Опубликовано в журнале СловоWord, номер 48, 2005
Теперь-то я могу уже во всем признаться. Уже вроде не опасно. К ответу меня уже никто не призовет. А если будет меня читать бывший цензор, пусть почешет в затылке: «Эк, мол, я тогда опростоволосился! А ведь вполне мог этого злокозненного литератора взять на цугундер. Ишь, где он прятался».
Когда-то – я еще застал то время – в советских календарях, на последних страницах журналов, кажется, даже в газетах печатались рисунки под призывом «Найди врага!» или «Помоги обнаружить шпиона!» На рисунке обычно было безлистое дерево, в густом сплетении ветвей которого, если всмотреться в это сплетение, можно было различить человеческий силуэт. Силуэт был, конечно, вражеский. Шпиона нужно было во что бы то ни стало разглядеть, обнаружить, выявить. Доложить куда следует. Даже в кроне безлистого дерева в то время скрывался враг. А как искусно он прятался среди людей!..
А потом – перед этим «потом» было много всякой всячины – а потом я сам стал «врагом», который тоже хоронился, но не в гуще ветвей, а… в хитросплетениях книжных строчек, ну, скажем, в литературных образах, которые нельзя было трактовать напрямую, как, к примеру, листовку или прокламацию.
Тогда были, очевидно, те, что верили в незыблемость режима, и были, конечно, неверующие, надеющиеся на то, что ошибочный, неестественный и преступный в конечном счете строй должен рухнуть. Веру эту, это, точнее, неверие, надо было изо всех сил поддерживать. Очень важно было знать, что ты не один такой, что кто-то еще разделяет твои сомнения. И поддержку искали всюду – в анекдотах, в недомолвках, в намеках, даже в выражении лица при слушании некоторых текстов или при назывании неких фамилий. Но чаще всего искали единомыслие в… стихах, где за строкой, за образом можно было спрятать четкий, как лозунг, протест. Чтобы отыскать, унюхать, почуять нужный тебе протест, в прозе, например, нужно было прочесть страницу-две-три-пять, там, в словаре, в настрое, между строк, автор обнародовал свою программу. Поэт же может упрятать его в строфе, даже в двух строчках, которые можно прочитать и так, и этак. (Поймал себя на том, что, в сущности, пишу пособие для цензоров.)
Протест (та же антисоветчина, по словам бдящих) можно было углядеть в стихах Евтушенко, Вознесенского, в песнях Окуджавы – это были новые ритмы, новый словарь, свежий ветер дул между строчками, и все, кто их читал, его чувствовали.
Их величеством поразвлечься
Прет народ от Коломн и Клязьм,
– Их любовница – контрразведчица.
Шведско-…
Да ведь это же про 37-й год!
Ахали, восхищенно читая у того же Вознесенского: «Я дрожу брусничной кровиночкой на державных твоих усах». И хотя героем поэта в «Лобной балладе» был Петр, мы понимали, что «державные усы» могли быть только у Сталина. У Петра были усишки. А кровиночка – это поэзия, литература, правда…
И еще об этом же:
В дни строительства и пожара
До малюсенькой ли любви?
И еще:
Перегаром, борщом, горохом
Пахнет щедрый твой поцелуй…
Это ж про какую «ответственную» партийную морду сказано?
У Окуджавы: «И командиры все охрипли, когда командовал людьми надежды маленький оркестрик под управлением любви». Читали мы это так: командиры – это партийные держиморды, которые зря надрывают глотки, ну а надежда (маленький оркестрик!) – это та наша надежда на перемены, которой мы все были живы…
Может быть, Булат Окуджава не это имел в виду, но мы-то прочитывали его строчки именно так. Нам хотелось, чтобы это было так.
Поэты того времени (да и многих других времен) посылали свои «ау» бродящим в Лесу, заблудившимся, тем, кто услышит и поймет, призывая: «возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке».
А сколько у нас было других провидцев, поэтов, мудрецов, пророков, что стояли на перекрестках наших дорог и судеб! Они говорили и говорили тогда слово правды, посылали его нам, как посылают шлюпку тонущему в море, как плот, как спасательный круг. Им, почти как всем пророкам, властители затыкали рты, их сажали в тюрьмы, расстреливали, вывозили целыми пароходами за границу, и слово, ими посланное, до нас не доходило.
Вот дневниковая запись, сделанная (имя позже) 1 ноября 1930-го (!) года, а прочитанная нами в силу многих причин только в 1989-м году в журнале «Октябрь»:
«Мы, славяне, для Европы не больше, как кролики, которым они привили свое бешенство, и наблюдают теперь болезнь, чтобы обрушиться на нас в случае, если болезнь окажется опасной. Впрочем, рассчитывают больше на действие самой болезни, что мы погибнем, как кролики, от привитого бешенства».
Был ли когда-либо определен лучший диагноз – бешенство – идее социализма «в отдельно взятой стране»? Прочитать бы его в 30-е! Как многое сразу осветилось бы!
Это М.М.Пришвин, которого все энциклопедии называют «автором произведений о природе, автором охотничьих рассказов и произведений для детей».
И еще одна запись была сделана им в том же ноябре: «Революция – это грабеж личной судьбы человека».
Болезнь… Бешенство… Грабеж личной судьбы…
Мы читали тогда стихи, как читают зашифрованные послания, и находили главное, помещенное в гущу строк, в которой цензор иногда просто запутывался.
И отвечали такими же посланиями, ища единомышленников, не без надежды, впрочем, внедрить крамольную на те времена мысль понимающему читателю.
В 1977 году вышла в свет моя книга повестей «Здесь ключ от города». Первой в ней была повесть-сказка «Страна недописанных сказок». По всем данным, сказка, слегка, как всякий текст, написанный в Одессе, насмешливая: города Купат и Мускат, герои Кум Каролю, Жером Покати, Буб Енчик, Еслиб Дакабыб, Все-Равно-Не-Бержерак, адвокат Данкешон, вояка Бом Бардир… Но разве можно было обойтись без обозначения своей позиции, без «ау»? Тем более в сказке?
«В одном из своих путешествий я встретился с удивительным народом, – рассказывал мой герой, Буб Енчик, – все были одинакового роста. Дети, вырастая, сравнивались с родителями, все макушки были на одном уровне – ни на миллиметр выше, ни на миллиметр ниже. А правитель, чтобы отличаться от остальных, носил высокие каблуки – и был выше всех на пять сантиметров.
Моя же голова возвышалась над толпой, и как-то раз правитель вызвал меня к себе и предложил укоротиться.
– Наверно, мы сделаем так, – рассуждал он вслух, глядя на меня, – снимем с тебя голову…».
В какой стране, скажите, сказочнику мог прийти в голову этот образ? В Дании, где сочинял удивительные сказки Ганс Христиан Андерсен? В Англии, где жили Льюис Кэролл и Алан Александр Милн, автор Винни Пуха? Меня всегда интересовало, откуда взял пиратов, которые захватили целую страну и стали править в ней, Джанни Родари для своей сказки «Джельсомино в стране лжецов»? В Италии? Или, может, у нас? Сам сказочник, я примерно знаю, как возникают литературные образы…
А вот еще откровение.
«…У Енчика? – да, у Енчика я видел эту картину – она запомнилась мне навсегда.
Бухта, и в ней множество парусных судов. Они изящны, стройны, как лани, замершие в испуге. Сейчас они сорвутся и унесутся в море, растают в его синеве.
Но – безветрие. Ветра нет, его не было давно, его заждались. Корабли бездействуют. Паруса их повисли. Созданные для бега, для движения, для борьбы с морем и победы над ним, созданные как подобие несущейся навстречу волны или достойного ей соперника, в безветрие они кажутся ненужными, даже нелепыми, прихотью чьей-то фантазии, насмешкой. Изящество, стремительность линий – к чему это?
Бухта пленила корабли, они попали в ловушку. Они здесь – лебеди, чьи крылья слишком велики, чтобы ими можно было взмахнуть.
Они вызывают изумление и жалость.
На свободном куске маслянистой воды ближе к берегу пыхтит приземистый жук-буксир, таща за собой еще более приземистую баржу. Волна, пущенная буксиром, чуть качает деревянных красавцев, чуть плещет в их борта, – единственное, что осталось от всего, чем владели они.
А владели они морем, океаном – всем.»
Писано это было в середине 70-х, когда в стране шли «исторические» съезды партии и когда свет, забрезживший было после ХХ съезда КПСС, снова был надежно прикрыт и всякие ветры пресекались в самом начале.
А как можно было откликнуться на события в Чехословакии, на танки на улицах Праги?
Что делать, уважаемый читатель, – чтобы дышать, чтобы быть в ладу с собой (а то ведь и свихнуться недолго), надо было как-то откровенничать! Молчать – оно себе дороже. Помните историю парикмахера царя Мидаса, который, мучаясь открывшейся ему тайной про ослиные уши правителя, нашептал ее… земле, вырыв в ней ямку?… Да еще и долг велел, долг пишущего.
«Однажды Вояки-из-вояк, – писалось в книжке для детей «Доброе племя индейцев сиу» (тираж 25000 экз.), – чтобы победить другие народы, отлили из множества своих танков один – самый большой в мире Танк. Он был величиной с гору, и ему не страшны были ни мины, ни снаряды, а гранаты были для него все равно, что горох.
Этот Танк победил многие народы, завоевал многие страны.
Он остановился посередине очередной завоеванной страны и так и стоял – неподвижный, застыший, только башня его поворачивлась туда и сюда, угрожая огромным дулом всем, кто мог подняться против него, да время от времени ворчал его могучий мотор, чтобы не заржаветь в бездействии.
Целая армия жила в Танке, редко показываясь на поверхности, редко выходя на землю: командиры боялись за своих солдат и не очень-то выпускали их из Танка.
Стоял Танк, стоял, и вот ветер стал наносить на его броню все больше пыли. Сперва ее сметали и смывали, а потом стали делать это все реже и все неохотнее, потому что, во-первых, Танк всем казался неуязвимым, а во-вторых, армия, бездействуя, просто-напросто обленилась.
А вскоре все тот же ветер принес и бросил в пыль на Танке травяное семечко. Пошел дождь, смочил пыль, и семечко проросло. Зеленый росток вытягивался вверх, а вниз устремился корешок.
Корешок искал место, куда бы углубиться, и нашел щель в броне.
Росток превратился в стебель с листьями и скоро выпустил цветок.
А корешок пробился внутрь Танка.
И один солдат увидел его и крикнул:
– Эй, здесь что-то появилось!
К нему подошли другие и стали рассматривать корешок. И солдат сказал:
– У нас здесь корешок, а цветок-то там! – и показал наверх, где вместо неба надо всеми была толстая броня.
И все солдаты подумали: мы – здесь, где корешок, а цветок – он там, снаружи, где солнце и ветер, и дождь, и синие грозы, где цветы и деревья, и трава, цвета которой они уже не помнят.
Все больше и больше корешков пробивалось внутрь Танка, все больше цветов распускалось на нем, и все больше хотелось солдатам наружу, но они не смели пока сказать об этом своим офицерам…».
Книжки продавались, их читали, но я не всегда знал, какой след оставляют мои послания в умах читателей. Но что происходило в других умах, я узнал. Правда, гораздо позже.
Уже здесь, в Нью Йорке, далеко уйдя от злобы тех дней, я пережил интересную встречу, вернувшую меня на минуточку во времена аукания.
Я выбирал сладкие перцы на лотке у стены магазина, ко мне подошла женщина.
– Простите, – сказала она на русском, – вы Вадим Чирков?
– Да, – ответил я, вглядываясь в незнакомое лицо.
– Я из Н-ской детской библиотеки. Вы у нас читали детям свои сказки.
– А-а, – я сделал вид, что узнаю женщину.
– Я еще тогда хотела вам кое-что рассказать, да не получилось.
– Что именно? – Я положил назад отобранную было перчину.
– Как-то нас, библиотекарей, вызвали в КГБ на так называемую беседу. Время от времени эти встречи проводились – мы ведь считались «работниками культурного фронта» и постоянно «общались с народом». Нас спрашивали, что мы думаем о том или другом писателе, что о нем говорят читатели, кого берут чаще, кого реже, что подчеркивают, какие страницы вырывают… Мы отвечали. Ну, знаете, больше заготовленными для нас газетными строчками. Когда одна «беседа» шла уже к концу, один из гебэшников вдруг спросил:
– А что вы думаете о Вадиме Чиркове?
– Сказочник, – помню чей-то ответ, – дети его любят, и рассказывает он хорошо. Весело…
– Нет, а что вы сами о нем думаете? Вы ведь, так сказать, должны быть на страже…
– Мы на страже, – успокоил кагэбиста другой голос, – вы не тревожьтесь. Дети смеются…
– Смеются… – проворчал наш «собеседник». – Им лишь бы смеяться… А вы ничего такого за ним не замечали? – Фразу эту и слово это нам растолковывать не было нужды. Она была из синтаксиса тех лет.
– Нет, – был наш ответ, – не замечали.
Вот какая интересная была встреча, – закончила женщина. – Смотрите, где и когда я вам о ней рассказала…
– Спасибо за предупреждение, – усмехнулся я, – учту на будущее.
…А вообще-то говоря, я добрый детский писатель, и очень-очень люблю природу – лес, траву, цветы. Но коль меня припирают, коли жмут на меня, коль не дают дыхнуть и требуют от меня чего-то мне не свойственного, не того, уточню, ради чего я был рожден, – я начинаю сопротивляться. И даже становлюсь жестким. На время. Потом природа берет верх.
Хотел бы я только знать, где, в какой Дании, в какой Гонолулу или Гваделупе не «припирают»? Вот туда-то я, скопив немного денег, и поеду. И сяду там за добрую-добрую сказку.
Вот какую, например, крохотную:
СОВСЕМ МАЛЕНЬКОЕ ЧУДО
Уроки кончились, Мальчик первым выбежал на улицу. Везде была весна – на крышах, на заборе, на капоте машины, на дороге – в каждом осколке стеклышка, а нос у скворца блестел, как позолоченный.
В такой день домой не хочется. Мальчик пошел в парк. Он шел, шурша прошлогодней листвой. И вдруг увидел муравьиную дорожку. Туда и сюда по ней сновали муравьи. В одну сторону – пустые, в другую – с грузом. Кто нес мушиное крылышко, кто – травяное семечко, кто – крупинку чего-то, наверно, вкусного. А один муравей тащил на плече соломинку. Соломинку, которая по сравнению с муравьем казалась бревном. Он бежал посередине дорожки, расталкивая остальных.
Мальчик присел, чтобы получше рассмотреть муравья-трудягу.
Тот остановился отдохнуть, потом снова взвалил бревно на плечо. Ему было трудно одному.
Тогда Мальчик взял двумя пальцами соломинку вместе с муравьем и пронес ее по воздуху ЦЕЛЫХ ТРИ ШАГА.
Пронес и опустил муравья у самого входа в муравейник.
Муравей соскочил с соломинки и принляся бегать вокруг нее. Он схватился за голову и покачал ее влево и вправо. Взволнованно почесал брюшко. Он ничего не мог понять. Его, самого, может быть, сильного муравья в муравейнике, перенесли по воздуху, как пушинку.
Случилось чудо. Как во всем этом разобраться?
Мальчик, так и сидя на корточках у муравейника, смеялся.
Смеялся так же, как смеялись, наверно, сотворив чудо, волшебники из старых сказок.