Опубликовано в журнале Старое литературное обозрение, номер 2, 2001
1. Приметы
Все привычно, рутинно. Все в своей колее. Еслиуж и говорить о литературном процессе, о качественных сдвигах и изменениях — мы постепенно входим в европейский мэйнстрим, держимся на уровне, в курсе того, что читают в мире.
Германия с ажиотажем встретила романы француза Мишеля Уэльбека — и у нас с этим все в порядке. По крайней мере, скандальные “Элементарные частицы” благополучно переведены в “Иностранной литературе” (и даже отдельным изданием вышли).
Французы в прошлом году как безумные раскупали роман Жана Эшноза “Я ухожу”. Его тираж превысил 400 тысяч экземпляров. И у нас он также переведен и вышел в издательстве “МИК”.
Весь мир голову потерял от приключений Гарри Поттера английской писательницы Джоан Роулинг. Общий тираж 4 книг о маленьком маге Гарри Поттере зашкалил за 100 миллионов экземпляров.
У нас пока никто не выстраивается в очереди за этим детским бестселлером, у нас даже высоколобые критики нос воротят от подобного рода литературы, указывая на привычных Винни Пуха, доктора Айболита и Алису, выдавая их за отечественный выбор и вкус и нисколько не смущаясь их иностранным происхождением. Но хорошо, что Роулинг тоже переведена и вполне доступна.
Весь мир с ума сошел на литературных подделках, на дописываниях, продолжениях известных произведений. Скандал вокруг “Унесенных ветром” в США, во Франции с ужасом и гневом ожидают выхода в свет продолжения “Отверженных” Виктора Гюго.
А мы здесь так и вообще впереди планеты всей. Классику у нас переписывают давно и успешно, на разный манер. Последний, пожалуй, наиболее яркий пример в этом роде — “Чайка” Б. Акунина, не только напечатанная в “Новом мире”, не только вышедшая — и не в одном издательстве — отдельным изданием, не только раскупаемая и читаемая, но даже поставленная на сцене в театре Школа современной пьесы.
Удивить теперь нас трудно, поскольку мы давно перестали удивляться. Мода — или моды — освоены, наступил черед литературы.
С этим сложнее, потому что окончательно непонятно, как писать. Забавно, но это действительно проблема в условиях, когда можно писать как угодно. Но зато этого “как угодно” — хоть отбавляй.
2. Смешение языков
“Пир” Владимира Сорокина, вышедший в издательстве Ad marginem, в отличие от других сорокинских произведений (того же “Голубого сала”) на сей раз стал примечателен не по скандально-эпатажным причинам. К скандалу все привыкли, и на эстетический шок рассчитывать теперь сложно. “Пир” стал своего рода моделью, синопсисом целого проекта Ad marginem. В этой книге Владимир Сорокин как будто сконцентрировал в коротких новеллах все стилистики своих романов, дал образцы языков, на которых он пишет: от языка классического романа до умопомрачительной ново-китайской мовы. “Пир” действительно стал пиршеством, богато уставленным литературными блюдами столом. Серия книг актуальной российской прозы Ad marginem в каком-то смысле “Пир” продолжает.
Роман Сергея Болмата “Сами по себе” – попытка построить повествование на кинематографических принципах, сделать монтаж структурным элементом, а заодно и жанр кинобоевика перенести в литературу. “Банан” Михаила Иванова — своего рода абсолютизация жанра нон-фикшн по беззастенчивой откровенности: как языка, так и самих воспоминаний. Но в основе своей — это собрание застольных баек, столь распространенных (в определенном возрасте особенно) рассказов о пьяных приключениях. “Низший пилотаж” Баяна Ширянова весь состоит из жаргона наркоманов, любителей “винта”, и в данном случае это единственный адекватный изображаемому миру язык. Наконец, “Ногти” Михаила Елизарова — довольно эклектичное собрание новелл, написанных в разных стилистиках: от модернизированного языка романтической готики (“Ногти” — пожалуй, самый сильный текст в книге), до сказовой, неозощенковской манеры. И дело здесь не в специфическом выборе Ad marginem. Отечественная словесность полна произведениями сходными и аналогичными. “Голая пионерка” Михаила Кононова (СПб.: Лимбус-Пресс) — трогательная исповедь истязаемой войной 16-летней дочери полка – уникальный образец военной прозы во многом из-за того, что сочетает советский идеологический новояз с живой речью. “Медный кувшин старика Хоттабыча” Сергея Обломова (М.: Захаров) – старая сказка на ново-русский лад. Антиутопия Татьяны Толстой “Кысь” (М.: ОЛМА-Пресс) вся строится (и держится) на удивительных неологизмах, лингвистических находках, достойных Андрея Белого. Юрий Буйда в “Желтом доме” (М.: Новое литературное обозрение) даже придумывает целый жанр с весьма показательным суффиксальным названием – “щина”. “Дело жадного варвара” (СПб.: Азбука) — фантастический детектив фантастического же Хольма ван Зайчика — пародирует знаменитые китайские стилизации Роберта ван Гуллика. Перечисление можно было бы продолжать долго. Достаточно вспомнить продукцию издательства “Амфора”, в обилии поставляющего на книжный рынок современную петербургскую прозу. Такое впечатление, что мы присутствуем при новом смешении языков, литературном столпотворении; что имитация заменяет вдохновение, а владение языком и стилизацией – стиль. К счастью, это не так.
3. Проект Вячеслава Курицына.
“Акварель для Матадора”
Курицын написал роман. Точнее даже не роман, а заявление о приеме в писатели.
Заявление подписали Акунин и Пелевин. Для полноты не хватает Сорокина. Вместо него заместитель главного редактора издательства ОЛМА-ПРЕСС предупреждает, что продажа этого страшного произведения лицам, не достигшим 18 лет, запрещена.
Лучше всего было бы вообще запретить книгу. Для Курицына, по крайней мере. Тогда бы роман идеально исполнил свою роль.
Ведь текст в данном случае не важен. Главное — стратегия, манифестация себя в качестве писателя.
А что может быть желаннее статуса запрещенного автора?!
К восприятию “модного критика” в ранге “беллетриста” просвещенная публика уже была подготовлена. В статьях и эссе бывший апологет постмодернизма иначе себя и не называет. При любом удобном случае он не преминет заметить, что “писателю нужно бывать в разных местах”, или, на празднике “Нового мира” в музее Цветаевой, наблюдая за толкотней приживальщиков музея у стола с выпивкой и закуской, подумает, что хорошо бы роман о них написать. С убийством, разумеется, в основе сюжета.
Курицын мастерил свою “Акварель для матадора” с прицелом на массового читателя. Он хотел состряпать супербульварное чтиво, стремился “перепапить” доценок и корецких в купе с бушковыми, выжать из жестокого боевика все, что можно. И чего нельзя. Чтобы уж дальше ехать было некуда. Мат так мат, драки так драки (то есть “мочилово”, описанное с экспрессией китча), эротика — так порно, наркотики — так акварель. Автор темпераментно повествует, как шахматного коня в анус вставляют, как “жаб” пользуют на рокерской гастрольной барже, как кокаин потребляют, как неграм челюсти крушат. В общем, познавательно и за душу берет.
Что и говорить, писательский (и читательский) опыт, накопленные впечатления (отчасти уже прошедшие проверку в эссеистике) использованы на 100 %. Но роман-то не эссе. Спасительная рефлексия, ироничная дистанция между повествователем и героем, автором и происходящим, и другие вполне симпатичные черты критико-публицистических текстов Курицына в романе не работают. Вместо этого закономерно начинает работать психоанализ, то есть отовсюду выглядывает обнаженное намерение писателя. И чувство юмора начинает изменять: ““Люди лунного света” — как назвал их Жванецкий” — правда, смешно.
Может быть, Курицын и рад “играть с дискурсом” российского боевика — да не знает как. И история про новый наркотик акварель, и боевые похождения фээсбэшника Матадора с его любовью к провинциальной девушке Арине, приехавшей в Москву за славой и впечатлениями, и ходульно-обязательная сюжетная канва с битвой силовых ведомств за власть и рынок (наркотиков, понятное дело), и любимые курицынские идеи о легализации легких наркотиков, и стеб а ля Пелевин на тему потребления кокаина советскими чекистами или же экзотических обрядов африканских племен — все это прежде всего скучно.
Ключевым для авторской концепции можно считать один из эпизодов романа: описание “тошнотворного шоу”. Шоу, прямо скажем, нехитрое. Участников двое — мужчина и женщина. На протяжении 66 минут он непрерывно ест. Из ее рук. А после кормления — она раздевается, он на нее блюет и они сливаются в объятьях. В зале смех и крики восторгов. Автор этой замечательной постановки идет к выходу и не без удовольствия думает про себя: “Какая мерзость”.
Ладно бы мерзость — скука!
4. Интернет
В каком-то смысле качественный сдвиг уже произошел. Литература стала интересней “литературного процесса”. Поскольку что такое литературный процесс? Статьи в толстых журналах? — но это даже не смешно. Статьи в газетах — как было еще совсем недавно? — но газеты давным-давно не печатают “статей”, в лучшем случае обзоры и рецензии. Перебранки между “продвинутыми” критиками в Интренете — гораздо смешнее, но очень напоминают детскую песочницу. И это уж точно не критика, а “форум”, разговор об интересном, где гораздо важнее написать позабористее, нежели анализировать и рассуждать. Это особый жанр, спровоцированный Интернетом. Точнее — Интернет навязал свою стилистику критикам, стилистику чата, мгновенной реакции на реплику собеседника. Тема разговора не столь важна. Здесь свои маски, свои персонажи, свои репутации, свой театр. Каждый выступает в своей роли: будь то Андрей Немзер, Аделаида Метелкина, Дмитрий Ольшанский, Александр Агеев или Вячеслав Курицын. Интернет оперативен. Времени от прочтения книги (произведения) до опубликования рецензии ничтожно мало. Ровно столько, сколько необходимо критику, чтобы прочесть (просмотреть) книгу и написать небольшой текст (страница, две, максимум пять). Это почти импровизация, сходу высказанное мнение. Даже не мнение, а “реакция”, на которую в свою очередь следуют реакции других участников форума. Здесь нет стилистических преград и препон. Простят любую вольность — зато заметят небрежности и опечатки. Афористичность, остроумие, легкое, непринужденное письмо, “крутость”, “отвязность” в языке здесь ценятся больше, чем “глубокие концепции” и “вдумчивые прочтения”. На их изложение и места, впрочем, нет. Это литературный треп нон-стоп. В бешеном темпе, без оглядки и паузы, без долгих раздумий.
Впрочем, в Интеренете, помимо специфически сетевой критики, есть всё: и газеты, и толстые журналы, и романы, так что, коли не устраивает Аделаида Метелкина, вполне можно читать ту же Ольгу Славникову, благо она за последний год показала себя не только писателем, но и плодовитым критиком.
Если не бояться головной боли, то за литературным процессом вполне можно следить через компьютерное окно.
5. Премии
Еще совсем недавно существовала иллюзия (или тень иллюзии), что литературный процесс (или издательская стратегия — что гораздо важнее) будет хоть как-то соотносится с премиальными соревнованиями. Премий становилось больше, презентации собирали толпы литераторов, журналистов и VIP-ов самого разного калибра и назначения. Вроде бы и издатели стали к премиям привыкать. “Новое литературное обозрение” выпустило в свет лауреатов премии Андрея Белого и премии Аполлона Григорьева, награждение букеровских лауреатов сопровождалось выпуском участников шорт-листа петербургским издательством ИНАПРЕС. До этого букеровских финалистов печатало издательство “Грант”. Однако эти замечательные приметы и знаки, если что и знаменуют, так только симуляцию, имитацию согласной издательско-премиальной деятельности. Во всем этом слишком много искусственности, чему свидетельство появление на премиальном небосклоне новой литературной награды — Национальный бестселлер. Наивный человек, глядя на название премии, решит, что Национальный бестселлер отмечает произведение, пользующиеся наибольшим читательским спросом, лучше всех раскупаемое. Ан — нет! Смысл сложного многоступенчатого процесса, с массой условий, регламентаций, номинантов и аж двумя жюри можно было бы сформулировать так: “Мы заставим вас читать (и покупать, видимо, тоже) то, что мы назвали бестселлером”. Иными словами, бестселлер решено назначать и отпечатывать тиражом 75 тысяч экземпляров. Результат этого трогательного эксперимента мы вскоре увидим. Пока же лишний раз приходится признать, что читательские симпатии и предпочтения, равно как и издательские планы — сами по себе, а решения всяческих премиальных жюри — по себе сами.
Теперь, говоря о премиях, нельзя отделаться от впечатления, что по существу речь идет о протокольно-литературных мероприятиях, или просто — о литературном протоколе. Все очень серьезно, прилично, иногда роскошно — но всегда скучно, а главное — предсказуемо.
6. Букеры
Из тридцати романов, выдвинутых на соискание премии Смирнофф-Букер, жюри в составе поэта Олега Чухонцева (председатель), критика Андрея Немзера, кинорежиссера Валерия Тодоровского, писательницы Галины Щербаковой и издателя Геннадия Комарова выбрало шесть.
В большинстве своем финалисты Букера-2000 мало о чем говорили читателю, в отличие, скажем, от Б.Акунина, который в шорт-лист не попал. Хотя в то же время нельзя сказать, что в финал Букера прошли писатели вовсе безвестные.
Марина Палей, ныне живущая в Голландии, чей роман “Ланч” оказался в числе шести избранных, заявила о себе по крайней мере 10 лет назад. В издательстве “Вагриус” вышел сборник прозы “Long distance, или Славянский акцент”, который дает достаточно полное представление о ее творчестве: как раннем, до отъезда за границу, так и сегодняшнем, то есть уже “нидерландского” периода.
Петербургские повести Марины Палей, написанные в конце 80-х начале 90-х — “Поминовение”, “Евгеша и Аннушка”, “Кибирия с Обводного канала” — вполне обыкновенны и легко укладываются в общее русло современной “женской” прозы: бытовой фон, немного лиризма, немного психологии. Житейские истории, обыденность, возведенная в ранг беллетристики. “Поминовение” — воспоминание о детстве, о доме, “Евгеша и Аннушка” — элегия о петербургских старушках, “Кибирия с Ободного канала” — несколько более условное повествование о пылкой героине, страдавшей пороком сердца и страстной порочностью преодолевавшей свою обреченность.
“Славянский акцент” — совершенно иная статья. Здесь лиричности больше и больше многословия, сюжетность запрятана в стилистические выкрутасы и само повествование, поставленное на псевдо-интеллектуальные котурны, силится соответствовать европейским стандартам. Бытовизм, правда, остается — с той лишь разницей, что критике подвергается как раз бытовое благополучие, а не бытовая неустроенность. Так вот, если попытаться перенести стилистические достижения “Славянского акцента” на содержание “петербургских” повестей — то мы и получим в итоге “Ланч”. Повествование ведется от лица мужчины. Рассказывает он о своей семейной жизни, рассматривая ее с психологической, а более — с кулинарной точки зрения. Отсюда и название.
В какой-то степени на “Ланч” похожи “Похороны кузнечика” Николая Кононова — до недавнего времени более известного в качестве поэта и издателя. Лиричность, сложность и витиеватость письма — придают должный трагизм и эмоциональный накал переживаниям главного героя, у которого умирает бабушка. Вокруг этого все и вертится.
Иначе смотрятся “Последний коммунист” Андрея Золотухи и “День денег” Алексея Слаповского. Роман первого можно было бы назвать романом-фельетоном. Написан он действительно легко, но искусственно, и построен на парадоксе. Бывший партиец осознает себя бизнесменом и капиталистом, а его сын, получивший образование в Швейцарии, проникается коммунистическими идеями. Та же фельетонная манера отличает и Слаповского, который в числе претендентов на Букера не в первый раз. Алексей Слаповский уже довольно давно радует читателя картинками саратовской жизни, приискивая для произведений то форму жестокого романса, то психологического портрета, то плутовского романа. Именно в этом последнем жанре и написан “День денег” — история приключений трех персонажей (безработного пьяницы, губернского чиновника и писателя), которые неожиданно становятся владельцами крупной денежной суммы.
“Розы и хризантемы” Светланы Шенбрунн можно счесть семейной хроникой, картинками из послевоенной московской жизни. Любопытно здесь, пожалуй, то, что монологическое повествование практически отсутствует: доминирует диалог, прямая речь. Это как будто запись услышанных разговоров, голосов.
Наконец, роман-лауреат — “Взятие Измаила” Михаила Шишкина.
Михаил Шишкин, ныне живущий в Швейцарии, приобрел писательскую известность (что отнюдь не равно известности у читателя) после публикации в журнале “Знамя” романа “Всех ожидает одна ночь”. В 1993 году роман получил премию журнала.
“Взятие Измаила” также напечатано в “Знамени” (№№ 10—12 за 1999 год) и отмечено одной из премий журнала, точнее — премией “Глобус”, учрежденной ВГБИЛ им. М.И.Рудомино совместно с редакцией “Знамени” (как произведение, способствующее сближению народов и культур).
Это не канонический исторический роман, а скорее роман-метафора, роман-палимпсест. Он начинается из ничего, то есть сотворение мира происходит на глазах читателя. Из мрака, дорожной темноты, вагонной тоски, стука колес на стыках рельс, тусклых огней, проплывающих мимо станций; из русской провинциальной безъязыкой глуши — рождается слово. Это первозданный хаос, медленно оформляющийся в романное слово репликами первых персонажей. Они и названы — будучи обыкновенными людьми и судейскими чиновниками — именами языческих богов: Перун, Велес, Сварог. Постепенно набирая силу, слово строит романный мир, но строит, на первый взгляд, как-то странно. Едва начавшись, один сюжет, одна сюжетная линия сменяется другой и лекция — которой вроде бы открывается повествование — оборачивается попытками героя написать свою автобиографию для энциклопедического словаря. Только читатель привязывается к имени Александр Васильевич, опознавая в нем главного героя, готовясь услышать рассказ о его жизни и судейской практике, — как он исчезает, уступает место другим лицам. Затем вновь появляется, но уже как герой любовной истории — и вновь исчезает.
Сотворение мира как будто все время принципиально не завершается, обрывается на полуслове. Сюжет, получив развитие, вдруг замирает и — без переходов, без видимых оправданий и обоснований, без паузы и даже без обозначения ее — замещается другим сюжетом. Из переплетения незавершенных, брошенных сюжетных линий складывается общий корпус романа. Протокол судебного процесса, свидетельские показания, атмосфера дореволюционного судопроизводства — вместе с характерами, речами и интонациями того времени — в стык монтируется со сценами из жизни сталинской эпохи, публицистическо-памфлетными выступлениями “от автора” о жизни уже совсем современной, с “конспектом” или коллажем цитат из книг по русской истории и истории русской мысли. Канонический язык прозы прошлого столетия, откровенная архаика и современная речь, сквернословие и “высокий штиль” звучат рядом. И цитаты, цитаты, цитаты…
Продираться сквозь плотную ткань “Взятия Измаила”, сквозь этот сплошной текст — без пауз и деления на главы, почти что без интервалов между словами, как в древней рукописи — нелегко. Наконец, в завершение отстраненно-историческая часть и романная условность неожиданно отрезается “Эпилогом”, построенным на исповедальной, автобиографической интонации.
“Это роман об истории России ХХ века,” — говорят критики, и даже подсчитывают, сколько раз и когда русские войска брали Измаил. Иными словами: “И вечный бой! покой нам только снится”, “ночь, улица, фонарь, аптека”, хамство, пьянство, мат и жизнь в краю, где жить невозможно, свершающийся Страшный суд. Некоторым содержание показалось столь оскорбительным, столь задевающим патриотические чувства, что они яростно протестовали против награждения романа премией. В частности, критик и член букеровского жюри прошлого — Андрей Немзер. Эта появившаяся идеологическая составляющая довольно забавна.
Роман написан очень серьезно, и стилистическая игра в нем не отменяет пережитого личного опыта. И в то же время “Взятие Измаила” — продуманный и просчитанный роман. Так что и сотворение мира несет на себе явно уловимый компьютерный оттенок, черты и “последних времен”, и последнего времени.
“Взятие Измаила” вышло отдельным изданием в “Вагриусе”. Бестселлером роман явно не станет, как, пожалуй, несмотря на все достоинства, не стал и событием. Спрос на него — ограничен. Радоваться этому или нет — другое дело. В любом случае, это не Борис Акунин.
Акунин стал героем Антибукера. Таким образом, с опозданием по крайней мере на год, оказался премиально избранным, отмеченным. Как настойчиво подчеркивали члены жюри, премии удостоился именно роман “Коронация”, то есть последний из романов “фандоринского цикла”, а не весь акунинский литературный проект. И чего было так настаивать? Как проект, “Приключения Эраста Фандорина” — уж точно явление в современной литературе уникальное. И писать об Акунине как-то неловко, а уж премии давать — тем более. Если только по сумме достижений. И так очевидно, что акунинский исторический детектив стал открытием: и в отношении письма, тонкой стилизации — отстраненно-ироничной, на грани пародии, все время осознающей свою стилизационность — и в отношении использования “исторического материала”, и в отношении героя, с его фантастически богатой возможностями родословной, не говоря уже о том, что в мастерстве сюжетостроения Акунину просто нет равных. На самом деле достойно удивления то, что академический стеб Бориса Акунина, напичканный филологическими изысками, пользуется таким спросом, что семь романов о Фандорине публикой были просто проглочены, что стоящая педантичного филологического эссе “Чайка” встречена восторгом и аплодисментами, что каждая новая книга расходится на ура. Может быть, это и есть литературный процесс, а Антибукер (или Букер) — частный случай…
Собственно говоря, о премиях больше сказать нечего. Премия Аполлона Григорьева в этом году — поэтическая, премия Александра Солженицына — второй год как маргинальная, а лауреат Национального бестселлера еще не определен. Как бы то ни было, ясно одно: эпоха литературных премий завершена. Издательствам они помогли мало, публике — еще меньше, хорошо хоть помогли писателям. Издательские проекты “Амфоры”, “Ad marginem”, “Захарова” показывают, что вызвать интерес у публики, можно и без всяких премий.
7. Толстые журналы
Остались толстые журналы, как составляющая литературного процесса, точнее — еще одна вполне автономная сфера или еще один, несколько архаичный, но пока еще оправдывающий себя — способ бытования литературы. Говорить о журналах прошлогодних вряд ли имеет смысл. Проехали. Будем считать, что букеровская шестерка и есть итог журнального сезона 2000. Новый год, новый век. В толстых журналах он, правда, слабо ощущается. Журналы печатают в основном предсказуемую прозу и предсказуемых авторов. Говорить о них легче всего в жанре хроники, с интонацией перечисления. Оправдано это хотя бы тем, что частности стали интересней общих закономерностей. Скажем, “Знамя” (№ 1, юбилейный!, “Знамени” — 70 лет) публикует новую повесть Андрея Дмитриева “Дорога обратно”. Умную, задумчивую, лиричную, в меру сатирическую, в меру филологическую, то есть радующую сердце филологов. Достойный образец академического письма. Герой вспоминает детство, проведенное в Пскове, и свою няньку. Ее однажды увезли на Пушкинский праздник в Михайловское. Обратно она возвращается пешком, вспоминает жизнь и размышляет о своей судьбе. Но, пожалуй, самое замечательное в “Дороге обратно” — описание Пушкинского праздника. Остальное – пускай и глубоко философское – лишь фон, обрамление.
“Недвижимость” Андрея Волоса (“Новый мир”, №№ 1—2) любопытна темой, точнее необычным соотношением темы и типа повествования. Главный герой — риэлтор, и уже это открывает совершенно удивительные возможности. Герой, от лица которого и написан роман, встречается с людьми самыми разными, становится свидетелем сокровенных, почти интимных сторон частной жизни, наблюдателем драм и трагедий (все-таки квартирный вопрос — по-прежнему один из самых болезненных). При этом сама профессия заставляет его занимать позицию отстраненную. Он не вмешивается, не настаивает и даже почти не участвует в происходящем, но лишь объясняет и дает консультации. По сути дела это модель авантюрного романа, получившая совершенно неожиданное современное воплощение. Впрочем, у Андрея Волоса преобладает мелодраматизм.
“Трезвенник” Леонида Зорина (“Знамя”, № 2) — довольно забавный пример современного идеологического романа (который, казалось, благополучно помер) в тургеневско-арцыбашевской традиции. С героем, его знаковой судьбой, которая и призвана продемонстрировать идеологическую позицию, разговорами, спорами и социальной проблематикой. В каком-то смысле это перепевы маканинского “Андерграунда”, хотя в сравнении с ним “Трезвенник” написан гораздо более спокойно (к чему, впрочем, и название обязывает), без стилистической экспрессии, без нажима, без постоянного подковыривания читателя. Зорин пишет отстраненнее, подчеркивая условность персонажа, заданность его характера, продиктованную целью романа. А цель очень простая — показать, как мог бы вести себя человек в последние годы существования советского режима. Иными словами, речь идет о своеобразной исторической утопии или, точнее, — о вероятностном герое. Это моделирование судьбы с позиции сегодняшнего дня, игра на уже известном историческом поле. Фактическая достоверность и документальность здесь призваны утвердить такую же достоверность жизненного пути главного действующего лица.
Вадим Белан, который, собственно, “трезвенник” и есть, вырабатывает свое жизненное кредо под влиянием учителя шахмат Мельхиорова. Для Мельхиорова шахматы стали убежищем, спасением, возможностью социальной активности, свободной от идеологии. Мельхиоров выступает этаким подпольным оппозиционером. Он отказывается от открытого противостояния режиму, но и не принимает его, не хочет на него работать. Он обустраивает свою, хоть и маленькую территорию, на которой может спокойно существовать, чувствовать себя свободно. Мельхиоров не шахматист (“я скоро понял, что мне не светит войти в элиту”), он скорее — философ шахмат (“шахматы — великая школа. Они превосходно ставят на место”). Не исполнитель, но идеолог. Шахматы стали для него “школой жизни” и областью самовыражения при невозможности самореализоваться в других областях. Об этом он прямо говорит своему ученику: ”Если нельзя иметь то, что любишь, то надо любить то, что имеешь. Я повторяю: я не жалею. Шахматы дали мне самое главное — чувство убежища и безопасности. Это немало. Совсем немало. Когда-нибудь ты это поймешь. Пока же, дружок, запомни вот что: лучше уж быть коровой в Индии, чем быком в Испании. В этом вся суть”.
Вадик Белан быстро усвоил уроки учителя. Трезво оценив себя и установив “пределы отпущенных Богом возможностей”, он постарался избавиться от иллюзий уже в самом начале жизненного пути. По этой причине не стал делать из себя ни ученого, ни писателя, а решил стать юристом, еще точнее — адвокатом. Выбор, прямо скажем, продиктованный из будущего, то есть из нашего времени, когда “лоеры”, тем более адвокаты, — в цене. Профессия престижная, востребованная. Теперь. Но вот в 60-х (главный герой — “Дитя Победы”, родился в 1945-м) отнюдь не всякий человек, не испытывающий особых симпатий к социализму или, по крайней мере, трезво смотрящий на действительность, выбрал бы для себя в качестве “убежища” юриспруденцию.
На самом деле настоящим убежищем (впрочем, как и областью самореализации) Вадима Белана, юноши статного и представительного, стали женщины. С их помощью, непосредственной и опосредованной, он успешно обходит жизненные рифы, разбирает завалы и избегает ловушек самого разного рода, начиная с попытки КГБ, в лице некоего Бесфамильного, заставить работать на себя.
Невозмутимость, спокойствие, трезвость житейская и политическая выгодно отличает Белана от его друзей (и также учеников Мельхиорова) Бориса Богушевича и Александра Випера. Белан антипатию к режиму таит про себя. Оппозиционные, тем более публичные жесты представляются ему бессмысленными и бесполезными. Тратить собственную жизнь на служение абстрактным идеалам кажется глупым, но самое главное — глупо жить этим противостоянием.
Богушевич и Випер проживают жизнь типичных диссидентов. Внешне (то есть по фактам и событием) отличные, их судьбы лишь отчетливее выделяют сходство. Это две стороны одной медали, — то есть убеждения, что происходящее в политике должно переживать как личную драму.
По мнению Белана, как раз напротив: никакого отношения к личной жизни (она то как раз остается неустроенной, неудавшейся) и проблемам личности политика не имеет. Она уводит от сущностных проблем. Это все те же иллюзии, все тот же обман зрения.
Политические идеалы зыбки, неустойчивы, изменичивы. Пестрота событий, мерное течение исторического потока — с катастрофами, войнами и страстями — вовлекает в себя людей. Но одно дело быть, оставаясь самим собой, участником, свидетелем, очевидцем, и совсем другое — принести в жертву свою индивидуальность этой обманчивой пестроте.
С точки зрения Белана, Богушевич и Випер — страстные спорщики ни о чем, принесшие себя в жертву призраку. Их солидарность в 60-х и резкое расхождение в 90-х опять-таки не имеют никакого значения: “Я уважаю энтузиастов, и все же мне бы хотелось понять: нужно было красавице Вере Фигнер провести четверть века в каменной клетке, чтобы сегодня все либералы оплакивали государя императора и каменную десницу Столыпина? <…> Когда вы уйметесь? Борис, ты безумствуешь, как двоеперстец. А ты, Санюля, тоже хорош. Веди себя более благодушно. И перестань донимать Богушевича какими-то новыми друзьями. Новых друзей больше не будет. Мы уже старые мудаки. И очень скоро нам всем писец”.
Вот-вот. Жизнь прошла в абстрактных спорах и вполне реальных страданиях. А ради чего? Чтобы бывший кэгэбэшник, а ныне преуспевающий бизнесмен Бесфамильный, когда-то травивший Богушевича с Випером, теперь давал им деньги на издание журнала “Открытая зона”.
Все переменилось и ничего не произошло. Кроме старости.
Рядом с этими экзистенциальными обломками Белан выглядит по крайней мере солидно, внушает уважение. Он сохранил себя и вкладывал силы в свою собственную жизнь. Пускай она осталась бесплодной (детей у него нет), зато действительно богатой и личной.
Впрочем, отвлекаясь от Я-концепции Белана, стоит заметить, что власть и любовь — искушения, если и не равновеликие, то уж безусловно одного порядка.
Как бы то ни было, роман прозрачен и открыто публицистичен. Забавно, что тургеневская традиция и тургеневский романный канон сегодня не только не забыты, но вполне жизнеспособны. В “Трезвеннике” хочется обсуждать философскую позицию героя, которая жестко задает его судьбу.
Но еще забавнее то, что “Трезвенник” по сути дела пересматривает историю, почти переписывает ее в соответствии с сегодняшней идеологической доминантой. На фоне невозмутимого Вадима Белана и его многочисленных любовных приключений, его спокойного благополучия, его философской трезвости — жалко (или уж по крайней мере отнюдь не блестяще) выглядят его друзья диссиденты. Но главное — иначе воспринимается сама история; активно старающаяся обратить на себя внимание, стремящаяся заразить собой злоба дня. Кажется, именно этой “трезвости”, открывшейся сейчас, не хватало когда-то.
“Трезвость” уничтожает собой историю. Это исторический постмодернизм, утверждение зыбкости, относительности исторических ценностей, невыводимости исторических законов.
Все это замечательно. Странно только это желание вновь переписать — или увидеть другими глазами — прошлое. Точнее — в прошлое намеренно погрузить современность. Случай, кстати сказать, не единственный. Что-то мешает существовать с нажитым историческим запасом, очищенным от советской мифологии. Так и тянет эту мифологию подправить, обновить. Один из самых последних примеров такого рода исторического переиначивания (также в согласии с современным идеологическим заданием) — роман Дмитрия Быкова “Оправдание” (“Новый мир”, №№ 3—4). Здесь уже никакой документальностью, объективностью и не пахнет. Здесь автор откровенен, беззастенчив и вызывающе утопичен. Здесь “трезвость” превращается в цинизм, еще и пафосный к тому же.
Быков пытается “оправдать” сталинские репрессии — иными словами, в силу своего разумения отыскать хоть какую-то рациональную причину тотального государственного террора. И находит ее.
В планы Верховного, оказывается, входило подвергнуть испытанию на прочность и вшивость все население советской империи (слово, вызывающее жуткую ностальгию у автора). Поэтому намеренно придумывали фантастические обвинения, пытали и мучили. Шел процесс просеивания человеческого материала, отбора самых стойких, самых сильных, тех, кто не поддались, не согласились, не подписали, не донесли и прочее. Прошедшие испытание отправлялись в спецпоселения. Из них формировались “золотые роты”, отряды героев, воинов и диверсантов. В них рождались будущие Александры Матросовы, которые и выиграли войну. “Реконструкцией” биографий этих лагерных суперменов автор и занимается в романе. И ладно бы только выдумывает. Но в числе других, например, изображается “истинная” судьба Исаака Бабеля.
Постмодернизм? — да, но с комсомольским душком. Какой-то сомнительный гибрид ГУЛАГа и “Пионерской зорьки”.
В общем, художественное препарирование истории продолжается, и идет по всем направлениям. Писатели, пользуясь художественной свободой и не стесненные рамками академической науки, пускаются во все тяжкие, так что уже и ярко выраженного пропагандистского духа не стесняются. Какая уж тут “трезвость”, если началось “оправдание”.
Нет, коли уж речь зашла о переписывании истории, смешении не только языков, но и времен, самого пристального внимания заслуживает публикация “Генералиссимуса” Всеволода Иванова. Это, скорее, реконструкция (рассказ не был завершен, сохранились черновые наброски), но даже фрагменты впечатляют. Сюжет прост и забавен. Генералиссимуса — сподвижника Петра I Александра Меншикова — удается оживить, и он встречается с генералиссимусом советским. Самое любопытное, что, оказавшись в другом времени, Александр Данилович ничему особо не удивляется. Одна из лучших сцен — прием в Кремле. Поглядев на Сталина, на собравшихся, и отведав водки, Меншиков замечает: “Люди не изменились, а водка стала лучше”.
Красивая фраза. В каком-то смысле и в литературе это так, смотря, правда, с каким временем сравнивать.