(Евгений Рейн, Томас Венцлова, Бахыт Кенжеев, Виктор Куллэ, Шеймус Хини)
Опубликовано в журнале Старое литературное обозрение, номер 2, 2001
Евгений Рейн * * * И.Бродскому Придет апрель, когда придет апрель, давай наденем старые штаны, похожие на днища кораблей, на вывески диковинной страны. О, милый, милый, рыжий и святой, приди ко мне в двенадцатом часу. Какая полночь! Боже, как светло! Нарежем на дорогу колбасу, положим полотенца и — конец. Какое нынче утро нас свело! Орган до неба, рыжий органист, играй мне в путь, пока не рассвело. Так рано, до трамваев и авто мы покидаем вялый городок. Та жизнь уже закончена, зато нас каменный ласкает холодок. Какое путешествие грозит, за черной речкой бледные поля. Там тень моя бессонная сквозит. Верни ее — она жена твоя. Садись-ка, рыжий, в малый свой челнок, за черной речкой — тьма и черный свет, за черной речкой там черным-черно, что одному пути обратно нет. Я буду ждать вас, сколько надо ждать, пока весло не стукнет по воде, я буду слезы жалкие глотать и привыкать к послушной глухоте! Но ты вернешься, рыжий, словно пес, небесный пес, карающий гремя. «Я нес ее, — ты скажешь, — слышишь, нес. Но нет ее, и не вини меня». Тогда пойдем вдоль этих тяжких вод туда, где по рассказам свел Господь людей-енотов, ящеро-народ и племя, пожирающее плоть. 1962 Истинный путь вокруг света И. Б. Отправиться узенькой речкой, притоком огромной реки. Там сладкого дыма колечки, буфеты, каюты, звонки. Сидеть в парусиновом кресле, разглядывая берега, И мачты спасательный крестик на фоне небес теребя. А тент мой то скрипнет, то вскрикнет, сирена завоет слегка, О, я, уплывающий скрытно, зачем моя жизнь не сладка? Зачем не мужицкая драка, зачем не фамильный запой, не лета цветущая арка, построенная зимой? Я рупор возьму капитанский, а губы сердечком сложу, вдыхая металл скипидарный, я все на прощанье скажу. — Прощай, мой приятель, ты ешь или спишь, но утром такая туманная тишь, что ты, вероятно, услышишь. Прощай, мой приятель, я рад повторять всё то, что случилось, дотошно, подряд. Когда я отчалю, поедешь и ты от черной печали до твердой судьбы, от шума вначале до ясной трубы. И вот наступает слиянье обеих пленительных рек, сиянье, сиянье, сиянье, отныне и присно навек! Река меня катит вторая, и рыбы глядят изнутри, и, плавно хвостом ударяя, они повторяют: — Смотри, Тут воды, как духи, бесплотны, а мы и не рыбы совсем, а твой пароходик нескладный в реке, точно в тверди, засел. — Прощай же, домашнее диво, мой идол прощай меховой, спасибо, ты слышишь, спасибо, что я не любил никого, что, если я стану терзаться, не вынесу если стыда, одна ты воздушным трезубцем погубишь меня навсегда. И вот я сбегаю по трапу, сажусь в голубое авто, и всё, что имею, я трачу и плачу в крахмальный платок, Стеклянные улицы эти, коричневый старый кирпич, как слезы в сургучном пакете, песок под ногами хрустит. Под куполом вьется Спаситель в сандалях и робе своей, Спаситель, который насытил своих сокрушенных детей. — Спасибо, Спаситель, спасибо, ты честное слово сдержал. тут очень, Спаситель, красиво, и купол, и фрески, и зал. Когда Тебе будет угодно, зови, я прикрою дела, с Тобою, ты знаешь, охотно, как надо, в чем мать родила. Однако теперь, понимаешь? Всё это устроил Ты Сам! Зачем Ты часы вынимаешь и жутко стучишь по часам? Пора мне, должно быть. И снова в авто олубом на бегу. Как первое ясное слово я это лицо берегу. Пади же, железная штора! Я вижу на мягкой стене, как скоро, предательски скоро, лицо переходит ко мне, в стекло поглядится и словно помадой подводит губу. Как самое темное слово я это лицо берегу. А ночь наступает внезапно, и в мутной ее духоте вплывают и жалость и жадность, две рыбины в пресной воде. — Глядите, отважные рыбы, — аквариум, спальня, дворец! Всё в жизни сбывается, ибо всегда наступает конец. И та, что к подушкам приткнулась, зарылась в любовь с головой, не знает, что вновь окунулась в теченье реки круговой. Томас Венцлова * * * Январские квинты и септимы. Как сохранить Сей гул, что ты слышал секунду назад? (Вероятно, Господень.) С немыслимой далью оборвана нить. Мембрана не вздрогнет. Письмо возвратится обратно. Трещит ясновиденья пламя в камине твоём, а утлая вечность мостов претендует на норму. Душе, что сверх меры наполнена небытиём, как раковине, придает одиночество форму. Таким ты предстанешь на Суд, от потока времён очнувшись. И там да пребудут с тобой неразлучны — как некий Вергилий — и слава, и мудрость, и стон, и гаснущий пульс, до конца аонидам созвучный. Сквозь гравия груды весной пробивается смерть, в TV и газетах насилие пенится густо, и отяжелевшее сердце, вобрав эту смесь, сливается с временем. Это зовётся искусством. Но в Лету вступают и дважды. Покой недалёк. Мир выразив знаками, пальцы сумели разжаться. И снова: свет шёпот прощай океан мотылёк — чтоб нить не прервалась. Чтоб было за что удержаться. 1996 * * * Мы эту лампу жгли по вечерам. На книги липла тьма, склоняясь ниже пред чайником, что волю дал парам, и тусклым блеском чемодана в нише. Испуганный огонь моргал, рябя. Друг провод поправлял, и было ново, ночь и сугробы позабыв, себя самих узреть из времени иного. Оно настало. И душа дотла плоть пережгла отринувшему честно лагуну севера жильцу, вчера здесь жившему. И комната исчезла. Ещё мерцает чайник. Шлют привет открытка, абажур и книги сверху. Нет больше стен. И только прежний свет, благодаря за всё, что было, светит. 1997 San Michele Щель, как двуликий Янус, оперлась о лодку, что прибой однажды вынес на пристань. Так и возникает связь меж куполом, зрачком, белесой высью. Стучит мотор среди белесых вод, и глину борт изъеденный бодает. Среди слепящих стен в июне — под прозрачным солнцем — Орк нас поджидает. Трава и камни. Тот же остров. Вот спешит расслышать странник, каменея, как над кустами тишина плывёт, как сфере глухо вторят сферы неба, как режет воду клин известняка, покуда мозг, оцепененьем полный, уже не боль пробудит, но пока — не пароход, не дерево, не волны. 1997 Перевёл с литовского Виктор Куллэ Бахыт Кенжеев 29 января 1996 Лечь заполночь, ворочаться в постели, гадательную книгу отворя, и на словах «как мы осиротели» проснуться на исходе января, где волны молодые торопливы, и враг врагу не подает руки, — в краю, где перезрелые оливы как нефть, черны, как истина, горьки. Вой, муза — мир расщеплен и раздвоен, где стол был яств — не стоит свечи жечь, что свет, что тьма — осклабившийся воин танталовый затачивает меч, взгляд в сторону, соперники, молчите — льстить не резон, ни роз ему, ни лент. Как постарел ты, сумрачный учитель словесности, пожизненный регент послевоенной, каменной и ветхой империи, в отеческих гробах знай ищущей двугривенный заветный — до трех рублей на водку и табак, как резок свет созвездий зимних, вещих, не ведающих страха и стыда, когда работу начинает резчик по воздуху замерзшему, когда отбредив будущим и прошлым раем, освобождаем мы земной объем, и простыню льняную осязаем и незаметно жить перестаем ………………........................ ………………........................ ………………........................ ………………........................ Весь путь еще уложится в единый миг — сказанное сбудется, но не жди воздаянья. Неисповедимы пути его — и ангел, в полусне парящий, будто снег, над перстью дольней (и он устал), не улыбнется нам, лишь проведет младенческой ладонью по опустелым утренним устам. 29 января 2001 года При жизни мы встречались редко. Я был слишком горд, чтоб ударяться в поиск контактов с мэтром. Музыку кроя на свой манер, не слишком беспокоясь о будущем, к испарине труда и водки привыкая, в тайны слога российского вгрызаясь, навсегда я избежал попытки диалога, в котором надлежало бы изречь друг другу нечто главное, по типу Державина и Пушкина, извлечь орех из скорлупы, сдружиться, либо поссориться. Но — комплексы, к чинам почтение, боязнь житейских просьб и презренной прозы. Нет, при встрече нам разговориться вряд ли удалось бы. ……………………………………… Стоит зима, квадратный корень из любви к небытию, присущей всякой живущей твари, ослепительный эскиз беды. Он замолчал, и, кажется, заплакал, Бог дал, добавил тихо, Бог и взял, и сгорбился в отчаянье невольном, во всяком случае, поднес к глазам платок, застиранный, как небо над Стокгольмом. Виктор Куллэ Morton, 44 Полуподвал на окраине материка, где обитала больная, картавая птица. Если стихи провоцируют эхо, то как стать незаметнее времени, попросту слиться с мерным биением довифлеемских валов, с мякотью слез, отражающей звезды по рангу? Ибо единожды палец пером проколов, до наступления ночи не высосешь ранку. Грифель и мел замещаются склянкой чернил, картриджем принтера, каплей горячего воска. Эта иголка царапает старый винил и застревает в бороздках бессонного мозга. Выйди на улицу в демисезонном пальто и — вдоль реки, повернув машинально налево — воздух, горячий как над азиатским плато, стынет дыханьем свинцового невского зева. Ты, обреченный, смолящий одну за одной, глухо бормочущий, дышащий тяжко, с натугой, больше не связан ни материковой страной, ни кулинарным венцом, ни неверной подругой. Чайки над Гудзоном и облаков камуфляж для анонима — кочевника, гунна, монгола — лишь подтверждение: чем прихотливей пейзаж, тем монотонней звучит человеческий голос. 1998 В минувший век Истончается плотность небесной ткани. Амальгама зеркала шелушится. В необъятной, лесистой твоей тоскане монотонно берег крушит ушица. И потомок, рыщущий в Интернете, натолкнувшись на мезозойский остов, отшатнётся, вспомнив, что на планете до хрена и больше иных погостов, чтобы их разграбить. Мутантов орды, саранча, которую ты накаркал, заполняет спортзалы, бассейны, корты коммунального времени. Эта калька с безмятежной античности всё же лучше, чем избыток золы, удобрявшей почву предыдущих столетий. Так скрип уключин, под который старик перевозит почту без обратного адреса — монотонней суетливого щёлканья метронома. В заселившем зеркало вод планктоне умирает эхо и незнакома небесам, не знавшая даже ряби гладь, лишённая отроду отраженья. Так любая речь при ином масштабе изначально предчувствует пораженье. Что противно для ястреба — сладко грифу. Камышом зарастая, мелеет Лета. Белоглазая чудь научилась в рифму — хорошо, что ты не услышишь это, не увидишь пламени калиюги, горсть друзей, стянувшихся к фермопилам… Каково теперь набиваться в други торопившим гибель твою зоилам, обречённым не ледяному смеху, но эфиру, который забила вата? Век минувший хору коллег по цеху в безнадёжных поисках адресата окликать бесполезно. Ослабим путы связей с жалким будущим эмбриона, чтобы лучше строить свои редуты из руин последнего бастиона. Чтобы смысл, которым была чревата изначальная речь, сохранялся в чём-то. Чтобы девственная белизна квадрата оставалась с испода чревата чёрным. 2001 Шеймус Хини Из «Славословий лауреату» Стихи, которыми сейчас Достойнейший одарит нас, Вы не взыщите. Столь славен автор на Земле, Что нужды нету ни в хвале И ни в защите. Иосифа представить рад Рядам, что заполняет ряд Кембриджских шишек. Он ведом каждому из нас До гласности. Мой конферанс — Уже излишек. Он для последних сих времён Поэтам преподал закон Необоримый: Похитив огнь и воздух слов, Пернатым дав клише улов, Восславив рифму. Его стихи тысячекрат Масштабнее, чем Старший Брат. Им нет указа. Он исхитрится уберечь Живую человечью речь От новояза. Так в сталинские времена Свои запрятал письмена Писатель, коий В кувшине рукопись хранил, Её меж звёзд похоронил — Как некий корень. Преступна сцена. Много лет, Плюя на время и запрет, Копатель тщится. Несказанная правда — клад, Схороненный тому назад — От глаз таится. В руках поэта ледяной Топор, а не лопата — но Не без успеха Он изнутри ломает лёд. «Вы лжёте», — в ухе отдаёт Настырно эхо. Сквозь обруч огненный прыжок Свершает у него стишок — Отнюдь не кроток, Но изощрён. Так мозг обрек Искусства вольного побег Из-за решёток. Стихи, бия хвостами, в ряд (По слову Милоша) стоят Лицом к светилу — Фантазии и света плод; Искусство, их прервав полёт, С высот спустило. Се — не романтика, не бред Риторики, но — наш поэт. Он здесь по праву. Салют из пушек учредим И дамбой Шеннон запрудим Ему во славу! В своей Ирландии, в порту, Среди стригущих высоту Бакланов, чаек, Иосиф, не забуду день, На Дублинской большой воде, Когда, скучая, Мы взялись обсуждать сонет (Чем славен старый Икс, но нет У юной прорвы Условных Игреков), друзей Хваля заглазно — выбор сей Свершают профи. Здесь гений, давший нам «Корабль Воздушный», Дерек (пьес сераль — Его проказа), Прилив восславивший в строке, Гарцует на морском коньке — Родне Пегаса. Ветрами юга оснащён Уолкотт (я слегка смущён При сём примере); Ему — подарок и должок — Цитирующий Йейтса Джойс: Мысль о Гомере. Мысль о Шекспире также — так Как он хранитель многих тайн Уолли Шона. В компании актёров он Свечу сжигает с двух сторон Для Аполлона. Сейчас печать сорвут они С кувшинов; погасят огни. Да будет сломан Чужого языка барьер — И вам откроется пример Сокровищ слова. Перевёл с английского Виктор Куллэ