Опубликовано в журнале СловоWord, номер 43, 2004
О народном любомудрии
“Карамазовы не подлецы, а философы, потому
что все настоящие русские люди философы…”
Слова Дмитрия Карамазова у
Ф. М. Достоевского
1.
Есть такое присловье: «художник от слова «худо».»Этимология, конечно, не верна, но есть исторический смысл в таком корнесловии. Действительно, все, что было в России «худого», усиливало и возвеличивало роль художника. Худая политика, худая экономика, худая публицистика и философия — и вот на всех этих «худах» возрастало российское художество. Чтобы поэт в России мог быть больше поэта, в ней приходилось быть меньше себя деятелю и мыслителю. Но главное, что было худо в России, — это безгласность и немота ее религиозного самосознания, отсутствие богословов, схоластов, вероучителей. Как отмечает Георгий Флоровский в «Путях русского богословия», «с изумлением переходит историк из возбужденной и часто многоглаголивой Византии на Русь, тихую и молчаливую. /…/ Русский дух не сказался в словесном и мысленном творчестве… Эта невысказанность и недосказанность часто кажется болезненной. /…/ У многих верующих создавалась опасная привычка обходиться без всякого богословия вообще, заменяя его кто чем, Книгою правил, или типиконом, или преданием старины, бытовым обрядом, или лирикой души.» [1] «Лирику души» — поэзию и другие художества — можно в этом перечне поставить на первое место.
Об этом же писал Георгий Федотов в статье «Трагедия древнерусской святости» (1931): «Древняя Русь, в убожестве своих образовательных средств, отличается немотой выражения самого глубокого и святого в своем религиозном опыте. Лишь в знаках и видениях да еще в начертаниях и красках иконы она сумела отчасти приоткрыть для нас покров тайны». [2]
В отсутствие философов, теологов, проповедников, свободно и прямо выражающих религиозное самосознание народа, художник в России поневоле становился чем-то вроде пророка и вероучителя. Приведу самый свежий и поразительный пример — Булат Окуджава. Ведь кто и учил нас веровать в те отроческие годы, когда мы лишь понаслышке знали о Библии как о «памятнике религиозной словесности»? Наши первые смутные интуиции «жизни иной» на рубеже 1950-60-х выражались словами его песен.
Пока земля еще вертится, —
Господи, — твоя власть!…
Я знаю, ты все умеешь,
Я верую в мудрость твою…
Дай же ты всем понемногу
И не забудь про меня.
И напротив, явный сарказм, хотя и мягкий, как всегда у Булата, слышался в песне о комсомольской юности: «И никаких богов в помине, лишь только дела гром кругом, но комсомольская богиня… Ах, это, братцы, о другом!»
С Окуджавой мы пели: «Вот стоят у постели моей кредиторы: молчаливые Вера, Надежда. Любовь…» «Царь небесный пошлет мне прощение за прегрешенья. А иначе зачем на земле этой вечной живу.»
И вот 14 июня 1997 г. выходит в газете «Известия» последнее интервью Окуджавы, данное незадолго до смерти, из которого выясняется, что наш легендарный бард и вероучитель — «абсолютный атеист». И всегда таковым был.
— Вы религиозный человек?
— Я православный по своим предкам. Но в душе я абсолютный атеист и сегодня лукавить не стану. И я должен сказать, что у меня не вызывает трепета наша православная церковь, потому что она находится на том же уровне, на котором находится и наше общество, она мне не симпатична. Хотя против церкви я ничего не имею, я знаю священников — блистательных людей. Вот моя жена истинно верующий человек, я искренне уважаю ее пристрастие к вере. [3]
Как же могли песни Окуджавы учить вере, которой он сам не имел? Видимо, «верующей» была сама позиция художника в безбожной, религиозно бессознательной стране. Вместе с Россией своего времени Окуджава был атеистом, таковым и остался, но как поэт, художник, певец, отвечающий на самые дальние, «последние» запросы души, просто не мог не учить вере, сам оставаясь неверующим. Так что религиозность русского художества находится в какой-то странной зависимости от бедности сознательной религиозной жизни. Религиозное сознание остается подавленным, «репрессированным» — и во фрейдовском, и в сталинском смысле этого слова, — и потому выражается «стихийно и бессознательно», в «лирике души», в песенных заклинаниях.
2.
Кажется, что Россия еще не нашла своего религиозного призвания, не выработала мировоззрения, которое позволяло бы ей жить в ладу со своей стихийной интуицией бесконечного. Гоголевско-толстовское религиозное отрицание культуры и ленинско-сталинское революционное отрицание религии как раз и свидетельствуют о тех пустотах, через которые прорывается в Россию дух небытия: через трещины между религией и культурой, политикой и религией. Что-то есть в составе человеческой души еще неразгаданное, религиозно и культурно не(до)оформленное, и Россия есть одно из мест выхода этого «не» и «недо» на поверхность культуры, — как ни парадоксально, именно в таких отрицательных формах (атеистических, анархических, анти-культурных), которые все-таки позволяют это «нечто» как-то ощупать и выделить.
Российская духовность была и остается духовностью первого дня творения, когда Дух носился над темными бескрайними водами. «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою» (Бытие, 1:2). Бездна еще не приняла Духа в себя как принцип разделения и формы, не расчленилась на свет и тьму, сушу и влагу… Отсюда такие характерно русские качества «витания над бездной», как удаль и тоска, порыв и замирание, томление от окружающей пустоты и необъятной задачи миротворения. Это Дух до оформления мировой материи, — еще мечущийся, грозно вздымающийся, стелющийся над темным ликом бездны, над зыбкой водной стихией. В таком состоянии Духа запечатлена Русь, где как бы еще не свершилось творение мира. Здесь Дух, не растративший себя в разделениях вещества, еще наиболее целен, могуч, грозен, не имеет «вида», как сама бескрайняя равнина, где, по словам Гоголя, «открыто-пустынно и ровно все… ничто не обольстит и не очарует взора». И дальше: «Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе?» Эту непостижимую и тайную силу и заключает в себе Дух, который еще ничего не оформил и сам не оформился, но, как птица-тройка или как безначальное слово-песня, парит над бездною. [4]
Поэтому русское искусство является в основном «духовным» — не только у Гоголя, Достоевского и Толстого, но и у Горького, Маяковского и Платонова, и далее — у И. Кабакова, Д. Пригова, В. Сорокина, Т. Кибирова — вовсе не потому, что искусство ставится на службу какой-то внешней для него религиозной цели и идеалу, а потому, что искусство заполняет своей «духовностью» религиозные пустоты. Это даже и не искусство как формотворчество, искусное творение совершенных и завершенных форм, а скорее художество, то есть размокание вещи в краске, растворение мира в видении художника, порывы духа, налетающие на предметность в смутной жажде ее преображения. Русское художество (в отличие от западного искусства), как и русское мыслительство (в отличие от западной философии) — это и есть та приблизительная, расплывчатая форма, в которую выливается то, что остается религиозно непроявленным: духовное томление и жалоба, вопрошание о последних смыслах бытия, на которые не дает ответа никакое вероучение.
3.
Невыраженность «русского духа», сбросившего с себя очередную, советскую оболочку, находит выражение в концептуализме как литературно-художественном и общекультурном направлении 1970-х — 1990-х гг. (Илья Кабаков, Эрик Булатов, Дмитрой Пригов, Лев Рубинштейн, Владимир Сорокин, Тимур Кибиров и другие). Концептуализм выражает те первичные, примитивные, хаотические движения души, «полубормотания», которые не могут адекватно выразиться в идеологически членораздельной форме — и вместе с тем не могут выразиться ни в чем, кроме той же идеологемы, уже вполне выпотрошенной, обессмысленной.
Тот неясный, многодумный философизм, который, как отмечали Достоевский (в «Братьях Карамазовых») и Бердяев (в «Русской идее»), вообще-то характерен для русского человека, находит в концептуализме вполне естественное, почти фольклорное выражение. Дремучая, корявая речь, носительница или скорее «утопленница» народного бессознательного, выплывает в зону интеллигентского сознания, насыщенного всякими «мыслимостями» философско-идеологически-теологического свойства, на том же синкретическом уровне, на котором вообще работает российское мыслительство. Как ни странно прозвучит это определение, но концептуализм — это философская лирика, часто выходящая на уровень некой метафизической или теологической проблемы, которая, однако, не перестает быть сколком мещанского сознания, — своего рода «мещанский трактат», как бывает «мещанский романс».
Вот несколько стихотворных «микротрактатов» Дмитрия Александровича Пригова периода «застоя» — долгого, как бы застывшего в зените «солнца» коммунистической эпохи.
* * *
Стоит мужичок под окошком
И прямо мне в очи глядит
Такой незаметный на вид
И так подлетает немножко
И сердце внутри пропадает
И холод вскипает в крови
А он тихонечко так запевает:
Ой вы мене, вы текел мои
Фарес!
* * *
А много ли мне в жизни надо? —
Уже и слова не скажу
Как лейбницевская монада
Лечу и что-то там жужжу
Какой-нибудь другой монаде
Она ж в ответ мне: Бога ради
Не жужжи
* * *
Моего тела тварь невидная
Тихонько плачет в уголке
Вот я беру ее невинную
Держу в карающей руке
И с доброй говорю улыбкой:
Живи, мой маленький сурок
Вот я тебе всевышний Бог
На время этой жизни краткой
Смирись!
* * *
Ах, кабы не было бы снега
Ветер бы не завывал
И всяк виновный, как Сенека
Добровольно б умирал
В теплой ванне, чистый — гордый —
Господи, вот был бы город
Райский! [5]
Этот живой, почти животный философизм на уровне бурчания, мычания, бормотания позволяет многое понять в феномене российского коммунизма, который рос из сора дремучего, почти бессознательного народного любомудрия. Из таких глубинно целевых и причинных конструкций, как «жизнь… она, конечно…», «а много ли человеку надо?», «да ведь я ведь»… Из той точки, где мыслительство еще не отделилось от урчания в животе и от почесывания в затылке.
Если даже взять только зачины приговских стихов, обнаружится, что многие из них утробно медитативны — это своего рода философические лубки. «Вся жизнь исполнена опасностей…», «Посредине мирозданья…» «Наша жизнь кончается…», «Народ с одной понятен стороны…», «Господь листает книгу жизни…», «Нам всем грозит свобода…» По случаю женитьбы своего приятеля, Пригов советует ему законно оформить узы брака, приводя глубоко метафизический аргумент:
Такой порядок оформленья
Любви материи живой
В нем дышит принцип мировой:
Что не оформлено — то тленье
Коммунизм мог возникнуть только в гуще философствующего народа, вроде русского или китайского, а не народа, живущего конкретной выгодой конкретного момента в свете практического разума. Коммунизм — это не только общественная собственность, но и постоянное привычка обобщать, исходить из общего и восходить к общему, оставляя для конкретного лишь место наглядного примера, слабого промежуточного звена.
Вот я курицу зажарю
Жаловаться грех
Да ведь я ведь и не жалюсь
Что я — лучше всех?
Даже совестно, нет силы
Ведь поди ж ты, на
Целу курицу сгубила на меня страна
Западный буржуа или пролетарий поедает курицу, даже не задумываясь о целой стране, которая эту курицу тратит на его личное насыщение. Нет такого абстрактного регистра в сознании западного человека, и даже большому профессиональному философу, Б. Расселу или Л. Витгенштейну, слабо взойти до таких степеней обобщения: они больше беспокоятся по всяким логическим мелочам, языковым казусам, атомарным фактам. Философемы правды, совести, «любви материи живой», «райского города» им органически чужды, потому что предполагают не столько аналитическую работу сознания, сколько философствующее бессознательное.
Поэтика мудрствования, «дремучего глубокомыслия» у Дмитрия Пригова происходит из «Голубиной книги», древнерусского духовного стиха, слагаемого и переносимого каликами перехожими. И сам он легко вживается в образ такого калики, глубокомалограмотного, взволнованного простыми философемами, распевающего духовный стих на новый советский лад. Сравним:
На счетчике своем я цифру обнаружил
Откуда непонятная взялась?
Какая мне ее прислала власть?
Откуда выплыла наружу?
Каких полей? Какая птица?…
Д. А. Пригов
От чего зачался наш белый свет?
От чего зачалося солнце праведно?
От чего зачался светел месяц?
От чего зачалася заря утрення?
От чего зачалася и вечерняя?…
Голубиная книга [6]
«Русскому народу свойственно философствовать, — пишет Бердяев. — Русский безграмотный мужик любит ставить вопросы философского характера — о смысле жизни, о Боге, о вечной жизни, о зле и неправде, о том, как осуществить Царство Божье». [7] Вот этот безграмотный мужик и распевает у Пригова «мене, текел, фарес» на мотив «ах вы сени, мои сени». Он думает так же бессознательно, как и поет. Это не философия бессознательного, а бессознательность самой философии, которая совершается в понятиях, а не в образах, но при этом столь же стихийна и дремуча, как мифология. Коммунизм — это лунатическая преданность некоей прекрасной полубессознательной идее, приведение всей жизни в соответствие с восклицательными и вопросительными «тезисами души»: «Господи, вот был бы город Райский!» или «Что я — лучше всех?» Российский концептуализм обнаруживает эту многодумность в самой субстанции российского бессознательного. Оно потому и не может себя осознать, что погружено в мысль, непрерывно думает. [8]
Бывают такие состояния задумчивости, особенно у ребенка, ковыряющего при этом в носу — тронешь его, он даже вздрогнет. «Ты что?» — «Да нет, я просто думал». Вот эта оцепененность долгой мыслью, когда ни себя не сознаешь, ни чего-либо вокруг, свойственна и философическому народу, который в состоянии такой мыслительной прострации может полмира снести и даже глазом не моргнуть. Концептуализм лирически воспроизводит это состояние могучей и безотчетной думы, но одновременно и тихо трогает лунатика за плечо: да что это с тобой? да о чем же ты думаешь? Думающий вздрагивает — и вдруг обнаруживает совершенную пустоту: ни одной мысли. Потому что мыслило и даже философствовало его бессознательное.
* * *
Ни православное христианство (к сожалению?), ни марксизм-ленинизм (к счастью?) не оказались способными вобрать «русский дух», систематизировать его, разумно утолить его основные запросы, навести мосты над бездною, создать условия для мирного разделения религиозного и секулярного, политики и культуры. В этом, на мой взгляд, и состоит главное распутье современной России — то, что «топорно» выражено в ельцинском призыве к интеллигенции создать «национальную идеологию». Само слово «идеология» (да и слово «интеллигенция») в устах власти вызывает, конечно, тошнотворный рефлекс. Но вопрос остается: как примирить народ с самим собой, открыть выход из бессознательного в самосознание, так чтобы одно не подавляло другого и, в свою очередь, не взрывалось им? Как найти для религиозного и философского бессознательного какие-то более широкие и жизнеприемлющие формы, чем аскетическое православие и атеистический большевизм? Речь идет о распутье в каком-то почти магическом смысле этого слова, за которым встает судьбоносная раскладка карт: вот «дальняя дорога», а вот «чем сердце успокоится». Чем же оно успокоится? Или не успокоится ничем?
Сентябрь 1997
1. Прот. Георгий Флоровский. Пути русского богословия (1937). Париж, YMCA пресс, 4-ое изд., 1988, сс.1, 503.
2. Г. П. Федотов. Судьба и грехи России. Избранные статьи по философии русской истории и культуры, в 2 тт. С.-Петербург, изд. «София», 1991, т. 1, с. 307.
3. Последнее интервью Б. Окуджавы. «Известия», 14 июня 1997 г., с. 6.
4. «Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?» Кстати, библейское «Дух Божий носился» на иврите передается глаголом, обозначающим движение птицы, так что недаром Гоголь, созерцая из своего чудного далека «бедную, разбросанную и неприютную» Русь, видит в полете над ней «птицу-тройку».
5. Здесь и далее стихи Пригова цитируются по его подборке в альманахе «Зеркала», сост. А. Лаврин, М., «Московский рабочий», 1989 и по изд. Д. Пригов. Слезы геральдической души. М., Московский рабочий, 1990, с.13.
6. Голубиная книга. Русские народные духовные стихи Х1-Х1Х веков. М., Московский рабочий, 1991, с. 45. Или сравните приговское стихотворение «Выходит слесарь в зимний двор Глядит: а двор уже весенний…» с духовным «Стихом о смерти» («Голубиная книга», с. 239).
7. Николай Бердяев. Русская идея. Париж, YMCA пресс, 1970, с. 32. Ср. слова Дмитрия Карамазова, вынесенные в эпиграф: Ф. М. Достоевский. Братья Карамазовы, кн. 11, гл. 4. ПСС, т. 15, Л., «Наука», 1976, с.28.
8. Ранним и глубочайшим выразителем этого многодумного бессознательного был Андрей Платонов, чьи герои — Александр Дванов, Копенкин, Вощев — «истомлены мыслью и бессмысленностью». См. эссе «Обломов и Корчагин» в кн. 1.