Опубликовано в журнале СловоWord, номер 54, 2007
В последний день перед отъездом я проснулась, как обычно напоровшись взглядом на кусок грязного полиэтилена на проводах за окном. Я снова закрыла глаза. Под утро мне снилось, что я лежала, прижавшись щекой к теплой мужской груди. Мне было хорошо и спокойно. Лица человека рядом я разглядеть не могла, но чувствовала, что это близкое, дорогое лицо, знакомое, как ни одно другое.
Вот бы вообще не открывать глаза. Но сон уходил, и вместе с ним ощущение покоя и счастья стало таять и в конце концов выветрилось как дым.
Книжные полки покрывал привычный пепельный налет: со стройки летела цементная пыль, насквозь пропитавшая комнаты несмотря на закрытые окна. В пяти метрах от наших окон неумолимо росла стена. Три месяца я наблюдала за ее ростом как наблюдают за поднимающейся в каютах водой пассажиры перевернутого корабля. Квартира медленно превращалась в склеп.
– Съезжу в центр, – сказала я отцу, поставив перед ним тарелку с овсянкой (за эти два месяца я научилась прекрасно готовить овсянку).
– Зачем? – спросил отец, не донеся ложки до рта.
– Освежить впечатления.
Я могла бы остаться, но единственный день все равно ничего бы не спас. Кроме того, в город выбраться было просто необходимо: как-никак мне предстояло рассказывать о нем в течение всего следующего семестра. Я думала об этой поездке с июня. Стоял конец августа.
Железная дверь с ломаным домофоном лязгнула за спиной. Я сказала себе: «Сегодня я не вдохну запаха ни одной аптеки. Не увижу ни одного больничного коридора. Сегодня я успею подумать, вытряхнуть из башки накопившийся хлам и запасусь силами, чтобы потом легко было работать.»
В городе было пусто. Кто мог, прятался от зноя на даче. Возле чайного домика в Летнем саду в тени наливались пивом загорелые мужики с голыми спинами. Рядом провинциального вида пара тянула чай из пластиковых хлипких стаканов, заедая чем-то в бумажной тарелке. Редко посаженные деревья были огромны.
«Петр назвал свой город в честь святого, которого звали Санкт-Петербург.»
Хороши у меня студенты, нечего сказать. Уезжаешь за шесть тысяч километров, чтобы из-за каждого угла на тебя выскакивала такая вот сентенция. Чушь из их курсовых впивалась в мозги как репей. Впрочем, с тех пор как я стала читать этот курс, голова у меня была постоянно забита цитатами, именами, строчками стихотворений. Они возникали, куда бы я ни бросила взгляд.
Пройдя сад насквозь и сфотографировав Михайловский замок в зелени (мой старый слайд был сделан еще до покраски и, как мне казалось, не отражал всей прелести места), я, еще побродив, вышла на Итальянскую улицу.
На Итальянской что-то сносили. Ошалевшие от жары работяги обливались потом. День был преступно жарким, тем более что лето подходило к концу.
«Студенты мои хороши, но хорош также и святой», – думала я, – перебираясь через груду битого кирпича.
Вынырнул пряничный расписной силуэт Спаса. Ограда из переплетений округлых линий, бронзовых цветов и листьев обнимала его нежно и бережно. Скромная кучка туристов втягивалась в собор через маленькое резное крыльцо.
Народу на канале было ниже среднего. У сувенирных прилавков маялся, вспотев, затянутый в сюртук Петр и удрученно приставал к прохожим, желая сфотографироваться. Его покачивало: Петр был пьян. Прохожие фотографировались сами. Торговля возле Спаса шла вяло. Никто не стремился приобретать ни аляповатые тарелки с портретами царей, ни тряпичных кукол в кокошниках.
Продавщица стояла, изредка бросая по сторонам скучающий взгляд. Трикотажная черная футболка с блестками обтягивала вызывающий бюст. В руках рассеянно была зажата обтрепанная книжулька в бумажной обложке, из тех, которые пишутся на том же дыхании, что реклама дамских прокладок или супа в пакете. Женщину окружало уже хорошо знакомое мне поле напряженного высокомерия, сосредоточенности на себе, уверенности человека, знающего себе цену, а также цену всему окружающему и оттого готового разом отреагировать на любой подвох, и чуть что – атаковать самому. Этой готовностью «атаковать-отразить» весь Петербург в то лето был заряжен, как электрическим током.
Вместо того чтобы, как полагалось, разглядывать Спас или хотя бы узенькие мостики над каналом, я разглядывала женщину за прилавком.
Я вглядывалась этим летом в десятки лиц, до ряби в зрачках. Сначала я оторопело смотрела на них, не понимая, я ли попала в чужую страну, или чужеземцы захватили мой город. Потом – как с притворным равнодушием разглядывают случайно встреченного бывшего любовника, разрыв с которым давался долго и тяжело. Так ли действительно плох, как казалось тогда? Кто же все-таки проиграл при разрыве: он – или я? Под конец я изучала их, как изучают неприятеля перед боем.
Стоя в тот день у дрянного ларька, я вдруг поняла, что смотрю на торговку уже по инерции. Она была мне не интересна. Не было больше ни врагов, ни любовников. Не было ничего. Впрочем, и ей натренированное чутье сигналило, что прибыли от меня не дождешься. Она стояла, уставясь в пространство.
Впервые за это лето я совершенно отчетливо почувствовала, как одиночество, предательское, бандитское, накрыло меня с головой.
Узенькая и неровная, разогретая словно печь красноватая мостовая двинулась под ногами назад. На канале теснились катера и прогулочные плоские теплоходы. Вода блестела расплавленными каплями золота, больно резала глаза.
Вдруг над изгибом канала, непостижимым образом увертываясь от грохота стройки, взметнулся знакомый вальс. Штраус. Я вздернула голову. Окно дома напротив, этаже на четвертом, было распахнуто, и там, как в строгой классической раме, вырисовывались спина дирижера и его руки. Послушная этим рукам, из высокого окна и скользила музыка, заполняя собой пространство от воды до прозрачного, ангельски-синего неба. Внезапно оборвалась. Дирижер подал знак, и над водой, сливаясь с речным, с примесью мазута, запахом, легко отталкиваясь от стен и колонн, понесся другой, теперь уже незнакомый отрывок.
Странно: за эти три месяца, проведенные словно в бреду, мне еще не было так больно.
Сжав зубы, я продолжала шагать к метро, с каждым шагом все отчетливее понимая, что что-то оборвалось, что между этим городом и мной произошло что-то непоправимое.
– Не провожай меня, – сказала я отцу вечером. – Доеду сама, а ты измотаешься. Тебе теперь надо сил набирать. Хорошо?
Он неопределенно пожал плечами. Мы сидели на кухне. На столе сох маленький бисквитный торт.
– Деньги у тебя пока есть. Я буду еще присылать.
Его губы скривились, дернулись:
– Не надо мне ничего.
Я сделала вид, что не слышу.
– Антонина Васильевна будет тебе готовить. В крайнем случае – и Наташка здесь.
Отец усмехнулся.
Все это, впрочем, было уже сказано тысячу раз. Тем не менее я повторила опять:
– Я тебя заберу.
Он молчал, но лучше бы он спорил, возражал, приводил аргументы против. Лучше бы он говорил: что я там буду делать? Английского я не знаю. Здесь у меня по крайней мере работа, коллеги. Или: ты и сама там на птичьих правах. Или так: здесь на кладбище твоя мать, если ты еще помнишь. Такой спор еще можно выиграть, аргументы победить контраргументами, но с молчанием ничего не поделать. Не в первый раз я натыкалась на него, как на невидимый, но непреодолимый барьер.
И в ответ на его молчание резко замолчала сама.
«Пожалуйста, – думала я. – Если ты так, и я так. Хочется тебе упрямиться и капризничать – ради Бога. Развлекайся в свое удовольствие.» Эти мысли, впрочем, были от слабости, от бессилия, я это знала.
Так ни до чего и не договорившись, мы разошлись – каждый в свою комнату.
Утром, прощаясь, я обняла его, чувствуя под рубашкой обтянутые кожей кости. Кости, о которых я и понятия не имела, какие-то подвижные бугры над лопатками, выступы на плечах.
– Не поеду я никуда, – сказала я, как в тумане, и ставя сумку на стол. – Остаюсь.
– Не дури, – отмахнулся он. – Ты же видишь, я на своих двоих. Отработаешь и приедешь. Скоро увидимся.
Дверь закрылась. Я спустилась, волоча чемодан по ступеням меж зеленых, крошащихся стен. В последний раз глаз наткнулся на изображение гигантского мужского органа над батареей, с лаконичной пояснительной надписью. Лампочка внизу не горела; уже безошибочно, на ощупь, я нашла кнопку кодового замка.
Такси.
– Пулково-два.
Забитый машинами проспект, льнущий к Невке. Обожженный солнцем затылок водилы.
– Ни пройти, ни проехать, ё-моё. Когда еще четырехполосную сделают. Вон, часть реки, говорят, засыплют… А вы – за рубеж, что ли?
– За рубеж.
Мост.
«Улицы, сделанные из площадей.»
За Петропавловской крепостью, закрывая небо, гигантский каркас строящегося монстра. «Элитки», – как объяснила Наташка.
Золотая спица Адмиралтейства. («Петр плотничал, но его любимым делом было кораблекрушение.»)
Нежные флейты колонн Зимнего дворца, слепящая округлость Исаакия, глубоко вздыхавшая в летнем мареве.
Между фасадами мелькнула темно-зеленая листва Летнего сада. Детский кубик дворца. Потянулся Владимирский проспект, мелькнула Владимирская церковь, рядом – осколок стекла, каркас из стальных балок – вгрызшийся зуб нового века.
Скальпель внутри поворачивался снова и снова.
* * *
Наш Колледж построен в псевдоготическом стиле. Правда, не весь – только центральные здания: театр, библиотека, директорский корпус. Здания выглядели довольно внушительно, но то, что стиль псевдоготический, неизменно бросалось в глаза.
Корпуса, где шли занятия, впрочем, были сделаны без претензий, удобно и просто. Тот, кто работал давно, еще помнил, как все внутри сияло новизной и чистотой. Сейчас краска кое-где пооблезла, мебель обтрепалась, в уборных появились различные надписи, не имеющие прямого отношения к учебному процессу, но в целом работать здесь было можно.
Работа в колледже (как, впрочем, и любая другая) выставляла к исполняющему ее ряд специфических требований.
Полагалось хотя бы приблизительно знать предмет, который преподаешь. На лекции следовало являться в хорошей форме. (В каком-то журнале по педагогике я прочитала, что студенты лучше воспринимают материал, если их преподаватель модно причесан и прилично одет, и первое время тщательно мыла голову накануне занятий и даже произвела совершенно разрушительную трату, купив брючный костюм. Мой энтузиазм с того времени, правда, весьма поутих, да и брюки с пиджаками износились.) Пропуски занятий теоретически допускались, но не поощрялись, а, значит, шесть раз в неделю нужно было выйти и изложить. Даже если мысли в этот день были повернуты совершенно в другую сторону. Даже если ты был неуверен в себе, и все то, чему ты пытался их научить, казалось неправильным и пустым. Останавливаться было нельзя.
Помимо студентов, в Колледже обитали коллеги-преподаватели, администрация, технический персонал, уборщики и полисмены. Общение с ними, однако, не требовало таких нервных затрат, как общение с основным контингентом и, как правило, проходило в рамках корректности и вежливого дружелюбия. Как правило, но не всегда.
В первый же день, подходя к кабинету, я услышала, как Карлос, отвечавший за исправность компьютеров в нашем корпусе, ругался по телефону. Его дверь была настежь открыта; ругался он по обыкновению нудно и муторно, стараясь не столько запугать собеседника, сколько взять его на измор.
– А я вам уже объяснял, что это не входит в мои обязанности… не знаю, что вам говорила Сюзанна, если она так говорила, то и разбирайтесь с ней… надо было сначала спросить меня, если вы меня не спрашиваете, значит, гораздо лучше знаете сами, зачем же тогда звонить…
Наша дверь тоже была распахнута и я, прежде чем поздороваться с Кэрол, прикрыла ее: голос Карлоса зазвучал глуше.
– А, привет, – широко улыбнулась из-за компьютера Кэрол. – Он уже часа два вот так. А дверь закрываешь – душно.
Кэрол преподавала предмет, который назывался «Социальные и политические аспекты защиты окружающей среды». Вегетарианка, она пользовалась только переработанной из макулатуры бумагой и периодически прогуливалась по этажу, собирая пластмассовые бутылки, чтобы отнести их в специальный контейнер. Кэрол вызывала у меня зависть, как всякий человек, который точно знает, чего хочет и куда себя деть.
– Как съездила? – спросила она.
– Нормально.
– Да? Ну и хорошо. Полезно от этого всего оторваться на время.
– Да уж. А ты?
– Прекрасно. Хотя визит к родителям – не самый лучший вариант отпуска.
– Не лучший… Ты загорела.
Кэрол провела рукой по подбородку.
– Да? Ты тоже выглядишь отдохнувшей.
– Еще бы.
– Видела Фрэнка?
– Нет еще.
– Ты удивишься.
– А что?
– Отпустил себе волосы.
– Да он просто постричься забыл.
– Зайди к нему, ты его не узнаешь.
Часы на стене между тем уже торопили во весь голос: пора было двигать на лекцию.
Подхватив карту – протершуюся на сгибах до серой холстины карту Советского Союза (я все никак не могла собраться завести себе новую) – и кивнув Кэрол, я зашагала по коридору. Дверь у Фрэнка была приоткрыта. Времени оставалось в обрез, и все же я постучала.
Кабинет Фрэнка являл собой идеальный образец интеллектуального беспорядка. Книги, журналы, папки с бумагами занимали каждую имеющуюся плоскость, включая участки пола под столом и вдоль стен. Исключение составляла кофеварка, закрепившая за собой крошечный плацдарм на подоконнике.
С Фрэнком мы познакомились три года назад в Петербурге, куда он приехал в составе научной группы. Меня прикрепили к ним как переводчика. Два месяца они торчали у нас в Университете, и я ухлопывала на них столько времени, что чуть не завалила защиту.
Фрэнка из группы я выделила сразу. Меня поразило, как он был одет в эту деловую поездку: мятые вельветовые брюки, футболка, сверху – выцветшая рубашка навыпуск. Я таскала их в Петропавловскую крепость и в Спас на Крови. Мне было приятнее это делать оттого, что за мной, все время пока я говорила, следили его серые, глубоко посаженные глаза.
– А что если вам поработать у нас? – неожиданно спросил меня Фрэнк в последний вечер перед отъездом. Мы сидели в кафе «Актер» на Исаакиевской площади. Все остальные были в театре: смотрели «Лебединое озеро» Эфроса. Фрэнка данная постановка не интересовала.
– У вас? – не поняла я. – В Америке?
Фрэнк кивнул.
– Да, – ответила я не раздумывая. – Только что я буду преподавать? Не американскую же литературу?
– Ваш диплом меня не интересует, – заявил он. – Хотя, уверен, вы могли бы преподавать лучше, чем многие. Но вы прекрасно знаете город. Кстати, откуда?
– Я здесь родилась. Как и все мои предки. Но только при чем здесь это?
– Нам нужен многоаспектный предмет. Который бы соединял в себе несколько дисциплин. Ваш город – это находка. Здесь сходится все.
– Так уж и все? – удивилась я. – Впрочем…
Тогда я и понятия не имела, во что втягиваюсь. Мы пили вино. Мягкий размеренный голос Фрэнка звучал убедительно. Будто каждым своим словом Фрэнк утверждал: «У вас все получится. Не бойтесь, люди проделывали и не такое. А мир все еще стоит.» Я впитывала его голос. В тот год у меня было чувство, что мир пошатнулся, что все держится на волоске.
В первый же семестр, который больше напоминал агонию, чем осмысленное преподавание, я попала к Фрэнку на лекцию. С тех пор я была убеждена, что лучше Фрэнка лекций не читает никто. Говорил он спокойно и просто, как будто беседовал за пивом с приятелем, но вдруг в кажущемся беспорядке имен и событий возникала парадоксальная связь, четкое, единственно возможное сцепление фактов. В моих лекциях связь упрямо отсутствовала. Несмотря на все усилия, они представляли собой набор разрозненных сведений, хоть и поданных с ревностной тщательностью.
Тем не менее контракт мне продлили. Потом еще и еще. Неуверенная в себе, я не сомневалась, что причиной был Фрэнк и его весомое заступничество.
– …Фрэнк, – сказала я, просовывая голову в дверь. – Очень рада вас видеть. Как прошло лето?
– Быстро, – полуулыбнулся он.
– Продвинулись с книгой?
– Не слишком. Как отец?
– Спасибо. Кажется, в норме. Проживет еще тысячу лет.
Он серьезно, спокойно кивнул:
– Хорошо, что вам удалось вернуться.
Рулон, который давно уже норовил вывернуться у меня из рук, наконец развернулся и рухнул. Фрэнк нагнулся, и тут я заметила, что волосы у него действительно отросли. Кэрол была права, Фрэнк выглядел каким-то другим.
– Что-то тут у вас очень старое. А, Советский Союз, единый и нерушимый. Когда вы заведете себе новую карту, Лена?
Казалось, не было такой сферы, в которой Фрэнк был бы не сведущ – вплоть до каких-то мельчайших выражений, цитат.
Студенты сидели на полу у двери аудитории, стояли, прислонившись к стене. Дверь была заперта. Улыбаясь и сквозь зубы пошучивая, я позвонила на пост безопасности. Спустя всего каких-нибудь двадцать минут в противоположном конце коридора возник Леонардо. Полицейская форма сидела на нем мешком. Он шел, как будто у него в распоряжении была вечность, особенной походкой вразвалочку, поглядывая по сторонам и насвистывая. На бедре у него при каждом шаге подпрыгивала связка ключей размером с хороший мужской кулак.
Леонардо – совершенно особенный человек. Его безмятежность вызывала безграничное восхищение, было в ней что-то от покоя долин, могучих полноводных рек.
Пока он подбирал ключ и открывал дверь, студенты стояли тихо, настороженно, не перешептываясь.
За те минуты, что они рассаживались и устраивали на полу сумки и рюкзаки, я осмотрелась. Губка – стирать с доски – отсутствовала, что, впрочем, было несущественно, поскольку мел отсутствовал тоже. Стул от письменного стола не наблюдался, так же как и маленький, но полезный подиум, который я видела здесь пару дней назад и который кто-то из коллег-профессоров уже успел свистнуть.
Устроив на столе часы с большим циферблатом и папку с бумагами, я повесила свою доисторическую карту.
Они смотрели тихо и напряженно. Имя за именем, я проковыляла по списку. Одни поправляли мое произношение терпеливо, другие с обидой, третьи – так робко и тихо, что приходилось переспрашивать бессчетное количество раз. Непонятно было, кому более стыдно, – мне или им. Недели через три имена и лица свяжутся воедино; сегодня же главная задача была произнести.
Мария, Алехандро, Патрик, Ким Кью, Грейс. Кто же тут кто? Умные головы, жалобщики, вруны, скандалисты? В прошлом семестре один профессор получил по физиономии от студента – не в нашем корпусе, во втором. Поспорили из-за оценки. Студента отчислили, профессор работает, хотя двояки, говорят, ставит реже. Так… Патрик, Хозе, Мелисса… Чикватокамека… простите, как? А? Понятно, спасибо. Уолтер.
Какие-то лица в память врезались сразу. На то, чтобы начать узнавать другие, уходило как минимум полсеместра.
Беременную Мелиссу, например, спутать с кем-либо было трудно, ее живот едва умещается между стулом и плоскостью для письма.
Во втором ряду сидел юный бог. Лицо тонкое и нежное, с горячими, чуть нервными, как у породистой лошади, глазами. Узкие смуглые запястья. Дрогнув, я поставила в нужной клеточке плюс, и его имя, непонятное по происхождению и незнакомое по звучанию, тут же, увы, вытеснилось другим. На следующее – Генри – выбросил вверх руку кадр в последнем ряду. Генри сидел развалившись, уперев голые ноги в сандалиях в спинку соседнего стула. Из-за вальяжной посадки его я запомнила сразу, так же как и Хозе.
Не запомнить Хозе было нельзя, несмотря на то, что за три года я уже почти перестала чему-либо удивляться.
Сухой, поджарый. В бейсбольной кепке, надетой задом наперед, виднелась выемка бритого лба. Ярко-красная майка с номером «7» висела на нем мешком, по ней до середины груди струилась крупная золотая цепь с тяжелым крестом. Но более всего поражали руки, от предплечий до запястий покрытые жирной синей татуировкой. Когда он подтвердил свое присутствие в классе, выяснилось, что голос у Хозе сиплый, посаженный.
В середине класса – интересная дама лет пятидесяти. Полный подбородок приподнят. Волосы убраны под бордовый тюрбан. Вероника.
Так, на первый раз хватит.
Я привычно объяснила, что речь у нас пойдет не о Санкт-Петербурге в штате Флорида, а о другом городе. Эффекта мое сообщение не произвело: о Флориде мой контингент имел не большее представление, чем о Финском заливе.
Скрипя мелом по доске, я чувствовала впившийся в спину взгляд.
Крашеная блондинка в первом ряду смотрела на меня так, словно каждое мое слово проникало ей под череп, причиняя мучительную боль. Нарисованные брови сдвинулись от напряжения.
– Теперь, – я стояла на своем, преодолевая неприятное ощущение от этого взгляда. – Вот Европа, вот Азия. Найдите мне Петербург.
Генри выбросил руку вверх и протиснулся между рядами. Как и предполагалось, активен.
– Карта старая, – предупредила я. – Ищите Ленинград.
Он долго шарил по карте пальцем, наслаждаясь всеобщим вниманием, и наконец ткнулся в нужную надпись. Уходя на место, бросил небрежно:
– Вообще-то я все это уже знал.
– Вот и хорошо, – похвалила я. – Спасибо, Генри.
…Накатанно я говорила о магнетизме Петербурга, составляющем его вечную загадку, о том, скольких художников и писателей он вдохновил, о том, что люди возвращаются туда, несмотря ни на что, из самых далеких мест. Вдруг по классу поползло едва заметное шуршание: кто-то потянулся, кто-то зарылся в блокнот, кто-то взглянул на часы.
У Фрэнка на занятиях слышно, как тень скользит.
Мне стало не по себе. Потому что это означало одно: в голос у меня вплелась фальшь.
Они не знали географии, многие едва умели читать, а писать до начала семестра и вовсе не пробовали, но фальшь, даже любой пустяковый наигрыш, они улавливали сразу. Фальшь (как и любое вранье) определялась коротким словом «bullshit». Тратить время на «bullshit» не было смысла, и они начинали зевать, ёрзать и нетерпеливо поглядывать на часы. Что-что, а это я уже успела усвоить.
Я сбилась, скомкала рассказ и раздала анкеты, которые они заполнили. И тут – очень кстати – закончилось время.
Уже в дверях меня настиг Генри. Покачиваясь с пятки на носок и сунув в карманы руки, он сообщил:
– А у меня прадед был из Белоруссии.
– Да? – я все еще пыталась вернуть себе равновесие.
– Но по моей фамилии этого не скажешь.
Я заглянула в список.
– Пожалуй, нет.
– Мои родители без конца говорят про Россию, а я не понимаю ни черта.
– А-а.
– Надеюсь, что пройдя этот курс, начну понимать.
– Я тоже надеюсь.
В коридоре меня перехватила Вероника.
– Вы упомянули памятник Петру в Петербурге… – Она говорила по-русски с приятным округлым акцентом. Вероника выросла в Польше, когда русскому языку еще обучали, не спрашивая согласия. Несмотря на это, этим языком она пользовалась охотнее, чем английским, хотя я встречала поляков, которые закипали злобой, едва услышав русские фразы. Русская культура вызывала у Вероники уважение.
– Я и не представляла, что это – работа Шемякина… Я, видите ли, его очень неплохо знаю.
– Скульптора? – переспросила я с чуть большим недоверием, чем было прилично.
Вероника уверенно кивнула.
Я вспомнила, что что-то такое читала: Шемякин жил по соседству – то ли в Нью-Йорке, то ли в Нью-Джерси.
– Правда? Как интересно.
– Ну да… Он часто заходит.
– Куда? – снова предало меня чувство такта.
Вероника опустила глаза, давая понять, что говорить о тех кругах, в которых она вращается, ей не позволяет элементарная скромность.
Надо же, им все-таки удалось меня удивить. Кто бы подумал.
Стоял сентябрь, последний всплеск нью-йоркского летнего зноя. Рауль, охранник на парковке, разморившись, вяло махнул рукой. Водный резервуар за высокой металлической сеткой был сух. Метрах в пяти по тротуару быстро шла женщина, и что-то в ее прическе, походке резко напомнило маму. Я вздрогнула, продолжая всматриваться, прибавила шаг. Но чуда не произошло. От секундного предположения, которое было ярко как явь, у меня под челюсть вошел шершавый железный кулак.
Идти мне было минут двадцать. Обгоняя, мимо проносились машины с открытым верхом, откуда жарко било латинскими ритмами, рэпом. Справа высилось кирпичное здание, дом престарелых имени Святого Патрика. Возле дома целеустремленно шустрили медсестры в белых чулках и кроссовках. Пара-другая стариков нога за ногу переставляли по размягченному асфальту ходунки. Дальше тянулась школа с огромным футбольным полем и вереницей желтых канареечных автобусов, причаливших к тротуару. За футбольным полем на углу я свернула в крохотную пиццерию.
– Хелло, Фредди.
В пиццерии жужжал, надрываясь, кондиционер. Влажно желтел кафельный пол. Не было ни души. Фредди, молодой парень лет двадцати, тем не менее энергично орудовал возле духовок и за прилавком, скручивая и расплющивая тесто, размазывая томатный соус, раскидывая веером ветчину, рассыпая сыр. Казалось, он ожидал к обеду армию Соединенных Штатов, не меньше.
– Хелло. – Фредди вытер о передник широкие руки. – Что-то вас давно видно не было.
– Ездила в Россию. Думала обернуться быстрее, да не вышло.
– Ничего себе! – присвистнул он, ловко заклеивая плоскую коробочку с куском наперченной, слезящейся сыром пиццы. Мне показалось, что как и мои студенты, он плохо себе представлял, где это.
– Когда будешь в колледж поступать? – спросила я, ставя на прилавок бутылку ледяного малинового чая и расплачиваясь. – Пора уже.
Фредди пожал плечами. Его скуластое бронзовое лицо расплылось в хитрой, смущенной улыбке. Внимание ему льстило.
На моей улице темно-красные кирпичные дома стояли впритирку друг к другу. Ступени снаружи служили обычным местом встреч и свиданий. Протиснувшись мимо затянутой в джинсы приникшей друг к другу пары подростков, я поднялась на третий этаж.
Уничтожив припасы, открыла папку с анкетами.
На первый взгляд мой контингент несущественно отличался от прошлогоднего и состоял из будущих медсестер, социальных работников и программистов. Были также потенциальные специалисты по патологии речи и дошкольному воспитанию, бизнес-менеджеры и учителя физкультуры. Для получения диплома по специальности им всем требовалось повысить общий уровень своего интеллектуального развития. И большинство из них, подходя к вопросу практически, не видели в этом ни малейшего смысла.
Несмотря на это, вопрос номер один в анкете звучал так: «Почему вы выбрали именно этот курс?».
Зачем я упорно спрашивала их об этом? Наверное, чтобы сделать себе приятное. Ну вот и получите.
«Выбрала этот курс, потому что иначе мне не выдали бы диплома.» «А куда деваться, это же требование.» «Если честно: предметом не интересуюсь, но этот курс был единственный, который вписывается в мое расписание.» А вот и мой любимый ответ: «Ничего другого не оставалось, все те курсы, которые казались мне интересными, были уже заняты.»
«Хороший курс, интересный курс!» – убеждал меня Фрэнк.
Так, ладно, вопрос номер два: «Читаете ли вы художественную литературу для удовольствия?».
Лишний раз убедимся в том, что мы, собственно, и так уже знаем.
«Не часто.» «Один раз в год.» «Только когда требуется.» «С чтеньем нет проблем – просто не везет, не могу найти хорошую книгу.» (Что, интересно, написал «юный бог»?.. Эй, как там тебя, не отвлекаться.) Дальше: «Два раза в год.» «Одну книгу в три года.» Какая точность. «Никогда.» «Каждый день!». Хоп! Кто же это? А, ясно: моя польская леди, Вероника.
Чай уже сделался теплым.
Вопрос номер три предоставлял им возможность назвать любимое произведение классической музыки.
«Не могу.» «Нет.» «Не знаю даже, что это.»
«Интересует ли вас искусство?»
«Нет.» «Был в музее в прошлом году.» «Нет.» «Знаю такого – Ван Гог!» «Нет.» «Нет.» «Нет».
Я сложила анкеты в папку. На самом деле меня не так волновала печальная скудость их ответов (к ней я привыкла), как весьма неприятный вопрос: что же случилось сегодня в классе? Где я оступилась, где сорвалась? И, если фальшь не уйдет, как их учить?
Я встала, сунула папку в портфель. Взгляд упал на черно-белую фотографию на подоконнике. Открытое, смелое лицо, прямые волосы отброшены со лба. Моя белая астра возле снимка съежилась, покрылась ржавчиной по краям. Завтра не забыть купить свежий цветок.
Мама быстро объяснила бы мне бесплодность моих размышлений. Ее всегда смешили мои сомнения. У нее была невероятная способность их разрешать. Да, я вечно сомневалась – либо сбитая с толку множеством возможных точек зрения на предмет, либо подавленная какой-то непонятной парализующей тревогой. Решения давались мне тяжело. Единственное решение, которое я приняла мгновенно и без колебаний, я приняла уже после маминой смерти. Это было решение уехать сюда.
Три года назад маму сбила машина. Она переходила проспект на углу Невского и Садовой, недалеко от Публичной библиотеки, где мама работала.
До сих пор я до мельчайших подробностей помнила ее кабинет. Старинные протершиеся кресла. Шкафы красного дерева издавали густой запах кожаных переплетов, стоило их открыть. Вечный скрип рассохшегося паркета под ногами сотрудников.
Теперь вокруг линолеум, кафель. Полы не скрипят. Что, наверное, хорошо.
Стоя у окна, я закурила.
Даже сейчас Виталий Олегович заставил меня улыбнуться…
Виталий Олегович возникал обычно после обеда. В его субтильной, сутулой фигуре, в реденьких, несмотря на юный возраст, волосах, тихом, невнятном голосе было нечто вызывающее желание его опекать, опасение за его здоровье. И хотя он не был ни больным, ни слишком бедным, просто потому, что материальные нужды у него, казалось, отсутствовали, – ни обремененным семейством, мама, доставая гранты и подписывая контракты, всегда старалась подкинуть ему возможность лишнего заработка.
– Явилось, сокровище, – бормотала она, завидев просунутую в дверь голову Виталия Олеговича и его цыплячью шею. – Ну что ты идешь как за подаянием? Заходи уверенно, смело, дверь открывай широко, говори громко – вот, мол, это я пришел. Человек ты или не человек? Ну?
Виталий Олегович счастливо краснел, опускал взор и протискивался в дверь, приоткрытую ровно настолько, чтобы пропустить его негероический торс в домашнем вязаном свитере.
Виталий Олегович был у нас в доме вечным источником шуток. Мама сетовала и хохотала, рассказывая о нем.
Близоруко щурясь, отец смотрел на нее долгим задумчивым взглядом, словно вбиравшим ее всю без остатка: высокие скулы, упрямые плечи, маленькие руки с веснушками.
Возможно, в тот день она шла, погруженная в свои мысли, и не заметила выскочившую с Садовой машину. Возможно, она ожидала, что водитель, как и положено, остановится, чтобы пропустить пешехода.
Но не остановился.
Приехав в больницу через несколько часов, мы с отцом ее уже не застали.
Не отыскали и водителя черного «джипа»: именно так описывали сбивший маму автомобиль. «Джип» был «навороченный», и мне потом не раз закрадывалась в голову мысль, что его и не слишком старались искать.
В день маминой гибели отец закурил после десятилетнего перерыва и с тех пор практически не вынимал изо рта сигарету.
Виталия Олеговича через два месяца выпроводили по сокращению штата. Он исчез с горизонта, видимо, так и не овладев полезной наукой открывания дверей.
Через полгода, за ужином, я сказала отцу о предложении Фрэнка. Отец к моему решению отнесся без лишних эмоций. «Поезжай, поработай, почему нет», – сказал он и выдохнул синий дым. Мне показалось, что даже тот незначительный интерес, который он проявил, дался ему с трудом.
Отец оставался один. Мое присутствие, впрочем, не могло ничего изменить. С отцом у меня никогда не было такой близости, как с мамой. Были нежность, уважение, тепло, но всегда сохранялась дистанция, область, где наши жизни текли, не пересекаясь ни в чем. С мамой дистанции не было. Мы были едины. После маминой смерти половина меня потерялась. Я ходила с одной ногой и рукой, у меня не было половины лица.
* * *
Наташка, моя двоюродная сестра, практически не звонила мне ни когда я еще жила в Питере, ни тем более после моего отъезда оттуда. Услышав ее голос в трубке, я поняла, что что-то случилось.
– Прилетай, – сердито сказала она. – Дяде Косте поставили какой-то непонятный диагноз. Мне вчера звонили из его института, Грачев, кажется, фамилия. Работает с ним.
– Какой диагноз? – спросила я, выигрывая время, чтобы оправиться после удара, и уже предчувствуя, что последует.
– Рак, вот какой. – Слово «рак» Наташка произнесла эффектно, со вкусом. – Его оперировать будут. Этот Грачев говорит, что он упирается, как я не знаю кто. Оперироваться не хочет. Тебе надо ехать. У меня работа… и вообще. Деньги вези.
Просидев ночь над экзаменами и сбросив в деканат оценки, я через несколько дней вылетела в Питер.
Наташка и ее муж Олег привезли меня из аэропорта. За всю дорогу они не перекинулись друг с другом и парой слов. По обоюдному насупленному молчанию мне показалось, что они в ссоре.
По пути до дома Наташка добавила к сказанному лишь несколько деталей: отец поскользнулся, упал на улице. Думали, сломано ребро. Сделали рентген; ребро оказалось цело, но обнаружили затемнение, из-за которого я и тряслась сейчас в «джипе» Олега.
Меня не было здесь три года. В глаза бросилось: город наводнили машины, рекламы. Отовсюду глядели тарабарские надписи на английском, русскими буквами. Половины из них я не понимала.
С нашей улицей тоже было что-то не то. Старинный сквер напротив нашего дома исчез. Ни одного дерева. Ни вяза, ни дуба, ни липы. В какой-то миг мне показалось даже, что это не та улица, не тот дом. Огороженный дощатым забором, вместо деревьев виселицей рос кран. От жуткого забора наш дом отделяли какие-нибудь пять метров. Раздавались лязг, скрежет, словно кто-то орудовал гигантской бормашиной, и нестройные выкрики.
Обернувшись с переднего сиденья, Наташка следила за моим лицом.
– А что, дядя Костя не говорил? – не выдержала она. – Элитку строят. Высотку. – Наташка произнесла «высотку» с нажимом, так же, как раньше произносила «рак». – Еще пара месяцев, и ваши окна вообще закроет.
Сквозь печальную озабоченность в ее голосе снова слышалось удовольствие произведенным эффектом.
– То есть как это – закроет?
– Человек прилетел только что, дай в себя-то прийти, – буркнул Олег и тормознул «джип» у парадной. За всю дорогу это была первая сказанная им фраза.
Наташка поджала губы и отвернулась.
Нырнув в крысиный сумрак лестницы, я увидела Анатолия. Сосед был сильно пьян и тихо покачивался, сидя на корточках у батареи. Чтобы протиснуться мимо него с чемоданом, Олегу пришлось попотеть, но он тем не менее приветливо бросил на ходу:
– Здоров, Толик.
Но ответа не получил.
– Что это он? – спросила я, поднимаясь. – Раньше он, вроде, на лестнице не валялся, до квартиры всегда доползал.
– Так это, Константин Палыч сказал, он все время теперь такой. У него жену с электрички скинули, – без эмоций проинформировал Олег. – Они там, видно, бухали все.
На четвертом этаже он встал у двери с выведенным мелом номером.
– Ключ есть?
– Есть.
Открылась одна дверь, потом вторая, белая, внутренняя.
Из квартиры пахнуло затхлым табачным дымом. Пыльный, поцарапанный стол в моей комнате (отец теперь использовал ее как кабинет) был по-прежнему завален бумагами. Сбоку желтела стопка старых рукописей с рисунками. Тяжелая пепельница, которой раньше удерживали книги раскрытыми в нужном месте, топорщилась лежалыми скрюченными окурками. Я опрокинула ее в мусорное ведро.
– Говорила тебе, к нам надо ехать, – сказала Наташка, скептически следя за моими действиями. – Мы ванну с туалетом отремонтировали. Кафель испанский. Шкафчики. Не хуже, чем в Америке.
Наташка никогда раньше не приглашала меня к себе. Очевидно, ее распирало желание похвастаться.
– Спасибо. Завтра я в больницу с утра. Здесь ближе.
– И в сберкассу, – напомнила Наташка. – Пенсию он снять не успел, так что за операцию мы сами платили.
Я протянула Наташке конверт:
– Спасибо.
– Зайди за деньгами, а то положат на депонент, не сыщешь.
Наташка, как всегда, с величайшей серьезностью вникала в бюрократические подробности любого мероприятия. Они вызывали в ней уважение.
– Зайду.
Она сунула конверт в сумку.
– Ну ладно, тогда мы пошли.
Олег, угрюмо ждавший в прихожей, хмыкнул «пока». Стэнли Ковальский, растолстевший и лишившийся какой-либо сексуальной привлекательности. Когда они вышли, из квартиры улетучилось и странное тяжелое напряжение.
Сквер, забор, грохот. Почему отец ничего не сказал? Не хотел волновать? Не считал существенным?
Моя мутная после перелета голова отказывалась воспринимать.
Некоторое время я разыскивала кофеварку: она оказалась засунутой на верхнюю полку в стенном шкафу. Отец упрямо варил себе кофе в старой кастрюльке с отбитой эмалью.
Кофе отыскать мне, однако, не удалось.
Я лежала, глядя на облупившуюся побелку на потолке, туда, где над обоями моим детским жизнеутверждающим почерком было выцарапано слово «Елена». В комнате стоял июньский расплывчатый сумрак. «Белая ночь – это когда все вокруг белое.»
Знакомая набережная, стертые ступени сберкассы. В крохотном зале очередь свивалась клубком. Окно впереди заслоняла согнутая спина и маленькая голова в отутюженном белом платочке. Допотопный принтер, скрежеща, выдавал один смазанный лист за другим. Голова склонялась над ним и замирала. Потом узловатая рука ставила подпись, и все начиналось сначала. Старая женщина двигалась словно во сне и, судя по всему, не понимала ни строчки из того, что читала.
У соседнего окна большеголовый мужчина с набрякшим лицом, что-то подписывая, сделал ошибку. Кассирша со своего насеста в метких выражениях выразила удивление тем, что взрослый мужчина не умеет читать.
– Ну извините, бывает, уж извините, – бормотал посетитель, на глазах уменьшаясь в размерах, словно грелка, из которой выливали воду. – Уж извините, бывает.
Не прекращая удивляться, кассирша полной рукой засунула в принтер свежий лист.
По сберкассе глухим эхом отдавалось: «компенсация», «переоформление», «переначисление», «это ваши проблемы», какие-то термины и сложные аббревиатуры, которых я не понимала.
Через час сорок я сунула в окно документы.
Окно, однако, документы восприняло мрачно.
– Что это вы мне даете?
– Это доверенность.
В окне показалось мясистое накрашенное лицо моей соотечественницы.
– Никакая это не доверенность! – Губы выдавали слова с повышением тона, как по гамме. – Суют мне тут всякое! Вы что, образцов не видали?
– Она была выдана на три года. Срок не истек. Прошу вас, взгляните как следует.
Моя речь, слова и их порядок, произвели необычный эффект. Мясистое лицо наполнилось ненавистью.
– Чего мне глядеть! Срок! Срок, она говорит! Идите и переписывайте образец! Для всех образцы – а для нее – нет! – Могучим корпусом хозяйка окна развернулась к товарке на соседнем насесте. – Буду я деньги выдавать по какой-то филькиной грамоте! Может, она аферистка!
Я взглянула в сторону: товарка пересчитывала купюры и делала вид, что не слышит.
Очередь позади замерла.
Но в другом конце зала, разряжая напряжение, уже раздавалось:
– Обед! Закрываем! До двух отдыхаем все!
– Не расстраивайтесь, – в поднявшейся суматохе сдавленно шепнул кто-то сбоку. – Она на всех так кричит…
Обернувшись, я успела заметить только стриженую голову и застиранную футболку. Их относило течением.
«Что вы, милостивый государь, не знаете порядка? Куда вы зашли? Не знаете, как водятся дела?! Даже и не Акакию Акакиевичу стало бы страшно.»
Я была дома.
В два я вернулась и, зло простояв еще полчаса, разом обменяла на деньги все свои travelers checks.
До метро я добиралась пешком.
Знакомая набережная пестрела новыми вывесками. «Салон красоты Венера», «Шашлычная», на месте книжной лавчонки – «Китайская кухня» со скабрезным жирным уродом на вывеске. Огромная, через всю стену надпись «Оружие – Парабеллум».
Со всего разгона справа тормознул красный «Жигуль». Окошко втянулось в дверь. Этого еще не хватало. Я ускорила шаг, глядя прямо вперед.
– Лена? – произнес из машины неуверенный голос.
Я обернулась. Где-то я уже видела это лицо. Мужчина смущенно молчал. Глаза, широко раскрытые, всматривались напряженно. Небесное поле вокруг одного из зрачков было отмечено маленькой точкой. Вот эту темную точку я и узнала, и тут же мой бывший одноклассник вылез из машины.
– Ничего себе.
Джинсы, футболка. Все так же морщит лоб, только теперь морщины никуда не деваются, остаются.
– Разве ты здесь? Я слышал…
– Да. Три года назад.
«Don’t break my heart, tell me you love me again», – сладко завывало из шашлычной.
– Тебе куда нужно? – Он быстро с усилием сглотнул, повел головой. Движение было знакомым.
– В больницу, на Петроградскую.
Брови быстро сошлись:
– Что с тобой?
– Да нет, я к отцу.
– Фу, напугала. Ну так садись.
– Давно водишь? – спросила я, устраиваясь рядом.
– Месяц назад сдал. С третьего раза.
Я потянула ремень безопасности, но он не поддался.
– Да сломан… не боись, доедем.
– Ты изменилась как-то, – проговорил он после довольно длительной паузы. – Не могу понять только – как.
– Как-то! Семь лет прошло. Или восемь?
– Замужем? – неуверенно спросил он, сомневаясь в тактичности вопроса.
– Нет. А ты все женат?
– Второй раз.
– Дети?
– Двое. Первой дочке пятнадцать уже. Второй – год.
Первый обмен информацией был закончен, ситуация обозначена.
Ильин женился на своей однокурснице через год после школьного выпускного. Это вызывало у меня недоумение дольше, чем мне бы хотелось. Я тешила себя мыслью, что сделано это было назло.
– Слушай… вон, на той стороне кафе, – между тем говорил Ильин. – Или ты очень спешишь?
– При других обстоятельствах…
Он усмехнулся:
– Ясно.
– Дело не в этом… Мне, правда, нужно в больницу. Я и так полдня уже потеряла.
Мы выехали через мост на Крестовский. Мимо полетели каменные особняки. Стиль модерн. «Тротуар несся, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз.»
Нет, злосчастный курс решительно не давал мне покоя.
– Тебе точно по пути?
Он кивнул.
– Мне на Литейный, на работу.
– Не поздно ли на работу?
– Да нет… – под пронзительный гудок Ильин встроился в поток движущихся машин. – Раньше двенадцати приличные люди не начинают. Тем более компьютерщики. Знаешь, как у нас говорят: «если программист в восемь уже на работе, это значит, что он все еще на работе».
Я вспомнила его вечные «отлично» по алгебре.
– Ты, значит, теперь программист?
– В совместной фирме. Русско-американской, кстати. А ты?
Я объяснила.
– Сколько ты здесь пробудешь?
– Не знаю. Скорее всего, все лето.
– Хорошо.
Пока мы ехали, мобильник Ильина звонил несколько раз. Звонили с работы и, по-видимому, из дома. «Я помню, – понижая голос, с досадой говорил он. – Ну… не знаю. Около десяти. Ну, одиннадцати. – И снова: – Да-да, я помню… мы ее сегодня купаем.»
Сделав крюк, Ильин довез меня до больницы.
– Значит, все лето в Питере? – снова спросил он, тормозя.
– Не знаю. Все будет зависеть… – я кивнула на желтый больничный корпус.
– Я, кстати, помню твой телефон.
– Да?..
«Молния радости нестерпимым острием вонзилась в его сердце.»
– Там первые цифры теперь другие.
Он ввел мой номер в мобильник.
– Я позвоню. Хорошо?
– Хорошо.
В глазах у него опять мелькнуло что-то давнишнее, очень знакомое.
– Вечером будет удобно? Или лучше утром? Не важно? Я позвоню. Нет, ну ты подумай – встретиться вот так…
«При Петре женщины могли общаться с мужчинами запросто, без чувства вины.»
* * *
В четверг по пути в кабинет я заглянула к Фрэнку. Но у Фрэнка был посетитель – вьетнамец Джин Ян, профессор азиатской истории.
– Я бы все-таки очень хотел, чтобы вы подписали письмо, рекомендующее меня как лучшего преподавателя года, – скрипуче тянул Джин Ян. – У меня множество печатных работ, мои труды переведены на языки мира… Ваша поддержка… Моя благодарность…
Фрэнк молчал, ерошил волосы, но вьетнамец, похоже, запасся терпением, и времени у него было вагон.
Завидев меня, Джин Ян широко улыбнулся и поклонился, переломившись костюмчиком пополам. Мелкие черты его лица излучали уважительность и скромность. У него была репутация добряка, отзывчивого человека, вот только преподавать он не умел.
Я сделала попытку изобразить аналогичный поклон. Приглашать при нем Фрэнка на кофе было неловко.
– Ничего срочного, Фрэнк, я забегу потом.
– Поверьте, я написал это письмо, характеризуя свой труд со всей положительной объективностью, – монотонно возобновил осаду Джин Ян. – Ваша подпись имеет громадный вес среди наших коллег…
Уходя, я услышала, как Фрэнк устало капитулировал:
– Ладно, оставьте… Оставьте письмо, я прочту.
«Люди проделывали и не такое, – про себя напомнила я Фрэнку, – а мир все еще стоит.»
Подходя к своей двери, я узнала рокочущий голос Карлоса. Карлос – расползшийся, взлохмаченный, стоял посередине кабинета и размахивал руками. Розовая рубашка вылезала из брюк. Кэрол, съёжившись, смотрела на него из-за компьютера, будто пытаясь укрыться за хрупким щитом экрана.
– Какое вы имеете право указывать, что мне делать? – дышал огнем Карлос. – Мое положение в Колледже не ниже вашего, но почему-то каждый норовит сделать мне замечание! У каждого претензии – у меня, может быть, тоже претензии, только я их держу при себе! Мои проблемы никого не интересуют, все только требуют, я бы тоже, может быть, мог потребовать! А замечания делайте кому-нибудь другому, а мне…
– Хэлло, Кэрол, хэлло, Карлос! – встряла я как ни в чем не бывало. – Вторник, а кажется, уже целую неделю работаешь.
– Хэлло, Элен.
Карлос тяжело перевел дыхание. Его запал, однако, иссяк.
– Приятного дня, – зло бросил он, с шумом покидая поле боя.
– Что это с ним?
– Господи Иисусе! – Кэрол прижала к груди маленькую руку в кольцах. Глаза у нее были огромные, как у лемура. – Ты видела? Я думала, он меня убьет. И за что, ну скажи? Для пластиковой посуды есть контейнер, и не надо бросать свои бутылки в бумажный мусор. Что, это относится ко всем, кроме него? Он так орал, что я хотела звонить Леонардо.
– Ну, пока бы пришел Леонардо, он успел бы разнести весь корпус.
Кэрол слабо улыбнулась и достала пудреницу.
– Я такая красная, как будто меня сейчас хватит удар.
– Кругом насилие. В другом конце коридора Джин Ян только что нокаутировал Фрэнка. Написал себе рекомендательное письмо на лучшего учителя года и требовал, чтобы Фрэнк его поддержал.
– Ничего удивительного, – Кэрол напудрилась. Лицо ее постепенно приняло более натуральный оттенок. – Кто бы кроме него стал писать такое письмо? Пока тебя не было, студенты вообще подали на него жалобу в деканат. Не знаешь? Объявили его профнепригодным. – Кэрол вздохнула, бросила пудреницу в ящик стола. – Впрочем, студенты у нас любят жаловаться. А Джин Ян – душка. Вообще, эти письма все пишут сами. Просто когда это делает Джин Ян, это становится неприличным. Возьми и ты напиши. Почему нет? Тебе-то Фрэнк сразу подпишет.
– Так и сделаю, – согласилась я. – Ты обедала?
– Как раз собиралась.
– Пошли.
Кафетерий у нас на втором этаже, и первый, кого мы увидели, спустившись, был наш декан Паоло Ферранзо. Оксфордская, в полоску, рубашка, короткие ручки с полированными ногтями сложены домиком, запонки поблескивают. Паоло пожирал глазами присевшую на краешек стула напротив него девушку лет девятнадцати-двадцати. Ее черные волосы стекали до пояса по плечам, на губах маком рдела смущенная полуулыбка.
– Не верю глазам! – замирая, шепнула Кэрол. – Неужели опять? Вот пижон.
У Паоло была заслуженная репутация женолюбца. Когда в Колледже иссякали темы для пересудов, начинали рассказывать истории о его романтических приключениях. Если в них участвовали лишь секретарши и лаборантки, это легко прощалось. За связь со студенткой, однако, Паоло мог вылететь из своего деканского кресла. Он это знал, но, не в силах устоять, в который раз шел на риск.
За ланчем Кэрол продолжала коситься на Паоло, но поглощенный своей новой пассией, он, казалось, пребывал в каком-то другом измерении. Когда мы собрались уходить, он наконец нас заметил и рассеянно качнул головой, видимо, не очень понимая, кто мы такие и что нам здесь надо.
«Главным изъяном Петра было образование.»
Звонков у нас в Колледже нет.
Начинать и заканчивать следовало по часам. А поскольку все часы – на стене в кабинете, в классной комнате и в коридорах на каждом этаже показывали разное время, то начинать приходилось скорее по наитию, чем по времени. И, тоже, видимо, по какому-то наитию, студенты подтягивались.
На дверях некоторых аудиторий висело строгое: «Есть воспрещается!». На моей двери такой надписи не было. Так что во второй половине дня по классной комнате расползались теплые запахи. Гамбургеры, суп с лапшой, кофе. Что делать, время обеденное.
Правда, после обеда некоторые проваливались в сон. Будить их было неловко. Грейс, например, скорее всего, всю ночь возилась с детьми. Патрик – он работал неподалеку консьержем – видимо, только что вернулся с ночного дежурства. Я старалась, однако, чтобы мой голос звучал громко и четко. Это, уж извините, было мое полное право.
– Петр хотел создать идеальный город, – твердо выговаривала я. – Он должен был быть идеальным на вид: каналы, изящные островерхие крыши, собор, уходящий шпилем под солнце.
Рассказ бежал дальше:
– Городу предстояло стать идеальным по сути. Его должны были населять самые работящие и неподкупные люди, с прекрасными манерами и головами, полными знаний. Таков был начальный план. Именно в Петербурге царь собирается открыть Академию наук. Ничего подобного Россия до того просто не знала. Кунсткамера стала первым в Европе музеем, куда мог зайти любой, даже раб. Денег не брали – напротив, кормили, подносили чай, глоток водки.
– Водка – это круто, – нехотя признал Генри. Он находился в своей обычной позе: ноги на спинке переднего стула, руки закинуты за голову. – А сейчас дают водку?
– Сейчас не дают.
Смех. Патрик-консьерж открыл глаза и мигнул.
Я говорила быстро, не отвлекаясь:
– Этот город будет потом описан Пушкиным в «Медном Всаднике», Гоголем в его «Петербургских повестях», Достоевским…
Сбить меня сейчас не могли никакие помехи. Ну и что, что Ахмет посреди лекции периодически вставал и прогуливался по классу? Я уступала ему дорогу и продолжала рассказ. У Ахмета заболевание опорно-двигательного аппарата. Ему нужно много ходить.
Джессика записывала и то и дело просила ее подождать. У Джессики – склонность к депрессии. Ее выпуклые, с голубыми белками глаза часто затуманивались грустью. Хотя я уделяла ей столько внимания, сколько возможно, после занятий она все равно заходила спросить, почему, когда она поднимала руку, я иногда спрашивала других.
У Ким-Кью – проблемы со слухом и речью вследствие перенесенного в детстве энцефалита. Все вопросы и указания ей следовало подавать в письменном виде. Вместе с ней каждый раз приходила девушка из отдела «Специальных нужд» и быстро, толково конспектировала. Курсовые Ким-Кью писала лучше других.
И только, пожалуй, Эрика Мартинес с ее диктофоном еще выбивала меня из колеи. Перед началом лекции она воровато подсовывала его мне на стол. Потом стаскивала, словно крала. Английский Эрики колебался где-то возле отметки «ноль». Сама она расшифровывала или кто-то ей помогал? Впрочем, какая разница! Диктофон лежал на столе словно бомба. Когда меня записывали, я тут же вспоминала, что английский язык мне тоже чужой, и, как под гипнозом, начинала лепить ошибки одну глупее другой.
Нет, эта Мартинес меня решительно раздражала.
* * *
…Отца прооперировали за два дня до моего приезда. Он лежал в отделении хирургии, и выбравшись из Колькиных «Жигулей», я какое-то время вымеривала шагами внутренний двор, не находя входа. Наконец – нужная дверь, за ней – гулкий, сумрачный вестибюль.
Предъявив паспорт, я получила пропуск и – за пятерку – комок синих бахил, похоже, уже бывших в употреблении.
Широкая лестница с каменными, вдавленными по центру ступенями, казалась подвижной от людей: врачи, медсестры в зеленых униформах, больные. Много людей в бахилах и гражданской, какой-то небрежной одежде, словно надели первое, что попалось под руку. Родственники. Я усиленно вникала в указатель этажей, когда рядом в стене, как в сказке, раздвинулась железная дверь. Пахнуло чем-то кислым. Маленькая комнатка, на стенах – старые календари, фотографии котят и щенков и – неожиданно – плакат с изображением Арки Генерального штаба. В углу – похожий на детский, стол с источавшей резкий аромат миской какой-то еды и покрытый линялой тряпкой стул. Хозяин, небритый мужик неопределенного возраста, с неохотой прервал трапезу:
– Заходим?
– Куда? – я все еще не вполне понимала назначение таинственного жилища.
– Этаж какой?
За отсутствием половины зубов слово «этаж» он произнес как «эхаш».
– Третий.
Железная дверь захлопнулась. Комнатка двинулась вверх.
– Приехали. Всего хорошего, – попрощался мужик.
Лифт пополз вниз, унося с собой своего странного обитателя и его обед.
Сумрачный бесконечный коридор. При входе на дверях надпись аршинными буквами: «Хирургия». В мозгу будто внезапно все стерли. Ничего не осталось, кроме таблички с ее однозначной реальностью.
И вдруг я поняла, что сейчас увижу отца. На минуту весь лихорадочный сумбур отступил, и к этой единственно нужной мысли не примешивалось вообще ничего.
В палате находились еще три человека. Возле того, что лежал у дверей, как часовой, стояла голенастая капельница. На двух других даже я заметила странные широкие пояса, сшитые будто из старых вафельных полотенец. Чувство нереальности.
Отец лежал на второй койке, у самого окна. Окно было огромное, до потолка, с низким широким подоконником, такое, какие бывают лишь в старых зданиях.
Услышав шаги, он медленно обернулся.
– Привет. – Я присела на край кровати. – Ишь, куда ты забрался.
Его губы были едва различимы в темной, с проседью бороде. Живот стянут бинтами. На тумбочке рядом я заметила очки, книжку. Лицо у него похудело. Как он постарел!
Боясь себя выдать, я быстро проговорила:
– Долетела нормально. В квартире порядок.
Он тут же ответил наперекор:
– Ну и нечего было срываться.
Манера была мне знакома. Я пожала плечами: если хочешь играть в игры – пожалуйста. Я сделаю все, что захочешь, только скажи.
– Как ты себя чувствуешь?
– Да нормально. – Он дернул подбородком. – Разрезали только зачем-то. Совершенно напрасно лежу здесь.
– Болит у тебя?
– Ничего не болит.
Я взяла его руку.
– Как твоя команда? – перевел он разговор на другое. – Не уволили тебя еще?
– Да нет пока. А команда… команда веселая.
– Когда думаешь возвращаться?
– Семестр начинается в сентябре.
Внезапно устав, он тяжело договорил, словно вспомнил:
– Ленка, у меня пенсия не получена. Там деньги… расплатиться с Натальей. Ты получи. Не хочу никаких долгов.
– Я расплатилась уже. Пенсию сам получишь, как выйдешь.
– Нет, – раздраженно повторил он. – Ты все-таки получи. Не хочу им дарить.
– Хорошо, – ответила я. – Получу.
Темы внезапно иссякли. Мы замолчали.
– Девушка! – прервал тишину чей-то голос. Больной, что лежал у дверей, обращался ко мне. – Поверни капельницу, будь другом, сейчас воздух пойдет качать.
Я приподнялась.
– Ну, что ж ты? Да просто очень! Я бы и сам… Сестра, – закричал он, видя мою нерешительность. – Надюша!
Я выскочила в коридор, к дежурной.
Та молча, не глядя на меня, поднялась и неохотно прошла в палату.
– А где Надюша? Надюша ушла? Надюша бы сделала… – продолжал суетиться больной.
– Забери меня, – внезапно с усилием проговорил отец. – Не хочу никакого лечения. Не хочу никаких больниц. Слышишь?
Сердце стукнуло у меня где-то в горле. Но что я могла?
Отпустив наконец его пальцы и убедившись, что он задремал, я отправилась на поиски хирурга Зои Ивановны, оперировавшей отца.
Нужный кабинет отыскался быстро. Дверь, однако, была заперта. Вокруг ни души. С полчаса я разглядывала вытертые квадраты линолеума. Наконец послышались шаги человека, привыкшего энергично промеривать длинные больничные коридоры.
– Ну и где же вы раньше были? – громко, с раздражением, произнесла Зоя Ивановна – крепкая, коренастая женщина с рельефными, броскими чертами лица и россыпью темных родинок на открытой шее. – О чем, интересно, вы думаете? У вашего отца… – Последовал ряд медицинских терминов. Ее голос зазвучал странно, как через вату. – Вы вообще в курсе?
– Как видите, – ответила я, замечая, что и свой голос слышу с трудом.
Зоя смотрела на меня, снисходительно щурясь: «И откуда вас берут-то таких?»… Ее ломкие обесцвеченные волосы темнели у корней.
Она выдержала долгую паузу, пошевеливая чем-то в карманах халата и покусывая губу.
– Всю дрянь мы вырезали, – сообщила она наконец. – Подержим его еще дня четыре. Что дальше – дело ваше. В принципе его надо переводить в онкологию. Можете к нам. Это – в соседнем корпусе. Но отделение там платное, вы учтите. В бесплатном мест нет. Лето.
Связи между двумя последними заявлениями я не увидела.
– Какой прогноз? – спросил все тот же чужой, не похожий на мой, голос.
Ее подбородок с ямочкой вздернулся.
– Какой-какой! Какой может быть прогноз при такой болезни?
Соображала я плохо, и, видимо, это было заметно.
– Ничего, – вдруг смягчилась Зоя Ивановна. – Вообще-то папаша ваш вовремя шкандыбакнулся. Если сейчас пролечить – шанс хороший. У нас и не такие вставали. Но надо лечить, вам ясно?
Она напирала на «ясно» так, как будто знала заранее, что я собираюсь удрать при первой возможности и больше не появиться. Как будто видела многих таких.
– Мне ясно.
Мы стояли в коридоре.
– Был он сегодня на перевязке? – вдруг спросила она, будто о чем-то вспомнив.
– Не знаю.
– Скорее, что нет, – прикинула Зоя Ивановна. – Сводите его сейчас в перевязочную.
Ее мобильник (так вот что она теребила в кармане) ожил, и я, потоптавшись с минуту, вернулась в палату.
Отец лежал на спине, глаза у него были открыты.
– Я думал, ты ушла, – сказал он.
– Куда ж я уйду? Мы с тобой сейчас на перевязку пойдем.
– Пойдем – это сильно сказано.
Чувствовалось, что даже говорить отцу было трудно.
– Я тебя дотащу.
– Да? – в голосе его прозвучало сомнение.
Я попыталась его приподнять, но его тело, такое невесомое на вид, оказалось безжизненно тяжелым. Мои манипуляции причиняли ему боль. Я отпустила его, и отец осел на подушку. Чувство беспомощности – одно из самых отвратительных из всех, что бывают.
– Что-то вы, девушка, мало каши ели, – усмехнулся больной, что лежал у стены.
– Позови Надюшу, – посоветовал тот, что был с капельницей. – Надюша справится.
Но ни Надюши, ни даже дежурной сестры в поле зрения не оказалось. Длинный сумрачный коридор будто вымер. Как в навязчивом кошмарном сне, повторявшемся снова и снова, я побежала сама не зная куда, и в противоположном конце, в тупике, неожиданно наткнулась на маленькую часовню. Возле часовни молодой батюшка с пухлым, сдобным лицом, важно сцепив на животе руки, слушал одетую в темное женщину. Юбка с кофточкой плотно обхватывали ее грузное тело. Наконец женщина поцеловала батюшке пальцы, перекрестилась и двинулась в сторону лифта.
– Помогите, ради Бога, отвести человека на перевязку. – Я решительно шагнула к священнику. Мне казалось, что упоминание Бога должно было оказать свое действие. – Мне одной его не поднять.
– Ну… – парень с масляным лицом явно колебался между христианским долгом и опасением упасть в ранге, выполняя положенную санитарам работу. – Я вообще-то посетителей принимаю.
Коридор был по-прежнему до гулкости пуст.
– Я и есть посетитель, – упорствовала я. – Посетитель в нужде.
Христианский долг, помноженный на мою настойчивость, возобладал.
Мы тащили отца по коридору, и отец, морщась, как мог, помогал нам – руками, ногами.
Уходя, батюшка осенил палату крестом, словно воткнув в воздух четыре быстрые булавки:
– Господь поможет.
От него шел странный запах – то ли воска, то ли ладана, то ли давно нечищенный рясы.
За окном, щурясь, стояло высокое солнце. И от этого бесконечного дня, от его абсурдного содержания возникало ощущение нереальности, чего-то, что мозг силился, но не мог понять.
…В парадной первым делом я наткнулась на Толика. Он, как и прежде, сидел на лестнице в майке и тапочках и курил, сбрасывая пепел в пивную банку.
Из-за двери рвался требовательный призыв телефона.
– Папа?
– Лен, ты? – томно спросил Наташкин голос. – Ничего, если я приеду?
– А? – От усталости я не успела сообщить голосу нужного энтузиазма.
– А то тут… Короче, приеду, все объясню.
Вот тебе раз.
Приехав и заполнив квартиру каким-то приторным ароматом, она сначала довольно долго висела на телефоне.
Я поставила чайник, чтобы чем-то заняться. В кухонное окно глядел желтый глаз прожектора со стройки, отбрасывая на все странный холодный свет. Зачем им прожектор? Ведь практически не темнеет. Из бетонного фундамента частоколом торчали вверх стальные прутья так близко, что, казалось, их можно было потрогать рукой.
– Вам оценили профессионалы. Оценка стоит пятьдесят долларов… Пять тысяч забирает наша фирма, – чеканил в комнате Наташкин голос. – Вам нужно выписаться оттуда, тогда дом поступит в прямую продажу. А пока у вас встречка… Не знаю, что вам наговорил тот агент. Вы вообще к нему присмотритесь – сейчас, знаете, аферистов много…
Риелтор. Слово, которое невозможно произнести на русский манер.
Наташку, дочь моего дяди со стороны отца, я знала с детства. Дядя развелся, когда Наташке было лет пятнадцать, и вскоре умер от тромба в легком, упав на улице по пути в булочную. Наташкина мать, бухгалтер, суровая женщина с провинциальным выговором, не слишком старалась поддерживать контакт со всем прочим семейством. За «Стэнли Ковальского» Наташка вышла на третьем курсе ЛЭТИ, когда он еще весьма походил на свой литературный прототип. Свадьба была из тех, что празднуются буйно, с битьем шампанских бутылок о гранит Медного Всадника и последующим застольем в трактире «Лукоморье». К тому времени с Наташкой мы виделись уже так редко, что я удивилась, когда нас пригласили. Возможно, ей хотелось соблюсти определенные приличия. Возможно – не хватало народу.
Выйдя замуж, Наташка бросила учебу и легко скользнула в мир знакомых Олега, мир «мелкого бизнеса» и грубых развлечений, воспринимавшихся как запредельный шик. С тех пор все, что я узнавала о ней, было отрывистым и случайным. Когда они прогорели, Наташка с подачи знакомой занялась продажей недвижимости, в чем наконец преуспела. Сделки и развлечения, не изменившись по сути, приняли новый размах. Олег тоже умудрился каким-то образом всплыть на поверхность и вот уже несколько лет, насколько я помнила, возглавлял какой-то туманный фонд.
…Чайник давно вскипел, а Наташка все еще раздельно чеканила:
– Нет, дом элитный, с видом на море. Когда закончат? Нет, этого я не могу вам сказать. В плане у них январь, но ведь вы понимаете… Там уже почти все распродано, пять «двушек» осталось. Смотрите… Достали все! – фыркнула она, закончив дела и возникая в кухне. Ее некогда темные волосы отдавали медью. – Дом на мягком грунте поставили, у них ни разрешений, ничего нет, там уже трещины пошли. Работают одни черножопые, качество – сама понимаешь. Что они там из чего месят… Ты, как будете квартиру искать, имей это в виду.
«Квартиру искать»? Нет, после сегодняшнего дня я была не в состоянии об этом думать.
Наташка поставила мобильник на подзарядку. Исчезла в коридоре и появилась с бутылкой марочного коньяка.
– Хороший коньяк, клиент подарил. Будешь? Нет? Ну, смотри.
Я нарезала хлеб, сыр.
– Ты извини, что я на тебя так свалилась, – сказала она после второй стопки. – Муж мой родной вчера опять праздник устроил. Он вообще в последнее время зашибать стал. А вчера, как тебя отвезли, в офис уехал, в два ночи вернулся… Помнишь, шкафчик у меня был такой, со стеклянной дверцей? Так он головой, как свинья, влетел! Все, капут. Ну, я сумку взяла и отчалила. Пусть подумает о своем поведении. – Она посмотрела на меня непроницаемыми глазами, словно спрашивая: ну, принимаешь такую причину? Отчего стало ясно, что чего-то главного она не договаривает. – У тебя курить можно?
– Не надо. Я, наоборот, хочу все проветрить.
Наташка вздохнула и, пошатываясь, вышла на лестницу.
– А Тёмка где? – спросила я через дверь.
– А?
– Ты вон здесь, а Тёмка-то где?
– У мамы Тёмка. Куда еще я его дену? Ковалев по неделе не просыхает. Хотя у нее тоже в последнее время… Да Тимофей и один, если что, посидит.
Курила она долго. Вернувшись, налила себе еще коньяку. С некоторым изумлением я следила за скоростью, с которой тот убывал. Давно это с ней?
Перед тем как лечь, Наташка долго возилась у зеркала.
– На той неделе надо будет пилинг сделать, – озабоченно прокомментировала она. – А то рожа как у мертвеца.
– Что?
– Пилинг.
– От слова пилить, что ли?
– Ну что ты как дура, – пьяно рассердилась моя двоюродная сестра. – Живешь там, а ничего не знаешь.
Наконец пружины дивана скрипнули.
Выпив снотворное, я раскрыла роман, начатый в самолете.
В голове толпились картины больницы: затасканная ряса священника и его пухлые руки, коридоры и лифт, и люди, люди, люди в синих бахилах… «Шанс есть, – сказала Зоя Ивановна. – Шанс хороший…» Вот о чем надо думать. Но нет, опять: ступени сберкассы, деньги, очередь к окну… А ведь было же что-то еще…
Я вспомнила о сквере, огромных деревьях, дорожках, засыпанных красным толченым кирпичом. Хриплый ломавшийся голос, заскорузлая двухвековая кора. Листья, кучкой тлевшие у скамейки, испускали горький, низкий дымок.
Может ли быть, что человек, проживая несколько жизней, не умирает каждый раз перед началом новой? Одна сменяет другую плавно, минуя смерть. В какой же моей жизни все это было?
«Знает ли Коля, что скверу пришел конец? – думала я. – Ведь он тоже должен помнить ту, первую жизнь…»
* * *
Перед тем как подняться в кабинет, я зашла к Полу взять напрокат прожектор.
Пол за компьютером составлял график эффективного использования оборудования. С Полом у меня были очень теплые отношения: в самом начале он здорово мне помог, явившись прямо посреди лекции в класс налаживать вот этот прожектор, потерявший разум от моих неумелых сигналов.
– Привет, Пол. Как лето прошло?
Он пожал плечами:
– Какое лето! Работать пришлось! Только неделю и отдыхал, спал все.
Расписавшись и подхватив прожектор, я направилась к лифту, где и столкнулась с Вертрад. Вертрад, в строгом черном костюме, просияла всеми своими ослепительными зубами и запечатлела на моей щеке жирный от помады поцелуй.
– Хэлло, Элен! Что это у тебя? Боже, какая тяжесть! Заведи тележку, я тебя умоляю! Тебе нужно заботиться о себе, ты такая худая!
– Это прожектор. Мне только до класса дойти! Какой красивый костюм!
Непроизвольно, как всегда в разговорах с ней, я начинала орать, включаясь в обычный для Вертрад приподнятый тон.
– Спасибо! Постой…
Она порылась в портфеле и достала пачку брошюр.
– Давно хотела тебе показать. Конференция «Роль и права женщин в современном мире». Уверена, тебе это будет интересно! Вот анкета участника, непременно заполни!
– Спасибо, Вертрад… – Взяв анкету, я повертела ее в руках. – Я подумаю.
– Обязательно подумай! Если в чем-то и стоит принять участие, то в этом! В конце концов, это всех нас касается! Если мы сами не будем стоять за себя, то кто будет? – договаривала она, быстро пятясь по коридору.
– Да, да.
Не хотела бы я оказаться на пути у Вертрад, когда ей вздумалось бы за себя постоять.
Забросив прожектор в кабинет, я вспомнила, что давно не забирала в канцелярии почту, и поднялась на третий этаж. Отыскать свои письма, однако, мне сразу не удалось.
– Я все снова переложила, – виновато сообщила Анита, наша секретарша. – Все стараюсь понять, как удобнее.
Она работала у нас месяца два, но уже успела проявить разрушительную склонность к рационализации канцелярского труда.
– Экзаменационные тетради я положила туда, где раньше были посылки. А карандаши теперь здесь. Так, мне кажется, рациональнее.
– Без сомнений. А там, где были письма, теперь пустое место.
– Ах, да. Почта здесь, в ящике.
Итак: меню кафетерия на неделю, уточненные списки студентов с учетом выбывших и прибывших, объявление о пожарных учениях (опять они выпали на четверг, на время моей утренней лекции). Еще пара приглашений на семинары и конференции.
Я подумала, что в нашем колледже очень активная общественная жизнь. Имелся свой театр, организовывались концерты, а также бесконечное количество заседаний по защите чьих-то прав и множество семинаров по обмену опытом. В первый год я начала было посещать один такой семинар, но быстро сообразила, что лучше, чем лекции Фрэнка, преподавать меня не научит ничто. И что опыт работы в классе давал мне несравнимо больше, чем милые, домашние посиделки с печеньем, которые каждый участник использовал главным образом как бесценную возможность поговорить о своих собственных неоспоримых успехах.
Периодически, правда, в меня впивалась странная внутренняя тревога, и я начинала думать о том, как хорошо было бы уйти с головой в университетскую жизнь. Мне начинало казаться, что следует как можно скорее позвонить Вертрад, начать заседать, рассказывать о своих достижениях, горячо, серьезно не соглашаться и спорить, обретая таким образом принадлежность к этому миру, связи с людьми и некую устойчивую почву под ногами. В такие дни желание ее обрести грызло меня как волчий голод. Я уносила домой листовки и брошюры, складывая их возле телефона и обещая себе завтра же ими заняться.
Но что-то, словно какая-то странная червоточина, внутренний изъян, тормозили меня, не пускали дальше этой ступени. Где-то в глубине, куда не проникали ни «голод», ни тоска по общению, все казалось мелким, смешным. Листовки пылились и через неделю-другую отправлялись в помойку. Трясина под ногами оставалась.
«Может быть, как-нибудь потом, – сказала я себе и на этот раз, засовывая листовки в мусорную корзину. – Ближе к зиме, когда все слегка разгребется.»
Выходя из секретарской, я увидела свою польку: облегающий белый свитер с рейтузами, высокие сапоги и вечный малиновый шарф, скрученный на голове. Вероника читала что-то на доске объявлений.
– Здравствуйте, профессор. Я искала вас на русском факультете, а вы, оказывается, на английском.
– У меня докторат по американской литературе.
– Да что вы? Сколько же вы всего знаете!
– Спасибо. Кажется, уже пора в класс, Вероника.
Я сделала шаг к лифту, но Вероника остановила меня плавным жестом.
– Профессор, мне все больше нравятся ваши лекции. Я хотела бы вас познакомить с Шемякиным. У вас нашлось бы о чем поговорить.
– Да что вы?
Мое удивление было искренним.
– Я уже говорила вам, что хорошо его знаю. Я… – Вероника озабоченно склонила голову в малиновом тюрбане. – Я скажу ему о вас, когда он в следующий раз зайдет.
Я даже разволновалась немного. Это тебе не какой-нибудь семинар.
– Спасибо, Вероника.
Шагая по коридору, я (чтобы не опозориться при встрече) пыталась вспомнить, какие работы Шемякина я знаю. Памятник Петру, который я, честно говоря, недолюбливала, два сфинкса, театральные эскизы…
В пустой аудитории я заметила нашего декана Паоло Ферранзо. Приобняв черноволосую девушку за плечо, он настойчиво указывал на что-то занимательное внизу под окном.
…Прожектор, усмиренный Полом, работал как часы. Разговор шел о питерских наводнениях. При опущенных шторах картинки на экране казались объемными, вода грозила выплеснуться на пол.
– Вот так было сравнительно недавно… Снимок был сделан этим летом в подвальном коридоре одного из исследовательских институтов на набережной.… А на этом льве… а может, на этом, Евгений два века назад спасался от волн. Но спастись он не смог. Волной его все равно накрыло, пусть даже какое-то время спустя… Интересно, что правительство не публиковало списков погибших, не пыталось установить их числа. Историки полагают, что при наводнении погибло 1200-1500 человек…
– А сколько погибло вообще при строительстве? – встрял по обыкновению Генри.
Я посторонилась, уступая дорогу Ахмету.
– Сто тысяч, – выдал Патрик, встряхиваясь, как вспугнутая птица. – Но я так и не понял: почему тех, которые умерли, никто не считал? Даже похоронить нормально – и то не смогли.
– Что тут неясного? – малиновый тюрбан у Вероники как всегда чуть покачивался в такт словам. – Они же были рабы. Кому было до них дело?..
– Не знаю, – уперся Патрик. – Меня воспитывали, что человеческая жизнь – это ценность.
Из темного угла донесся хриплый голос Хозе:
– Как все это эмоционально, профессор. Жутко эмоциональная фактура.
Его ноги по обыкновению были высунуты в проход. На груди сумрачно поблескивала цепь.
Генри по-прежнему что-то напряженно обдумывал.
– Да и сам Петр, – перебил он, видимо, в такт своим мыслям, – по-моему, не очень понимал, что хотел. Какая-то путаница в голове. Европеизация, а сам – дебоширил, рубил головы… Шутки эти его неприличные. Уксус в нос людям лить – это, знаете ли… Кого так цивилизуешь?
– Ну, он не только этим занимался… Хотя, путаница в голове… варварство неискоренимо, наверное… Да, Джессика?
– По-моему, он очень многое сделал для своей страны… Достигал всего, за что брался.
– Только людей переделать не мог.
– И все же, нам бы самим неплохо такого лидера.
Вернувшись в офис, я нашла Кэрол в состоянии крайнего возбуждения.
– Запри дверь, – проговорила она, едва я вошла.
– Зачем?
– Запри, пожалуйста, я тебя очень прошу.
Только после того, как я повернула ключ, Кэрол проговорила:
– Карлос устроил Паоло сцену. Был страшно груб. Орал, что на него взваливают чужую работу, и прочее. Совершенно жуткий кошмар. Паоло его увольняет.
– Когда-нибудь это должно было случиться. – Я пожала плечами.
– Нет, ты не понимаешь! Карлос вошел в жуткий раж, кричал, что вернется и всех перестреляет. Совершенно серьезно. Лично я завтра на работу не выйду.
– Не придавай значения, – попыталась я ее успокоить. – Ты что, Карлоса не знаешь?
– В том-то и дело, что знаю! Он на все способен. Потом, помнишь, в газетах писали про тот случай на почте?
– Какой случай?
– Ну, когда они уволили одного, а он на другой день явился и застрелил пять человек?
Я не помнила.
– Нет, я лично завтра на работу не выхожу, – повторила Кэрол. – Не знаю, как сегодня-то досидеть. Дверь заперла?
* * *
«Устраивайте на онкологию», – сказала Зоя Ивановна.
То, что за лечение нужно было платить, меня не слишком тревожило: у меня были деньги, заработанные за семестр. Теоретически, лечить отца полагалось бесплатно, но та больница, в которой могли это делать, дружно, всем коллективом, ушла в отпуск на лето. Разобравшись в этом, я поняла и смысл Зоиных слов: «Лето. Мест нет».
У вахты ракового корпуса темнела дверь с надписью «Оплата коммерческих услуг».
Я напряглась и сообразила, что мне – сюда.
– Паспорт. Не ваш, его.
Я механически заглянула в пустую сумку.
– Он здесь болеет, данные должны быть в компьютере.
Девица за столом оторвалась от экрана:
– Ну и что, что в компьютере, он же не высвечивает!
Логика ее слов была для нее так же очевидна, как для меня загадочна.
– Паспорт в палате. Сейчас принесу.
– И чего без паспорта приходили! Время отнимаете только.
Я направилась к двери, и девица, то ли закрепляя победу, то ли оправдываясь, вызывающе бросила:
– А мы, думаете, не болеем? Мы вообще на «флюшке» сидим, проверяться только и ходим, – она сделала жест, расплывчато очертив грудь и живот.
Я не выказала сочувствия, поскольку смысл слова «флюшка» дошел не сразу.
Заплатив, я понесла бумаги лечащему врачу.
В коридоре у кабинета сгорбился в ожидании человек со странными коричневыми лишаями на голове вместо волос. Безучастный взгляд выдавал то ли крайнюю усталость, тот ли полное безразличие к происходящему.
Из-за двери раздавалось:
– Ничего я не знаю! Что вы мне объясняете? Да, говорила, привозите, – думала, один у меня умрет. А он не умер. И коек свободных нет. Лето! Нет, говорю, на бесплатном! Куда я вам теперь его дену? Привезли! Сидит теперь в коридоре! И будет сидеть!
Разговор оборвался. Так же резко открылась дверь, и появилась женщина лет пятидесяти, в блестящем белом халате и разношенных туфлях. За ней следовала молоденькая девица с пышной шевелюрой и тонной косметики на прыщавом лице.
Не глядя на нас, они скорым шагом удалились по коридору.
Минут через сорок обе возникли снова.
– Сестра ошиблась, – сказала та, что постарше. – Идите в палату, ваша койка готова.
Одутловатое лицо человека выразило нечто похожее на облегчение. Он поднял сумку и медленно двинулся в боковой аппендикс.
– Так. Вы что хотите? – спросила Татьяна Степановна, отпирая дверь кабинета.
Пока ТС листала историю болезни, я замороженно смотрела на ее пальцы. Если хоть что-нибудь не в порядке, отца не положат.
– Анализы где? – спросила ТС. У нее была манера, разговаривая, смотреть не на тебя, а в сторону, мимо, как будто тебя в комнате не было.
Я похолодела.
– Все анализы только что сделаны.
– Ну, так и где они, – перебила она, листая бумаги. – Где анализ на СПИД?
Врач выдержала приличную паузу, достаточную, чтобы меня прошиб пот.
– Палату оплатили? – спросила она наконец, изучая растение в простенке между окнами.
– Да.
– Ладно, ведите.
Девица перевернула страницу календаря на стене. Мне показалось, она ждет, когда я уйду.
Я вышла из кабинета, зажав в руке список лекарств. Лекарства срочно следовало купить, чтобы как можно скорее начать курс химиотерапии. Логичным вопросом, почему в самой больнице лекарства отсутствовали, я решила не задаваться.
Через двор мы с отцом брели полчаса. Опустившись наконец на стул в приемном покое, отец с трудом перевел дыхание.
Очередь продвигалась медленно. Оба компьютера, невероятно старой модели, решительно не желали переваривать информацию, которую с тем же упорством пытался загнать туда персонал. Не «высвечивали».
– Четвертый раз ввожу, – жаловалась одна медсестра другой. – И четвертый раз он стирает.
Вокруг компьютера уже скопилось человек семь, сочувственно глядевших то на экран, то на медсестру.
По нашу сторону перегородки меж тем разыгрывались драмы другого порядка.
– Ой, плохо мне, – проговорила вдруг старуха с напоминавшим изюмину темным лицом. – С сердцем сейчас плохо станет. С восьми часов тут сижу.
Хватаясь за бок, она заковыляла на улицу.
– Кто по коммерческой? – спросила, энергично входя, интересная женщина в летнем брючном костюме.
Я отозвалась.
– Здесь очередь общая, – незамедлительно вставила пожилая дама с ярко накрашенным ртом. – Видите, девушка сидит.
– Никакая не общая, – решительно возразил брючный костюм. – И девушка тоже имеет право.
Последовала перепалка, в которой участие приняло сразу несколько человек.
– Я полторы тысячи долларов заплатила! – настаивала вновь вошедшая.
– Доллар не все купить может! Думают, раз доллары есть, так все можно. Нет, дорогая, есть такие вещи, как честь, совесть и принципиальность! – выстреливал красный рот.
– Женщина, – возмутилась сидевшая до этого тихо ее соседка с плоским казахским лицом. – Не все богатые – плохие люди! Загляните в русскую историю, сколько хороших богатых людей! Учитесь скромно сидеть!
– Сидеть! Да я вообще сейчас упаду, – проговорила защитница чести и совести. – У меня сахар высокий.
В дверях показалась бабушка с лицом, напоминавшим изюмину.
Отдуваясь, она села рядом со мной.
– Несчастная я, – поведала она тихо. – Несчастная. За месяц ослепла.
Отец, сидевший все это время молча, вдруг резко попытался подняться и двинуться к выходу.
Я схватила его за руку, усадила на место. Он нервно выдернул кисть.
«Петр пил виски по ночам… охваченный неуправляемым желанием переделывать Россию.»
Через два часа нас определили в палату.
В палате с телевизором и маленьким столиком уже находились двое. На кровати у окна сидел неопределенного возраста человек в спортивных штанах с круглым, подвижным лицом. Он что-то горячо говорил крошечной старушке в лиловом платье со сколотым на затылке седым рогаликом. Услышав, как открывается дверь, оба приветливо обернулась. Щеки у старушки оказались пунцовыми, как будто она терла их свеклой.
– Здравствуйте.
– Арс, смотри! У тебя новый сосед. – Улыбаясь радушно и немного светски, старушка пригласила нас внутрь. – Проходите, пожалуйста.
– Константин Павлович, – нехотя представился отец. – Моя дочь, Лена.
– Очень приятно, очень! – Человек потряс мою руку, как будто сто лет ждал этой встречи. – Арсений Кириллович, сосед, так сказать, по заключению. Вам, наверное, нужно устроиться? Вот шкаф, располагайтесь, у нас даже есть чашки… Мы сейчас выйдем.
– Не нужно, – запротестовал отец. – Это совершенно не обязательно.
– Нет, нет. Мама, прогуляемся до киоска, купим газету.
Натянув трикотажную куртку, Арсений скрылся за дверью.
В палате, выходившей окном на теневую сторону, несмотря на жару, было сумрачно и прохладно.
– По-моему, нормально, – я быстро разложила вещи. – Сосед у тебя веселый, тоже хорошо.
Отец, сидя следивший за моими действиями, вдруг спросил с раздражением:
– Что это тебе вздумалось меня в «платной» держать? Сколько же все это стоит?..
– Неважно.
Надо было идти за лекарствами.
Киоск находился в противоположном конце двора, в маленьком, сыром, как погреб, подвале. Откуда-то из его недр появилась растрепанная девица в темном рабочем халате, обтягивавшем ее, как тесная наволочка обтягивает подушку. На ногах у девицы были стоптанные зимние сапоги.
– Вам когда нужно? – спросила она.
– Сейчас.
Она принялась куда-то названивать.
Я села. Встала. Прошлась взад – вперед. Постояла. Еще раз прошлась.
– Павел Анатолич, ну хотя бы десяток ампул…
Меня начало лихорадить.
Девица снова крутила диск.
«Бетонный пол, – машинально думала я. – В этом подвале даже летом без сапог смерть.» По двору прошуршали какие-то шины. Потом ворона заглянула в окно.
Наконец девица повесила трубку. Глазам было трудно поверить: лицо ее выражало сочувствие. Сочувствие преображало его, делало привлекательным.
– Срочно не выйдет никак… – огорченно проговорила она. – Они уже заказали партию, но ее почему-то все нет. Да вы не волнуйтесь, появится…
Я поблагодарила и вышла из подвала на свет. Часы у меня на руке грохотали. Мне казалось: пока я тщетно искала лекарство, болезнь, не встречая сопротивления, разрывала отца изнутри.
Татьяна оказалась на месте.
– Они обыскали все аптеки, все, что можно, – как можно спокойнее доложила я. – Лекарства нет.
ТС быстро взглянула на меня, словно пытаясь понять, вру я или говорю правду. Затем взгляд ее снова уткнулся в бумаги.
– Ладно, мы ему начнем капать свое, – буркнула она. – Но у нас мало. Купите – сразу несите. – Она отложила ручку и задумчиво оглядела свои стоптанные туфли: – Вообще-то на следующий курс ему нужно бы достать другое. Есть совсем новое лекарство европейского производства. Переносится легче, инъекции вместо капельниц. И результаты дает хорошие. У него инвалидность?
– Нет.
– Оформляйте.
– Зачем?
– Незачем, конечно, если вы хотите оплачивать по тридцать тыщ долларов за упаковку.
У меня пересохло во рту.
– А как ее оформлять?
– Через его поликлинику. Куда он у вас от работы приписан? Через их медкомиссию. – ТС шумно вдохнула. – Девушка, вы прямо с луны свалились.
* * *
Подошли праздники. Колледж на несколько дней затих, опустел. Что именно праздновалось и почему, я представляла плохо, но передышка была очень кстати.
Я уже давно собиралась в Манхэттен. День был не лучший. Туман, оставшийся с ночи, и не думал рассеиваться. Небоскребы уходили в мокрую хмарь, и непонятно было – то ли они вытянулись до самого неба, то ли небо прижалось к земле. Тот, кто жил или работал выше двадцатого, двадцать пятого этажа, сидел, вероятно, как в облаке.
Я побродила по музею Метрополитен, задерживаясь у любимых картин, поглазела на выставку немецкого фотографа, запутавшись в лабиринте черно-белых абстракций и ничего из нее так и не вынеся. Музей, однако, быстро и до отказа наполнился народом. Выдравшись оттуда, я какое-то время с не меньшим интересом разглядывала творения расположившихся тут же уличных художников, где виды Манхэттена – то реалистичного, словно фото, то вызывающее абстрактного – соседствовали с довольно пошлыми портретами Элвиса и Монро.
Потом ноги привели меня в «Старбакс» в районе 50-х улиц. Горячий кофе с молоком – вот что было нужно в этот промозглый день.
Запах кофейных зерен. Визг кофемолок.
Справа, продолжая собой музейную яркость красок, оживленно беседовали два молодых человека. На одном была облегающая вишневая водолазка; у другого на пальце поблескивало золотое кольцо; что-то доказывая, он делал небрежные движения кистью. Позади девушка и юноша, почти подростки, приглушенно выясняли отношения:
– Тебе лишь бы сделать мне больно, – говорил он. – Почему ты все время стараешься меня укусить?
– Потому что тебе это нравится, – протяжно отвечала она, откидывая со лба прядь прямых светлых волос. – Иначе тебе было бы скучно.
Я чуть не подавилась кофе.
По диагонали сидели три пожилые элегантные женщины в накидках и туфельках – видимо, из театра, с дневного спектакля. Они позволили себе по кусочку чизкейка. Чуть подальше кресло занимала девушка с компьютером, стопкой исписанных листов и тремя пустыми чашками.
Я отвернулась к окну. На другой стороне поблескивало хромом здание какого-то офиса, над входом можно было разглядеть лепнину с названием фирмы и год – 1948. Пропыхтел, направляясь вниз, на юг, высокий затемненный автобус с бегущей зеленой строкой на лбу.
Действительно ли я свалилась с луны?
Уехав в Нью-Йорк, я довольно быстро привыкла к своему дому в Бронксе и к Университету. Но в Манхэттене долгое время я чувствовала себя потерянно и стесненно, подавленная движением, напором, замкнутостью улиц, вытянутых по вертикали. Здесь царствовали смелый размах и успех. Ни с тем, ни с другим я не была знакома. Я ощетинивалась, делая вид, что равнодушна к этому плебейскому острову. Именно так робкий, неуверенный в себе человек приобретает репутацию заносчивого сноба. Но с каждым разом, с каждой поездкой сюда что-то менялось. Приехав однажды в Публичную библиотеку – меня по-прежнему влекла американская литература, – я вдруг поняла, что иду по 42-й уверенно, торопясь по делу, от которого город уже не мог меня слишком отвлечь. И по тому, как я перестала поражаться четкой уверенности линий, уходивших в небо, хрупкому глянцу стекла и бегущим отражениям в нем; по тому, как легко я стала находить дорогу и по тому, как не удивилась, когда какой-то совершенно посторонний господин минут десять возился со мной, показывая, какой стороной вставить карточку на входе в метро, я поняла, что еще немного – и дистанция пропадет, и вместе с ней уйдет и моя жалкая спесь.
Я яростно полюбила просветы в конце улиц, пересекавших остров, как полосы тельняшку, упиравшихся по одну сторону в Гудзон, по другую – в Ист-Ривер. Шикарные витрины Мэдисон Авеню, не став доступнее, больше не отталкивали своим блеском. В нем не было желания унизить – лишь поразить. Красноватый камень построек перестал казаться агрессивно безликим. Это и было, наверное, самое прекрасное время, потому что, хотя сближение еще не было полным, перемена была уже очевидна, и покой, который я чувствовала теперь, шагая по Пятой или по Мэдисон, или бродя по улочкам Виллиджей с их пестрой, многоязычной толпой, или глазея на карнавал световых табло на Таймс Сквер, был еще так непривычен. Казалось, этот город и я наконец совместились, совпали.
Начинал моросить дождь, капли размазывались по стеклу. Кофе был хорош, я взяла еще чашку. Зачем вообще куда-либо возвращаться? Застрять бы в этом кафе навсегда. Дома были мысли, мысли, мысли, от которых хотелось бежать. Затяжные ночные бдения. Конспекты лекций, которые нужно было зубрить, и собственные слова, которые больше не убеждали.
На следующий день, просматривая в Интернете Питерские новости, я прочитала: в Василеостровском районе на жилой дом обрушился кран, пробив насквозь три этажа и убив четверых: пенсионерку с маленьким внуком, женщину и молодого человека. «Это уже пятый случай падения кранов, – сообщала статья, – вызванный их аварийным состоянием и несоблюдением техники безопасности.»
Адрес в статье был не наш. Но я тут же набрала номер отца.
– Нет, все в порядке, – прозвучал в трубке его ровный, бесцветный голос. – Это не у нас, это на Шестой линии.
– Я знаю. Папа… В нашей квартире тоже скоро нельзя будет жить. Да и с этими кранами. Оставаться просто опасно.
– Да брось ты, – перебил он. – Ерунда это все.
– Я звонила Наташке, просила ее подобрать квартиру. Непременно сходи посмотреть, как только что-то появится. Слышишь?
– Никуда я не пойду.
Что это было? Нездоровье? Упрямство? Желание махнуть на все рукой?
– Что с твоим загранпаспортом?
– Ничего.
– Мы же с тобой договаривались.
– Ничего мы не договаривались.
Я снова набрала воздуха в легкие.
– Был на работе?
– Ходил.
– Передай Грачеву привет.
– Передам.
– Приходила Антонина Васильевна?
– Приходила, возилась тут. Только ты это, Ленка, зря. Пусть она не приходит, я и сам прекрасно справляюсь.
– Я знаю, но мне так спокойнее.
– Ну-у… Скажи лучше, как студенты твои. Не прищучили тебя еще за полным отсутствием знаний?
Отец, один из самых образованных людей своего круга, по-прежнему скептически относился к моим академическим способностям.
– Куда им. Пишут курсовые, дрожат.
– Так уж и дрожат.
В том же духе мы поговорили еще минут пять.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила я, заканчивая разговор.
– Нормально, – ответил он. – Я чувствую себя хорошо.
После таких разговоров мне часто становилось хуже, чем до них. Но через несколько дней я снова тыкала кнопки, и все повторялось сначала.
Развращенный каникулами, мой контингент втягивался обратно в будни с трудом. Опоздавшая на полчаса Аманда, войдя, громко поздоровалась: «Доброе утро, профессор!» – хотя давно уже перевалило за полдень. Судя по сложному сооружению у нее на голове, праздники она провела у парикмахера.
Делая перекличку, я наконец связала юного бога, сидевшего во втором ряду, с его именем. Такое имя – Арис – я слышала впервые. В отличие от Генри или Мелиссы, на занятиях он всегда молчал, но напряженно слушал. Его взгляд был приклеен ко мне. Под этим взглядом я чувствовала себя как на сцене, следя за своими жестами и осанкой и напоминая себе, что вылететь со своего места в случае чего может не только декан.
Мы вгрызались в «Медного Всадника».
»Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой стройный, гордый вид,
Невы державное теченье…»
Я читала им стихи в первый раз. Они слышали стихи в первый раз. Знакомые с детства строчки возникали естественно и свободно, не требуя никаких усилий.
– Глядите, глядите! – не в силах сдержаться, воскликнула Мелисса. – Профессор без бумажки читает.
Остальные казались не менее ошарашенными. Слышать стихи впервые в жизни! И наизусть!
– Профессор, я не понимаю одного, – Ахмет с напряжением взлохматил чуб. – Если Пушкин во время наводнения забрался на Петра Первого, то почему он потом так на него рассердился, махал кулаком?
Занятие двигалось своим чередом.
— Так, сдавайте курсовые, сегодня последний срок, – не допускающим возражения тоном потребовала я под конец.
Пачка оказалась значительно тоньше, чем ей следовало бы быть. Как и ожидалось, после лекции к моему столу выстроилась озабоченная, слегка скорбная очередь.
– Нельзя ли мне сдать курсовую в следующий раз? – Первым стоял Ричард, нависая над столом как темный утес. – У меня принтер сломался.
– А у меня в квартиру залезли, унесли мой компьютер, а там все мои курсовые! Вообще, все! Вчера полиция снимала отпечатки пальцев… Хотя, я, собственно, догадываюсь, кто это сделал!..
– Профессор! Клянусь, я нагоню. Я все прочитаю – и Гоголя, и Достоевского. А Пушкина я уже начала. Мне очень нравится Пушкин. Я нагоню, профессор!
– Ты что-то хочешь сказать, Мелисса?
– Я потом, после всех.
Наконец аудитория опустела.
– Ну?
– Курсовая осталась дома…
– Почему же дома?
– У нас была ссора… пришлось ночевать в убежище…
– Убежище?
– Для жертв насилия…
Мой взгляд упал на ее темные маленькие руки, удерживающие здоровую сумку.
– Когда тебе рожать, Мелисса?
– Пятнадцатого декабря.
– Скоро. Это твой первый?
– Да. Профессор, я принесу курсовую, как только попаду домой… А задания я сделаю здесь, в библиотеке.
– Ладно.
Уходя, она обернулась, просияв неожиданной улыбкой:
– Нет, ну как вы это читаете, профессор! Неужели это все у вас в голове?
Подходя к кабинету, я издали увидела Хозе. Он стоял, прислонившись к двери; его худое плечо с синим затейливым крестом оттягивал рюкзак.
– Хозе. Проходите.
Он шагнул, неловко пропуская меня вперед. Его бритая голова пригнулась, подбородок выдвинулся.
– Я знаю, профессор, что моя успеваемость в последнее время страдала… страдала от моей неспособности сфокусироваться на предмете.
Хозе питал слабость к сложным грамматическим конструкциям.
– Страдала.
– Я приходил не готовым… не выполнял заданий… я пропускал.
– Было дело.
Он угрюмо кивнул.
– Хорошо, что вы отдаете себе в этом отчет, Хозе. Потому что, судя по всему, вы завалите курс.
Его голос угас, обратился в хрип.
– Я пришел, потому что не мог там, при всех… Помогите. Голова не тем занята. Мать в больнице. Операция за операцией. Ничего не помогает. А у меня никого. Я один, вообще один. Пытаюсь порвать с улицей. Все, кого знал, там остались. Мне никак нельзя… Помогите, профессор. Если я вылечу отсюда, у меня одна дорога – назад. Клянусь, я сделаю все…
Он с напряжением ждал.
– Нет, зачем же назад, – я смешалась под его напором. – Не надо назад…
Ладно, – глядя на его опущенную бритую голову, я быстро сдавала позиции. – Потом принесешь. Раз мать в больнице и улица…
(Продолжение в следующем номере)