Глава из романа «Post Mortem. Запретная книга о Бродском»
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 50, 2006
Владимир Соловьев (Нью-Йорк) – писатель, политолог, журналист, автор многих статей в американской периодике и ряда книг, переведенных на 13 языков.
Провокативные и парадоксальные, книги и статьи Владимира Соловьева вызывают активную полемику в странах, где они публикуются.
Хотя все высказывания героя не всегда буквальны, но цитатны в широком и даже стилистическом смысле, то есть подтверждены письменно или устно зафиксированными источниками. Герой этого анти-агиографического*) романа – Иосиф Бродский, но не на пьедестале, а в реале. Зато юная рассказчица – сборный образ из кордебалета, который здесь, в Нью-Йорке, окружал Бродского, как защитная плазма ядро. В этом докуромане дан не триумф, а трагедия великого поэта.
ПЛОХОЙ ХОРОШИЙ ЕВРЕЙ
из докуромана «Post Mortem. Запретная книга о Бродском»
…блуждает выговор еврейский Пусть я – аид,
…из меня плохой еврей…
Я, знаешь ли, плохой еврей.
Нельзя быть большим евреем, чем я.
|
Если уж говорить, еврей я или не еврей, думаю, что, быть может, я даже в большей степени еврей, чем те, кто соблюдает все обряды. Я считаю, что взял из иудаизма – впрочем, не столько считаю, сколько это просто существует во мне каким-то естественным образом – представление о Всемогущем как существе совершенно своевольном. Бог – своевольное существо в том смысле, что с Ним нельзя вступать ни в какие сделки – например, я сделаю то и за это получу это, совершу какое-то количество добрых дел и за это попаду в Царствие Небесное. Это то, что мне в христианстве в высшей степени кажется несоответствующим, по меньшей мере достаточно сомнительным. Моя любимая книга в Ветхом Завете – это Книга Иова…
И.Б. – Ежи Иллгу
С течением лет я чувствую себя куда большим евреем, чем те люди, которые уезжают в Израиль или ходят в синагоги. Происходит это оттого, что у меня очень развито чувство высшей справедливости. И то, чем я занимаюсь по профессии, есть своего рода акт проверки, но только на бумаге. Стихи очень часто уводят туда, где ты не предполагал оказаться. Так что в этом смысле моя причастность… не столько, может быть, к этносу, сколько к его духовному субпродукту, если хотите, поскольку то, что касается идеи высшей справедливости в иудаизме, довольно крепко привязано к тому, чем я занимаюсь. Более того, природа этого ремесла в каком-то смысле делает тебя евреем, еврейство становится следствием. Все поэты по большому счету находятся в позиции изоляции к обществу.
И.Б. – Дэвиду Бетеа
…я ближе к иудаизму, чем любой иудей в Израиле. Просто потому, что если я и верю во что-то, то я верю в деспотичного, непредсказуемого Бога.
И.Б. – Свену Биркертсу
С течением лет я чувствую себя куда большим евреем, чем те люди, которые уезжают в Израиль или ходят в синагоги. Происходит это оттого, что у меня очень развито чувство высшей справедливости. И то, чем я занимаюсь по профессии, есть своего рода акт проверки, но только на бумаге. Стихи очень часто уводят туда, где ты не предполагал оказаться. Так что в этом смысле моя причастность… не столько, может быть, к этносу, сколько к его духовному субпродукту, если хотите, поскольку то, что касается идеи высшей справедливости в иудаизме, довольно крепко привязано к тому, чем я занимаюсь. Более того, природа этого ремесла в каком-то смысле делает тебя евреем, еврейство становится следствием. Все поэты по большому счету находятся в позиции изоляции к обществу.
И.Б. – Дэвиду Бетеа
…я ближе к иудаизму, чем любой иудей в Израиле. Просто потому, что если я и верю во что-то, то я верю в деспотичного, непредсказуемого Бога.
И.Б. – Свену Биркертсу
Парадокс? Оксюморон! Каким образом плохой еврей может быть большим евреем, чем любой другой еврей, включая кошероедов?
Рассказывал о своей первой лжи – как, заполняя библиотечный формуляр, споткнулся о пятый пункт и солгал библиотекарше, что не знает. Оживившись, она предложила ему сбегать домой и спросить у папы-мамы:
– Моя первая ложь была связана с определением моей личности.
Ссылался на аналогичную историю, рассказанную Ахматовой: как Амедео скрывал от нее возраст (сказал, что двадцать четыре, а ему было двадцать шесть) и не сходу признался, что еврей.
– Я, что, обязан при каждом знакомстве расстегивать ширинку и демонстрировать свой обрез, да?
– Так ей и сказал?
– А ты думаешь!
– А она?
– А она: “Нет, вам как раз этого делать не надо”. В том смысле, что я типичный, от меня за версту несет. Здесь русский дух, здесь русским пахнет. То бишь еврейским. В отличие от нетипичного Модильяни. “Даже по телефону” – добавляет. Что “р” не выговариваю, намек на картавость. А я, может, грассирую, как истый француз.
– Так кто же ты – ирландец или француз? – не выдержала я, вспомнив нашу с ним фотосессию по выдавливанию из него аида и превращения в айриш.
– Увы, еврей. Стопроцентный – без малейших примесей. И даже больше.
– То есть?
– А.А.1) называла меня Полтора Кота, ее кис-кис так звали, а один раз, по той же кошачьей аналогии: “Не обижайтесь, но вы типичный Полтора Жида”. “Чего обижаться! – говорю. – Бессмысленное слово, без никаких нюансов. Тем более, цитата”. В любом случае, преуменьшала.
– Как так?
– Не полтора, а два жида. Я – жид на двести процентов.
– Загадками говоришь, дядюшка.
– Двойной еврей. Как причина – раз, как следствие – два. Как причина – по папе и маме, на генетическом уровне, без примесей. Как следствие – на историко-метафизическом. Бог для меня суть произвол и насилие. Как и следует из Библии, но мне не нужны ни цитатные подтверждения, ни доказательства, у меня это понимание на интуитивном уровне, путем откровения. Мы диалектику учили не по Гегелю, а метафизику не по Аристотелю, но по Джону Донну. Библию – по Книге Иова. Там гениальная догадка, что Бог ведет с человеком борьбу на индивидуальном уровне. Не всегда и не со всеми. Со мной – определенно. Соответственно и у меня с ним личная тяжба. На равных. С переменным успехом. Между Ним и мной борьба не на жизнь, а на смерть. Даже если Он меня не замечает. Или делает вид. Иова помнишь? Или того молодца, которому Бог ногу сломал. Представляешь, получить такую отметину от Бога на всю жизнь! На месте Иакова, был бы счастлив. Знак равенства, пусть временного. И судьбы. По-гречески: БHБHKE. У меня свой счет с Богом. Ветхозаветный такой поединочек. Вот-вот кончится, понятно, в чью пользу. Борьбой с Богом человек укрупнен и возвышен, а жизни мышья беготня – это для простых смертных, коим я тоже являюсь по совместительству: Нобелька, почетные мантии, всё такое. А “чорч” с синагогой – для массового потребления. Отсюда – злоупотребления. С обеих сторон, дружок. Если я не иудаист, то по крайней мере кальвинист, что по сути одно и то же.
– То есть ты все-таки христианин?
– Нет. То есть да, но в ином смысле. Христос – да, христианство – нет. Разницу чувствуешь? Вся эта христианская фигня – я совершаю энное число добрых дел на земле и за это мне уготовано теплое местечко в Царствии Небесном – не что иное, как я тебе, а ты мене. Постыдный торг! Бог – последний, с кем можно вступать в сделку. Жизнь не базар, райские кущи не отменяют смерть, никто оттуда не подал весточки. Этот Боженька – для нищих и малодушных. Они и есть – по определению – нищие духом. То есть убогие.
– Убогие – значит у Бога? – спросила я.
– Как же – разбежались! Особенно прозелиты из евреев. Жертвы обреза. Это у нас с Пастернака повелось – креститься. Под влиянием “Доктора Живаго”. Массовое обращение в истинную веру.
В связи с выкрестами-обрезанцами рассказывал анекдот:
– Куда вы, меньшинство? – К большинству.
И добавлял:
– Компактное большинство, как у Ибсена во “Враге народа”.
Я тоже чуть было не заделался, крест на шею повесил – было дело, снимок сохранился, стыд да срам. Пока не дошло: христианство изжило себя. Мы живем в пост- и даже постпостхристианскую эру. Да и не их я полку. И ничьего – сам по себе. Как та самая киплингова киска. Мяу. Или как колобок: я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, а от тебя, православие, и подавно уйду. И только смерть слизнет меня, как лиса, – будто не было. Но пока жив – не бывать тому. От “помилуй мя боже” меня подташнивает,
настоящая аллергия. Да православие – это и не христианство, а некая смесь, хрислам. И вообще – кто говорит от имени Бога, пусть предъявляет удостоверение с Его печатью. Я сам себе судья, прокурор и защитник. То есть един в трех лицах. Триединство, но мое, а не ихнее. Если я сам себя не прощаю, то какой мне толк, что Бог меня простит. Мои отношения с Ним на ином уровне, пусть даже почта в один конец. Homo sapiens если не отлучен, то бесконечно отдален от Бога. Бог сам по себе, человек сам по себе. Но иначе и быть не может. Те времена, когда Бог хватал за руку спятившего на почве веры Авраама, боролся с Иаковым или являлся в огненном кусте Моисею, канули безвозвратно. Да, я допускаю личный характер отношений с Богом, но только в те доисторические времена, когда Он играл по-крупному, сделав ставку на избранный народец. Точнее – на отдельных его особей. Ладно – пусть представителей. А когда сговорились – Заветом называется, – адьё, и был таков. Как там этот немчура говорил? В человеке Бог снимает с себя ответственность и возлагает ее на плечи homo sapiens. Ношу эту следует безропотно нести до самого конца. Потому что, ропщи – не ропщи – один результат, и потому что ноша – от Бога. Все остальное – от лукавого. И не торговаться с Ним – все равно не услышит. Он давно уже оглох от старости, и земными делами больше не интересуется. Оглохший Бог – это Бог-метафизик. Есть церковный Бог для всех, и есть мой личный Бог, у меня разговор с Небожителем вровень. А все эти коллективные хоровые мероприятия, с молитвами и господи-исусе – набившие оскомину трюизмы. Православие хуже остальных: в других церквях хоть сидишь, можно соснуть под музыку и речитатив, а здесь – часами стоя выслушивать всю эту поповскую бредятину. Некомфортно, лично я рухну на первой минуте. И куда ни глянь, ханжеские мордочки. Да из одной только нелюбви к групповухе… Война клише! Это, так сказать, на поверхности, а есть еще на глубинке, подкорочные причины. Замнем для ясности. Фрейд, слава богу, мертв. А больше – некому.
Хотя – в свете посмертных приключений с его телом – может, и зря не поддался он уговорам того же Наймана подумать о душе и креститься: Париж стоил обедни.
А не ерепенился – лежал бы сейчас среди своих, между Дягилевым и Стравинским, а так – угодил в соседи Эзре Паунду! РПЦ2) наотрез отказала тебе в месте под православным солнцем. То есть в русском пантеоне Сан-Микеле. Как нехристю.
Помню, позвонил как-то при мне один общий еще по Питеру знакомец – тот самый, про которого Довлатов говорил, что антисемитизм только часть его говнистости. Кто-то, помню, вякнул о его культуртрегерских талантах, но О.3) презрительно отмахнулся, назвав радиофилософом (тот подвизался на “Либерти”): “Для внутреннего потребления. За всю жизнь в Америке опубликовал по-английски полстатьи в Мухосранске, а носился с ней как с писаной торбой”. Считал его ослабленной, карикатурной копией Розанова, а того терпеть не мог за ерничество и жидоедство. Так вот, звонит этот дважды земляк и поздравляет с Ханукой.
– Не праздную, – отрезал О.
– От своих открещиваешься? Тут-то чего? Перевез свои идишные комплексы через океан? Здесь вы – в подавляющем большинстве, титульная нация, мировая закулиса вышла на авансцену. А мы, русские, – наоборот, нацмены: и здесь, и там, и всюду. Включая собственную страну, где мы нацмены в квадрате.
– Горбатого могила исправит. Я о жидовских комплексах. Как и о жидофобии – антисемитизм как болезнь неизлечим.
Только не в моем случае. Вылечился – с помощью психоанализа. Сам себя психанальнул – вскрыл детскую травму, нанесенную мне одноклассником Мариком Каминским. Перековал мечи на орала. Из жидофобов – в жидофилы. Выкрест, но наоборот. Прозелит.
– Заруби себе на носу: не ряды жидеют, а жиды редеют. Не примазывайся.
– По доброй же воле. Попутчик, так сказать. Если ты обрусевший еврей, то я объевреившийся русский. Ты как гений из секты неприкасаемых, а я – из секты жидовствующих. Была такая на Руси в доисторические времена. Вот я теперь и жидовствую.
– Не на Руси, а в Новгороде, – поправил О. домодельного радиофилософа.
– Разница?
– Твоя Русь авторитарна, а наш Новгород демократичен. Первое окно в Европу, задолго до Петра.
– Пока его не заколотил царь Иван.
– Хватит базарить. Поди лучше, сделай обрезание.
– До какой степени надо ненавидеть евреев, чтобы петь им аллилуйю! – прокомментировал О., бросив трубку.
– До какой степени надо довести антисемита, чтобы он пел аллилуйю евреям! – сказала мама сочувственно. – Что ему еще остается? Он вынужден окружением, условиями существования: еврейская аудитория там и еврейская среда здесь. Бедный приспособленец!
– Нет, здесь не только приспособленчество. Бери повыше! Умственная извращенность, то есть достоевщина розановского разлива. Фигляр – вот и поменял полюса: любит то, что ненавидит, и наоборот. Жидолюб! Как бы не так! Банальный антисемитизм, приправленный филосемитизмом. А из-за вынужденности он еще больше ожесточается и озлобляется. И все его теории – чистая лажа! Надо же до такого договориться! Что евреи – не мораль мира, а его физиология, не дух, а плоть, не смысл, а жизнь. А как же Авраам, Моисей, Иисус, Маймонид, Спиноза, Маркс, Фрейд, Пруст, Бергсон, Эйнштейн, Пастернак, Мандельштам и прочие метафизики и духовидцы? Несть им числа! Да я, наконец! А чего стоит его теория об отсутствии у евреев middle class – только идиоты или гении, а гении не являются показателем нации, к которой принадлежат случайностью своего рождения. То есть признает евреев, но только самой высокой пробы, отбор строжайший, Бабель у него до Гамбурга не доезжает.
– А ты?
– Мне это как-то до фени. Он не из книгочеев, говна от конфетки отличить не может. Держит меня в качестве дальней мишени и время от времени почтительно подъебывает. Считает, что евреи прячутся за своих гениев, но что общего между Эйнштейном и Левой из Могилева? Русское быдло ему любо на уровне ненормативной лексики и сленга, зато на еврейского мещанина у него аллергия из-за – так он считает – убогого, а то и коверканного языка: лучше бы уж говорили на своем идише!
– Евреи для него – иде-фикс, – сказал папа скорее сочувственно. – То ли корень жизни, то ли корень зла – в зависимости от контекста. В отношении евреев у него вообще широкий спектр чувств: от восхищения до священного ужаса. Еврейские козни видит повсюду, но борьбу считает бессмысленной, обреченной на провал: если даже Сталину с Гитлером не удалось… Выстроил культурный ряд, который замыкают Вагнер, Достоевский, Розанов, Честертон и он.
– Что я и говорю: вторичен. Антисемитизм – разновидность не говнистости, а тавтологии.
– А еврей не тавтология? – спросила мама. – Особенно с доской почета из випов. Скособоченность на собственных знаменитостях. С припиской к своему полку великих gentiles4) : Шекспир – ученик Монтеня, соавторство конгениальных Моцарта и его либреттиста Лоренцо да Понте.
– А что! Без Лоренцо не было бы ни “Фигаро”, ни “Флейты”. И дело вовсе не в его
еврействе, а в его масонстве. В “Волшебной флейте” – масонский код, без него ничего не понять. Как не понять вне антисемитизма этого говнюшонка.
– Бубер ему интересен исключительно как еврей, а не сам по себе, – сказал папа.
– Ну, Бубер, положим, сам по себе и не существует, это он прав. Зато Спинозу или Пруста он в упор не видит.
– Для него они уже не евреи, а голландец и француз, – сказала мама. – Как и есть.
– Ну, это когда как. Абсолютных ассимилянтов не бывает – не тут, так там взыграет, прорвет плотину, – и, не опускаясь до объяснений, вернулся к герою-антигерою разговора: – Знаешь, что он мне однажды выдал? Что я выбираю себе вечных спутников по национальному признаку. Ну, понятно, еврей-филистер – его возвышает сама принадлежность к сонму великих по этому второстепенному все-таки признаку, но тебе-то зачем, спрашивает. Ты же сам по себе со своим числителем – зачем тебе этнический знаменатель? Во-первых, не твое собачье дело, говорю, во-вторых, как насчет Овидия, Горация, Джона Донна, ехал грека через реку Кавафиса и прочих гоев? Я уж не говорю о рашн – от Баратынского, хоть и Абрамыч, до Марины Ивановны, пусть у нее и библейский темперамент, Иов в юбке и вообще шикса, то есть породненная. А тута и вовсе сплошной интернационал: инглиш Оден, полячек Милош, ниггер Уолкотт, айриш Хини, да мало ли! Хотя есть и семиты: Пушкин, скажем. Все смеются, да? Шутка. Касаемо евреев, есть данность: я виноват, что половина русских поэтов этого века евреи? По меньшей мере! Соответственно, половина моих любимчиков будут евреями. Плюс-минус. Мы – народ книги. Сиречь – графоманов. Почему мы такие умные? Это у нас на генетическом уровне: чтение справа налево. А когда вырастаешь, приходится переучиваться, чтобы хоть внешне быть как все. Тут и возникает конфликт между генетическим знанием и благоприобретенным: читая, ты мысленно выворачиваешь строчку наизнанку, чтобы проверить, всё ли там в порядке. Да еще этот двухтысячелетний тренинг – талмудили над Книгой и отточили аналитические способности, а модерн таймс их как раз и затребовали. Мы тут как тут – физики и лирики. ХХ век сплошь жидовизирован. Эйнштейнов, Боров и прочих нобелей от науки опускаем, там от жидяры в глазах рябит. Взять признанных литературных титанов: Пруст и Кафка – евреи, у Джойса главный герой главной книги – еврей. Знаешь, кстати, почему? Да потому что сам чувствовал себя евреем, а к Ирландии принадлежал случайностью рождения. Был ирландцем, а стал евреем. Еврейство как выбор. Не говоря уж о всяких там модильяни, шагалах и фрейдах. Пикассо – и тот, говорят, маран. А тут, в Америке, – куда ни ткни. Если видят тенденцию в моих предпочтениях, что сказать о моих отрицаниях? Выходит, я антисемит, что держу на нуле такую посредственность, как Кушнер, а? Но этот хитрован за пределами настоящей поэзии, а если вернуться в ее пределы, довольно узкие, кстати: от Мандельштама фанател, а Пастернак – обычный еврей, несмотря на православный загар, мне не нравится его вектор. И почему я должен оправдываться? Перед кем? Кого хочу, того и люблю. Сначала любовь, а потом анкета. Это они потом оказываются евреи. Мы их любим не за это. Шутка. Когда увлекся Шестовым, кто мог думать, что он Шварцман!
– Выбор на бессознательном уровне, – промолчала я. – То есть утробном.
– То же – с Бергсоном: интуитивизм, метафизика, жизненный порыв, творческая эволюция – будто я сам писал. А какой стилист! Даром ему, что ли, Нобельку по литературе дали? Туда же – оказался “яуврей”. Как и французик из Бордо. Обоих почитал чистокровными лягушатниками. Да и откуда знать? В первом издании в “Литературных памятниках” был, говорят, абзац о еврействе Монтеня, зато во втором, факсимильном за единственным этим исключением, – абзац этот сняли: израильская агрессия, борьба с мировым сионизмом, то-сё – вот его и офранцузили. Окромя Фрейда, Кафки и Малера всех остальных австро-евреев почитал чистокровными немцами: от нелюбимого Стефана Цвейга до любимых Артура Шницлера и Бруно Шульца. Куда дальше – открыл для себя на старости Мариенгофа, “Циники” – лучший русский роман ХХ века, тут уж, думаю, меня не словишь – рашн по маме, по папе швед под Полтавой. Так он такой же свиден, как Лермонтов – скот, а я – айриш. Self-myth. Тут уж я совсем ни при чем. Что же мне, разлюблять их только потому, что оказались с припиздью? Так он мне, знаешь, что говорит? Что я чувствую с ними родство на утробном, то есть бессознательном уровне. А, пес с ним. У него пунктик с евреями. Иде-фикс.
– Как у тебя с антисемитами, – не удержалась я. – Или с теми, кого ты занес в черный список.
Это за тобой водилось: как что – сразу антисемит. Бобышев, Шемякин, Маринины родаки, хотя никто из них антисемитом в точном смысле этого слова не был.
– Последнее предупреждение, – сказал ты.
Почла за благо промолчать, лучше его не напрягать по этой теме, однажды уже нарвалась.
Сам-то шутил о евреях рутинно, до оскомины, часто плоско – один твой “яуврей” чего стоит! Или “евреем можешь ты не быть…” – но чужих шуток на эту вечно горячую тему не понимал и не признавал. Мгновенно ввинчивался в штопор ссоры.
Как дети: чуть что – в обиду. А обида, хоть и женского рода, но еврейского происхождения. Как и мужеское унижение. Поверх, так сказать, гендерного различия. Так он считал, хоть и не любил вспоминать ни те, ни другие:
– Если помнишь унижение, то длишь его во времени. Удваиваешь, утраиваешь – до бесконечности. То есть до конечности твоей жизни. Представляешь, являются тебе все обиды и унижения на смертном одре, да? Жуть!
Почему унижение и обида однозначно ассоциировались у него с антисемитизмом? Не то чтобы сам интерес к еврейству у него возникал исключительно как реакция на антисемитизм, но антисемитизм он чуял за версту, принимал на свой счет и свирепел. Иногда выдавал за антисемитизм близкие, но все-таки не идентичные явления. Когда ему на это указывали, говорил о моральной, а не юридической дефиниции. Либо о латентном, эмбриональном антисемитизме. Даже мою маму подозревал, хотя от нее доставалось и эллину и иудею, без разбора, остра на язык. Когда я вступилась за Шемякина, сославшись на его густо еврейское окружение, продолжал настаивать:
– У каждого антисемита есть про запас, в качестве алиби на Страшном суде, приятель-еврей. Как и каждый уважающий себя жидило должен иметь под боком жидомора.
Знал бы, что ему лежать рядом с Эзрой, про которого говорил, что сперва дал бы ему Нобельку как поэту, а потом – на стул как коллаборанта. Хотя – с моей точки зрения – не заслужил ни того, ни другого. Вот и получил за ради красного словца антисемита в вечное соседство. Да и Эзре не позавидуешь.
Натурально, когда я слетала в Питер на неделю, выполнив заодно пару-тройку его поручений, сделанный мною снимок его дома показать ему не решилась. Там, рядом с его подъездом, было вырезано ножом по штукатурке: “В этом доме с 1940 по 1972 год жил великий русский поэт имярек”, но “русский поэт” был густо замазан зеленой краской, а взамен выцарапан “жид”. Кто-то ему без меня донес, а он уже мне пересказал, обрадовавшись еще одному экскьюзу:
– Теперь ты понимаешь, почему я туда ни ногой?
В том-то и дело, что на житейском, то есть обывательском уровне был скорее идишным евреем, чем библейским иудеем. Хотя кто их когда видал? Что древние иудеи, когда никто не знает, как на самом деле выглядел Иисус! В своих реакциях и обидах О. был не больно оригинален. Как это часто бывает у продвинутых евреев, в этом вопросе придерживался самых общих мест. Противоположное общее место (Тургенев, кажется). В трепе и шутливых стишках мелькала у него антитеза “гой – Аид” (как в известном стишке Барышу) либо, наоборот, синтез “аид – гойка”, да еще пояснял, что еврей-аид вытеснил из главных европейских языков грека Аида: “И поделом!”
Будучи, однако, человеком незаурядным и, как смерти, боясь трюизмов, он и свой обывательский интерес к еврейским сюжетам делал, хоть и не всегда, как сказал Парамоха о своем антисемитизме, “пробой высокого качества”. Отсюда упомянутые ереси и крамолы о Гитлере как творце новейшей еврейской истории:
– Кончается жидовский век. Век трагедии и триумфа. Трагедия и есть триумф. Что имена перечислять – жизни не хватит! Главное имя – Гитлер. Куда мы без него? Он сделал наши претензии обоснованными, сметя с пути препоны. Мой тезка ему тоже пособил – не без того. После Холокоста любое проявление антисемитизма стало преступлением против человечества, что и развязало нам руки. Антисемитизм и Холокост – это переход количества в качество. Вот все теперь жидам и чешут пейсы. По сути тот же мировой порядок, но на еврейских основаниях. Америка как проводник еврейской идеи. “Протоколы сионских мудрецов” на самом деле подлинник, евреи тайно гордятся ими и пользуются как шпаргалкой.
Не всегда можно было разобрать, когда говорит серьезно, а когда треплется. Куража ради.
Любил парадоксы, типа: “Происхождение мифа о еврейском богатстве: евреи за все расплачиваются. Часто вперед”. Или анекдоты: “Папа, мы евреи? – Нет, сынок.– А когда ими станем?”
Что же до помянутой истории с его тестем и тещей, которые ими так и не стали (к взаимному удовольствию обеих сторон), зато стали антисемитами, перенеся нелюбовь к несостояшемуся зятю на весь его род-племя, то это и есть моя поправка к его жалобам: до знакомства с ним антисемитами не были. Да и заделались ими не сразу, а постепенно, по мере развития событий – Марина забеременела, родила, стала матерью-одиночкой, О. так и не женился на единственной женщине, которую любил. Что тому причиной? Об этом отдельно, дав слово всем сторонам любовного треугольника. Даже четырехугольника. Несложившиеся отношения со старшими Басмановыми О. объяснял антисемитизмом. Как и разрешение посещать Андрея на условии, что тот не будет знать, кто его отец.
Мой папа считал, что если Павел Иванович Басманов и был прежде антисемит, то сугубо теоретический, как и вся компания от мала до велика (имею в виду их художественный рост), Филонова и Стерлигова включая (Стерлигов был учителем Марины, а сам – учеником Малевича). И теоретический этот антисемитизм не задевал ни жидов (портной, парикмахер, дантист и прочая полезная обслуга), ни иудеев, ностальгический взгляд которых был обращен на Восток (“Куда им и дорога”, – считал гипотетический тесть, даже если они намыливались в противоположном направлении), но исключительно на ассимилянтов, которые явочным порядком проникли в русскую культуру, искажая, смещая и пародируя ее исконные черты. Как ни странно, он относил своего несостояшегося зятя не к ассимилированным евреям, а к иудеям, полагая их отъезд из страны явлением положительным: “Баба с возу, кобыле легче”, в то время как об отъезде врачей, парикмахеров и прочих искренне или деланно скорбел:
– Не успели вырастить национальные кадры. Пустоты в теле государства. Как у кастрата.
Был будущий тесть, так им и не ставший, художником-нонконформистом, как и Стерлигов, учеником Филонова, округ тусовался молодняк, в том числе мой будущий папа. С Мариной он познакомился прежде О. и даже слегка (или не слегка?) приударял за ней, пока не повстречал мою будущую маму. Вот почему я так живо интересовалась, целой ли Басманова досталась О.; если нет, то честь дефлорации этой ледашки-блядушки принадлежала моему папе.
Мама утверждает, что она запросто, не прилагая особых усилий, вытеснила Марину из сердца папы, а точнее, перенаправила его не такое чтобы уж очень агрессивное либидо (насколько могу судить со стороны, у папы усредненный темперамент, хотя ни разу его за этим делом не наблюдала). Альтруист-папа рассказывает иначе: что это О. легко и безболезненно отбил у него Марину, а уж потом появилась моя будущая мама.
– Да и отбивать не надо было, – добавлял папа скороговоркой. – Меж нами ничего не было. Отношения сугубо дистиллированные. Бесконечные прогулки и бесконечные разговоры. Марина была тогда помешана на двойничестве: отражениях, зеркалах и прочих мнимостях. Не без влияния, понятно, Стерлигова. Хотя сюжет вечный, питерский, с Пушкина начиная.
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина с тишиной говорит.
Было, не было – папа человек скромный и скрытный, и даже если было, утверждал бы, что не было, но когда у Марины родился сын, а мой будущий папа еще не был женат на моей будущей маме, он предоставил святому семейству одну их двух смежных комнат в коммуналке на Герцена. Семейное счастье длилось недолго, О. не выдержал и трех дней и бежал от бытовухи – из папиной коммуналки в свою собственную, на Пестеля, обратно в родные пенаты, под родительское крыло, к котлетам, клецкам и шкваркам, а Марина с выблядком вернулась домой, к Павлу Ивановичу и Наталье Георгиевне, в их замысловатую квартиру, выкроенную из танцевальной залы пушкинских времен. См. его теорию колобка и кочевья, применимую и на данный случай: побег мой произвел в семье моей тревогу. Все равно, откуда и от кого: из школы, от Марины, из России. Побег из жизни, кульминацией которого является смерть. А смерть разве не тавтология? Сам говорил: худшая из худших. Человек принадлежит жизни временно, смерти – навсегда.
Еще через пару месяцев в две папины смежные комнаты вселилась моя будущая мама, уже брюхатая мной, хотя никакого брюха у нее не было до самого конца, и когда родила, знакомые дивились: “Как ты успела! Неделю назад виделись – ты еще не была беременна!” – “А как насчет аиста?” – отвечала мама. “Аист приносит, аист уносит”, – мрачно шутил ты. О том, что меня угораздило родиться 4 июля, я уже писала, хотя ни мама, ни папа, о себе уж не говорю, не помышляли тогда об отъезде.
Меня интересуют сейчас не факты и не сплетни, а чувства: ревновал ли О. Марину к папе? Ревновал ли папа маму к О.? А женщины? Уверена, что женская ревность ни в какое сравнение не идет с мужской. Тьма факторов: от генетического (женщина может понести в результате соития, а мужчина, само собой, нет) до социального (принадлежность женщины, пусть мнимая, мужику-собственнику) и психоаналитического (комплексы, страх перед сравнением и выбором).
Почему все-таки он воспринимал любую обиду на антисемитском уровне? Жиду предпочла русского, говорил он о главном несчастье своей жизни – измене Марины с Бобышевым. Даже суд над собой считал антисемитским, хотя ни слова на эту тему не было. Правда, сам арест произошел под антисемитскую гармошку: когда О. вышел из дома, к нему подвалили трое и стали цеплять именно по этой части, а потом еще и избили. Знаю со слов мамы – а она откуда? – потому что О. об этом не распространялся, да и сам суд, использовав в первые годы в Америке в пиаровых целях, потом похерил в своей памяти и терпеть не мог, когда ему напоминали. Победитель не желал вспоминать, когда был жертвой. Тем более, жертвой-евреем. Зато любил повторять чужое четверостишие и сожалел, что не он сочинил:
А нам, евреям, повезло:
Не прячась под фальшивым флагом,
На нас без маски лезло зло,
Оно не притворялось благом.
Конечно, будучи ярко выраженным плюс картавый говор – и карикатурить не надо, находка для врага! – он сталкивался с антисемитизмом сызмала, можно собрать с дюжину сторонних свидетельств, потому что сам он – молчок: от дразнилки до подножки, от облома до вынужденной лжи, от бей жидов до спасай Россию.
И это все в меня запало,
И лишь потом во мне очнулось.
Или не очнулось – тем более: на подсознательном уровне. Обостренное, уязвленное еврейство, но зажатое, под прессом сознания, воли и стратегии. Потому и такое сильное, что подавленное. Обижался со страшной силой, когда его тыкали в его еврейство, называли идишным поэтом, еврейским Пушкиным и проч. Зверел.
Еврейские обиды были из самых глубоких, потому, наверное, он и остальные зачислял по этому разряду? Или что-то я не секу?
Какое, к примеру, имеет значение, что его соперником оказался русский, белая ворона в их еврейской по преимуществу шобле в Питере? Говорю о мужиках, бабы как раз были в основном гойками, никогда не скрывал своих славяно-нордических предпочтений; его крылатая фраза “В ней слишком большая капля еврейской крови” была отрицательной характеристикой, типа его же “конец света”, “полный завал”, “полный караул”, “жуть” и проч., но в конкретном, сексуальном применении. Связь с соплеменницами приравнивал к инцесту:
– Мы, евреи – одна большая семья. По мне можешь судить, к чему приводит кровосмешение.
– ???
– (по слогам) К вы-ро-жде-ни-ю.
– Первобытные легенды, чтобы оправдать и усилить табу на инцест.
Это я, как крупнейший специалист по сексуальной антропологии. И в качестве антипримера:
– Или взять твоего сына-полукровку. Это что – возрождение и прогресс?
В его интернациональном кордебалете – скорее все-таки, чем гареме – белые женщины (так он называл блондинок) составляли большинство: от Лилит-Марины до Евы-Марии. Вот именно! Смуглая леди его сонетов была белолицей и бледнокожей: “Стопроцентная русская!” – сам удивлялся ее присутствию среди себе подобных. С нее на пороге смерти он и склонировал – от имени до внешности – свою итало-русскую жену, но та не стала ни его музой, ни его судьбой: мизогин был однолюбом.
– Мужчины предпочитают блондинок, да? – оправдывался он. – Тем более обрезанцы, как я. Есть грех: люблю белых женщин. В добрые старые времена меня бы линчевали.
Комплекс ниггера, жидяры, нацмена, армяшки, человека кавказской национальности? Как он сам выражался – по ту сторону политкорректности: черный жоп, да?
Когда подлавливала его на противоречии или подлянке, ссылался на бэкграунд своей заебанной нации (так и выражался) – словно бы и не личные это его дела. В чем тогда отличие от антисемита? Самоуничижение не противоречило и не исключало высокомерия – взрывная еврейская смесь.
Что бы изменилось, будь Бобышев еврей?
Что он имел в виду, когда, рассказывая о предательстве друга и измене гёрлы, резюмировал: “Снюхались – рыбак рыбака видит издалека”?
– Без Марины я – ноль без палочки, – говорил он, будучи в ином настроении.
– В смысле?
– Обязан всем.
В этом мне предстояло разобраться только после его смерти.
Плохой или хороший еврей, но еврей со всеми вытекающими последствиями. Включая восприятие природы. Здесь у него был пунктик, то есть комплекс – именно еврейский. Пусть не пунктик, но некий этноцентризм – несомненно. Что нисколько не мешало его культурному протеизму. Будучи яркой индивидуальностью, он не судим на родовом уровне, но плоть от плоти своего племени, разделял с ним как его взлеты, так и провалы. Он сам говорил, что природа ему не позарез, хотя в Америке, как и в России, ее в избытке. Он сам нас свез в Монток, чтобы продемонстрировать мощь американской природы, а продемонстрировал собственную немощь в ее восприятии. Океан нам показал, как личное открытие, а я вычитала в путеводителе, что в нескольких милях отсюда уникальное место – зыбучие движущиеся дюны, остатки деревьев третичного периода. Короче, пока парентс бродили по берегу, я его увлекла в эти самые уникальные дюны, которые оказались еще уникальнее – прямо в песках стояли великолепные белые и красные. Чудо да и только! Знакомая примета, связь с прежним миром, хоть и в диковином обрамлении: дюнные грибы. А он тащился позади, увязая в песке, мучась отдышкой и хныча: кeep off the dunes5). Я его тычу в грибы, а он талдычит: бледная поганка. В том смысле, что замучила его до смерти: “Так вот где таилась погибель моя! Мне смертью грибы угрожали!”
Зато потом уплетал их за обе щеки в виде грибного жаркого. Природу воспринимал в уже приготовленном виде. И в стихах у него так, я о поздних: природа в виде гербария. Мне все было внове, природа незнакомая и узнаваемая, смещенные сроки, например: черемуха и акация, но цветут одновременно, в воздухе горечь со сладостью, так странно. А у него на все: мы это уже проходили. Он разучился удивляться. А умел?
Было бы нелепо его этим равнодушием пенять, но отметить необходимо, ибо он сам довольно часто к этой теме возвращался.
– Еврею нужна не природа. Еврею погода нужна.
– Новое стихотворение? – жадно спросила я.
– Цитата. Темная ты девушка, Арина. Лучшего русского поэта нашего времени не знаешь.
– Лучший поэт всех времен и народов – ты, дядюшка.
– Это само собой. А после меня, с большим отрывом от лидера…
– Шекспир, Овидий, Гете и Пушкин, – подсказала я.
– Нет, те – вровень, – и это, нисколько не смущаясь. – Как видишь, им повезло – в хорошую компанию попали.
– А кто же за тобой, хоть за тобой и не дует? На приличном от тебя расстоянии?
– Борух. Из кирзятников. Тот же, что украл у меня стишок о еврейском везении. Только у него про солдата, а не про еврея. Что, впрочем, одно и то же. Розанов – дурень. “Представьте еврея на коне или с ранцем…” Дожил бы он до наших дней – в танке, в самолете, с атомной бомбой под мышкой. Еврей – солдат по определению. И в древние времена и в нынешние. Вот я, например, чем не солдат? Мечтал стать моряком и летчиком, но не прошел по процентной норме и стал поэтом. Но в душе как был, так и остался солдат. Просто временно – на два тысячелетия диаспорной жизни – еврей про свое солдатское назначение позабыл. Вот я и говорю, что еврею природа по барабану.
– А как же Левитан и Писсарро? – возражаю я, защищая от него его племя. – Или Фет с Пастернаком? Да мало ли…
В том-то и дело, что мало. Но и те, что есть… С червоточинкой. То есть с лирическим уклоном. Чем отличается Левитан от Шишкина? У Иваниваныча природа как есть, сама по себе, а у Исаака Ильича – пейзаж настроений и субъективизм. С одной стороны, он природу дополняет, а с другой – ущемляет, представляет искаженно, на свой, а не на ее
манер. Знаешь, что Барух писал? Не тот, а другой, который Бенедикт? Что есть natura
naturans и есть natura naturata. Понятно?
– Темно, как у негра в жопе, – честно призналась я.
– Поясняю. У Блока есть статья “О иудаизме у Гейне”. Сравнивает, как чувствовали природу Гете и Гейне. Арийское восприятие и иудейское. У одного natura naturata, у другого natura naturans. Гейне чувствует природу, как пламенный иудей – это навиновское солнце, горящее в его собственном мозгу, в то время как Гете воспринимает ее спокойно, как нечто данное нам от Бога и неизменное. Блок, однако, считает, что Гейне чувствует природу и так и этак, тогда как Гете – только так. Но это гениальное арийское чувствование natura naturata, добавляет Блок, есть измена Гейне ничуть не менее гениальному иудейскому чувствованию natura naturans.
Глянув на мое все еще опрокинутое личико, сказал:
– Ты права, детка – некоторое умствование в этом противопоставлении, конечно, есть, и идет оно опять-таки от иудейского рационализма, свойственного и выкресту Спинозе, и полукровке Блоку. Или возьмем еще одного нехристя – Пруста. Сам-то он к природе неровно дышал, но у него есть такой иронически-автобиографический персонаж – тоже, кстати, Блок, но не Саша. Так этот не-Александер Блок на вопрос о погоде отвечает, что живет до такой степени в стороне от всяких атмосферических случайностей, что его чувства не утруждают себя доведением их до его сознания. Само собой, еврей. Ему даже погода по хрену.
– Можно подумать, что весь русский народ в отпаде от природы. Особенно сейчас, – сказала я, спускаясь на землю и подыгрывая ему.
Американское воспитание, чертова политкорректность!
– Океюшки. Доброе слово и кошке приятно. Но мы в комплиментах не нуждаемся. – И чеша котофея: – Правда, Миссисипи? Чужого не надо, свое не отдадим. Я много над этим думал. Ты можешь представить, что импрессионисты или там барбизонцы – ну, как школа – возникают в Сахаре или пустыне Гоби?
– Так с тех пор евреи уже две тысячи лет кочуют по странам с вполне приличными ландшафтами.
– Кочуют. В этом все дело. Природа – родная стихия для аборигена, но не для пришельца, коим чувствует себя еврей в любой стране проживания, а теперь еще и включая Израиль, alas. Не успевает привыкнуть. А ты знаешь, что на идише только два названия цветов: роза и лилия. Теперь представь, идут русский с евреем по лесу: для одного – все родное и названное, для другого – чужое и чуждое. Да еще безымянное.
– Зато взгляд со стороны.
– Не просто чуждое, а враждебное, опасное. Абориген любит природу, еврей ее боится.
Сделала большие глаза:
– Она, что, кусается?
– Ты это сказала. Именно так: кусается, цепляется, жалит. Природа для еврея – сплошь poison ivy. Ядовитая природа.
– И для тебя, дядюшка?
– Я – другое дело. Природа для меня – благоприобретенная привычка. Спасибо Марине – даровала мне зрячесть! До нее был слеп. Марина сняла с глаз катаракту, а в ссылке я впервые увидел природу во всей ее унылой и неукротимой мощи. Жизнь на природе мне нравилась. Продлись наши трали-вали с Мариной или моя ссылочка – наверное, сроднился, кабы не помер. Животворное действие земли, дыхание природы тебе в мордочку, подзол, навоз, пейзане, иконы, в деревне Бог живет не по углам, and then and then and then. Да еще русская красавица антисемитских корней рядом. Смотришь, стал бы почвенником, не вмешайся мировая закулиса.
– А как же Пастернак?
– Дался тебе этот Пастернак! Что ты меня им тычешь? На нем свет клином сошелся, да? Говорю же, он – исключение. Я – нет. А что доказывает исключение? Одно – врожденный инстинкт, другое – благоприобретенный. С Пастернаком природа – до конца его дней. А я снова зарос катарактой. Она же – короста равнодушия. То есть заново ослеп. Вернулся в первичное состояние. Не в коня корм. Пусть там у Пастернака дышат почва и судьба, зато у меня – судьба и асфальт. Или там брусчатка, я знаю? Что тоже не так уж плохо. Природе предпочитаю гербарий. Метафизику – физике. Порядок – стихии. Рукотворному – нерукотворное. Кроме человека. А созданное человеком – самому человеку. И думаю, прав. Именно как еврей. Речь, предупреждаю, не об индивидуумах, но об этносе. А этнос может существовать на вегетативном уровне, плодясь и размножаясь, а может – на историческом. Евреи как народ Книги – народ пассионарный, исторический. А природа – внеисторична по определению. Природа – вечность, история – время. Главное, мне кажется, отличие древних иудеев от других племен, что нам пришло в голову записать собственную историю. Семейную хронику Авраама, Исаака, Иакова и Иосифа с братьями мы превратили во всемирную историю. Story для нас – уже History. Само собой, с большой буквы, ибо пафос и риторика нам не чужды. Вынужден пользоваться английскими словами, потому что по-русски история есть история: два разных значения в одном слове. Он рассказал историю, он попал в историю, колесо мировой истории – одно слово! Для евреев история и есть Священное Писание. У нас нет религии, наша религия – это наша история. А теперь наша история и для вас, христиан, священна. Сама знаешь, человек – политическое животное. Так вот, еврей – животное историческое. На уровне опять-таки нации – а не отдельных индивидуумов – можно говорить об историческом восприятии, историческом сознании. Помню, у Айрис Мёрдок один герой говорит о другом, что тот, будучи евреем, чувствует себя частью истории, не прилагая к тому особых усилий. И добавляет: “В этом я ему завидую”. Нашел чему завидовать! Будто легко быть историческим животным в отрыве от матушки-природы. А вот тебе и наш жидовский вывод. Цивилизация, с ее тайнописью и масонскими знаками для посвященных, выше природы с ее даровыми, то есть дешевыми, то есть доступными всем и каждому радостями, освобожденными от смысла и таланта, которые есть в искусстве или в мастерстве. Понимаешь, детка, потрясающим может быть и пейзаж, но фасад Ломбардини говорит тебе, что ты можешь сделать сам.
Питерскую свою мишпуху чуть ли не в полном составе перевез через океан, а кого не хватало, прибывали на побывку, канючили и канифолили ему мозги. Посему на днях рождения и других мероприятиях был окружен теми же еврейцами разных сортов – кровниками, полукровками, матримониально породненными или просто жидовствующими, но без тех вывертов, как у Парамохи. Если начну перечислять, страницы не хватит. Кто кого выбирал: он – евреев, или евреи – его? Или не было вовсе свободного выбора?
В Питере они звали себя фимами – после того, как хозяин тошняка, куда они всей кодлой частенько наведывались за шашлыками, а ему их семитские физии порядком обрыдли – высказал им свое мнение: “Эй, вы, бляди! Фимы ебаные!” Именно О. полез с кулаками на защиту своего этноса, к которому принадлежал неслучайностью своего рождения, но был остановлен приятелями: “Вы разных весовых категорий”, – сказал рефери Рейн, растаскивая их: трактирщик был ростом с императора Петра. Прозвище пришлось. И прижилось. Кто-то вспомнил, что и “импрессионисты” были поначалу оскорбительной кличкой. В шашлычную фимы продолжали ходить как ни в чем не бывало.
Арийские вкрапления среди питерских фим были редкими, великороссы бросались в глаза: Бобышев, Миша Петров да еще мой папа. Однажды, глянув на нас будто в первый раз, О. сказал:
– Совсем-совсем без припизди?
– Если не считать Адама, – ответила мама.
– А каково нам тысячелетиями в диаспоре? Креститься вынуждены были, да, кот? – И он потрепал по щеке своего отца-выкреста – а называть друг друга котами у них была такая семейная игра, как и мяукать на разные лады: иногда целыми днями, кроме “мяу” и “мур” в различных интонационных кодировках, других слов не произносилось, чистый дурдом! С отцом отношения у него были снисходительно-дружеские, наоборотные: был как бы отцом своему отцу.
Тут мой папа встал и направился к двери.
– Ты куда? – забеспокоился О.
– Пойду, что ли, сделаю обрезание.
Сюжет фим и жидовствующих был переиспользован, пикировки и шутки на эту тему носили рутинный характер, вплоть до упомянутых жертв обреза, целующих образа, и загадки про ирландцев: чем отличаются британско-ирландские айриш от американских (напоминаю: наличием крайней плоти).
Вот история с Довлатовым.
Тот считал, что в иммиграции, в таком плотном кольце евреев, мудрено не стать антисемитом, даже будучи евреем. Не обязательно продвинутым.
Само еврейское имя тянуло к юмору. Шапиро или Рабинович – синоним смешного, а “зямка” или “абрам” с соответствующим словом “обок” – и вовсе поговорка. Родиться Рабиновичем в России – все равно что калекой. Можно себе представить великого русского поэта, писателя, ученого или композитора Рабиновичем? Зато здесь имя им легион – ну как тут не свихнуться! И предлагал посочувствовать тому же Парамохе.
По утилитарным причинам Довлатова крутануло в противоположную крайность, когда он на еврейские деньги стал издавать “Новый американец” – русский еженедельник с еврейским акцентом. Позвонил ему Марамзин из Парижа – тот самый, что подзалетел за составление машинописного четырехтомника Бродского, – и спрашивает:
– Правда, что ты обрезался? У нас здесь такой слух прошел.
– Хочешь, чтобы я тебе хуй через океан протянул в качестве доказательства? Клянусь: крайняя плоть при мне. И пребудет до конца. Как был антисемит, так и умру, – сказал этот полуеврей-полукавказец.
И то сказать: к тому времени он уже порвал с еврейским еженедельником, укрепившись в своей позиции еще больше. Антисемитом он, понятно, не был, но свое злоязычие, необузданное политкорректностью, распространял на всё и вся окрест, себя включая: главный объект.
Так ни разу и не побывав на Брайтоне – “Зачем? Чего я там не видал?” – и вообще относясь к эмигре усмешливо: “языковая окраина Нью-Йорка”, “для поэта роль улицы, двора, базара”, хоть здесь и приходится знаться, с кем “дома и базарить не стал”, О. тем не менее защищал от нападок – евреев от евреев же. А те в самоотрицании доходили до погромных призывов:
…нужен, дескать, новый Бабель,
дабы воспел ваш Брайтон-Бич.
Воздастся вам – где дайм, где никель!
Я лично думаю одно –
не Бабель нужен, а Деникин!
Ну, в крайнем случае – Махно.
Говорил, что не хочет уподобляться свинье под дубом, добавляя от себя:
– Зачем рыба, коли есть икра?
Рыба была у него сквозным образом – в стихах, в прозе, в разговорах. Никакого отношения к христианской эмблематике, где рыба – то аббревиатура Христа, то символ веры.
Про антисемитизм евреев, который, впрочем, не принимал всерьез (“Семейные дрязги! Милые ссорятся – только тешутся”), у него была формула-метафора, мне кажется, не совсем точная:
– Это как Гулливер боится, что благородные лошади-гуингнмы заметят его родовое сходство с презренным человекоподобным еху. Страх еврея перед синагогой. Тем более – поверженной. А у меня – перед торжествующей. Иудео-христианская цивилизация. Ханука в Кремле. Еврея – в папы римские! Мяу.
А сам? Был ли он свободен от комплекса еху?
Мечтал ли Гулливер стать лошадью?
Хоть никогда после того случая с библиотекаршей и не открещивался от своего еврейства, но то, как сам заявлял о нем без всякого повода, особенно в неееврейских или прореженных компаниях, говорило само за себя. Потому что произносить еврея шепотом и кричать его во всю глотку, с моей точки зрения, – одно и то же.
Кто знает – при его мизантропстве, который он всячески прокламировал, он бы, возможно, стал антисемитом, не будь евреем. То есть включил бы евреев в орбиту своего человеконенавистничества. Как-то решилась и высказала ему эту научную гипотезу.
– Одно другому не помеха, солнышко. Была здесь одна нацистская организация, так ее фюрер сам оказался на поверку порхатым. Представляешь! “Нью-Йорк Таймс” разоблачила. Вечером того же дня он застрелился. Трагедь, да? А знаешь, что ответил Август Стриндберг Георгу Брандесу, который на самом деле Коэн? “Я так ненавижу женщин и собак, что на евреев у меня просто не остается сил. Вам повезло”. У меня та же история: квота ненависти заполнена. Им – то есть нам – опять повезло. Шутка.
Говорил, что больше евреев его интересуют иудеи. И в самом деле, если на евреев, за редким исключением юношеских, шутливых либо ювеналовых стишков, было табу в его поэзии – разве что в качестве стаффажных фигурок в общем пейзаже, – то библейские их предки Авраам и Исаак стали героями длинного-предлиннного, но не скучного его стихотворения, и он бы накатал еще несколько на библейские сюжеты, кабы не был вовремя остановлен Ахматовой:
– Хотите стать популяризатором Священного писания? Слава Емельяна Ярославского не дает покоя?
В итоге, античных стихов, особенно с латинскими сюжетами, у него куда больше.
Церковь отрицал – любую, ссылаясь на Владимира Соловьева, но не моего соавтора, а его предшественника: “Перегородки, разделяющие конфессии, не доходят до неба”. Тем не менее, как я уже упоминала, вменил себе в обязанность выдавать по стишку на Рождество, хотя с каждым годом заздравица Иисусу давалась все трудней, буквально вымучивал из себя, но печалился, что не доживет до Его двухтысячелетия, и даже подумывал написать заздравный стишок загодя – с тем, чтобы опубликован был посмертно.
– Может, и упустили свой шанс, кто знает. Проморгали Христа. Вот я на всякий случай и поздравляю Его с днем рождения, хоть были люди и покрупней. Даже Рим, посопротивлявшись пару столетий, в конце концов признал обрезанца – спасибо маме Константина. Предусмотрительная ля фамм.
В религиозной искренности самого императора сильно сомневался, объясняя его разворот к Христу меркантильными соображениями, а Рим любил как раз дохристианский: римские катакомбы и муки ранних христиан нимало не волновали, Иисус был неотъемлемой частью ближневосточного пейзажа, “один из наших”, поддразнивал он гоев, а евреев попрекал, что не признают своего национального героя, и грозился вступить в здешнюю секту “Jews for Jesus”.
Его попрекали во всем, окромя погоды, – в том числе, что его Иисус так и не вышел за пределы Ветхого Завета и мало чем отличается от любимого им Иова, несмотря на иную атрибутику: потеряв все, стоять на своем. Его Иисус – это Иов на кресте, утверждали прозелиты-неофиты, выискивая богохульские блохи в его рождественских стихах и отлучая от церкви, к которой он не принадлежал и не собирался, а будь последовательны, то есть воинственны в деле, яко на словах, приговорили бы к смертной казни, как муслимы Салмана Рушди. Да он и сам давал повод, открещиваясь от Нового Завета и противопоставляя ему Ветхий, в котором больше метафизического простора, перспектива не замкнута этикой:
– Коли Бог есть верховное существо, то не должен походить на человека. И ни на кого вообще. На то он и Бог, чтобы быть незримым и неназванным – здесь иудеи правы абсолютно. Идея их Бога – грандиозная. Иудаизм – это мощный поток в узком русле. А к чему свели христиане иудейского Бога? Что такое их богочеловек? Перевожу: божий человек. То есть нищий, юродивый. Каким и был Иисус. В лучшем случае – пророк, в худшем – лжепророк. Да, мой интерес к нему исключительно на младенческом уровне. Потому и сочиняю стишки к Рождеству, а не к Пасхе.
Зато Новый год как праздник отрицал:
– Еще чего! Тысяча девятьсот девяносто оный с Христова обрезания, да? Тогда уж лучше по китайскому календарю, коли нам так любезна чайниз фуд. Да хоть по римскому летоисчислению. А то выходит, что мои приятели Гораций, Вергилий и Проперций как бы и не существовали, ибо все умерли до его рождения, да? Один только Овидий, счастливчик, дожил до Иисусова восемнадцатилетия. Оба, кстати, жили на окраинах империи: один – в Иудее, другой – в Скифии. На моих родинах: исторической и географической.
Так ни разу не съездил ни в ту, ни в другую.
– Зачем мне Израиль, когда я сам Израиль? И портативная родина у меня под кожей, на генетическом уровне. Как говорили древние иудеи, оmnia mea mecum porto6). Еврей сам по себе, вне синагоги. К чему все эти причиндалы, когда я и так жидович?
И в самом деле – зачем? Когда он был евреем от макушки до пяток, или, как бы сказал он сам, – от пейсов до гениталий.
Израиль называл Безарабией, а любые другие скопления однокровцев – Еврятником, Еврендией и Жидовией:
– Хороша страна Жидовия, а Россия лучше всех, – и уже всерьез добавлял: – Евреи – соль земли, а потому должны быть распределены по ее поверхности равномерно.
Не потому ли наотрез отказывался выступать в синагогах, хотя синагоги были просто дешевым, а то и бесплатным помещением, с хорошей акустикой вдобавок? По этой причине сорвал как-то уже организованное ему турне по Америке – других подвел, а себя лишил приличного гонорара. С поездки в Израиль тоже мог снять навар, не говоря уж о том, что встречен был бы как национальный герой: самый известный поэт из живущих в мире евреев.
Антистадный инстинкт? Страх тавтологии? Не хотел быть приписанным ничьему полку?
Отчасти.
Хоть и ссылался на Акутагаву, что у него нет принципов – одни только нервы, но был принципиальным апологетом диаспоры. Вслед за Тойнби, считал, что евреи как некая религиозно-государственная целокупность свою роль в истории отыграли, и хихикал, цитируя анонс лекции одного еврееведа “Грозит ли евреям утечка мозгов?”, а от себя добавлял, что Бог пустил их в другие народы с историческим посланием – и сравнивал индивидуальные еврейские достижения в диаспоре и в Израиле: не в пользу последних.
– Какое историческое послание, дядюшка?
– Создание тотальных формул для масс.
– Например?
– Массрелигия – христианство. Массидеология – коммунизм. Массэкономика – капитализм. Масспсихология – психоанализ. Масскультура – Голливуд.
Где евреи были у него желанные гости, так это в табльдот и а ля фуршет. Сам же поднимал эту вечно актуальную тему и сам же себя обрывал:
– Стоп! Проехали. Нас, евреев, всегда обрезают на полуслове, вот мы и научились понимать с полуслова. Как говорят латинцы, sapienti sat7). То есть западло трекать, когда ежу понятно. А уж тем более кошерный вопрос: если не тормознуть вовремя – увязнуть запросто. Засасывает. В стишата и вовсе вход евреям и собакам воспрещен. Добровольное табу котофея. Да, киса? Шутка. Мяу.
Будучи Иосифом, то есть сновидом, как и он, научился разгадывать свои сны в тюрьме, – пересказал однажды дурацкий сон, что один из трех мушкетеров – еврей. И сам же удивлялся:
– К чему бы это, а?
Ссылался на Гейне: хороший еврей лучше хорошего христианина, плохой еврей хуже плохого христианина.
– Хороший плохой еврей лучше или хуже хорошего плохого христианина? – тут же спросила я.
Не удостаивая ответом, сослался на Достоевского: длительная дискриминация усугубляет качества человеческой натуры – как хорошие, так и плохие. Отсюда разброс иудейского племени на духовных и бездушных, на практичных и бескорыстных.
– К какому полюсу ты причисляешь себя?
– Очередной подъеб? – деланно сердился он, хотя сердился на самом деле.
– А вдруг, дядюшка, ты стал антипод сам себе?
– А ты бы хотела, чтобы я на всю жизнь застрял в городских сумасшедших, как в Питере. Извини. Время шпаны кончилось. Оставим этот анахрон Лимону. А еврей, извини, – это живой оксюморон ХХ века, – запускал он.
– Хочешь сказать, что в тебе есть и то, и другое, и третье.
– И четвертое, и пятое, и шестое, и десятое…
– С тобой поговоришь – считать научишься.
Еврей сидел в нем глубоко и выглядывал из подсознанки.
Как-то спросила, кем бы он хотел стать в следующей инкарнации.
– Ну, например, – говорит.
– Например, мухой?
– Мухой – пожалуйства. Поэт и муза, да? Почему тогда не муха! Поэт и есть муха. Поэт-муха.
Потрепались еще в том же гипотетическом направлении – кем он только не побывал за пару минут. А потом вдруг говорит:
– Кем угодно могу себя представить в другой жизни: мухой, червем, мартышкой, камнем. Даже женщиной. А вот гоем – никак. Конец света. Путь в высшее общество мне заказан. Кем родился, тем и умру: жидом.
А я еще раздумывала, принимаясь за это жизнеописание, как подретушировать прототипа, чтобы сделать его не похожим на самого себя во избежание литературных скандалов и судебных издержек – не перекрестить ли его, к примеру, полагая принадлежность к иудейскому племени случайностью рождения и пустой формальностью. Если пол не
удалось сменить ввиду очевидной и ярко выраженной – не только в сексуальном плане – самцовости, то хоть этническую принадлежность, коли я пишу метафизический портрет. Не получается. К сожалению, мой герой все больше становится похожим на самого себя. Даже интонацию, стиль его речи не изменить – все его “да”, “нормально”, “шутка”, “мяу”, “лажа”, “шикарный”, “жуть”, “конец света”, “солнышко” навсегда застряли, навязли у меня в ушах.
Куда дальше: в другую масть не перевести – приходится оставить рыжим, как был в Питере, а здесь слинял, выцвел, полысел, стал как все: лысый профессор с портфелем под мышкой, вечно опаздывающий на лекцию. А в Питере, как все рыжие, то бледнел, как соль, то кровь приливала к лицу, когда волновался или трахался (с чужих слов – по воспоминаниям постельных партнерш). Рыжие – народ особый, незаурядный. Необычный набор хромосом. Отступ от нормы. Патология. Соответственно – обязательный дефект в организме. У него – злополучный порожек сердца, который свел его в могилу. Если только он сам не свел себя. На пару: совместными усилиями.
Кто ему не давал покоя, так это Пастернак – и как поэт, и как еврей, и как отступник. За отступничество осуждал, ставя в пример Мандельштама, христианско-культурной ориентации которого не мешали ни “хаос иудейский”, ни “почетное звание иудея”.
В связи с Пастернаком рассказывал анекдот про Красную Шапочку:
–…“Бабушка, а почему у тебя такой большой нос?” – “Еврей потому что”, – сказал Волк и заплакал. Вот что такое “О если б я прямей возник!” Это плач Волка.
– То же самое мог бы сказать Иисус.
– Но не сказал.
– Потому что не поэт.
– Поэт и поэт – две большие разницы. Пастернак был скособочен на своем еврействе. Проклятие рождения, первородный грех и прочее. Евреи, считал, рождаются с чувством вины, что прозевали Мессию, а собственный аморализм – жлобский уход от первой жены, несвидание с папой-мамой, когда его пустили за бугор, да хоть то, что заложил Мандельштама, когда базарил с Гуталином по телефону, – все списывал на преодоление еврейства как первородного греха. То есть на выпрямление. Хочешь знать, что есть его “Доктор Живаго”?– Плохой роман.
– Я тебя умоляю. Никудышный! Был бы хороший, его бы так не раскрутили: Голливуд, Нобелька, скандал в Клошмерле. То есть в России. Это единственный в литературе православный роман.
– А “Воскресение”? “Мастер и Маргарита”?
– Недостаточно установочны. Русский человек не в состоянии написать настоящий православный роман. Здесь надобны взгляд со стороны и энтузиазм прозелита. Что есть христианство первых христиан-иудеев? Преодоление в себе иудаизма. Пастернак не хотел быть евреем, чтобы не чувствовать себя ни перед кем виноватым. Еврейство для него – грубая ошибка природы, а православие – освобождение от моральной ответственности. Он считал, что ограничивал себя в жизни и литературе из-за своего еврейства, а будь русским – дал бы себе волю. Изначальная драма – сам факт еврейского, пусть и крещенного, рождения. А отсюда уже уход от идишной жены к гойке, предательство поэта-аида тирану-гою, отказ от родителей-выкрестов – так и не встретился с ними, хоть его выпустили в 35-м на какой-то вшивый конгресс в Париже. А табу на поездки в Питер, где пришлось бы воленс-неволенс повидаться с кузиной-жидовкой – и еще какой!
– Там другое, – сказала мама. – Он не хотел видеть ее постаревшей. Очень нервозно относился к старению женщины.
– Да брось! С этой точки зрения она у него никаких таких чувств не вызывала – страшна, как смертный грех, с малолетства. Вы встречали когда-нибудь красивых умных женщин? О присутствующих не говорю, – спохватился О. – Говорю исключительно о своих соплеменницах: у них ум и внешность не в ладу. Гойки – другое дело, – поклон в нашу с мамой сторону. – А потому эроса за скобки. Борис шарахался от евреев, стыдился родства. Стыд самого себя как жида. Типичный еху.
И в заключение:
– Нет, мы пойдем другим путем. Мяу.
Толпу не жаловал любую – русскую, еврейскую, хоть мадагаскарскую, едино. Еврейскую, может быть, чуть больше других. Стыдился? Когда мы мучились с ним, выдавливая из него еврея, как раба, и превращая в ирландца, потому что ему его жидомордия была “во” где, как он сам говорил, проводя рукой по горлу, – не желал походить на среднестатистического нью-йоркского интеллигента, коим внутри, кстати, и не был. Либо, по крайней мере, не хотел быть, а остаться, несмотря на Нобельку, шпаной, жлобом, выродком, изгоем, городским сумасшедшим, как в Питере. Хотя его питерская шпанистость вся сошла на нет в Нью-Йорке – стал мейнстримовцем. Внешне он являл собой нечто противоположное тому, чем хотел быть. Или казаться – без разницы. Beneath our masks we are all the same.8) Мы вытравляли из него не еврейство, а благопристойность, казенность, заурядность, ту самую “ван хандред персентность”, которой соблазняла его Америка и губила, ничтожила в нем поэта.
Это и есть печальный сюжет его американской жизни. Он же – сюжет моего романа, а вовсе не локальная тема этой главы о плохом хорошем еврее.
*) Агиография – жития святых
**) Здесь и дальше И.Б. – Иосиф Бродский
1) А.А. – Анна Ахматова
2) Русская православная церковь
3) Здесь и дальше О. – Ося
4) Неевреев (англ.).– Примеч. ред.
5) Держитесь подальше от дюн (англ.).– Примеч. ред.
6) Все свое ношу с собой (лат.).– Примеч. ред.
7) Умному достаточно (лат.).– Примеч. ред.
8) Под масками мы все одинаковы (англ.).– Примеч. ред