Опубликовано в журнале СловоWord, номер 55, 2007
Осип Мандельштам… Мое поколение, выросшее при советской власти, поколение, еще читавшее стихи, было изолировано от Мандельштама. Смысл многих стихов его казался мне темным, неясным. Среди ранних стихов некоторые кажутся такими и до сих пор. А вот поздние его стихи прозрачны по смыслу, но при жизни поэта не были напечатаны, рукописи хранились у друзей и пропали, тексты существовали только в памяти жены и некоторых друзей и восстановлены были с разночтениями, искажающими смысл (например, я встречала вариант: «как подкову дарит за указом указ» (у Э. Герштейн) – вместо кует).
Мне кажется, я сумела, в конце концов, понять эти поздние стихи поэта. Хочу предложить читателям свое толкование трех стихотворений, дополняющих смысл друг друга.
Мандельштам всегда ощущал себя не просто русским поэтом, но наследником русской поэзии, а значит, «отчизны», языка, русского народа. Поэтому русских поэтов-предшественников он называет «отцами», и народ однажды назвал: «отец мой».
I.
За смолу земляного терпенья, за совестный деготь труда.
Как вода новгородских колодцев, пусть будет черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой и друг и помощник мой грубый,
Я, непризнанный брат, отщепенец в народной семье,
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи,
Как нацелясь на смерть городки зашибают в саду.
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.
Ключевое слово здесь, конечно, «отщепенец». Ощущать себя большим русским поэтом и при этом быть евреем – сложная судьба! Он был крещеным (в лютеранскую веру) – отсюда рождественская звезда с семью лучами, – но это не мешало оставаться «непризнанным братом». Стихотворение – это мольба, адресованная русскому народу: усынови меня! Возьмите меня, я такой же «земляной», как и вы, только в моих генах нет вашей истории. Но я обещаю построить в стихах подобие вашей истории, у нас будет общая история – ваша, с татарскими набегами, со стрелецкой казнью. И смерть пусть будет общей. Все – лишь бы влиться в русский народ (разумеется, речью, языком).
«Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи…» Он как будто просит прощения за свое инородчество. Его отгородили от народа (хотя бы тем, что не публиковали). Да и вряд ли его полюбили бы…
II.
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он командует судьбами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, кует за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.
По художественности это стихотворение сильно уступает первому, оно проникнуто самой лютой ненавистью. В первой строке «мы» относится, по-видимому, к русским поэтам. Чтобы писать стихи, им нужно «чуять под собою страну» и чтобы народ слышал их. Но вот вопрос: при чем «широкая грудь осетина»? Мать Сталина была осетинкой, осетины до сих пор этим гордятся. Ну и что из этого? Почему такая дискриминация осетин у Мандельштама?
И вдруг ответ дал Лермонтов. Читатели помнят, наверное, что в поэме «Демон» жених Тамары везет караван с подарками к свадьбе. Ночью на караван напали осетины, «бежали робкие грузины», молодой князь был убит, а осетины разграбили караван.
Осетины считались разбойниками. Чеченцы считались партизанами сопротивления покорению Кавказа, а осетины, жившие в мирной Грузии, – грабителями на большой дороге. Неизвестно, так ли было на самом деле, но так считалось.
А ведь Сталин, до того, как его взяли в Кремль, был разбойником. Мандельштам из ненависти обозвал его осетином (хотя он считался грузином), т. е. разбойником.
Когда Сталину доложили об этом стихотворении, он позвонил Пастернаку, чтобы узнать, что представляет собой Мандельштам. Б. Л. что-то мямлил. «Но ведь он мастер, мастер?» – добивался Сталин. (Кстати, вот откуда Мастер у Булгакова, – кажется, это стало общим местом.) Зачем Сталину нужно было это знать? – Очень просто: если он поэт, каких много, его надо было ликвидировать, а если мастер – сослать, пусть передумает и пишет оды. Ведь Сталин многих заставил писать хвалебные стихи. В их числе Ахматова, когда арестовали сына… Нюх у Сталина, кстати сказать, был хороший.
Мандельштам впоследствии даже пытался: «Мне хочется сказать не Сталин – Джугашвили…» Кажется, дальше дело не пошло.
Его выслали сначала в Чердынь, потом разрешили жить в Воронеже, чтоб перековался. Он был вычеркнут из поэтов («лишился и чаши на пире отцов, и отчизны, и воли своей»). А он ощущал себя большим поэтом (и был им, иначе Сталин его бы не пощадил), наследником русских поэтов.
Мандельштам не хочет перестроиться и влиться в ряды. Он не зверь «по крови своей», лучше в Сибирь. И его сослали вторично, в Магадан, где он и погиб.
III.
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И отчизны, и воли своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не зверь я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей…
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не зверь я по крови своей
И меня только равный убьет.
«Век-волкодав» кочует из одной статьи в другую, нет ни одной статьи о Мандельштаме или о веке, где бы эта удачнейшая метафора не фигурировала.
Но стихотворение, из которого она взята, казалось неясным по смыслу. Что такое «гремучая доблесть грядущих веков, высокое племя людей»? О какой чаше «на пире отцов» здесь говорится? Реальной-то «чаши» никогда не было. А о какой «крови»? Почему «запихай меня лучше, как шапку, в рукав / Жаркой шубы сибирских степей»? Лучше, чем что? Чем волкодав? И уж совсем непонятно «но»: «мне на плечи кидается век-волкодав, но не зверь я по крови своей». Волкодав что, «обязан» кидаться только на зверей? А на людей? У Мандельштама слова часто имеют метафорический смысл, но логическая конструкция фразы всегда выверена с математической точностью. Почему «но»?
Стихотворение многосмысленно и, потянув за те ниточки, которые были намечены при анализе двух предыдущих стихотворений, мы постараемся распутать эти смыслы третьего.
Так обстоит дело с «чашей на пире отцов». Об «отцах» Мандельштама уже говорилось: ими он считал поэтов-предшественников, он себя ощущал званым гостем на их пиру (как у Тютчева: «Его призвали всеблагие, / Как собеседника на пир»).
Но от русской поэзии его изолировали.
Впрочем, он всегда ощущал, что он отщепенец, из-за того что был евреем.
Была возможность приобщиться к другому братству: всему человечеству, влиться в интернациональную семью, где никто не будет чувствовать себя отщепенцем, евреем. Для этого надо было поверить в будущее этого братства и не замечать настоящего: «не видеть ни труса, ни липкой грязцы, ни кровавых костей в колесе». Перестать быть евреем, но стать «зверем». Мандельштам прекрасно понимал, чего ждет от него Сталин.
И тут неожиданно собачьи повадки дали ответ на непонятные вопросы. Волкодав – собака-зверь, но все же собака. Мандельштам чувствует его не на спине, не на горле – он кидается на плечи. Так делают собаки, когда предлагают дружбу. Но чтобы дружить с волкодавом, нужно быть таким же, как он, зверем.
Если ненависть к Сталину переведена в план национальной жестокости («горец», «осетин»), то естественно противопоставление своей национальности. В жилах Мандельштама течет кровь народа древней культуры, народа Книги, где предписывается милосердие. Он – «не зверь по крови своей». Он еврей.
Мандельштам не принимает дружбу с веком-волкодавом.»Но» встало на место: «Но не зверь я по крови своей». И «лучше» встало на место: Лучше – Сибирь.
А ведь многие соблазнились. И среди них очень велик был процент евреев. Во-первых, именно потому, что они были отщепенцами. А во-вторых, они были оторваны от корней. Их корни остались в земле прародины, на новой родине им не дали укорениться. Им легче было, по складу ума, воспринять абстрактные построения Карла Маркса о светлом будущем. И легче было проявлять жестокость по отношению к неродному народу – почти как к абстрактному.
Но Мандельштам хотел, чтобы этот народ стал родным ему, т. к. ощущал себя носителем, продолжателем его языка, поэтом. Стихотворение «Сохрани мою речь…» написано в 1931 году, когда вовсю шло раскулачивание. «За гремучую доблесть грядущих веков…» – вы слышите грохот? Слышите, что в слове «доблесть» сказано про то, как что-то блестит? Это блестит медь, это грохочут медные трубы, играя «Интернационал». «Гремучая доблесть» – т. е. ненастоящая, пустая. И из-за этой пустой обманки он лишился «и чаши на пире отцов, и отчизны, и воли своей».
Мандельштам чувствовал, что ему нет места в этом «веке-волкодаве», хотя Сталин такое место ему прочил. Он не зверь и не получеловек, как он называет «тонкошеих вождей». Они раздували грудь в такт «Интернационалу», чтобы не отставать от Главного, но тогда и становилось заметно, что они «тонкошеии». Сталин крупнее и мощнее, у него «широкая грудь» по сравнению с еврейской узкогрудостью. Он тасует своих «вождей» (Радек, Каменев, Зиновьев), а они каются («хнычут»). Мандельштам не хочет иметь с этим ничего общего. Вот почему – лучше Сибирь.
Но тогда, в 1934 г., Сталин его действительно не убил – не решился.
К 70-летию гибели Мандельштама в Москве будет поставлен памятник ему.
Крупнейшими русскими поэтами ХХ века признаны Мандельштам и Бродский.