Рассказы
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 43, 2004
Кантонист
Среди этнических северян образованными евреями традиционно являются крепкие русские трезвенницы из Смородинска. Не мысля себя вне ревнивой заботы о ближнем, читают они грустные слова и никогда не наступят на больную собаку.
Но даже и они, эти достойные женщины, не любят философов. А это значит, что философов, скорее всего, никто не любит.
Конечно, их, философов, никто не видел. Просто, рано или поздно, за неимением «Делового Заозёрья», обнаруживается позавчерашня «Вечерняя Мысль», где, вместо объявлений о продаже недвижимости, выделено что-то вроде: «Создаю, совершенствую мифологемы. Проверяю оправданность жертвы с гарантией воздаяния в последующих поколениях. Опрокидываю историю в будущее. Гляжу в прошлое с оптимизмом».
Понятно, думал Кантонист, почему производится и потребляется массовая культура. Единственно благодаря всеобщему омерзению, вызываемому чужим любомудрием, жизненная проза от первого лица напоминает заговор торжествующего соглядатая, и только будучи писана от третьего, становится доносом.
Врагов приобрести не просто, размышлял Кантонист. Если ты беден, у тебя нет друзей. Обладая деньгами, ты окружен недругами. Лишь будучи весьма богат, ты живешь среди врагов.
Философу эти категории недоступны. Самое большее, на что он способен, это заявить, что известное, будучи упомянуто дважды, на третий день умирает. Что зрелость есть пакет компромиссов, тогда как цивилиция – не что иное как стол переговоров человечества по достижению этих компромиссов с небытием. Особенность творческой манеры, с его точки зрения – всего лишь правда отсутствия подражания другому стилю, а сама истина заключается в том, что никто не знает, что это такое, по каким законам существует, зачем мутирует, как с ней жить, каков ее период полураспада и есть ли она вообще.
Хотя, если вдуматься, философы ни при чем. Во всем, на самом деле, виноваты хирурги. Это они оперируют людскими массами.
Поэтому, отчасти, Кантонист с филателистическим интересом просматривал старые фильмы о платоническом чувстве агронома к доярке, борьбе рационализатора с бюрократом и цеховой солидарности машиностроителей. Искусство звукового (хотя и по-прежнему, в какой-то степени, немого) кино не было попыткой перекричать жизнь, переиграть реальность на ее поле. Правда и честность его состояли в том, что ничего, кроме лжи, оно не содержало.
Трицать лет назад Кантонист ушел отбывать воинскую повинность из грустного, осыпанного солнечной перхотью райцентра, где на вопрос «кто вы» прогрессивное большинство, таинственно подыгрывая себе на гитаре, отвечало «инженер». Армейская эта служба виделась горожанам чем-то вроде здорового крестьянского вида спорта, где славные ребята состязаются в силе справедливости, по которой побеждает не служба, так дружба. Надо отдать его матери должное: только убедившись в полной сыновней непригодности к карьере инженера, вскричала она в сердцах: «В армию, Кантонист! Пусть там из тебя сделают человека».
В общем-то, всем в городке и так было ясно, что человек не бывает просто так, а существует в качестве второго тромбона, старшего инженера, солдата, красивой женщины, машиностроителя, заместителя директора или просто воскресного кинозрителя. Остальное сводилось к чему-то вроде непонятного и ужасного слова «органолептический», по случайной забывчивости употребленного приезжим лектором в отношении такой нужной вещи, как дегустация вин.
Тем не менее, жил Кантонист взыскательным почитателем Иммануила Канта, под мудрым маминым руководством сближаясь с девушкой своей мечты, пока не явился в военкомат по месту жительства.
С этого момента он не имел право ни ходить, ни сидеть, ни лежать, ни стоять, ни говорить, ни молчать, ни спать и ни есть без приказа, либо разрешения, полученного от специальных людей из иерархии военных карьеристов, в большинстве лишенных чувства юмора, а следовательно – и чувства меры. Домой он из военкомата не вернулся, а был сразу переведен в часть, где прошел так называвемый курс молодого бойца, сваливаясь от голода, безнадежности и бессонных ночей, когда его избивали от скуки и общей бессмысленности бытия мосластые старослужащие. Днями же он отрешенно маршировал по плацу, и маршрут этот должен был означать одно: воистину пребываешь ты кем-то вроде опростившегося механического гавриила в иерархиях неопровержимой, безжалостной лжи, о которой сказано: государство – заговор богачей во имя личной выгоды.* Мать его бережно, в особой шкатулке с бархатным подбоем, сохраняла еженедельные письма, в которых он бодро живописал о вещах третьестепенных и скучных, наполняя ее сердце смутными подозрениями. Много позже, достигнув вполне преклонного возраста, когда человек начинает понимать то, что ему давно известно, она поняла, с каким удовольствием этот почтовый ритуал перлюстрировался в убогой канцелярии заштатной воиской части, где «изгнанником», как ей представлялось, сын её «провёл два года незаметных».
О бедолагах, тянущих лямку по соседству, Кантонист знал, что армейская дружба – по несчастью, и пропадает с первыми лучами солнца. Лишь любовь по несчастью, а не дружба, имеет право на жизнь. Собственно, это и есть жизнь, думал Кантонист, привычно удивляясь тому, что доступное, как обычно, открывается единицам. Мучительно становился он человеком, постигая мир как бесцельное и бессмысленное зло. Бесконечное страдание зла, размышлял Кантонист, выраженное в преходящести слабых и смертных существ, тщеславно и без унизительности переживающих ненасытность своего несовершенства. И тогда виделось ему с особой ясностью как из каждого, словно из индивидуальной чурки некоего папы Карло, вываливаливается, всё в струпьях ароматной стружки, глухое буратино грядущего.
Отсутствие в нем ненависти, честолюбия, страха и унижения компенсировалось острым чувством абсурда. Многие годы спустя, не взирая на выдающуюся докторскую по Канту, это чувтво заявляло о себе с неопровержимостью армейской татуировки. По прежнему пребывая на теле в виде архангела Гавриила, поражающего маленького, явно страдающего дракона, татуировка оставалась единственным доказательством того, что Кантонист и есть тот самый рядовой Цуркис, безвестно скрипевший снежком в карауле у станционных складов, таращась в зведное небо тридцатилетней давности.
Будучи ко времени начала повествования от роду лет 50-ти, он решил отпустить бороду, не по примеру людей того же возраста и своего круга, а оттого, что в свои годы занимал положение, в котором качество стрижки и бритья представлялось несущественным, да и недостижимым. Впрочем, уже на пятый день квартирная его хозяйка, очевидно испытывая по этому поводу некоторую квартирную обеспокоенность, спросила, почему он не бреется. «А вы?», за неименеем гербовой, спросил Кантонист. «Потому, что не растет», расмеявшись, сказала хозяйка. «А я – потому что растет», отрезал он.
Оба допустили бестактность, сгладив неравенство жизненного опыта там, где равны перед лицом абсурдной нелепости, благодаря которой всякое совпадение знаков и букв можно почитать случайным.
Он подумал, мысленно улыбаясь, что некоторая напряженная отстраненность, с которой она его неосторожно разглядывала, должна порождаться подспудным отчуждением мужского начала, пытающегося захватить то, что предназначенно ребенку: ее грудь, вагину, чрево. Что бы он ни делал, ни говорил, с этой бородой все выглядело подозрительно, как пьяный вор в музее.
Будучи приглашен тогда же на чаепитие, он любовался ее хлопотами, радуясь, что день не потерян. Решив попотчевать анекдотом в тему, хозяйка радушно осведомилась, не еврей ли он. «По прадедушке», сказал Кантонист, «все мы кантонисты. А вы?» «А я из Смородинска», скромно ответствовала хозяйка, поправляя волосы, «жалко, что вы кантонист, Миша. Мне говорили, что вы философ».
«Каждый считает, что ему есть что сказать», проворчал Кантонист с неожиданным для себя стариковским апломбом. «Это, Ангелина Петровна, называется у населения философией».
«А чем называется философия у кантонистов?», спросила Ангелина Петровна с улыбкой.
«Кантонисты говорят: покажите, в каком месте смеяться, а где плакать я и так знаю».
«Всё равно жаль», ласково повторила хозяйка. «Я их, философов, никогда не видела».
«Ну и славно», подумал Кантонист, глядя в ее милое, отрытое лицо, мысленно подставляя ему свое. «Это, по крайней мере, еще не повод для незнакомства. На свете такая прорва людей, что бросаться друг другом – чистое преступление».
2003 г.
———————-
* Томас Мор
Вино по пятницам
Их союз выдержал шестнадцать или семнадцать лет взаимной осады двух ярких, заваленных флагами крепостей, прежде чем она надежно заперла в подвале те две или три тонны вина, сделанного им впервые в жизни, и сделанного со всей страстью и любовью неофита, вернувшего себе поколения предков-земледельцев.
Когда она заперла вино, чтобы уберечь мужа от губительного и, как ей казалось, смертельного виража, вино, которое он в том году начинал с весенней обрезки лоз и закончил закупоркой прекрасных дубовых бочонков, просто выбросила в озеро связку ключей от амбарного замка, тогда он и ушел из дому, предоставив ей с ее матерью и двумя детьми проживать отложенное.
Именно тогда почувствовал он себя окончательно умершим для пройденного пути. Оглохшим и ослепшим в своем неразделенном и данном. Она же принимала своё, ничем не выразив малейшего удивления по поводу отсутствия чудака-мужа, который и до того нередко пропадал невесть где, чтобы впоследствии появиться с букетом их первых слов и возобновить совместное продвижение к тому, что называют закономерным исходом.
Конечно, ему ничего не стоило бы снять замок одним из тех ломиков, которые валялись в бывшем курятнике среди древних граблей с обломанными зубцами, проржавевших лопат и тяпок. Всего этого хлама, который накапливается у садовода и огородника, каковым был предыдущий хозяин, за полвека, и который некогда, незачем и некуда выбрасывать. Но сейчас он почувствовал, что это всё; что если он сделает это, вино все равно прокиснет, как прокисло что-то в его душе, столь долго и неуклонно противостоявшей отчужденной неправде мира, принимаемой как испытание и воля.
Мать ее сразу почуствовала неладное, и поначалу взглядывала на дочь искоса, пытаясь если не определить, то пронаименовать для себя состояние дочери в ряду известных ее материнству. Но та была неизменно спокойна, даже отрешена в неустанных хлопотах по дому, занятиях с детьми, всегдашнем устроениии обычного досуга этих лет: прогулок по парку с заходом в продуктовую лавку на обратном пути, пролистывания бездарных, помпезных телепрограмм, все тех же приемов для тех же подруг, с теми же их отутюженными, невесть зачем заявившимися мужьями, просто званых вечеров, проходящих в неизменных разговорах о детях, болезнях, общем бытовом оскуденьи, однокласнице, разбогатевшей на посредничестве.
Уходя, гости прощались, как ей казалось, с плохо скрытой, унизительной для них самих, какой-то грошовой снисходительностью. По их уходу дом отчуждался и заболевал, как человек, подхвативший случайный вирус, и тут же она хваталась за ведро и тряпку, отдраивала и вымывала горницу, припоминая не поверхностные детали разговора, но его всегдашнюю натянутость и неуступчивость, ловила себя на том, что пытается вообразить, как эти люди молча, отчужденно пьют свой утренний чай, скучно занимаются похотью, или раздраженно, грубо кричат по утрам на детей. В такие минуты, как обычно бывает, когда руки заняты рутинной работой, ей думалось с особенной ясностью, и легкость, с которой представлялась ей их интимная жизнь, была ей неприятна, унижала ее. Дружба, в отличие от любовной страсти и ненависти, никогда не была ее сильным чувством, и молча размышляя о десятилетиях безрадостной близости случайных людей, она горько сожалела о чем-то, чему вряд ли смогла бы подобрать адекватое определение.
Именно эта дочерняя отрешенность заставляла мать раз за разом угадывать в едва ли не гармоническом однообразии происходящего странные, чудовищные рычаги чуждой, пугающей механики. Сон матери расстроился, несколько раз ей привиделось что-то вроде кошмара, припомнить содержание которого она не могла. Как-то ей приснилось, что соседская дворняга попала под машину, которая тут же уехала, и она ясно увидела вывалившиеся, окровавленные внутренности молча издыхающего пса. «Виктор умер», сказала она дочери наутро на кухне. «Я знаю», ответила дочь с обычным спокойствием. «Надо сходить в храм», сказала мать.
На следущий день дочь попросила соседа сорвать замок, и дождавшись его ухода, спустилась в погреб. Бочки стояли в углу, пахло затхлым деревом, плесневелой известкой. С усилилем она вытащила ту из деревянных пробок, которая показалась ей наименее плотно пригнанной, взяла с полки недлинный резиновый шланг, запустила один конец его в отверстие, поцеловала другой, нацедила стакан, медленно выпила до дна и, задыхаясь, отерла губы тыльной стороной ладони. «Вот так. Вот так, да», ясно подумалось ей. «По пятницам, по пятницам вино. Вино по пятницам».
2003 г.