Опубликовано в журнале СловоWord, номер 45, 2005
вечереет день, но светло, как днем,
все путем, что будет потом.
Изгибаясь, глубь забирает высь;
друг за дружкой кроны пяти дерев,
хоть багрова лоза, но небо синей,
это замер простор, подавляя гнев,
золотой октябрь распрямляет жизнь
и все, что придет за ней.
Знаешь, эти секунды — излом эпох.
Хочешь, встану, уйду, ни хорош ни плох,
я уйду, сосчитай до трех.
Так неряшлив рок — дотянись рукой,
проведи по челу, остуди ладонь,
погоди, отойди, не гляди, не тронь.
Заглянет один, проклянет другой,
все горит, как хорош огонь.
Это просто, как вписывать круг в квадрат.
Нарисуй человечка. Он будет рад,
он раскинет кудри, выпрямит взгляд,
он расставит руки и ноги иксом,
он вместится в догму, сперму, чертеж,
комнату, камеру, макинтош.
Уж слишком осенний лист невесом,
уж больно вечер хорош.
Странная логика. Додик повторял это тысячу раз.
Папиросы в кармане, в спичечном коробке — анаша.
Синие джинсы «Вранглер». По тем временам — класс.
Его доконал диабет. Ампутация стоп.
С эмиграцией торопились, но очередь не дошла.
Был компьютерный номер, но сердце сказало «стоп».
Скорая опоздала. Опоздала — и все дела.
Десять лет спустя из Чикаго приехал Влад.
Он хотел разыскать могилу. Задача была — пустяк.
Известно название кладбища, участок и даже ряд.
Но в Одессе он встретил Нинку. И все — наперекосяк.
Две недели они гудели. Принимали до литра на грудь.
Превратили квартиру в бедлам. Там не осталось мест,
не запятнанных спермой. Влад пустился в обратный путь,
через год в Варшаве Нинка получила визу невест.
О покойном. Однажды на пьянке под Новый год
он буквально взбесился. Вскочил и начал пинать
ногами кого попало. Его скрутили. Народ
кое-как успокоился. А я пытаюсь понять,
как рыхлый еврейский парень каблуками модных сапог
смог в новогодний вечер, напившись в дым,
вставить под ребра каждому, кто не лишится ног,
не будет хвататься за сердце, не умрет молодым.
по чугунной лестнице, вниз,
зацепив ведро, разметаю сор,
память, тки узор, береги позор,
голубок, садись на карниз.
Клювом к стенке, хвостом – вперед,
известковой меткой кропи народ,
жмется кошка рыжая под окном,
пляшет в подвале гном.
Это прежнее детство, а ты – другой,
это – валят с ног, это – бьют ногой,
это – каждую девочку видишь нагой
сквозь передничек кружевной.
Это форточка, сквозь нее грозят,
говорят про обед и зовут назад,
это рельсы подпирают фасад,
как кренящийся лоб – ладонь.
Нарисуй человечка. Он будет рад.
Все горит, как хорош огонь.
Это старый будильник – в такую рань,
это брань прорывается через гортань,
давясь в железной горсти:
отпусти себя на свободу, дрянь,
кому говорят, пусти.
Смесь цыганки с евреем. Интеллигентный торчок
Кто-то сшивал воедино то, что раскраивал он.
Друг рисовал наклейки. Продукция шла на толчок.
Стройный парень крутит педали. Петлистые уши всегда
заткнуты классной музыкой. Взгляд устремлен вперед.
Портной жил на улице Бебеля. Я заходил туда
полистать альбомы «Рицолли» и зажевать бутерброд.
Шагал и Дали на полке. Ориген – для души.
Девочка из интерклуба. Крутая подружка с ней
по кличке Барная Стойка. Портной говорил – «Не спеши».
Но я спешил. «Пожалеешь!» «Возможно. Тебе видней».
Жена появилась позже – вместе с ангорским котом
и токсикозом беременных. Жизнь складывалась так-сяк.
Пол-года он любовался разрастающимся животом.
Потом терпенье иссякло. Он выгнал ее на сносях.
Два штампа – брак и прописка. Проклятый квартирный вопрос.
Повестки. Решенье суда. Апелляция. Ни хрена!
Портной подобные вещи принимал не слишком всерьез.
Рядом с ним распухала другая беременная она.
Но и эта не удержалась. Как то раз он ехал в лесок
подкуриться, отвлечься на час от нудоты земной,
но грузовик, проезжая, чиркнул зеркалом в левый висок.
И, поднажав на педали, в мир иной укатил Портной.
Тут и сказке конец. Ни роз, ни траурных лент.
На поминки я не пришел – там намечался скандал
с выдиранием белых кудрей накрученных на перманент.
Друг-художник явился. Было хуже, чем я ожидал.
Под прикрытыми веками – прожитый кем-то сон.
Понемногу светает. Приветственный грай ворон,
скопом роящихся между ветвей
старой софоры. Сволочь. Ну и пейзаж.
Улица Клары Цеткин. Третий этаж.
Крыша. Четыре трубы. Телеантенна левей.
Напоминает корабль. «Титаник» или «Варяг».
Хуже – «Аврора». Катастрофа в дверях.
Ленин, айсберг или японский враг,
или все они наконец собрались втроем.
Дед уже на ногах. На нем – шинель без погон.
Прихлебывая из эмалевой кружки, он
медленно пересекает оконный проем.
К восьми ему пора на работу, в небытие.
Там все уже собрались. Недостает ее,
тучной старухи (Боже, имя Твое
благословенно!), разбитой параличом.
В соседней комнатке темный увечный шкап.
За ним – диван. Стон, бормотанье, храп.
Там она лежит, подергивая плечом.
Над нею коврик и стенка под трафарет.
С тарелкой овсянки мать садится на табурет.
Клеенку под подбородок. Осторожно берет
и пробует ложку щекой. Не горячо ли? Нет.
Она направляет ложку немного вбок.
Размыкаются губы (Боже, как Ты жесток).
Жевательные движенья, причмокивание, глоток.
Подобье улыбки. И вновь – приоткрытый рот.
тощий рыжеволосый подросток-еврей.
Прибывает поезд из Питера. В нем едет друг-идиот,
исключенный из института за неспособность быстрей
соображать (плюс водка). Теперь он поэт-полиглот,
а рыжий – игумен в одном из северных монастырей.
Пять лет назад у рыжего перед храмом сжигали труды
богословов, фамилии коих звучат не на русский манер.
В дыму распадался призрак шестиугольной звезды,
являлся желанный титул «Российский реакционер».
Рыжий – с большой бородой. А придурок – без бороды.
В Сан-Диего студенты к нему обращаются «сэр».
До обоих не достучаться. Расстояния, как ни крути.
Версты, дали и прочее. Разве только сквозь интернет.
Раз рыжий призвал художника. Тот провел неделю в пути,
но был с проклятием выгнан, лишь только зашел в кабинет.
Позднее он слег с инфарктом. Рыжий пытался спасти
его всеобщей молитвой. Жаль, результата нет.
Придурок стал «экуменом». Носил то крест, то кипу.
По пятницам пил перцовку с нелегалами из Воркуты.
Он жег ароматные палочки перед Буддой на книжном шкапу.
Траву почти не курил. Но на заднем дворе цветы
были с примесью конопли. Он ненавидел толпу.
Даже великий Иосиф говорил ему «ты».
У придурка меж прочих диковин на полочке в уголке
икона: нижнеуральский местночтимый святой Симеон
с удочкой на бережке. Лодка плывет по реке.
Рядом – та же фигура в рост. Деревья со всех сторон.
Выбеленная стена и церковь невдалеке,
на корявых ветвях – несколько крупных ворон.
…Тогда, на вокзальной площади, они говорили о том,
что в городе масса дури и классной музыки. С ней
легче строить и жить, попыхивая дымком
хорошего косяка. А вечером ждали гостей –
двух телок из Измаила, с которыми рыжий знаком.
Такой массаж, что мясо отстает от костей.
это просто такое слово, пойди, скажи».
Я подхожу к лотку и говорю: «бидон».
Ложь порождает ложь. Жизнь состоит из лжи.
«Если в нее помочиться, живот разнесет
и родится ребенок. Вот, журнал посмотри,
как это нужно делать. Только сопли утри».
Саша, Петя и Феликс. Никто меня не спасет.
Нет, не смотри, беги –
это твои враги.
В чем отличье кита от рыбы? – Не отвечай.
Они над тобой смеются. Господи Боже мой!
Дома готовят обед. На примусе греют чай.
Мама кричит в окно: «Боря! Пора домой!»
В уголках страниц отрывного календаря
он мгновенно пропляшет лет пятьдесят подряд.
Встаю ни свет ни заря. Боже, все это зря.
Мимо черной рожи с вращающимся ртом,
мимо лампочки, освещающей телефон
довоенного образца (что же будет потом?).
Первое, что услышишь – это хрип или стон.
Коридор углом, в конце – санитарный блок.
Опорожняешь пузырь, а затем бачок.
Сходные процедуры. Сводчатый потолок.
Раскачивается на нитке серенький паучок.
Коридор углом, дверь напротив двери.
За каждой корчится жизнь, ворочаются тела,
чудится шепот: «Скорей! Зайди, отвернись, не смотри!»
Это сгорит дотла и не оставит тепла.
Господи, сколько же мне осталось стоять
спиной к настоящему, наблюдая вспять
разматывающиеся кадры, теряющие цвет,
четкость контуров, зная, что этого больше нет.
Словно к стенке, в известку чужим лицом.
Хочешь, я уйду? Я уйду – и дело с концом.
Словно в угол, коленями на горох.
Хочешь, я уйду? Я уйду, сосчитай до трех.