О Льве Зильбере
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 50, 2006
Говорят иные, что ученому вера ни к чему, что он, трезвомыслящий, доверять должен факту да собственным глазам. А я вот стою в длинном коридоре и под звенящий гул центрифуги решаю кардинальный вопрос: что есть истина и что – вера?
Только что при мне профессор окоротил лаборанта: «Так вы думаете…» – начал молодой. «Я ничего не думаю, всё покажет эксперимент». И в том же коридоре, совсем по соседству, другой светлоумный муж доверительно сказал мне: «Одна теория худо, залезешь в угол и света не видать». Вот так. Тот думать до опыта не хочет, а этому теорий побольше подавай – и так эти разговоры перехлестнулись в моем уме, что стал я поневоле размышлять о роли личности в науке.
Мог ли, скажем, теорию фагоцитоза придумать дотошный привередник Кох? А Мечников Илья Ильич, напористый, громокипящий, высидел бы четверть века над слюнной железкой?
Нет, что ни говори, как ни раскладывай, хоть всю душу на спектр разложи, а ученый прежде всего человек, и что бы ни делал он – лез на скалу, открывал бином или созерцал бабочьи крылышки – всё это неотделимо от его характера, от собственной его судьбы. Всего-то шарик крови увидел на занозе Мечников, а какую теорию нагромоздил! И как истово, неотступно доказывал свою правоту. Протопоп Аввакум позавидовал бы. Другое дело, что не весь иммунитет на том фагоците держится, что истина ёмче, глубже, чем видел ее Илья Ильич, но свой пласт он поднял до конца. А мог бы отступиться, сробеть – двадцать лет споров не всякому втерпеж… Мог бы, конечно, да только тогда он не был бы Мечников.
Я хочу рассказать вам о великолепном ученом, спорщике и борце, чья личность, душа, вся суть человеческая, как в каплях родниковой воды, отразилась во всех его малых и больших делах. Полжизни отстаивал он свою фантастически смелую гипотезу рака и умер за три месяца до решительного эксперимента, в канун полного торжества. Итак – Лев Александрович Зильбер.
Можно говорить о его воле, решимости, честолюбии, о крутых поворотах его судьбы, можно вспомнить сотни случаев, когда он был прав и не прав, весел, гневлив, остроумен и зол, но если быть кратким, весь Зильбер, вся эта сложная, из тысячи полярностей сотканная натура укладывается в одну строку: темперамент, напор, взрыв идей.
Смерть настигла его находу. И сквозь эту смерть четче, прозрачней увиделся человек.
Последний год он стал тих, улыбчив, сутулясь, ходил по коридору в мягких, похожих на шлепанцы туфлях и всем видом своим словно говорил: «Прошло время, прошло…» Жестоко ошибся бы тот. кто поверил бы этому виду.
Встретив молодого профессора, он строго спросил: «Почему так худо выглядите?»-«Устал, сердце…» – «Сколько вам лет?» – «Тридцать шесть». – «Стыдитесь. Я никогда не думаю своем сердце». – «А как же, если болит?» – удивился профессор. «Никак, я не обращаю на него внимания». И Зильбер сделал отстраняющий жест.
Через неделю у него был приступ, врач требовал лежать, но только что вернулись из Токио с конгресса онкологов трое сотрудников и так хотелось узнать, обсудить, наметить… «Я хотел бы умереть здесь, на ногах», – сказал как-то Зильбер в лаборатории. И вот он лежал у своего стола, а рядом стояли ученики, валялись пустые ампулы, шприц и ненужный уже пузырек валокардина.
Так сквозь эту смерть по-новому увидел я весь путь Льва Зильбера.
Лиха беда начало, а начал он с войны.
РСФСР
Член Революционного
Военного совета
9-й армии
№241
21 июля 1919 г.
г. Балашов (на Дону)
МАНДАТ
Дан сей врачу IX армии Л. А. Зильберу в том, что ему поручена эвакуация из гор. Балашова больных и раненых красноармейцев и сопровождение эшелона до станции назначения.
Всем жел.-дор. агентам и учреждениям IX армии предписывается оказывать ему содействие в беспрепятственном продвижении эталона.
Член Реввоенсовета – 9
Б. Михайлов
Меньше всего Зильбер помышлял о военной службе, давно порвал с отцом, мечтавшим сделать сына полковым врачом, уехал в Петроград и поступил на естественное отделение университета; потом решил стать медиком (но земским), перебиваясь из кулька в рогожку, кончил, получил диплом, стал врачевать в больничке под Москвой. Чего еще? Не к этому ли он стремился… Но стоило приехать другу, позвать его на фронт, и он без колебаний согласился. Великая идея поманила.
Всю жизнь он искренне гордился этим шагом, говорил о революции в возвышенных тонах. «Экзамены на факультете я сдавал под гром октябрьских пушек…»
И эти пушки, грянувшие так внезапно, сразу заставили его решить: за кем идти? Думал он недолго. «Мой темперамент не признавал половинчатых решений». Сын офицера, почетного гражданина Пскова, студент, вчера еще искавший правды у либералов, думских профессоров, он стал на сторону большевиков. Потом, спустя полвека, вспоминая о былом, он объяснил тот поворот, вложив собственные мысли в уста деникинского офицера, перешедшего на сторону советской власти: «Страна распалась, большевики, как некогда князь Калита, собирают разорванную междоусобицей Россию…»
И вот Зильбер, юный доктор, стал под красные знамена, цветом такие же, как были у Ивана Калиты.
Глядя на его фронтовые документы, перечитывая «Записки военного врача», видишь, что Зильбер и в двадцать пять лет проявил все те черты, которые так ярко отличали его в зрелые годы. Всегда неожидан, смел, быстр в решениях, вот он бросает больничку в Звенигороде и, ни с кем не простившись, едет на фронт, вот отступая, пытаясь вырваться из окружения, ведет паровоз, эшелон раненых, вот выводит своих сестер и лекпомов из плена белых, вот с пулеметом на машине мчится за больным командиром через фронт зеленых – да мы и не знали, не ведали такого Зильбера, когда он чейрменом восседал на международных симпозиумах. Белый пластрон, галстук-бабочка, реплики то на английском, то на французском – какой паровоз, при чем зеленые?… Но стоило ему вдруг встать, взять слово – да, это он, тот самый Зильбер, который мог стрелять и фехтовать и, как рапирой, сбить оппонента неотразимым доводом, экспериментом.
«Я с юных лет любил оружие», – сказал он как-то, и за год до смерти: «Разве наука не война? Это война с природой». Так, подводя итог, он прочертил свой путь.
Но и война была для Зильбера большой наукой.
Когда весь Южный фронт перешел в наступление, из Саратова на Дон, ночуя по саманным избам, потянулись тысячи солдат. Как уберечь их от сыпного тифа? Он ввел эпидразведку, выслал в авангард своих лекпомов, с бою добывал в каждом селе подводы, избитый возницами, все-таки заставил их везти себя вперед и, обойдя сыпняк, почти без тыловых потерь, провел армию на Дон.
В конце войны Зильбер уже дивврач, шел быстро в гору. Лекарь всего с двухлетним стажем, он был отмечен, отличён, готовился приказ о переводе к начсанарму – перед ним была карьера. Он подал в отставку. «Я потерял приличную зарплату, вестового, верховую лошадь (эта потеря была самой чувствительной), но зато – работа в лаборатории! Я был счастлив». В нем заговорил бактериолог.
РСФСР
Коломенский Уездный Совет
Рабочих и крестьянских депутатов
14 июня 1921 г. Коломна Моск. губ.
Удостоверение
Предъявитель сего, гражданин Зильбер Л.А., состоит в должности заведующего Коломенской окружной химико-бактериологической лаборатории.
РСФСР
Народный Комиссариат
Здравоохранения
12 апреля 1922 г.
Врачу выпуска 1919 г. Зильберу Л.А.
С получением сего предписывается Вам направиться в распоряжение Микробиологического института.
Москва, 2 ноября 1929 г.
В Нижегородский райздрав
Зав. Иммунологическим отделением Микробиологического института приват-доцент Л. А. Зильбер командируется в Дзержинск для эпидемиологического обследования вспышки брюшного тифа.
Просьба оказывать тов. Зильберу всемерное содействие при выполнении им означенного поручения.
Нарком Н. Семашко
Заведующий Иммунологическим отделением Микробиологического института
приват-доцент Лев Александрович Зильбер за работой в лаборатории.
И пошла у него жизнь неоседлая, охотничья жизнь бактериолога. Сколько получил он в те годы тревожных бумаг, предписаний. И как часто, вернувшись домой, снова заставал безотлагательный вызов – на сыпняк, грипп, оспу. Утром, идучи в институт, он редко знал, не загадывал, где окажется к концу дня. Да и то сказать, работу он выбрал в полном соответствии со своей натурой.
«Председателю Аз. РИКа. Установлена чума. Сообщите в Москву. Район в опасности. Усильте карантин. Умираю. Врач Худяков». «Надо спасать жизнь людей. Учитель Михаил Мамвельян». «Отстранитесь от меня. Живы будете, помните меня. Мать».
Надписи на захоронении в Гадруте (вблизи Ирана).
…Я до этого ничего не знал о чуме. В 12 часов ночи меня вызвали в Наркомат здравоохранения, а в 4 утра со всеми сотрудниками и оборудованием мы были в поезде. На одной из границ нашей страны, было это давно, возникла вспышка чумы.
Уже в первые дни выяснились странные обстоятельства. Чума была легочная, форма инфекции – капельная, ее можно ликвидировать сразу, нужно только прервать контакт больного со здоровыми и изолировать тех, кто уже был в контакте. Всё это было быстро сделано… Однако возник второй и третий очаг.
…И вот ночью при свете факелов мы вскрыли могилу умерших от чумы, и представьте мое не только удивление, но просто ужас, когда в третьей или четвертой могиле у трупа оказалось отрезанной голова, нет печени, селезенки, сердца. Попалось еще несколько таких трупов. Что это могло значить?
Население в этом районе отсталое, религиозное, контакт труден… Вот что бы вы сделали в моем положении?
Думать о диверсии не приходилось, любой диверсант мог иметь культуру чумной бациллы, если бы хотел использовать ее во зло… Но вот в одном из аулов нашелся человек, который немножко говорил по- русски и рассказал мне, что в их краях существует легенда: если начинают умирать семьями, значит первый умерший жив. Надо привести на его могилу коня, и если конь будет есть овес, – а какой же конь не будет есть овес! – умерший жив, надо отрезать его голову, а сердце и печень дать родственникам. А там все между собой в родстве.
Ну, мне сразу стала ясна эта печальная картина. Ведь чумный микроб в органах сохраняется годами.
Как ликвидировать эту вспышку? Приходилось отвечать за громадный район, снабжавший хлебом ряд промышленных областей.
Пришлось крепко подумать… Всё население района мы раздели догола и перевели в палатки, благо, там было тепло. Специальные военные команды обработали хлорпикрином все постройки, одежду, абсолютно всё. И вот, продержав весь район в изоляции две недели, мы ликвидировали чуму.
Дело давнее, но интересное, нигде в мире подобные вещи не описаны.
Еще с дороги он сообщил наркому об успехе дела, и в Баку был встречен как герой. Нарком повез его в ЦК, представил секретарю компартии Азербайджана, и Зильбер, 36-летний шеф Тропического института, был тут же сделан кандидатом в члены ЦИКа и представлен к ордену Красного знамени. «Думал ли я,– вспоминал он много позже. – что получу этот орден через тридцать лет?..»
Спустя неделю Зильбер сидел на привинченном табурете и, сжав кулаки, с неожиданным пятном под глазом, до хрипоты доказывал, что он никак не мог распространять чуму в Гадруте. Вздор, дичь, бредовая нелепость! Но следователь дружески советовал ему признаться.
Вот судьба, вчера герой, сегодня диверсант… Какая чепуха, сейчас он им докажет, на пальцах объяснит, и Зильбер, ярясь и снова утихая, старается растолковать повадки страшного микроба, смысл чумных разводок. Пустое, на четвертый месяц понял: не ошибка тут, не прокурорский промах, а просто шьют ему заведомую липу, хотят на нем, спасителе Гадрута, отыграться за гадрутскую чуму. Ведь кто-то должен отвечать… Тот следователь в простоте душевной не догадался взять патент: шесть лет спустя в убийстве Горького был обвинен его домашний врач-профессор Левин, прошло еще пятнадцать лет, и Сталин, затевая дело «отравителей-врачей», не смог придумать ничего свежее.
Не столь уж важно, в чьей голове созрела эта мысль, но, зародившись, сразу стала всем удобна: санслужба оставалась безупречна, азербайджанские вожди снимали с себя ответственность за всесоюзное ЧП, а ГПУ… что ж, ГПУ, как всегда, разоблачило диверсанта. Один лишь Зильбер оставался недоволен и версию эту напрочь отвергал. Его повезли в Москву.
Тут следствие быстро подошло к концу, и он уже готовился предстать перед Чрезвычайной тройкой, как вдруг колесо удачи, не первый и не последний раз в его жизни, повернулось вновь. Брат Зильбера писатель Вениамин Каверин обратился к Горькому, прося защиты. Горький вмешался. В ту же ночь все обвинения отпали, и на другое утро Зильбер вышел из ворот Лубянки.
«Вы можете проживать, где угодно», – сказали ему напоследок. «Конечно, – невесело подумал он. – понадоблюсь, так вы везде найдете». В деле его не оказалось ни донесений, ни доносов – не было «ДЕЛА»! Но знакомство состоялось и. покидая этот дом, он понимл. что тут о нем не позабудут.
В Баку он больше не вернулся, об ордене и думать не хотел, и через месяц, в мае 1930 года, уже профессор Института усовершенствования, взошел на кафедру и стал читать чуму. На этот раз врачам.
Молодым он был, пожалуй, слишком многогранен: исследовал природу антител и свойства дифтерийного токсина. Менял заряд бактерий, выращивал их в смешанных культурах, стал знатоком изготовления вакцин и тонкостей диагностических реакций, переводил, редактировал, выпустил у нас впервые Поля де Крюи и написал к «Охотникам» отличное введение… Если бы я захотел описать всё, чем он занимался, что сделал в то первое, бактериологическое, десятилетие, мне пришлось бы перечислить множество экспериментов, всегда продуманных и тонких, несколько поездок на сыпняк, холеру, оспу, без исключения удачных, и, наконец, десятка три изящных, отменно сделанных работ. «Микробиологи мира знают Зильбера как пролагателя новых путей. – писал почетный академик Гамалея. – Полученные по его методу противочумные вакцины
(АД-вакцины), оказались в десятки раз эффективнее всех других, предложенных когда-либо у нас и за границей…»
И всё же это был не настоящий Зильбер, скорее, предистория, прикидка сил.
НКЗ СССР
5 мая 1937 г. № 1-17
Удостоверение
Дано сие профессору Зильберу Льву Александровичу в том, что он является начальником Дальне-Восточной экспедиции особого назначения Наркомздарава Союза СССР.
Просьба ко всем организациям и учреждениям оказывать проф. Зильберу всякое содействие в выполнении возложенных на него задач.
«Правдивая и полная история этой экспедиции еще не написана» Л. Зильбер, 1964 г.
Это был стремительный и опасный бросок. Наркомздрав поручил ему, нет, приказал открыть возбудителя смертельной таежной болезни. Наказ был четок и тверд: приехать, найти, победить. Не часто ученый получает директиву сделать открытие. «Но обстоятельства были таковы, что мы приняли эти условия».
Задание было столь необычно, возбудитель болезни, сгубившей сотни жизней, так скрытен, что поначалу в экспедицию включили десять профессоров. Зильбер сказал: «Нет, или я делаю всё сам и за всё отвечаю, или пусть всё делают без меня».
Эпидемия разгоралась, спорить с Зильбером было накладно, и вот он с четырьмя учениками отправился на Дальний Восток. Одно удовольствие следить сейчас за петлистым и неукоснительно точным ходом его мысли.
Еще по дороге в тайгу на рабочей дрезине, уносившей их от Хабаровска к лесному поселку Обор, услышали они разговоры о жертвах энцефалита и в первую же ночь попали на вскрытие. В поселке скончался лесоруб. Зильбер взял его мозг и ввел белой мыши. Это было элементарно, как ход королевской пешки. Но больше он ничего не знал. Откуда этот энцефалит? Кто его разносит? И как передает?
Хабаровские врачи уверяют, что это капельная, вроде гриппа, инфекция, но почему же так замкнут, обособлен от мира ее вирус? Отчего не заходит он в город, держится в двух таежных поселках? «Невозможно было представить себе, чтобы капельная инфекция годами держалась в одних и тех же очагах». Не острова же это в конце концов – обычные поселки. Двадцать шесть человек заболело в Оборе, но стоило бригаде уехать в новый район – все живы, здоровы. Словно вырвались из какой-то зоны, эпидочага. Нет, один захворал, слег на второй день после приезда. Но это как раз и подтверждает, что заразился он на старом месте, в очаге… Так-то оно так, да от кого? Кто мог передать лесорубу вирус этого параличв? Да и вирус ли это? Вся бригада цела, никто от больного не заразился, а в Оборе всё новые, новые параличи… Нет, это не капельная, совсем не она, но какая же? Какая?
Где, в каком комаре искать ему источник заразы, с какой букашки начать распутывать этот клубок?
Молчит тайга. Кругом сопки, да пади, да кедры широковетвистые.
Словно зверь притаился в лесу, и как дерзок, внезапен, лют этот хитрый таежный зверь, сколько вокруг него слухов, догадок, легенд, даже врачи-старожилы не знают его повадок, не могут сказать, когда он выходит из логова, нападает на людей. А ведь это важно, тут есть зацепка.
И Зильбер, к удивлению местных докторов, сел за старые истории болезни. Приехал на эпидемию, на вспышку, на пожар, а начал тихо, с размышления. Заперся на три дня в архиве и, год за годом просмотрев десятки историй, диагнозов, выставленных врачами той больнички, вывел график: в мае – пик, энцефалит на взлете, в июне – спад. »Эта кривая повторялась с удивительным постоянством». И походила на крутую горку, май был ее вершиной, июнь – подошвой.
С этой-то горы Зильбер и стал разгадывать уловки, все потаенные ходы энцефалита. И прежде всего он увидел, что недуг этот коренной хабаровец, не пришлый, не завезенный откуда-то из Японии или со скалистых гор, а особый дальневосточный энцефалит. Ни один-другой в этот график просто не укладывался, и Зильбер понял, что перед ним новая, никому неведомая болезнь, что у нее свой возбудитель и переносчик. И когда кто-то заикнулся о японском варианте, он даже спорить не стал, коротко спросил: а где комары? Где разносчики островного энцефалита? В середине мая их здесь нет в помине. А больные есть и они умирают! Ах. какие это были невеселые дни, он заражал своих мышек растертым мозгом, метил клетки фамилиями мертвых уже лесорубов – «штамм Косицына», «штамм Феофанова» – и думал, думал… Не мог забыть ту молодую в параличе.
Это был первый в сезоне случай, где успела она заразиться? Он говорил с ней час, другой, вытягивая все подробности ее жизни: где была, к кому заходила… Нет, всё дома, по-хозяйству, муж в тайге, а она никуда. И когда Зильбер, теряя терпение и всякую надежду, встал, она вдруг ненароком обронила всего три слова: «Собирала орехи в лесу…»‘ А потом вспомнила, как вернувшись домой, сняла с ноги уйму сытых, набухших от крови клещей. И всё это было ровно за две недели до паралича. Вот эту-то беседу он не мог забыть.
Клещ, не комар, а клещ! Это был единственный из кровососов, живший в тайге к моменту вспышки. И Зильбер уже понимал, всем опытом, нюхом прирожденного ловца микробов чуял, что стоит на пороге нового открытия. Но колебался. Уж слишком это было хорошо, слишком крупная удача вот так приехать и за три дня всё понять и всё решить. И веря, и сомневаясь, он снова и снова перебирал накопленные факты, оценивал догадки. Конечно, клещи кусают в тайге всех подряд, а болезнь поражает по выбору; безусловно, один этот случай не дает ему право на обобщения; спору нет, паралич после укуса еще не значит от укуса.
И все-таки он прав. Он уже предвидел все вопросы, возражения, усмешки коллег, сам придумал себе множество контрвопросов, но ни с чем, решительно ни с чем, кроме клещей, не мог связать эту болезнь.
Одна беда: «Я абсолютно ничего не понимал в них тогда». И, оставив отряд на попечение Елизаветы Левкович, он улетел во Владивосток.
«Там я нашел работу одного ветеринара, в которой была кривая укусов коров…» Вот эта-то кривая и вывела его на след.
Взглянув на незнакомый график, Зильбер поразился сходству: в мае коров чуть ли не заживо съедали кровососы, кривая пойманных клещей давала свечку… Пик в мае, спад в июне… Да ведь это горка, которую он рисовал в тайге. «Кривая укусов совершенно совпадала с волной энцефалита». И это совпадение мгновенно осветило всю картину. Раз так, раз клещи нападают на коров, на всех таежников в тот же месяц, когда в поселке максимум больных, значит, догадка справедлива, он вправе сделать вывод, что именно клещи передают энцефалит.
Нет, не зря он начинал с больничного архива, корпел над старыми записками врачей: эпидемиология, графики распространения энцефалита, как по карте, привели его к логову, к самому источнику болезни.
Клещ, только клещ. В погоне за разносчиком болезни, он даже не заметил, что создает теорию, как ее потом назвали, учение о весенне-летнем энцефалите. Не до теорий ему было, просто он разматывал цепочку и радовался, что наконец, всё стало на места.
Тайга, параличи, больная женщина, клещи, коровьи графики – все детали, отрывочные наблюдения связались, точнее, нанизались на его идею, и в этой замкнутой системе он знал теперь значение каждого звена. Зильбер, конечно, видел, что горки на графиках не очень совпадают, кривая энцефалитной вспышки поднималась на две недели позже пика укусов. Но он и тут не сомневался: это был период инкубации болезни. Сперва укусы – потом параличи. «Стало ясно, что следом за выплодом клещей идет энцефалит».
Больше он не хотел терять и дня. «Я доложил Блюхеру, командующему тогда Дальневосточной армией, что нужно изменить всю профилактику, я считал, что эпидданные позволяют это сделать…»
Данные-то, может, позволяли, но коллеги… Этот клещ чуть не поссорил Зильбера со всей дальневосточной медициной. Хабаровские клиницисты представили ему три зимних случая, когда клеща в помине нет, – он доказал, что тут врачебная ошибка, неверно выставлен диагноз. Тогда они нашли шесть городских историй, где клещ, казалось, был, вовсе не при чем, – он выяснил, что четверо из этих шестерых перед болезнью ездили в тайгу.
Спорить с Зильбером всегда было непросто, но тут он был настолько тверд, уверен, так быстро и красиво отбил атаки оппонентов, что им осталось лишь искать почетный мир. Они не знали Зильбера. А между тем он рисковал: в начале поисков летом тридцать седьмого года никто не знал истинной причины энцефалита и уж, конечно, не мог ручаться, что нет других источников болезни. Много позже он сам признал: «Тяжелая ответственность, которую я взял на себя тогда, не имея в руках всех доказательств клещевой теории, была окончательно обоснована только последующими экспедициями. Все оказалось правильным».
Итак, Зильбер решил первую часть задачи, показал, что переносчик – клещ. Что же он переносит?
Еще в Москве перед отъездом, обдумав все приметы таежного врага, Зильбер почти не сомневался: это вирус! И загодя готовил фильтры, закупал животных, склонных к вирусным болезням, выписал из Японии двенадцать обезьян – словом, по зверю запасал ловушки. Но здесь, в тайге, он сразу сделал двойной ход: всех сотрудников нацелил на вирус, а доктору Соловьеву сверх того поручил искать микроб. И лишь когда Соловьев, проведя контроль, не обнаружил ни одного микроба, в котором можно было бы заподозрить виновника болезни, Зильбер целиком ушел в погоню за фильтрующимся возбудителем энцефалита, стал дюжинами заражать мышей. Он вводил им все, что удавалось взять от умерших лесорубов: кровь, лимфу, спинномозговую жидкость и, конечно, мозг. Каждой мышке предстояло стать чем-то вроде инкубатора и сейфа вирусного штамма.
Одного только не знал Зильбер, согласятся ли мыши на такую роль?
Уж очень туго лабораторные зверьки поддаются человеческим недугам. Четверть века ушло на поиски подопытных животных для сыпного тифа, пока француз Николь не догадался заразить рикетсией морских свинок, до сих пор не удалось найти объект для вирусного гипатита и лишь недавно вирусологи каким-то чудом сумели перевить геморрагическую лихорадку – Зильбер хотел, обязан был осуществить всё в считанные дни.
Так заболеют или нет?
Представляю, как он обрадовался, когда упала, забилась в судорогах одна подопытная мышь. Потом он загубил их сотни, но эта первая, взъерошенная и хромая мышка принесла удачу: он получил лабораторную модель энцефалита, воспроизвел таежную болезнь.
С той поры погоня за вирусом шла по живому следу и, когда свалились, погибли от паралича другие мыши, два отряда экспедиции, в Оборе и Владивостоке, стали наперегонки выделять всё новые и новые штаммы.
Это была жаркая и смертельная охота. В тайге оглохший, разбитый параличом слег аспирант Михаил Чумаков, во владивостокском госпитале, среди белизны и стерильности заразился энцефалитом, ослеп морской врач Соловьев, клещ выполз из пробирки, укусил лаборантку Гнеушеву – еще одного работника не досчитался Зильбер. Падали уже не опытные мышки – его сотрудники, друзья, но мог ли, смел ли он остановить, умерить этот бег, азартный гон ловцов микромикроба?
Словно какую-то сумасшедшую игру вели они с вирусом и ставка была – жизнь. «Мы не знали, с чем работали», – говорила мне Антонина Константиновна Шубладзе, но работали, добавлю я, с дорогой душой. «Всё держалось на нервах, была еда, нет еды – работа шла»… Мог ли он их остановить? Они неслись по следу, нужно было во что бы то ни стало догнать, опознать, затравить этого свирепого хищника, и Зильбер их понимал. «Я не удерживал моих сотрудников от этой напряженной работы». Штаммы шли.
Через месяц их набралось больше двадцати. И глядя на все эти пробирки, на кусочки мышиного мозга, в которых жил, размножался неведомый враг, он в сотый раз задал себе вопрос: кто же там растет, какое отношение имеет этот вирус к людям, к энцефалиту? Да имеет ли вообще?
Приехав в Обор, он сделал тот простейший первый опыт, ввел животным растертый мозг погибших лесорубов.
Мыши пали – это так. И зараженные их мозгом мыши снова пали, но на верном ли он пути? Ведь создав лабораторную модель, он мог попасть впросак, погнаться за мышиным вирусом. Какой в нем прок! Что толку в этих бесконечных перевивках, пассажах от мыши к мыши, если пассажир окажется не тот?
Так что же он в конце концов перевивает, неужели он расставил сам себе капкан и все двадцать шесть таким трудом добытых штаммов заведомо негодны, непричастны к энцефалиту?
Всё может быть… До сих пор он метил выделенные культуры именами павших – тех, чей мозг вводил мышам, но где доказательства, что этот пойманный, упрятанный в пробирку вирус и есть убийца лесорубов? Пора признать: пока их нет, пока вирус неопознан, эти штаммы опасный самообман.
И Зильбер начал терпеливо собирать улики. «Крайне важно было выяснить, нейтрализуются ли наши штаммы сыворотками переболевших».
Расчет был прост: кровь выздоровевшего человека почти всегда иммунна к возбудителю болезни, содержит против него защитные белки – антитела. Зильбер решил использовать их для распознания вируса. Если кровяная сыворотка переболевших нейтрализует, свяжет этот неизвестный вирус, значит он и есть виновник всех смертей. «Были поставлены многочисленные эксперименты, но они доставили нам только огорчения».
Нейтрализация не шла, Зильбер застрял на месте. Сколько ни брал он крови, как ни менял больных, вирус из всех реакций выходил живым.
Так, может, он и впрямь здесь не при чем, может, все они заблудились и этот проклятый вирус страшен лишь мышам? Ведь сыворотка переболевших тем и интересна, что строго нацелена, сковывает возбудителя только своей болезни. А эта не берет. Зильбер совсем отчаялся поймать, заклеймить незримого врага иммунными антителами и для очистки совести взял кровь у лесоруба, переболевшего энцефалитом много месяцев назад.
Вирус пал, сыворотка вдруг сработала, схватила его с небывалой силой. Видно, в ней за это время накопились защитные белки, как говорят, поднялся титр антител. Тут Зильбер понял, что дело не в вирусе, а в напряженности иммунитета и стал брать кровь у давно болевших лесорубов. Во всех случаях вирус был парализован.
Он, значит, он! Какие могут быть сомнения? Но всё еще не веря в свою правоту, Зильбер поставил контрольные эксперимены с сыворотками людей, переболевших менингитом, летаргическим энцефалитом, рассеянным склерозом. Если бы хоть одна из них связала вирус, работу пришлось бы начинать с нуля. Но нет. «Ни в одном опыте вирус не был нейтрализован». Уличенный, он отказывался от чужих грехов. Теперь Зильбер знал, что именно этот, выделенный в первые недели вирус, – возбудитель энцефалита. Он и никто другой!
Погоня шла к концу, можно было складывать приборы, забивать мышей, но в клетках еще резвились японские макаки. И Зильбер, конечно, захотел проверить действие вируса на обезьянах: если бы удалось воспроизвести у них энцефалит, заразить, скажем, одних мышиным штаммом, другим ввести эмульсию из мозга умерших людей, потом сравнить картину… Сойдется или нет?
Шесть обезьян получили вирус прямо в мозг, четыре – в спинно-мозговой канал, одна – в вену, последней, двенадцатой макаке надо было вдуть, распылить смертельный вирус в носу. Зильбер сделал это сам, помогала ему аспирантка Шубладзе. И снова они стали ждать.
«Обезьяны заболели вполне типично», – скупо записал он факт этого смертоубийства. Но загубил он их не зря. Заболев энцефалитом, все двенадцать обезьян дружно подтвердили, что вирус, выделенный на мышах, ничем не отличается от человеческого, подлинного возбудителя болезни. Вот теперь Зильбер мог отбросить последние сомнения, и, понимая, что выиграл, вслепую разгромил опасного врага, он ликовал: «В конце концов мы были пионерами, мы первые из людей держали этот неведомый вирус в руках».
Вот, кажется, и всё.
Портретное искусство самовластно: я говорил о Зильбере. А надо б рассказать о мужестве, холодной сметке, благородстве всех этих удивительных людей, надо бы поведать как Левкович дождливой ночью по колено в воде, спасала из вивария подопытных мышей, как Чумаков, иммунизируя козла, поставил рядом банку с зараженной кровью, тот вдруг лягнул – Чумаков вмиг получил сотни смертельных доз вируса, заболел параличной формой энцефалита; взявшись за это дело, я должен был, конечно, рассказать историю любви, начавшейся с несчастья, вспомнить как анатом Кестнер, вскрывая обезьяну, задел аорту и кровь фантаном брызнула на руки, в лица склонившихся врачей и как потом играли свадьбу. Тоня Шубладзе выходила замуж за слепого Валентина Соловьева – всё это было, это их молодость, жизнь, но, что поделать, даже теперь, уже седые, вспоминая ту экспедицию, они говорят только о Зильбере, о своем сорокалетнем шефе.
И я их понимаю, ведь не в риске дело. Кто из них тогда не рисковал? Но Зильбер, столкнувшись с неизвестным, осмелился сказать: это клещ! И это вирус!! Сказал – и доказал. Как шахматный блиц, провел он эту встречу на зеленых квадратах тайги. И одержал победу.
НКЗРСФСР
21 октября 1937 г.
Справка
Дана профессору Л. А. Зильберу в том, что он является директором Центральной вирусной лаборатории.
Создав первую в стране вирусную лабораторию, Зильбер подтвердил бесповоротность своего решения работать в новой области. Микробиолог с громкой славой, автор лучшей русской книги по иммунитету, на пятом десятке он вдруг ушел в незнакомый мир. И если вспомнить, что говорили в ту пору вирусологи о вирусах, как скуден был запас их знаний, легко понять, во что стал ему этот неожиданный рывок.
Но Зильбер и тут не изменил себе, включился, и едва освоясь, потянул за собой других. Устроил лабораторию для медиков, отдел при Академии наук, снова собрал учеников – и, схватчив, жаден до всякой новизны, работал одновременно с вирусом оспы, бешенства, изучал несколько форм энцефалита, открыл вирус гриппа, красиво, не видя в микроскопе, просто заразив мышей, выловил невидимку. До того увлекся, что однажды обнаружил вирус скарлатины, которого в природе нет.
Как хорошо сказала о нем Антонина Константиновна Шубладзе: «У нас еще вирусологией не пахло, а Зильбер уже был вирусолог».
В тридцать третьем, может, немного раньше, он стал работать с саркомой Рауса, исследовать куриный рак. И спустя два года вполне определенно высказался об онкогенных свойствах вирусов: «Фактор, вызывающий некоторые опухоли, является не самой клеткой опухоли, а внешним, автономным от нее агентом… Фактор этот порой так тесно связан с клеткой, что не может быть отделен от нее фильтрованием».
Не может, – добавит он позже, – потому что вклинивается, засоряет клетку, уродует ее наследственный аппарат…
Не скоро, совсем не скоро он это скажет, но уже родилась, за тридцать с лишком лет до полного триумфа вспыхнула в его уме догадка, ключевая мысль вирусной теории опухолей.
Рак, грипп, энцефалит… Решительно этот человек не признает спокойной жизни. Двенадцать аспирантов в его лаборатории, сотрудники на кафедре, в двух институтах и на всех его хватает. «Он был заразителен, он инфицировал нас идеями», – говорят они теперь. Но порой бывал и строг, вдруг, насупясь, спросит: «Есть ли сыпной тиф у диких московских крыс, как думаете?» И видя их смущение, добро посмеивается, мол, этого пока никто не знает.
Однажды он сказал: «Вы будете работать с неизвестным. Это всё равно, что с чумой. Если не сможете работать чисто, четко, не рисковать собой и жизнью коллег, я не возьму вас в экспедицию». Так было перед энцефалитом. Но когда вернулись из тайги, он думал уже о другом и как-то в сентябре, кончая проверочные эксперименты, сказал Шубладзе: «А теперь, Тоня, займемся рассеянным склерозом, поскольку этой болезнью занедужил мой друг». Но не пришлось.
…Может и сам он не подозревал, что всё. что с ним случилось, было не роком, не слепою прихотью судьбы, а продолжением, звеном событий, начавшихся без малого назад лет двадцать.
Летом 1919 года меня вызвали в штаб армии и предложили поехать за тяжело заболевшим командующим фронтом против «зеленых» тов. Белобородовым… Бои шли в 60 километрах от Балашова.
Мне дали машину с шофером и двумя стрелками, пулемет каждому, в том числе и мне, гранаты, винтовки, наганы. Было неизвестно, свободна ли дорога до повстанческого фронта. Приказ был – прорваться и привезти Белобородова. Дорога оказалась свободной…
Белобородов был тяжело болен – возвратный тиф; он был в сознании, отдавал четкие приказы. Уже лежа на носилках, повторял: «Никакой пощады!»
Несколько раз я навещал его в госпитале, он быстро поправлялся. Мне сказали, что это тот самый Белобородое, который расстрелял последнего царя Николая второго и его семью. Как-то я завел разговор на эту тему.
– Трудное дело было, доктор. Били из револьверов. Стреляли в девчонок чуть не в упор. Кричат, визжат, а не падают. Волосы стали шевелиться. Не часто царские семьи расстреливают. Стали бить в головы. Всё кончилось. Оказалось, под лифчиками полно бриллиантовых вещей. Револьверная пуля не брала.
Больше Белобородова я никогда не видел. Слышал, что его расстреляли в 1937 году.
…………………………………….
Мне не раз приходилось голодать в тюрьме, на этапе, в лагере…
Зильбер лечил Белобородова, Белобородов убил царя, а царь, вернее, междуцарствие мстило им обоим.
В разгар дальневосточной экспедиции Зильбер заболел. Еще весной в Хабаровске стенокардия обложила сердце, к лету приступы зачастили, и в конце июля тридцать седьмого года, наладив дело, он стал собираться. Отряд работал хорошо, а у него, как не вертись, забот хватало. В начале августа он был уже в Москве, сдал в Наркомздрав отчет, доложил о результатах экспедиции в Санупре и, получив у военных одобрение, тотчас сел за дело. Выложил на стол заметки, дневники, протоколы опытов и вскрытий, не всё еще было продумано, готово, но пора уже было начинать, на уме давно яснела книга. Мешали всё какие-то пустяшные дела, загадочные неполадки.
С вокзала прибывал багаж, ящики шли навалом, а Институт Мечникова, микробное учреждение, в котором находилась его лаборатория, наотрез отказался принимать энцефалитный материал, директор Музыченко ни одной пробирки не пропускал в свой институт. Вирусов там испугались, заразы или чего другого 3ильбер еще не понимал, так или иначе, все коробки, свинки, обезьяны, вирусные штаммы, всё несметное, добытое смертельным риском богатство Зильбера неделю за неделей мокло на дворе. А сам он, потеряв надежду уловить смысл событий, отчаянно метался. Потом вдруг бросил, сколотил барак рядом с корпусом института, распаковался и тут же, во дворе столичной базы, стал работать, как в тайге.
Уже приехали Левкович и Шубладзе, пришла последняя поклажа и подоспели все ученики, уже составил он план книги и сел за первую главу, и в это время его вдруг снова вызывают в Наркомздрав. Вернулся он как после тифа. Ни один документ экспедиции не утвержден, работа признана неверной, отчет его отклонили и в довершение всего финчасть отвергла все счета. Услышав это, его же собственный бухгалтер во мгновение ока снял повсюду свою подпись.
Тут Лев Александрович стал понемногу понимать, куда клонится ход событий, вспомнил Гадрут, чумное дело и в октябре, уже ни в чем не сомневаясь, из ночи в ночь ждал стука в дверь. Ордер на арест ему предъявили через месяц, но дело повернулось еще хуже, чем он ждал. В соответствии с доносом Музыченко, он был обвинен в измене, шпионаже и диверсионных актах. Снова всплыла версия о распространении заразы, на этот раз холеры. Он должен был нести ответ за эпидемию в Дальневосточном крае, там, где только что остановил энцефалит.
По ходу дела Зильбер скоро убедился, что следователь неуклонно ведет его к расстрелу, иного ожидать не приходилось, но даже тут, в следственной камере Лефортовской тюрьмы, после ночных допросов, он не мог сидеть без дела. «Мы отрывали мухам крылья и, посадив в спичечный коробок, бросали им крошки хлеба, изучали влияние пищи на повадки мух…»
На допросах он нападал, оборонялся, высмеивал абсурдные наветы и ставил следователя в тупик, а в камере искал себе работу, пищу мысли, не позволял отсечь себя от жизни. И это помогало выжить.
Протокол об измене и шпионаже он подписать отказался, но следователь не очень напирал: с изменой или без измены, оставив обвинение в диверсионном акте, он твердо знал, что Зильберу не миновать расстрела. И спокойно передал дело в трибунал. Но он просчитался. На суде, всё еще не сломлен, профессор Зильбер снова привел свои доводы, доказывал, что вибрион холеры зимой в тайге не проживет и часа. Что в городах, где отмечались вспышки, он просто не бывал и водоемы заразить никак не мог, а если б смог, то и в воде холерная бацилла размножается при заданной температуре и солевом составе.
За несколько минут он опроверг все обвинения. Суд совещался тоже недолго и решил: десять лет без права переписки. Выслушав, Зильбер молча повернулся и, проходя под конвоем мимо судейского стола, на миг замедлил шаг и внятно отчеканил:
– Когда-нибудь лошади будут смеяться над вашим приговором!
Оптимист был все же этот человек.
Письмо в редакцию
В журнале «Архив биологических наук», т. 52, в. 1, 1938 г. была напечатана наша работа «Этиология весенне-летнего эпидемического энцефалита».
По независимым от нас обстоятельствам в числе авторов не назван Л. А. Зильбер, который был активным участником работы и руководителем экспедиции. В числе авторов не названа также А. Д. Шеболдаева…
Таким образом, авторами названной работы являются Л. А. Зильбер, Е. Н. Левкович, А. К. Шубладзе, М. П. Чумаков, В. Д. Соловьев и А. Д. Шеболдаева.
Просьба ко всем исследователям учесть выше изложенное.
Е. Н. Левкович
А. К. Шубладзе,
В. Д. Соловьев,
М. П. Чумаков
Письмо это появилось в печати двадцать лет спустя, а в пору, о которой я веду рассказ, Зильбер жил в Котласе, в северных лесах, ходил с пилою, по бокам конвой, и только через год, получив разрешение начальства устроить в лагере небольшой лабораторный флигель, собрал коллег из разных зон и начал понемногу возвращаться к делу. Опыты он ставил на больших туземных крысах и никогда не испытывал недостатка в материале.
Минул год, друзья носили на Кузнецкий мост прошения, старались что-то доказать. «Однажды я звонил Берии шестнадцать раз подряд, – рассказывал младший брат Зильбера писатель Вениамин Каверин. – Мне отвечали два секретаря, один с грузинским акцентом, другой с армянским, но Берия так и не подошел… Юрий помог, если бы не Юрий, было бы плохо. У Тынянова после пушкинских торжеств был огромный вес, мы втянули в это дело секретаря писательского Союза Ставского”… И чудо свершилось, летом 1939 года Зильбер вышел.
Лаборатория его была закрыта, ученики перебивались где могли, но уже к осени он собрал их в Фуркасовском переулке, в Институте Гамалеи, и тут начались необычные дела. «Зильбер вернулся к нам немало не надломлен, не подавлен и почти не говорил о происшедшем, – вспоминав его сотрудник Николай Васильевич Нарциссов. – Новых идей у него было так много, что всё остальное отошло на задний план».
Вирус энцефалита был выведен, изучен, работа ждала только рук и обещала быстрый результат, а он, первооткрыватель, поручил все опыты Шубладзе с Соловьевым, а сам перешел на вирус рака, стал изучать саркому кур.
Крут был поворот и многих озадачил. Впервые «дальневосточники» заподозрили его в измене и, сидя у энцефалитных свинок, ревниво косились на саркомных кур. Но Зильбер уже подвел черту и без оглядки продвигался дальше, единственная дань энцефалиту – книга, он написал ее залпом, в несколько недель, успел снести в печать, вычитал сверку…
И тут всё оборвалось. Летом сорокового года за ним пришли опять. В третий раз, на глазах у матери, сына, жены, ждавшей ребенка, ему предъявили ордер на арест. Снова стала над ним тень Музыченко.
Рассказ бывшего зека Меньшикова
В декабре 1940 года я сидел в камере № 36 на третьем этаже внутренней тюрьмы Лубянки. Этаж был женский, камера наша оказалась единственным исключением. Почему так поселили, до сих пор не знаю, но соседи у меня и впрямь были непростые. Сидел здесь нефтяник профессор Костин, польский поэт Станислав Броневский; старик 82 лет, не принимавший участия в наших разговорах, оказался вицепрезидентом Польши, и только я был всего навсего – студент, взятый за разговоры.
Люди в камере часто менялись, привели Колю Савинкова, молодого паренька с погранзаставы, он ходил к своей персиянке за границу, пока не попал к нам. Колю увели, на его место поселился Абрам, инженер с Метростроя, фамилии не знаю, помню как он тосковал по жене и детям. Потом ушел и этот, появился Луговик, фигура красочная, старый подпольщик, друг Котовского и член боевой организации анархистов, он начал путь по тюрьмам задолго до Октября и, видно не изменил натуре. Исчез и Луговик, привели Женю Ноланда, опять же с Метростроя, там все вредителей искали. Но у Жени биография была с провалом: шестнадцати лет, харьковским гимназистом он ушел из дома в Добровольческую армию, воевал под Тулой, был ранен в сердечную сумку пулей навылет. Выжил, отошел с белыми в Крым. Потом Галиполийские лагеря. После амнистии вернулся, стал инженером, но его, конечно, не забыли.
Льва Александровича я застал уже в камере, он пришел сюда в ноябре. Высокий, сильный, каждое утро разминался, делал гимнастику, потом как-то очень рационально делил свой паек. Я тогда не знал еще, что он большой ученый. С пайка всё началось, нас кормили селедкой, и он заставлял меня съедать всё дочиста, с костями, чтобы в организм входил кальций. От него я впервые узнал, что наука может облегчить мою жизнь в тюрьме.
Мы подружились, ему шел тогда сорок седьмой год, он был вдвое старше и, думая о моем будущем в лагере, решил преподать мне начатки медицины. Эта школа спасла меня потом от смерти. На Саратовской пересылке я работал полгода лекарем, да еще по дороге, когда уже шла война и нас везли в телячьих вагонах на восток, я не раз вспоминал уроки Льва Александровича. Перед отправкой нам кинули мешок селедок. Я тут же подумал о воде. Бочка рассохлась, по полу от нее растекались струйки, и я сразу смекнул: до утра не хватит, надо создать запас воды в организме. Съел пол селедки, выпил подряд четыре кружки и заснул. На утро я не чувствовал никакой жажды. А в другом конце вагона сошел с ума, галлюцинировал редактор «Известий» Стеклов, кричал Рязанов, директор института Маркса-Ленина, зеки избили их, бросили под нары… Но это я забежал вперед.
Наши койки стояли рядом, и среди всех мы были очень близки. Как-то после отбоя, когда камера вся стихла и в нише горел только синий свет, Лев Александрович сказал:
– Два раза в жизни я был близок к самоубийству, первый раз в Баку, второй в Сухановке.
Я очень удивился: он был в моих глазах неистребимым оптимистом. Но вскоре нас повели в баню, я увидел его спину и понял всё без слов. Профессор попал в камеру прямо из пыточного отделения Сухановской тюрьмы, у него были перебиты ребра, сломана левая рука, и я тер ему спину, осторожно обходя свежие рубцы. Но иногда увлекался, задевал и однажды, поймав мой взгляд, он сказал негромко: «Очень били». Больше от него ничего не слышал. Мы все в шахматы играли, сделали фигурки из серого хлеба, черные подкрасили жженной спичкой и сидели до отбоя.
Числа 20-го декабря ночью вдруг зажегся свет, и в камеру ввели бородатого дядю в полушубке, валенках и эскимосской ушанке. Сразу видно, не с курорта. Пока мы щурились от света, бородач прошел к своей койке, уселся и пробасил: «Здравствуйте, братцы кролики!» Я ответил: «Здравствуй, папаша лис». А сам смотрю, лицо знакомое до боли, а вспомнить не могу. Тут Лев Александрович окончательно проснулся и говорит: «Извините, я где-то вас видел…» – «А как же, – отвечает, – я актер Алексей Дикий». Стал он у нас шестым. А утром объяснил, зачем прибыл: «Меняю, – говорит, – тактику, раньше всё отрицал, а теперь во всем признаюсь… Возьму только Алешку Толстого в компанию, Барсову, побольше депутатов, авось кривая вывезет».
Дикий был среди нас единственный зек и, как осужденный, имел право на свидание. Под Новый год дежурная просунула голову в дверь и шепотом: «Фамилия на Ды?» Арестант должен был сам закончить. Дикий вышел и скоро вернулся с жареным гусем. Сестра принесла. После досмотра нам, конечно, не было необходимости резать гуся, и мы поставили его на новогодний стол.
Это была очень теплая встреча. Броневский читал стихи по-польски, Зильбер – русских поэтов, Дикий негромко пел, и даже молчаливый вице-президент Польши сделал заявление:
– Мы люди разных возрастов, национальностей и политических убеждений. Едиственное, что нас объединяет – это стены камеры и стремление остаться людьми.
В январе и феврале 1941 года у Льва Александровича была передышка. На допросы его вызывали редко, следователь плел сложную интригу, стараясь впутать в дело 82-летнего академика Гамалею, шефа Зильбера по институту и, видать, накручивал статьи. Гамалея напора не выдержал и, возвращаясь в камеру, Зильбер горестно разводил руками: «Старик много напутал…»
Но передышку он использовал умело. …Раз в десять дней нам разрешали делать заявление. Накануне приходил блистательный поковник и бархатным баритоном говорил: «Претензий, жалоб нет? По содержанию?» Зильбер неизменно отвечал, что будет писать, и в тот же день дежурный вызывал: «Для заявления выходите!» Его уводили по длинным коридорам в бокс. Обычно тут давали огрызок черного карандаша и клочок бумаги. Исписав ее кругом, Зильбер просил передать в Академию наук или приобщить к его делу. Я долго не мог понять упорства, с которым он каждую декаду подавал эти листки, пока он сам не объяснил суть дела. Никаких жалоб Лев Александрович, конечно, не писал – это были его размышления об опытах, прерванных арестом. Он думал тогда о происхождении рака, но в камере, к сожалению, не с кем было обсуждать… Шепотом, разговаривая сам с собою, он ходил вдоль стен, заранее обдумывая текст очередной заметки. Надо было уложиться точно по размеру лубянского листка.
В середине марта следователь сменился, и Льва Александровича снова стали вызывать по ночам. «Этот не такой идиот, – сказал он мне однажды. – Хочет разобраться в научных вопросах». Зильбер рассчитывал тогда на логику мучителей, хотел научно доказать им свою невиновность. Ученый, он по привычке во всем искал здравый смысл и никак не мог примириться с идиотизмом следственной машины.
– Послушайте, Юра, никак не могу понять, что происходит. Сидим, идет допрос и вдруг: «Ну, ты, доктор, скажи, может женщина жить с собакой?»
Но иногда Зильбера вызывал какой-то крупный чин и подробно расспрашивал о средствах против рака. Чего там только не бывало!
После ночных допросов он играл в шахматы, обучал меня тюремной азбуке и не пропускал прогулки ни при какой погоде. Все искал случая досадить вертухаям, незаметно брал с собой хлебные шарики и, пока нас поднимали на крышу, успевал замазать мякишем все кнопки в лифте.
Москвы мы сверху не видели, только слышали ее далекий гул и, двигаясь по кругу, пели:
Под звуки Кремлевских курантов
На крыше Лубянской тюрьмы
Гуляет толпа арестантов,
Новый резерв Колымы.
В мае мы расстались, я подписал протокол и перешел в Бутырки, а Лев Александрович, упорствуя, остался в камере № 36. И сколько я потом ни мотался по лагерям и пересылкам, Зильбера больше не встречал. Только слухи доходили. Доктор Давыдов рассказал мне, что на Печоре был у них заключенный Лев Зильбер, спасавший цинготных доходяг каким-то пойлом из ягеля и квашеных опилок…
Как ни крепился Зильбер, а всё же понимал, что шансов выжить мало и просил меня, молодого, если выживу, передать его жене Валерии Петровне и брату Вениамину всё, что видел. Я обещал, да вышло всё иначе.
На Печоре воры-суки проиграли Льва Александровича в карты. Смерть была неминуема, и он уже готовился к кровавой драке. Но внезапно на его защиту стали воры в законе, которых он лечил, ссора перешла в побоище, суки отступили, и доктор Зильбер долго зашивал порезанных воров. Потом он продолжал свои эксперименты, думал и, сидя у костра, отогревался воспоминаниями о далеких днях
… Когда судьба закинула меня в один из северных лагерей вместе с академиком П. М. Лукирским, мы, вспоминая Петербург, выяснили, что в одно и то же время учились в университете, только на разных отделениях, и вместе не один раз несли певицу Липковскую до ее экипажа…
Студенты, опера, сквозняк в подъездах, давно то было, сказочно давно.
В двенадцатом году три псковских друга поселились на приневском берегу. «Я жил на Выборгской стороне, – вспоминает Август Андреевич Летавет, – Лев на Васильевском острове, вблизи университета. Всё же раз в неделю-две мы с ним встречались. Чаще он приезжал ко мне, тогда мы заходили на Саратовской в пивнушку и проводили время в разговорах. Пили до тех пор, пока бутылки умещались на столе – это была наша норма».
Но кроме Августа был у него друг бесценный, первый друг.
СРОЧНАЯ ПЕТРОГРАДА
ЗИЛЬБЕРУ 2-Я ТВЕРСКАЯ-ЯМСКАЯ 3/1
1/11-16 г.
БЕЗ ТЕБЯ НЕ ВЕНЧАЮСЬ ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО ЮРИЙ
Как странно переплетаются порой людские судьбы, и какая в этом переплетении неотвратимая закономерность. На своем веку, нельзя сказать коротком, Зильбер дружил со многими, но вышло так, что самым близким, кровным его другом стал Юрий Николаевич Тынянов.
Признаться, такая близость казалась мне немного странной. Уж слишком непохожи, далеко расставлены в сознании две эти личности. А между тем от факта не уйдешь. «Дружба была крепкой, сердечной, – писал Зильбер. – Короткая разлука казалась нам невыносимой».
Это в юности, а много позже, когда Тынянова не стало, давным давно потеряв друга, он сказал артисту Журавлеву: «Как с тобой, Митя, я был только с Юшей».
И тот же Зильбер как-то обронил: «Мы были очень разные…» Так что их объединяло?
Знакомство восходило к гимназическим годам, и я, конечно, понимал, как мало шансов проследить сейчас, спустя полвека, зарождение и все этапы этой долгой, через всю их жизнь прошедшей дружбы. Но чем труднее, тем интересней. Я стал искать в надежде найти хоть что-нибудь и не пожалел: передо мной, хоть и отрывками, как в панораме прошла юность этих неразлучных антиподов.
Начиная поиск, я уже немного знал Зильбера и, правду говоря, был готов ко всякому, но дуэль – этого я от него никак не ожидал. И всё же это было, студент-естественник Петроградского университета Лев Зильбер стрелялся с поручиком кавалергардского полка. Не стоит вникать сейчас в суть этой ссоры, произошедшей на женской почве, – поручик оскорбил студента и на следующий день послал к нему секунданта. Зильбер вызов принял, сын кадрового офицера, он смолоду владел оружием. «В канун дуэли, – пишет он, – меня навестил Тынянов». Юша был подавлен, искал способ кончить дело миром, но не нашел.
И вот они стоят на весеннем снегу пятнадцатого года, обиженный студент и кавалергард-обидчик. «Передо мной в одной рубашке стоял высокий широкоплечий человек с узким лицом и угловатым подбородком». Неизвестно о чем думал этот узколицый и думал ли вообще, но: «Смотрел он вызывающе».
А. Зильбер? Вот беда, Зильбер совсем не хочет стреляться, убивать, и еще меньше ему охота подставлять свой лоб. Что делать? Время уходит и каждый уже положил в карман записку: «В смерти никого не винить». Что же делать? Он смерил глазами расстояние: недалеко, с двенадцати шагов поручик наверняка не промахнется, что-то надо делать… Жеребьевка. Зильбер вынимает первый и четвертый номер. Поручик будет стрелять вторым и, коли понадобится, за ним еще один, наверняка последний выстрел. Понадобится ли, вот в чем вопрос. «Я ясно сознавал, что он убьет меня…» Как бы лишить его такого удовольствия? Зильбер стал неспеша целиться в голову поручика – «правая рука его, опущенная вдоль туловища, вздрогнула». Подумал, перевел дуло на грудь, потом взял чуть пониже – «живот заметно втянулся, рука дрогнула опять». Похоже, он решил проверить у поручика защитные рефлексы. «А если стрелять в просвет между рукой и грудью, повыше локтя…» О, вот оно, спасение! Поранив бицепс или межреберье, можно будет разом кончить эту дурацкую дуэль.
Выстрел. Мимо! Скользнув по ребрам, пуля даже не задела руки. Секунданты наложили поручику повязку, и вот он поднял пистолет… «Выстрелы последовали один за другим, первая пуля просвистела над ухом, второй я был ранен в правую кисть». Ну, слава Богу, уцелел. Но за ним еще четвертый выстрел, последний в этом поединке. Прищурясь, Зильбер снова начал целить… Поручик повернулся боком, но смотрел в упор, лица не прятал, что ж, теперь его черед… Как он смотрит, какие узкие глаза и сколько злости – или это страх? Бог ты мой, как глуп этот кавалергард, как мы оба глупы. Ни на кого ни глядя, Зильбер вскинул пистолет и бахнул в небо.
На том и расстались. «Когда я приехал к Юше на Зверинскую с перевязанной рукой, он крепко обнял меня». Тынянов был фаталист и допускал только два исхода: или убьют, или вернется цел и невредим. «Он все укладывал меня, давал какие-то болеутоляющие порошки и страшно укорялся». Зильбер долго хранил прострелянную манжету, как он говорил, знак романтической глупости юных дней.
Может, он прав, может, и впрямь глупость, но вызов всё-таки он принял, не сробел. Продолжая розыск, я нашел листок, обыкновенную страницу из тетради, на которой гимназист Тынянов крупно, размашисто и, вероятно, очень рассердясь. написал: «Товарищу Льву Зильберу объявлен в «VII-а и «VII-б классах бойкот. Мы, нижеподписавшиеся не только не присоединяемся к этому бойкоту, но просим всех, объявивших бойкот Зильберу, бойкотировать и нас…» Дело происходило давным-давно, в псковской гимназии, и я не очень-то надеялся расшифровать этот загадочный призыв. Но в нем мог притаиться какой-то интересный факт. Седьмой класс выпускной, и мне, естественно, хотелось знать, что натворил этот товарищ Зильбер?
Оказалось, на сей счет есть целый мемуар, составленный профессором Летаветом, тогдашним соседом Зильбера по парте. Поразительные вещи узнаем мы порой о почтенных людях:
«Лева на глазах у всех поцеловал гимназистку, ему грозило исключение!» В классах произошел раскол, и многие (Летавет называет их белоподкладочниками) требовали Зильбера изгнать. Так, вероятно, и случилось бы, не вмешайся Юша. Вместе с Летаветом он обошел учителей, просил, доказывал, сорвал байкот и Зильбер гимназию окончил.
Еще один штришок лег на портрет моего героя, пусть мелкий, незначительный, но всё же кое-что он объясняет в этом человеке. Что делать, он жил, он действовал, и я покорно следую за ним, ищу, слежу, допытываюсь. Вот старая бумажка, листок воспоминаний, пеметка на докладной… Непонятно? Что ж, не будем торопиться, сядем, подумаем, припомним, ведь это след, куда-то он ведет… Сколько раз, работая в архивах, читая чужие письма, хрупкие от времени бумаги, я поражался чуду: смотришь раз – факт любопытен, да что с ним делать? Другой – но почему так ломок, неуверен почерк? Третий – что-то он скрывает; четвертый – ах, да ни к чему мне эта гиблая бумажка; проходит время, я снова роюсь, в десятый, сотый раз перебираю письма, беглые записки, нащупываю притаившийся в них смысл, снова натыкаюсь на то письмо. Ба! Немые строки вдруг заговорили, факт вплелся в вязь событий, высветил кусочек жизни, черту натуры, и я уже смотрю на своего героя не издалека, не в перевернутый бинокль, я становлюсь с ним рядом. Неотразима сила документа.
И вот я иду, ищу, приглядываюсь к моему герою, должен же я в конце концов понять, откуда он, такой ершистый, цепкий.
Но что мне делать, смотрите, он, кажется, опять затеял азартную игру, готов на спор проникнуть в женскую гимназию, хочет ошеломить друзей и гимназисток: во Пскове это считалось особым и почти недостижимым шиком. Дважды швейцар выпроваживал его за порог, на третий раз он, в белой куртке, колпаке, с корзиной плюшек, прошел в актовый зал. «Вся гимназия собралась вокруг моей корзины, я уже хотел уходить, и вдруг увидел директрису. Всё стихло, она молча подошла ко мне…» И снова он повис на волоске. Ах, как он любил покрасоваться, быть на виду. Никто не смеет – я пройду, я поцелую, я сделаю то, что никому не по плечу. Но постойте, вспомним, не таким ли он был потом, гораздо позже? Вспомним его поездки на чуму, в тайгу, его напор, извечную готовность к риску, и хоть на минуту представим его другим, немного осмотрительнее, мягче, уступчивей – да, нет же, нет, даже представить невозможно.
В том-то и суть, что Зильбер с годами не менялся, он мог стать академиком, лауреатом, мог основать школу вирусологов и написать полдюжины отменных книг, мог собирать картины, любить красивых женщин и попутно открывать смертельные микробы, мог на седьмом десятке занятся раком и автоспортом, гонять машину на предельных скоростях и создавать головокружительные теории, – словом, мог выказать себя в любых, самых внезапных проявлениях натуры, но везде он оставался тем дерзким, готовым на прямой, отчаянный поступок гимназистом, которого Тынянов звал гусаром. Был сам-свой.
Ну, кажется, теперь всё ясно, был человек смолоду не робкого десятка и таким остался на всю жизнь. Очень соблазнительно представить его этаким сорви головой, рубахой парнем. Какою же это было бы ошибкой! Зильбер в жизни не совершил безрассудного поступка. Каждый его шаг был выверен, отмерен, каждое движение души согласовывалось с разумом, если хотите, с обдуманным расчетом. Кто-то даже сказал о нем: «блеск таланта и слепота эгоизма».
Но как же увязать это с его бесстрашием, веселым удальством? Может ли человек расчетливый, себялюбивый постоянно ставить на карту свое имя, репутацию, иной раз жизнь? Похоже, я впал в противоречие.
Нет, это спорит, борется со мной сам Зильбер. Многолик, порой полярен, он был нерасчленим: прям, откровенен и в то же время устремлен в себя, тих и взрывчат, открыт и замкнут, щедр, насмешлив, упрям, покладист, ядовито зол и рыцарски великодушен. Как только это всё в нем уживалось!
Но как во всяком человеке среди многих разноречивых качеств выдается, властвует над всеми остальными какая-то одна ведущая черта, так в жизненном составе Зильбера царил один важнейший элемент. Безнадежно ошибался тот, кто видел в нем лишь одаренного себялюбца: Зильбер был на редкость целеустремлен. И это тоже смолоду. В гимназии все классы прошел середняком, в последнем задумал выйти на медаль – и вышел.
В этом упорном стремлении к цели он иногда бывал жесток и беспощаден, резко, грубо отсекал всё лишнее, мешавшее ему идти вперед. В восемнадцатом году, уже на последнем курсе университета, решил покончить с Псковом. Приехал, тут его дом, имущество, наконец, мать, младший брат, дядя – немощный старик. «Он разом ликвидировал всю нашу жизнь», – вспомнал брат. Всё продал, дом заколотил, дядю отвез в богадельню, где тот вскоре умер, мать и брата взял с собой. Но сам-то он в ту пору жил при рентгеновском кабинете, работал техником и тут же спал.
Так что же, и впрямь был он так безжалостен, жесткосерд?
Не думаю, не мне его судить. Я вижу только человека, странника, который постоянно рвется к какой-то цели, жаждет безостановочного движения вперед. Бактериолог с именем занялся вдруг иммунитетом, отсюда внезапно ушел в мир ультравирусов, потом взялся за рак, стал выдающимся онкологом, и не знаю, куда, в какую область шагнул бы он еще, если бы смерть не прервала этот бесконечный бег. Мог ли он быть уступчив, мягок? «Там, – повторял он слова старого помора, – там, за чертою горизонта, пути человеческие». И ломал, отбрасывал всё, что стояло поперек его пути.
Из студенческого дела
Директор. Псковской гимнази
28-го ноября 1913 г. № 1494
Бывший ученик Псковской гимназии Лев Зильбер, ныне студент Петроградского университета по естественному отделению, окончил гимназию с серебряной медалью. Будучи преподавателем и классным наставником этого молодого человека, я убедился, что он обладает выдающимися умственными способностями и добросовестностью в исполнении обязанностей.
Если этому молодому человеку удастся поступить на медицинский факультет, что составляет его заветную мечту, он без всякого сомнения станет отличным врачом, полезным деятелем государства и общества.
Вскоре после той дуэли друзья расстались. Зильбер, поняв наконец свое призвание, переехал в Москву и поступил на медицинский факультет, Тынянов остался в Петрограде. Прощаясь, они дали слово посвятить друг другу свои первые большие книги.
Зильбер появился сразу на втором курсе медфака Московского университета. В бекеше защитного цвета, подвижен, громок и речист – яркий представитель левого студенчества. Таким запомнил его однокурсник, нейрохирург Корейша.
Опираясь на его рассказ, я мог бы передать, как Зильбер шумел на сходках, выбирал профессоров – студенты в те годы клали им шары, как на защите диссертаций; наверняка я уделил бы место студенческому обществу «Сибирка», где Зильбер был непременным казначеем («вся помощь политзаключенным шла через него»), рассказал бы о филерах, слежке, явочной квартире на Арбате («Д-р Броннер. Кожные болезни»), поведал бы, как в Октябре он агитировал казаков не стрелять в рабочих, разоружал на Пречистенке участок, а в Гнездниковском снимал палаши с жандармов. Но, думается, это сделают другие, те, кто видел. Мне же хотелось бы понять, хоть на минуту представить, как он жил в те годы, чем дышал?
Кончив гимназию, Зильбер прикрепил значок: «Счастье в жизни, а жизнь в работе». Нашел он это счастье, ищет ли?
– Левка был голодранец, – резковато, но совершенно точно профессор Корейша определил его материальный статус.
Что ж, хорошо, даже совсем прекрасно, зная постоянство моего героя, я мог надеяться, что корысть уже никогда не коснется его души. Студентом он перемогался из кулька в рогожку, таскал на Каланчевке чемоданы к поездам, был агентом по сбору объявлений, давал уроки, ходил со скрипкой по кафешантанам, нянчил по ночам душевнобольного богача, работал, бедствовал, кормил мать, трех братьев – и был неудержимо весел. Войдет, под мышкой складной цилиндр, шапокляк, тросточка в руке, ботинки, хоть и прохудились, тупоносы, фасона «джимми» и неожиданно, тут же в дверях начинает выбивать чечетку. Все модные танцы, вроде кэквока и чарльстона, ввел на Девичьем поле Левушка Зильбер. В клинике, говорят, его успехи были куда скромнее. Кончая факультет, Зильбер даже не заикнулся о лечебной работе, пошел санитарным врачом. В Москве был тиф, был голод, крысы, не боясь людей, стадом ходили на водопой – шел девятнадцатый год, шла война.
Справка
Будучи членом Реввоенсовета 9-й Армии, могу удостоверить следующие факты:
1. Врач Л.А. Зильбер поступил в Армию добровольцем в 1919-ом году– в самое тяжелое время больших неудач на фронте и грандиозной эпидемии тифа.
2. В Армии на врача Зильбера возлагались ответственные поручения (вывоз больного члена ВЦИК тов. Белобородова с повстанческого фронта, назначение с особыми полномочиями в г. Балашов и т. п.).
3. Попав в плен к белым, Зильбер спас там от гибели двух наших товарищей: выправив им подложные документы, он скрыл их в санпоезде, затем организовал побег.
Доктор Зильбер проявил самоотверженность в самые тяжелые, ответственные моменты борьбы с белыми.
Бывш. Член Реввоенсовета – 9. Б. Михайлов
2. XI. 1927 г.
«Я кричал, но никто не приходил… Большая крыса ходила вокруг моей головы. Она тыкалась мне в уши, в глаза, лизала щеки шершавым языком… Я кричал: она начала грызть мой череп! Слышал, как хрустят и ломаются кости, она всунула горячий язык и стала лакать мой мозг, как собаки лакают воду. Не больно, но эти хлюпающие звуки сводят с ума. а я не могу даже пошевелиться».
Туго связанный, он лежал низко-низко, почти на полу, видел только край окна, подоконник да большую бутыль с красной этикеткой. «Кто-то протянул руку – всё исчезло…»
Туман, бред, тиф. Голова продавила подушку, трудно дышать, думать, смотреть и обида, обида-то какая, в конце войны заболел. «Сознание возвращалось прерывисто, кусками, хотел повернуть голову, не мог, всё кружилось, плыло…» А в Москве, как назло, ни друзей, ни братьев. «Одиночество, слабость, нестерпимо болят пролежни и всё время хочется есть». А паек, какой же паек в больнице двадцать первого года. Обед делил пополам, сперва суп, чуть позже хлеб. Но стоило отложить осьмушку, тут же на столе появлялась мышь. «Маленький серый комочек с усиками – источник моих галлюцинаций! Часто дыша, она впивалась в мой хлеб».
И всё-таки он встал, выдюжил этот сыпняк и светлым апрельским утром, скуласт, бритоголов, в картонной после дезкамеры шинели, вышел на Большую Калужскую. Солнце слепило, был теплый день, перед ним была Москва.
Так кончилась для него война, а с нею – юность.
И вот сбылось, семь лет спустя он выпускает книгу «Параиммунитет» и перво-наперво: «Автору «Кюхли» в память нашей молодости посвящаю».
Да, молодость прошла, но дружба оставалась и, возвращаясь то с чумы, то из Пастеровского института, Зильбер ехал к Юше, делился, спорил, уступал, Тынянов даже подсказал ему название первой книги, был для него, как прежде, непререкаемым авторитетом. «У меня не было от него секретов…» А ведь какие разные натуры. Странная, непонятная близость… «Тынянов был круглолиц, шатен, почти курнос, я был брюнет, и нос у меня был длиноват», а вот, поди же, сорок лет не расставались, шли рядом до тех пор, пока Тынянова не скосил рассеянный склероз – болезнь, которой так и не успел заняться Зильбер. О смерти Юрия он прочитал в газете, попавшей каким-то чудом в лагерную зону, больше ничего не знал. В то время он был поглощен одной идеей.
В лагере на Печоре страшнее голода была цынга, и тут Зильбер поневоле повернул мозги на новый лад. Забросив вирусы, забыв о раке, он стал искать источник витамина С. Зимой в Заполярье найти подножное сырье задача не из легких, но энергия его не покидала, в лесу, как и в науке, он был не новичок, и вскоре в Москву за подписью лагерного майора пошла заявка. Заключенный Зильбер, зек номер такой-то, просил органы НКВД зарегистрировать открытый им лечебный препарат.
Это было ново, до сих пор с Печоры писали о чем угодно, о пересмотре дела, помиловании, но авторских претензий Наркомвнуделу никто не предъявлял. Зильбер считал, что в северных краях небогатых разнотравьем, лучше всего добывать препарат из мха и тут же прилагал несложный способ…
Шел третий год войны, цынга косила без разбора, задумались в НКВД. Немного погодя он получил ответ.
ОПИСАНИЕ ИЗОБРЕТЕНИЯ
К авторскому свидетельству № 73348
Класс ЗОа, 3
Л. А. Зильбер
Способ получения антипеллагрина
Заявлено 14 февраля 1944 г.
Народный Комиссариат Внутренних Дел СССР
за № 1970 (331460)
Так заключенный Зильбер с помощью своих стражей запатентовал новый препарат.
«Чего только у нас не бывает», – смеялся в таких случаях Лев Александрович. Но он еще не знал, как изменится его судьба ровно через месяц.
Пока заявка проходила свой этап, в НКВД решили, что не резон в разгар военных действий держать ученого с таким размахом в северных лесах. Зильбера перевели под Москву в Загорский тюремный институт особого назначения. И тут он вволю стал размышлять над раком.
Ничто не могло его отвлечь, ни карцер, ни угрозы. Зильбер знал, что начальник спецтюрьмы профессор Муромцев им недоволен, знал, что этот генерал-ученый охулки на руку не кладет, дал у всех на глазах пощечину профессору Здродовскому, а иных строптивцев с ходу отправляет в лагерь, всё это Зильбер знал и наотрез отказался думать «не по теме».
Два к ряду сердечных приступа едва не свели его в могилу, генерал уже готовил его на очередной этап, и в это время пришло разрешение на встречу с братом. Зильбера повезли в Москву, в Бутырскую тюрьму.
«Лев вошел в комнату свиданий, – говорил Каверин, – и я увидел, как он изменился, сник; мы с Зинаидой Виссарионовной задаем вопросы, торопимся узнать побольше, но по разговору я вижу, что он надломлен и уже не чает выйти… Всё же беседуем, время истекает. Вдруг он уронил на пол платок и, пока охранник шарил под столом, сунул Зине в руку плотный валик. Записка! Что он просит? Ночью, прямо со свидания подбегаем к фонарю около аптеки, разворачиваю валик… И ничего не понимаю: на папиросной бумаге мельчайшим бисером изложены какие-то рассуждения о вирусах, раке… Причем здесь вирусы, ведь Лева болен, погибает… Потом только я пришел в себя и понял: не надеясь выжить, он хотел спасти идею»…
Но вышло так, что сама идея стала для Зильбера спасением. Возвратясь в Загорск, он продолжал размышлять над механизмом вирусного канцерогенеза. Давняя мысль завладела всем его умом. «Я подумал, что инфекционный агент, вирус, может не только уничтожать клетки, но и изменять». Не здесь ли кроется загадка рака? На все лады поворачивал он идею, старался приспособить к фактам, выдумывал эксперимент, который сразу всё раскроет, объяснит. И этот неотступный труд, слепящий проблеск, озаривший его среди маяты тюремных буден, дал ему силы устоять перед последним испытанием. «Иных рак убивает, – сказал он как-то, – а меня, наверно, спас».
А ведь это Зинаида Ермольева вызволила Льва Зильбера из Загорской спецтюрьмы. Четыре долгих года, со дня его ареста, писала она просьбы, собирала справки – доказывала невиновность Льва. Стол ее был завален черновиками заявлений, копиями документов – и всё без результата. Зильбер был осужден по 58-ой гибельной статье: измена родине, диверсии… Но после свидания в Бутырской тюрьме Зинаида Вассарионовна решилась на крайний шаг. Не считаясь с опасностью, сама каждую ночь ожидая «гостей» (чемоданчик с бельем всегда стоял наготове), она составила письмо вождю и убедила академиков Бурденко и Орбели поставить свои подписи. На конверте она надписала одну фамилию: Бурденко. На то была особая причина. Николай Нилыч был тогда главным хирургом советской армии, и Ермольева верно рассчитала, что письмо с таким обратным адресом должно наверняка дойти до Главковерха… Пенициллин уже давал в прифронтовых госпиталях разительные результаты, и она не упустила отметить роль Зильбера в изучении микробов. Сам Лев Александрович после тяжелого приступа грудной жабы лежал в это время в камере Бутырской тюремной больницы.
Утром 21 марта 1944-го года Зинаида Виссарионовна передала письмо в Кремль. И в ту же ночь…
… загремел засов, открылась дверь, и в камеру вошел… комиссар второго ранга, тот самый, у которого я недавно был. Зачем? Что ему нужно еще от меня? Волна беспокойства и тревоги заставила насторожиться до предела. Комиссар был большим начальством, полагалось встать. Я продолжал лежать в постели и молчал. Комиссар сел на соседнюю кровать, стоявшую у противоположной стены.
– Вот что я хочу сказать вам, профессор, только, пожалуйста, не волнуйтесь, всё будет теперь хорошо, Ведь жить у нас вам, наверно, надоело, не правда ли?
– Мне кажется, что это никому здесь неинтересно, и меньше всего – вам.
Я отвечал довольно резко. Казалось, комиссар просто издевается надо мной. Но не для этого же он приехал.
– Пожалуйста, не волнуйтесь, профессор, Я приехал сказать вам, что вы можете ехать домой. Да, домой.
Я лежал, укрытый одеялом и молчал.
– Я говорю вам совершенно определенно – вы будете освобождены. Вызовите сюда дежурного врача, – обратился он к конвойному, вместе с которым вошел в камеру.
Не прошло и минуты, как вошла женщина-врач. Ясно, она была предупреждена и находилась где-то рядом. Что же за комедия разыгрывалась передо мной?
– Каково состояние заключенного? Могу я его у вас забрать? – обратился он к врачу.
– Да, состояние удовлетворительное, можно взять.
Доктор даже не посмотрела на меня.
– Тогда прикажите, чтобы принесли его одежду. Доктор вышла и конвойный вышел вместе с ней.
Принесли мою одежду. Я встал и оделся. Немного кружилась голова. Неотступно сверлила мысль – что же всё это значит?
Мы вышли в коридор… Спустились на первый этаж. Зашли в какую-то комнату канцелярского типа.
– Подождите меня здесь. Я зайду к начальнику тюрьмы и сейчас вернусь.
Я сел на стул и попытался еще раз разобраться в происходящем. У меня уже был двухкратный опыт освобождения. Я твердо знал, что освобождают после довольно длительной процедуры. Следовательно, это не освобождение. Но что же? Оставалось ждать и следить за развертыванием событий.
Комиссар вернулся, и мы пошли с ним к выходу из тюрьмы. Стража взяла под козырек, прогремели засовы, открылись громадные, звенящие железом двери, и мы очутились на дворе. Стоял март, в воздухе была разлита весенняя свежесть…
И выйдя весенним вечером сорок четвертого года за тюремные ворота, Зильбер на вопрос комиссара: «Куда вас везти?» ответил: «К Ермольевой, на Сивцев Вражек». В Щукинское, на свою квартиру, он той ночью не поехал, духу не хватило.
А была она ему бывшая жена. Мужа своего, Алексея Захарова, профессора-гигиениста, Зинаида Виссарионовна выручить не сумела, а Зильбера, бросившего ее ради другой женщины, спасла.
Было уже далеко за полночь, когда Зильбер с комиссаром в сопровождении дежурного офицера в большом черном лимузине покинули Бутырский вал.
Зинаида Виссарионовна давно была готова к аресту, но когда услышала, что на этаже стоит офицер госбезопасности, не со страху, а скорее от полного отчаяния, наотрез отказалась открыть дверь.
Переговоры затянулись, офицер уверял, что привез Зильбера, а Ермольева требовала, чтобы Зильбер явился сам… Время шло. Зильбер сидел внизу в машине и, чуя неладное, в свою очередь полагал, что гебисты заманивают Ермольеву, чтобы куда-то ее увезти, быть может, арестовать, а он, Зильбер, играет роль приманки! Он всё еще не верил, что его освободили. .
В конце концов офицер вернулся и вместе с Зильбером поднялся на третий этаж.
«Не поминайте нас лихом», – сказал Зильберу на прощание генерал.
Спустя шесть дней ему привезли справку о том, что он освобожден решением Особого совещания, и Зильбер в простоте душевной решил, что сам Сталин велел выпустить его на волю. Много лет спустя военный прокурор, знавший его дело, рассказал, что письмо, подписанное крупными учеными, сильно встревожило генералов НКВД; не зная, как отнесется к нему Сталин и опасаясь последствий, они решили быстро освободить Зильбера, не передав письмо вождю.
Через несколько дней он получил обратно свою квартиру.
Всё было в порядке. Но я был один в четырех стенах и поминутно натыкался на вещи жены, на игрушки детей. Где они? Живы ли?
Книги, дорогие картины, даже недопитая за несколько дней до ареста бутылка коньяка – всё было на месте, но квартира была пуста. Разглядывая полбутылки коньяка, Зильбер на миг задумался…
– Татьяна Михайловна, – обратился он к своей лаборантке Дворецкой, жившей все эти годы в его квартире. – Как это могло случиться?
– Да ведь всё время вас ждали, Лев Александрович. Берегли, чтобы выпить за Ваше освобождение. Разве теперь достанешь?
Как бы то ни было, я был на свободе. Нужно было вновь организовывать работу и жизнь.
(Окончание в следующем номере)