Опубликовано в журнале СловоWord, номер 47, 2005
В самом начале моей новой жизни я много ездил по стране. В Корнельском университете профессор Уоллес, президент американского общества генетиков, с гордостью сказал мне: «Я ученик Теодора Добжанского…»И вспомнил я, как искал в Ленинграде следы этого ученого, уехавшего в Америку на два года и прожившего тут всю жизнь. Найдя его письма, я все гадал, не мог тогда понять одну фразу: «Америка страна хорошая, но чужая». Если хорошая, то почему чужая? И если чужая, то как же может быть хорошей? Теперь понимаю. Только для меня это звучит иначе: страна чужая, но хорошая!
Крупный ученый, мастер точного эксперимента, Добжанский и в людях умел беспромашно определять ведущие черты. Посетив однажды генетика Германа Джозефа Меллера, он оставил замечательный портрет этого выдающегося американца.
Пасадина, Калин.
2 июня 1929 г.
…Он очень любит говорить. Через полчаса после знакомства передо мною был неудержимый словесный фонтан. Если бы я не знал, что мне делать и над чем работать, то этот визит к Меллеру дал бы мне запас тем, которого достало бы до конца дней моих.
Я не исключаю возможности, что он немножко рисуется этим выбрасыванием идей. Даже за обедом, в присутствие жены, он не остановил свой фонтан, хотя по-американски за обедом можно говорить о чем угодно, кроме как о делах. А он мешал рыбу с транслокациями и мороженое с мутациями.
К тому времени Меллер уже рассекретил свои опыты по рентгеновскому облучению дрозофил. С величайшей точностью наловчился он улавливать у потомков облученных мух новые признаки и, подсчитав их частоту, как бы прослеживал судьбу мутировавших генов в живом организме. А затем, в строгих математических формулах показал, как меняются под радиоактивным лучом многие признаки его и свойства. Отсюда и пошла радиогенетика – наука, позволившая выводить новые сорта пшеницы и в сотни раз поднять активность грибков, производящих антибиотики и витамины.
Меллер был поистине неиссякаем, и Добжанский застал его в самый разгар новых идей и планов.
Чем он занимается? Право, затрудняюсь даже перечислить… Мутации обычные, мутации мутабильные, транслокации, инверсии, теория кроссинговера, теория пола, теория гена во всех возможных формах и проявлениях. Он играет роль жреца, служащего биологическому богу. Ни у кого из американских биологов, не исключая столь любимых и ценимых мною Моргана и его орлов, ни у кого из биологов русских я не видел такого колоссального разнообразия идей, такого изумительного охвата биологических проблем, как у Меллера.
Конечно, половина этих идей суть спекуляции, полет в поднебесье, но я, грешный человек, всегда думал и теперь думаю, что это неплохо. Право же, не летай этот маленький человек в поднебесье не было бы сейчас рентгеновских мутаций. Словом, фонтан воды живой…
Сколько ни восхищался Добжанский дарованием своего коллеги, а все же не упустил заметить и другие его черты.
Как истинный ученик Моргана, он до безобразия не аккуратен… Разумеется, он не умеет вскрыть дрозофилу. В процессе разговора нам понадобилось увидеть семенники мутабильного гена motbled. На соседнем столе стоял окуляр с проходящим светом, и я захотел воспользоваться им для этой цели. Он был увит паутиной от края до края и дохлые прусаки висели на нем, как зрелые апельсины на дереве. Открытие последовало через пять минут – ген motbed дает мутации в семеннике. That’s very interesting! Я горд, я маг, я чародей…
Остается лишь добавить, что семнадцать лет спустя Меллер был отмечен Нобелевской премией за создание теории радиационного мутагенеза. Зная роль Добжанского в науке, я продолжал читать его послания профессору Филипченко в Ленинград. Адресат, глава школы генетиков, был его учитель и близкий друг, так что искренность этих писем сомнений не вызывала, и тут передо мной раскрылись сокровенные раздумья молодого человека вдали от родины много лет назад. Не новичок в Америке, Добжанский писал о здешней жизни, людях, но вот приблизился конец командировки, и язык его становится сух и деловит: «Что касается возможности для меня остаться здесь на ряд лет, то таковая решительно отсутствует».
Пора собираться восвояси, и Добжанский откровенно рад: «Приятно думать о возвращении на старое и милое место», – пишет он другу в Ленинград. Читаю дальше и вижу, как после этого письма круто меняется их переписка. Филипченко, пославший своего ученика на стажировку в лабораторию Моргана, стал вдруг настойчиво советовать ему остаться в Соединенных Штатах. Словно почуял какую-то опасность, увидал впереди беду. Добжанский и сам не забывал суровый климат своей отчизны, но после двух лет в Америке смягчился, стал часто думать о возвращении домой. «Это, вероятно, как чувство собаки, – пишет он, – которая возвращается на свой двор после удачной охоты, даже если в оном дворе она явно ничего доброго не предвидит».
Но Филипченко продолжал убеждать, он знал своего ученика и был в нем уверен. Разве не видит он своих преимуществ? «Вы совершенно правы, – отвечает ученик. – И я это чувствую, именно чувствую больше, чем что-либо иное. Но есть и другое чувство, называемое любовью к родине, которое развилось у меня особенно остро на чужбине.»
Тут профессор умолкает, доводов против любви к родине он не нашел. А Добжанскому и впрямь непросто разобраться, сделать выбор, разум подсказывает ему, что тут и думать не о чем, одно слово – Морган! А душа требует другое. «Словом, мне неясно, как бы я поступил, если бы пришлось выносить решенье.»
Колеблется Добжанский, но в глубине души, конечно, понимает, что близок день, когда придется ему это нелегкое решение принять… Читаю его письма и часто думаю, как все это знакомо и пережито многими из нас. Кончался 1929-й год, на родине Добжанского названный «годом великого перелома», а ему и горя мало, попросил через Вавилова отсрочку на год, а там…. «Если только Вавилов сделает то, о чем я прошу, то уже ничто меня не остановит, никакие преимущества здесь и никакие недостатки там». Домой собрался Феодосий Григорьевич и, похоже, на этот раз окончательно и бесповоротно.
Знаете, за эти два года я узнал Америку хорошо. Пропали первые восторги и последовавшие возмущения, установились отношения спокойные – страна хорошая, очень хорошая, гораздо лучше, чем у нас ее представляют, но чужая. Этим последним словом все сказано, все исчерпано до самого дна. И это не поправишь никогда, так как генотип ли тут замешан или что-либо другое – не знаю, но нечто настолько важное, что ничем это не вырубишь…
Решено! И теперь он может снова окунуться в свои эксперименты. «В науке, как в жизни, – говорил Добжанский, – бывает удача, а бывает и неудача». Сам он был на редкость удачливый охотник в этом темном и манящем мире генов и хромосом. Наследственность великое дело, и даже точечная мутация, царапина на хромосоме, если полезна, будет подхвачена и закреплена. Природа, как губка, насыщена миллионами мутаций. Добжанский искал их скрытый смысл, хотел понять, как ген-мутант, изменившись, тысячелетия спустя порождает новый вид, как связан он с появлением нового признака и как этот признак передается из рода в род…
Когда природа крутит жизни пряжу
И вертится времен веретено,
Ей все равно, идет ли нитка глаже
Или с задоринками волокно.
Кто придает, выравнивая прялку,
Тогда разгон и плавность колесу?
В самом деле, кто? – один из многих, спросил Добжанский. Генетик, он искал ответ в самой природе, часами разглядывал бесчисленные поколения дрозофил в проходящем свете микроскопа: как меняется цвет их глаз, размер щетинок, форма крыл – и как все это связано с расположеньем генов в хромосоме? В тонких экспериментах на этих мухах он стремился проследить вековечные процессы. Кто тянет, пестует и направляет изменчивое жизни волокно? На языке формул и строгих расчетов задавал он этот вопрос маленькой плодовой мушке. «Священный пламень дрозофильных культур!» – говорил о них Добжанский. И этот целодневный труд занимал все его мысли и давал радостное ощущение полноты жизни. «Работаю много и беспрерывно, но вечера для работы пропадают полностью». И причина тому – приезд Карпеченко. Только что из России, со своих детскосельских делянок, он без устали рассказывал Добжанскому о Вавилове, институтских делах и, конечно, о своей замечательной удаче, первым в мире сумел он скрестить два разных вида – капусту с редькой – и получить плодоносящий гибрид. Сложную задачу решил главный генетик Института Вавилова. Умножив набор хромосом скрещиваемых растений, он показал, как можно устранить их несоответствие, преодолеть пропасть, веками разделявшую обособленные виды. И подбирая пары, добиваться стойких, высокоурожайных сортов. Отсюда, от его капредек пошли ржано-пшеничные гибриды Писарева, крупнозерная гречиха Сахарова, полиилоидная мята Луткова… Инженерную генетику основал Карпеченко. Не в редьке ведь дело: он сконструировал небывалое растение, облукавив природу, создал новый, непредвиденный линнеевскими таблицами вид. А Добжанский, работая с готовым видом, с дрозофилой, хотел понять, как виды образуются в самой природе, как же было им наговориться, все обдумать и обсудить? “Разговариваем с ним, как и полагается по русскому обычаю, до поздней ночи”. Да и ночи, наверно, им не хватало. Вавилов проездом в Мексику навестил друзей в Калифорнии: «Я здесь с Карпеченко и Добжанским – это лучшие наши генетики».
Но не только о гибридах и дрозофиле говорили они в те долгие тропические ночи. Возвращаться или оставаться? Там, в Пасадине, меря дорожки в секвойном парке, они неустанно обсуждали, спорили, никак не могли придти к согласию, ехать ли им домой или искать прибежища на чужбине. «Ведь мы живем одним и тем же и понимаем друг друга так, как никто вокруг нас понять не может». Догадываются ли они, что в споре этом каждый решает свою судьбу?..
Сорок лет спустя Добжанский писал мне в Москву: «Наши пути радикально расходились. Пока Карпеченко был в обстановке субтропической Калифорнии, он считал мой путь неправильным… Он вообще был большим патриотом…» Так вот как обернулось дело, споря с другом, взвесив все доводы и обсудив все «за» и «против», Добжанский пришел к прямо противоположному решению. Еще недавно полон любви к отчизне, он решил остаться в Соединенных Штатах. Видно, разум в ученом человеке взял над эмоциями верх. Карпеченко оставался верен себе, и друзья оказались на распутье.
Новый 1930-ый год они встречали вместе. «Мы очень сблизились с ним, его приезд для нас прямо-таки счастье, все-таки родная душа.»
Последнее письмо Карпеченко прислал другу из Парижа. По дороге домой он остановился здесь на неделю, побывал в опере на «Борисе Годунове», и вот тут, в Париже, он вдруг опомнился, «и от ощущения красоты и гордости (быть может, он слушал с Шаляпиным) перешел к ужасу от того, что могло его ждать и действительно ожидало дома – как будто напророчил!»
Это было расставание навсегда. Карпеченко писал с величайшим эмоциональным напряжением, вспоминал Добжанский, ибо понимал, что из Союза так писать не сможет. «Национальная гордость от «Годунова» вдруг перешла в общечеловеческое чувство – мир». *) Под красотой Карпеченко понимал, конечно, не только картины Рафаэля, но и науку и вообще интеллектуальную и духовную жизнь. Он осознал, очевидно, более ясно, чем раньше, что мы прежде всего люди и движение человеческой мысли или эстетического чувства – это то, что дает смысл человеческой жизни. Карпеченко прощался с другом, зная, что никогда больше его не увидит.
А Добжанский уже подводил черту. Как ни старался он уйти от прямого ответа, заглушить в себе и голос разума, и зов отчизны, наступил для него решающий час. Первого апреля 1930 года он должен был вернуться в Ленинград и занять свое место старшего ассистента в Университете. Предстояло ему еще возглавить Бюро генетики Академии Наук. Но все еще колеблясь, не решаясь сделать последний шаг, он просил отсрочку на четыре месяца. Отказ. Тут он взялся за перо…
В Правление Ленинградского Университета:
…Я не вижу возможности прибыть в Ленинград к поставленному мне сроку и вынужден просить Правление Университета освободить меня от занимаемой должности.”
Теодор Добжанский
Pasadena, California. 5 Марта 1930 г.
Такое же письмо он отправил в Академию Наук. Кончились колебания, двумя этими письмами он прощался со своей страной. «Я, кажется, уже бросился вниз головой, теперь бесполезно оглядываться.»
В тот день ему исполнилось тридцать лет. В мае тридцатого года профессор Филипченко сеял пшеницу на опытном поле в Старом Петергофе, работал со студентами полсуток без перерыва, простыл и, заболев менингитом, в три дня скончался. Оборвалась последняя нить, связывавшая Добжанского с Россией.
Что говорить, расставание с отчизной для большинства людей болезненно и горько, а для иных тяжелый крест. Добжанский нашел свое место на чужбине, yже через два года Томас Морган, публикуя итоговую книгу о развитии живого мира на земле, благодарил его за ценные указания и советы. На стремительном подъеме был тогда Добжанский и впереди была большая жизнь.
Вспоминая Карпеченко, он восхищался его оптимизмом, верой в науку. «Но оптимизм этот, – писал он много лет спустя, – не был наивным непониманием ужасов того времени. Это был высший оптимизм преодоленного пессимизма.”
С этой верой Карпеченко вернулся в Ленинград, заменив Филипченко, стал самым молодым профессором университета и вскоре вступил в неравную борьбу со ставленником вождя, малограмотным агрономом Лысенко. После долгих лет изнурительных и бесплодных споров он был арестован, обвинен во вредительстве и шпионаже – и расстрелян. Шел ему сорок второй год, и впереди осталось столько несостоявшихся открытий.
*) Чувство — нечто вроде Достоевского: Красота спасет мир