Об Александре Межирове
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 50, 2006
Когда говоришь о поэте, говорить надо, прежде всего, о стихах. Судьба поэта – это его стихи. Внешняя жизнь является орнаментом предназначения, судьбы поэта, той главной жизни, которой являются стихи. Стихи – это судьба, жизнь души, ее исповедь. Когда сказано все, тогда душа, и ее инструмент – “лира”, замолкает. В случае одаренного поэта, обычно на время. В этих случаях, однако молчание тоже может быть “криком души” и со временем прорывает внешнюю оболочку бытия. В случае некоторых многоречивых, “писучих” авторов поток становится пересказом уже высказанного, гладкописью и результат известен.
В случае поэта Межирова в запасе есть столько недосказанного, важного, и вес слова столь велик, что “музыкальных заставок” нет. На путь падают монеты поэтической речи, путь по которому поэт ведет в туманные, заснеженные, странные места…
Душа поэта рассказывает свою историю сквозь шум жизни, но, слушая “шум времени”. Поэтому нет особой нужды рассматривать детали биографии, противоречивые повороты ежедневного бытия поэта, неразрешённые загадки, недосказанные слова, смысл тех или иных оброненных фраз кому-то, то в творческой командировке, то в ЦДЛ, в Переделкино, то в Нью-Йорке.
Одна из главных черт поэзии – ускользание, неподдаваемость анализу рационального смысла. Поэту Александру Межирову как раз весьма свойственно это ускользание, переливчатость, переменчивость. Здесь поставим точку. Да, ему это свойственно, но, в то же время, стихам его свойственна сквозная, стержневая цельность, идущая от совсем ранних стихов, с начала 40-х до самых последних, стихов “американского цикла” или американского периода.
Вот и сейчас, иногда, когда звоню Межирову, спрашиваю, – “Что поделываете?”, он и говорит, – “Смотрю тетради конца тридцатых, начала сороковых годов: ищу в каких-то обрывочных записях – а нет ли там стихотворения”. Вот эти “поиски стихотворения” всё время, постоянно, сквозь шум жизни, сквозь повороты её, и есть характерная черта Межирова. Несмотря на литературный круг “соратников”, собутыльников, подельников, учеников и учениц, Межиров всегда был один. Как и должно быть с поэтом. Сам он говорил: “Поймите, стихи – дело одинокое, “волчье”. Вот это слово “волчье” и врезалось в память. Эта переливчатость, ускользаемость звучит и в его оценках, замечаниях о поэзии.
Межиров всю свою жизнь помнит огромное количество чужих стихов наизусть и великолепно их читает, точно передавая ритм, просодию и наполняя стихи тугим, прерывистым (заикающимся) выдохом своего, межировского поэтического голоса. Так же, как одаренный дирижёр точно чувствует, и следует нотам в музыке композитора, но придаёт оркестру свой безошибочный, узнаваемый звук, манеру исполнения.
Межиров, как поэт состоялся сразу. Потрясающее стихотворение “Одиночество гонит меня от порога к порогу” написано в 1944 году, я думаю сразу после комиссования по поводу тяжёлого ранения, после излечения. Это совсем ранние стихи, поэта двадцати одного года от роду!:
на вокзалы, пропахшие воблой.
Улыбнёшся буфетчице доброй,
засмеётся, разбитым стаканом звеня.
Одиночество гонит меня
в комбинированные вагоны.
И дальше:
елку в доме чужом наряжая,
Но не радует
радость чужая
одинокую душу мою.
Я пою.
Здесь уже сквозит характерное для Межирова безошибочное чувство поэтического осязания, предметности, фактурности поэтического материала. Любой предмет, любая вещь, попадающая под “волчий” взгляд поэта, превращается в поэтический материал. Даже в замечательном стихотворении его военного “однокашника” Давида Самойлова “Сороковые, роковые” присутствует всё же описательный поэтический символизм, хотя и звук прекрасный. У Межирова эта поэтическая конкретность, предметность идёт от ранних стихов, от уже упомянутого, и от “Коммунисты вперёд!” и до последних стихов американского времени.
Вспомним, в одном из лучших стихотворений русской поэзии середины XX века, “Коммунисты вперёд!”, к сожалению, не включённом в противоречивую антологию “Строфы века”:
и на башнях, закопанных в пашни КВ,
высыхали тяжёлые капли дождя.
И без кожуха от сталинградских квартир
бил Максим и Родимцев ощупывал лёд.
Эти тяжёлые капли на раскалённых башнях танков КВ до сих пор не высохли в поэзии Межирова.
В его стихах есть настоящая игра, игра искусства и игра с жизнью, всерьёз, пастернаковская — “до полной гибели всерьёз”. Линия игрока, линия бильярда в жизни Межирова отнюдь не случайное совпадение с его поэзией, да и игра в карты тоже. Я помню, несколько лет назад мы пошли гулять от его нью-йоркской квартиры напротив Lincoln Center и прошлись по Columbus Avenue. Я почувствовал в Межирове мужское ведущее желание показать “американцу” что-то, чего он не знает, что-то важное, которое находится рядом, но ему, “американцу”, недоступное. Александр Петрович завёл меня в огромный зал бильярдной, по-моему, существующей уже несколько десятков лет на Columbus. Мы устроились с видом на сражение, взяв по пиву, и он стал мне, невежественному, праздному наблюдателю, объяснять, кто по-настоящему хорошо играет, а кто нет, и что сейчас случится в этой игре, которая разворачивалась перед нами, почти немая, мне непонятная, драма средь бела дня в центре Манхэттена.
Эта часть настоящей жизни, очевидно, страшно важна для Межирова. Все литературные отношения, тусовки, литературный процесс – для него вторичны, обязательны (или были обязательны), но случайны. Как-то в частном разговоре Сергей Гандлевский правильно сказал: Межиров совершенно другая фигура, совершенно отличная от своих современников и чуждая тем, с которыми он всю жизнь пил, ел, спал и проводил время. Это другой случай.
Вот, что сам Межиров говорил в письме в редакцию журнала “Арион”, опубликованном вместе с его подборкой, в том числе и “бильярдных стихов”, метко отобранных редактором “Ариона” Алексеем Алёхиным. Межиров: “Всю жизнь я играл, привычно считая выход с одной, а то из двух колод. Это развивает память”.
А вот про бильярд: “Николай Иванович Березин (кличка “Бейлис”) был, думаю, самый великий бильярдист. Н. И. играл божественно. Удар, внешне вялый, как бы слабый, но безмерно плотный, винт небывалый… В его игре пели скрипки Моцарта, Вивальди”. Он дальше упоминает знаменитых Егора Митасова, Эмиля “Ташкентского”, Владимира Симунича. “Я только их любил и люблю, этих людей. Всё остальное было пустое, пьяное, литераторское”.
Вот к этому пьяному, литераторскому Межиров всегда презрительно и относился. Другими словами к литературному процессу. Он и сам был “литературным процессом”, но литературным процессом всей русской поэзии, а, на самом деле, и мирового искусства, в его акмеистическом и экуменическом смысле. Его истоки: Веласкес, Блок, Маяковский, Тютчев. Вот такой странный набор. Совсем не те имена, которые обычно рядом с ним ставили, т. е., более или менее, ранняя “советская” поэзия и поэты фронтового поколения. Это — отдельный разговор.
Вот важное его стихотворение:
Русский, равнинный, плоский,
Надо мне дотянуть
Старых стихов наброски.
Надо б мне…
а я после последнего края
Звуки сшиваю в края,
Новое сочиняю.
Я сочинять устал
И утомился несть.
Это мне нашептал
Сосед по Красноармейской.
За несколько десятилетий строка Межирова совсем не ослабла, не провисла, а наоборот, приобрела некоторую широту, свободу, некоторыми своими чертами стала приближаться к свободному стиху. Свободному, я говорю, не в смысле верлибра, а в смысле свободы дыхания и некоторой раздумчивости. Межиров – наблюдатель. И поэтому не случайно его крепко сбитая мерная строфа, с раннего периода с переходами, продолженностями и речевыми перехватами, со временем стала ещё больше меняться в этом направлении. Не случайно последний десяток с лишним лет, когда поэт оказался в Америке и стал наблюдать другую жизнь, строка его стала более раздумчивой и более свободно выгибаемой, инфлективной.
Я совсем не имею в виду влияние английского языка, которого Межиров не знает, но какую-то ауру звука и предметности окружающего нового мира, которые для него так важны. Достаточно вспомнить его изумительное стихотворение о Вашингтоне, “В африканском храме”. В последние годы он находит также и жемчужины коротких философских стихов, как правило, имеющих очень личное значение, но которые войдут в сокровищницу русской философской поэзии.
Об этом стоит сказать особо. Межирова, естественно, относят к поэтам фронтовой плеяды. Сам он об этом говорил, “так получилось”, и это, в какой-то степени, ему помогло. Советской системой он был поставлен на одну определённую полку с убитыми, а поэтому неопасными, фронтовыми поэтами, и тоже с не очень опасными другими классиками военного поколения. Межиров там оказался и спокойно стоял в строю, внутри себя делая своё дело. Искусно используя свой военный опыт, свои воспоминания, но в каком-то смысле больше как декорации для своей философской и личной лирики. Он всегда пишет не совсем прямо о том, о чём внешне говорится в стихе.
С моей точки зрения, Межиров принадлежит, прежде всего, к плеяде русской философской поэзии: Пушкину, Тютчеву, в меньшей степени к любомудрам. Особенно очевидна связь с Тютчевым, с его изумительным надмирным отсветом описаний природы, с его философической природной поэзией. Не помню, кто-то исследовал творчество Тютчева и предположил, что поэт, подсознательно, в своих стихах высвечивал образы природы Южной Германии, где он и прожил больше двадцати лет своей жизни, и где прошла вся его семейная жизнь, а не родной России. То есть, то, что мы учили наизусть в школе как тютчевскую русскую классику.
В описаниях Межиров, конечно, более конкретен, но его чрезвычайная точность и даже страстность по отношению к природному миру, в особенности зимнему, несет какой-то другой, почти потусторонний смысл. Как у каждого большого поэта, у Межирова, подсознательно сквозят излюбленные образы или темы, проходящие через всё его творчество, особенно, снег. Начиная от “тишайший снегопад – дверьми обидно хлопать”, и дальше: “И тает первый снег на сердце у меня”, и до уже упомянутого вашингтонского стихотворения “Благодарение”: “Вашингтон уже в пору зимы”. И дальше: “Неожиданный снег появляется над Вашингтоном”. А “черный снег” бильярдных Межирова!?
Любопытно пристрастие Межирова к балтийскому ландшафту. Эта тема повторяется от ранних стихов до совсем последних, доходя до вершин одного из стихотворений последних лет: “Берег морской не совсем обезлюдел пока ещё”.
И дальше: “Велта плюс Ивар” на тусклой коре идилически вырезано. Чаек молчащих тяжёлый медлительный лёт.” Вспомним так же: “Я к земле сквозь тусклый лёд приник… – Человек живёт на белом свете – мой далёкий отсвет! Мой двойник”. Вот всю свою творческую жизнь поэт и ведет диалог со своим двойником.
Важно упомянуть особо любимого Межировым Николая Глазкова (1919 –1979). К случаю поэта Межирова можно прямо отнести замечательные строки Глазкова:
расточая бисер дуракам,
но в такие дни обычный веер
поднимает ураган.
И художник в мире непогоды,
ожидая, миром овладел,
и тогда сверкнули пароходы,
ночью пароходы по воде.
В конце хотелось бы привести мое стихотворение, посвящённое А.П. Межирову, написанное несколько лет назад, которое можно назвать “Поэт в Нью-Йорке”:
А. М. Нью-Йорк, зима 2006 г.
Заикающийся голос в трубке.
Звук пульсирующий истекает в вещь,
в ящик черный, в белую коробку,
превращаясь в речь.
Путаник, игрок и полуночник,
офицер, ловец заблудших душ,
словно Адамович* — старый мальчик,
перехватчик, уходящий в брешь.
Вышел он за куревом на угол,
запропал. Он, в кепке и в пальто,
в темноте стоит, где городские звуки
пьет до дна открытое метро.
Там, раскинув звуковые сети,
сквозь табачный дым глотает свет
звезд своих, погасших в Новом свете.
Так и жить: зависнуть, выпить где-то,
бормотать стихи, сойти на нет.
__________________________________________________________________________________________________
*Русский поэт, эмигрант Георгий Адамович