Опубликовано в журнале Старое литературное обозрение, номер 1, 2001
Валентин Дмитриевич Берестов одним из первых откликнулся на идею создания этого номера. В начале апреля он по телефону сообщил, что переработал и дополнил эти свои записки об Окуджаве — нужно только как-нибудь встретиться и передать текст. 15 апреля его не стало. Помимо того очевидного, что он сделал в нашей литературе (не только в литературе для детей, но в русской поэзии второй половины века), и о чем еще будут писать многие, Валентин Дмитриевич был одним из последних представителей той истинной российской интеллигенции, само существование которой делает воздух времени пригодным для дыхания, убеждает в небессмысленности поэтического творчества. Его просто невозможно было не любить. Светлая память.
Виктор Куллэ
Представьте себе вечер поэтов в городском парке. Объявляют: “Выступает Булат Окуджава!” И ни один человек в публике не ждет, что Булат споет песню, и самому Булату даже не приходит в голову что-либо спеть, попросить гитару…
Так было году в пятьдесят четвертом, когда Окуджава жил в Калуге и еще не думал писать песни. Я — один из немногих, кто слушал его таким. Он читал стихи о войне — хорошие стихи. Читал отрывки из поэмы про Циолковского. Видимо, он ощущал себя чуть ли не прирожденным калужанином, и в то же время старался быть очень советским человеком — таким же, как и все кругом. Поэтому он прочитал такие строчки о революции: “Калуга вышвыривала Афончиковых…” И тут я понял, что он — не калужанин: клужане к своим купцам так не относились. Потом я посмотрел в телефонный справочник — там было много Афончиковых и других купеческих фамилий. И я подумал: “О! Не только остались целыми, но и телефоны себе пробили!” Калуга вообще была городом с вольнолюбивыми традициями: сохранила все свои церкви, не допустила, чтобы ее переименовали в Циолковск, не позволила строить Калужскую ГЭС…
Булату было тогда тридцать лет. Я был на четыре года моложе — это очень большая разница в таком возрасте. И потом: он воевал, а мое поколение уже не успело. В общем, подумал я, пожилой уже человек, ветеран, пишет хорошие стихи, но имя его неизвестно, в центральной прессе он не публикуется… И мне стало его жалко. Оказалось, что в Калуге он живет недалеко от дома моего детства, дома моих родителей — на улице Труда. Я к нему пришел и сказал, что могу посодействовать и предложить какие-нибудь его стихи в журнал “Юность”. И тут я заметил, что угольки его глаз загорелись, и прочел в них: “Вот еще тоже, нашелся покровитель!..”
Однажды я приехал в Калугу, и мне спели песню Окуджавы “По Смоленской дороге”. И тогда я понял, что Булат, хоть он уже вернулся в Москву, наконец-то стал настоящим калужанином, потому что эти “две вечерних звезды, голубых моих судьбы” я увидел еще в детстве, на той самой Смоленской дороге, по которой из калужской глубинки переезжал в город. В Калуге вообще какие-то особенные звезды и дали. Недаром Циолковский, глядя на них, придумывал свои маршруты “Земля-Луна”, “Калуга-Марс”. Недаром Чижевский именно в Калуге сделал открытие, что ритмы космоса, солнца и ритмы событий, происходящих на земле, совпадают.
А раньше, еще не зная, что Булат уже переехал в Москву, я привозил из Калуги (куда он, видимо, продолжал ездить довольно часто) от друзей и знакомых Окуджавы его новые песни, которые так мне нравились, что я их без конца распевал, надоедая своим домашним. Потом стал являться с этими песнями к знакомым, и пришел как-то к артисту Театра драмы и комедии Леониду Сергеевичу Вейцлеру, который очень хорошо читал стихи. И я сказал ему: “Леонид Сергеевич, а ведь стихи можно не только читать, их можно петь”. Вейцлер записал мое исполнение на магнитофон, и я сам не подозревал, что уже соперничаю с Окуджавой!.. Но очень скоро пленки с его песнями распространились по Москве, и этот самозванец, Лжедмитрич, то бишь я, уступил место самому Булату.
В конце пятидесятых — начале шестидесятых скромное учреждение при Союзе писателей — Бюро пропаганды художественной литературы — переживало эпоху расцвета и величайшей эйфории. Женщины, работавшие там, с утра до вечера принимали людей из институтов, НИИ, общежитий, просивших у них поэтов — такая была потребность у людей. Я вспоминаю строки Сологуба:
…Где объявление найдешь:
“Поэта приглашаем на дом,
Затем, что стало невтерпеж
Обычным изъясняться складом?”..
Поэтов эти дамы выдавали просителям пачками, по нескольку человек. Теперь я соображаю, что одного Окуджаву, одного Евтушенко или одного Межирова было страшновато давать, потому что на это пришлось бы получать специальное разрешение. Множество лиц и инстанций приглядывало бы за этим поэтом: а ну как он прочитает что-нибудь “не то”… Это казалось опасным. Легче было, когда нас собиралось много. И я стал попадать в одну компанию с Окуджавой. Сидя на сцене, я наслаждался его песнями, иногда подпевал, совершенно забывая, что публика видит не только Булата, но и меня… Мне очень нравилась его “Песенка о дураках”: “на каждого умного по ярлыку повешено было однажды…”; “…и умным кричат: дураки, дураки! А вот дураки — незаметны…”. Да, так оно и было: генетикам кричали “дураки”, кибернетикам кричали “дураки”, Зощенко называли пошляком, Ахматову клеймили как могли… Все умные в стране были “дураками”. Многим казалось очень приятным, когда вдруг знаменитые писатели, прославленные академики, великие композиторы (такие как Шостакович) оказывались “дураками”! Песенка Окуджавы все расставляла по своим местам.
…Но я совершенно не отдавал себе отчета в том, что на наших совместных выступлениях и Окуджаве приходится слушать меня. Я тоже хотел оваций, и я их добивался. Булат знал все мои приемы и хитрости, знал какое стихотворение за каким я прочту. Иногда я повторял самые удачные свои ответы на вопросы — бедный Булат!!! Но я задумался об этом только тогда, когда составил программу из совсем других своих стихов: у Булата было такое счастливое лицо, и он сказал — “Наконец-то!”
И вот за что я успел извиниться перед Булатом… Однажды физики (а это были самые модные люди начала шестидесятых, так много открывшие и так много обещавшие) в кафе “Арфа” на улице Горького решили устроить ужин с поэтами. Бюро пропаганды выделило им Ахмадулину, Окуджаву и меня. Мы расположились за круглым столиком посредине, а физики сидели, держа вилки над пустыми тарелками, и предвкушали удовольствие от встречи с поэтами. Они планировали просидеть с нами весь вечер, угостить нас от души, выпить сухого вина, закусить… Но Белла прочла свои стихи и убежала, Булат прочел стихи, спел и убежал. За столиком остался один я. И тогда я решил как-то утешить людей, чтобы они не обижались на моих товарищей. Я сказал: “Знаете, что? Я попробую заменить вам Булата Окуджаву!” После этого моего нахального заявления глаза физиков оторвались от уже наполненных винегретом тарелок и устремились с интересом на меня.
К тому времени я тоже изучил манеру Булата и знал, что на своих выступлениях он сначала читает стихи, и среди них непременно — “Берегите нас, поэтов…” В этом стихотворении он обращался к девушкам, а история мировой литературы знает, что они не очень-то берегли воспевавших и любивших их поэтов. Обращался он и к властям, которые во все времена обходились с поэтами круто, и к читателям, которые могли бы спасти поэтов от властей и от девушек, да вот — не спасли… И я прочел написанные за пять минут на салфетке стихи следующего содержания:
Берегитесь нас, поэтов, берегитесь нас!
Берегитесь каждый месяц, каждый день и час!
Ох, не каждое творенье — это высший класс!
О поклонники искусства, берегитесь нас!
Любят девушки поэтов, с них не сводят глаз, —
О доверчивые души, берегитесь нас!..
Что-то такое я прочитал… После этого я решил убить двух зайцев сразу: я объединил Окуджаву с другим популярным певцом того времени — Ивом Монтаном, и спел:
Вы слышите: грохочет барабан?
Вы слышите: бренчит гитара в лад?
На черта нам Монтан, Монтан, Монтан,
Ведь есть у нас — Булат, Булат, Булат!
Публика встала и устроила мне овацию! И целый вечер она изливала на меня те чувства, которые приготовила для Булата и Беллы. И когда нас стали выгонять из кафе, то физики повлекли меня на Пушкинскую улицу, в квартиру одного из профессоров, и продолжали там пировать, и все вместе пели вроде бы не рассчитанные на хоровое исполнение песни Окуджавы.
…Одно время я заведовал отделом поэзии в “Литературке”. Три месяца я вытерпел. Поэты то и дело приезжали ко мне домой, чтобы заодно, как они говорили, заправить машину (я жил возле бензоколонки). Официантки из соседнего с редакцией ресторана “Нарва” сопровождали поэтов до моего кабинета, чтобы я расплатился за тех, кто не имел при себе денег… Когда я убегал в библиотеку или куда-то выходил, мне подсовывали стихи под дверь. Я вынужден был вынести диван, чтобы поэты не сидели на нем с одиннадцати утра до окончания моего рабочего дня. Тогда поэты стали сидеть на моем кресле и на столе. В общем, я проявил необычайную мягкотелость и сбежал с этого поста, став спецкором “Литгазеты”. На мое место пришел Булат, и только он пошевелил усами, как весь этот ужас, весь этот безумный карнавал исчез. И вот как-то мы с Владимиром Лифшицем зашли в мой бывший кабинет, там стоял диван, пахло Булатовыми сигаретами, на стене висела гитара, стол был повернут к двери. Самого Булата не было. И мы ушли, оставив ему такой стишок:
Спичка слева, спичка справа,
Стол пустой в дыму густом…
Что такое Окуджава —
Человек или фантом?
А потом “Литгазета” стала посылать своих сотрудников по разным городам — агитировать за тираж. В Вильнюс мне выпало поехать с Окуджавой. Поскольку я — калужанин и Булат стал настоящим калужанином, нам было легко общаться друг с другом. Мы были очень загружены, так как работать приходилось много. Для того, чтобы подняться на гору Гедимина и посмотреть на исторический Вильнюс (я же археолог, я не мог без этого обойтись), надо было проснуться как можно раньше, пока нас еще не ждут, пока гостеприимные литовцы еще не кормят нас завтраком… Я сказал: “Булат, встань пораньше!..” И мы действительно встали очень рано (не помню, кто кого разбудил), побежали на гору Гедимина и насладились красотой еще пустого древнего города. Нам показалось, что мы проникли в какие-то былые века. Настоение у нас было прекрасное, и я вдруг заметил, что Булат начинает что-то напевать, мычать какие-то слова: “Над горою, над горою Гедимина…” Ритм он уже нашел, мелодия мне понравилась. Но ничего про гору Гедимина и про этот поход он не написал, а сочинил на этот мотив песню с такими строчками:
Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше,
Когда дворники маячат у ворот.
Ты увидишь, ты увидишь, как веселый барабанщик
В руки палочки кленовые берет…
Теперь-то мне уже под семьдесят, и сегодня мне не очень стыдно сказать, что долгое время я тешил себя мыслью, будто веселый барабанщик — это я . И те, кто меня хорошо знает, могут подтвердить, что я всегда старался быть таким вот веселым барабанщиком.
В 1967 году мы с Булатом в одной большой компании были на Днях российской литературы и искусства в Таджикистане.И однажды по старой привычке решили прогуляться по улицам Душанбе задолго до завтрака, каким нас кормили на пригородной правительственной даче, после чего начинался насыщенный приемами и выступлениями день. Встали на заре, ежась от веющего с гор утреннего ветерка, разглядывали дома, любовались громадными деревьями, вслушивались в шумы улиц, уже начинавших наполняться людьми, арбами и машинами. Среди бирюзовых таджикских халатов показался полосатый. Значит, узбек! Приветствую по-узбекски. Узбек ответил, пожал мне руку. Еще почтительнее он пожал руку Булату. Глядел на него с преклонением. Но ведь почтенный человек в полосатом халате, почти не владеющий русским языком, конечно, не знает, что перед ним Окуджава. И никак не может быть поклонником его песен. Он ведет разговор с Булатом, я — только переводчик. Приглашает его, а заодно и меня как переводчика, посмотреть на перепелиный бой. Это особое доверие. Перепелиные бои проводятся в секретном месте и втайне от властей, азартное увлечение с огромными денежными ставками на перепелов-фаворитов преследуется законом. Власти охотятся за устроителями таких боев. Даже, как рассказал собеседник в полосатом халате, для этой цели в их среду заслали какого-то “истукоча”, но и тот не мог ничего выведать. Загадочного восточного слова “истукоч” перевести не могу, в чем честно признаюсь. “Стукач”! — спокойно “переводит” Окуджава.
Благодарим доброго прохожего, но посетить перепелиные бои все-таки не решаемся. Человек в полосатом халате, не отрывая глаз от лица Булата, почтительно пожимает его руку обеими руками и удаляется. Булат вопросительно смотрит на меня. Откуда у незнакомца столько обожания и почтения к нему? К счастью, могу это объяснить. Как-то на раскопках я спросил своего рабочего-землекопа Сабура Джумамуратова: почему, хотя в Средней Азии, конечно, есть и хулиганы, и бюрократы, и нервные продавцы, никто из местных людей ни в моей ранней юности, в военном Ташкенте, ни теперь, когда я езжу сюда почти двадцать лет, никогда ничем меня не обидел? “Ты, Валентин-ака — шаир (поэт), — ответил Сабур. — Кто же у нас обидит шаира?” Но ведь почти никто не знал, что я пишу стихи! И все же, как я сейчас убедился на примере Булата, поэтов распознают с первого взгляда!
Песни Булата сопровождали меня всю жизнь и очень мне помогали. Одно время я жил один, уйдя из дому, писал стихи день и ночь. И меня спасала одна только песня — “Надежды маленький оркестрик”. Когда мне становилось тяжело, я сразу же начинал петь ее. И однажды описанное в ней сбылось: на зеленый пригорок в той местности, где я жил, поднялись кларнетист, трубач, человек с фаготом и барабанщик. Я увидел этот маленький оркестрик во плоти! То ли они возвращались с какой-то свадьбы, то ли просто хотели посидеть своей компанией… И этот маленький оркестрик сыграл для меня!..
Когда смертельно болела моя вторя жена, известная сказочница Татьяна Ивановна Александрова, я шел к ней в больницу, раз двадцать прокрутив пластинку, где Нина Ургант пела: “Нас ждет огонь смертельный, и все ж бессилен он…” И это давало силы мне и Татьяне Ивановне. Грустно это вспоминать, но так было…
А не так давно я вдруг услышал: “После дождичка небеса просторны…” И опять, как в молодости, стал петь эту песню каждому встречному, пока не появилась пластинка, где она записана.
А потом я испугался, когда услышал, как в Америке Окуджаве сделали операцию на сердце и как борются врачи за его жизнь. Но слава Богу, Булата спасли. Я встретил его на Поварской. Он шел в черной курточке — легкий, такой же, как всегда. Я обнял его и спросил: “А что, Булат, хорошо все-таки задержаться на этом свете?” И он ответил: “Хорошо!”
…Булат — человек вне времени, всегда молодой и всегда взрослый. Он и запел свои песни не просто так, но зная, что поэзия была песней при самом своем рождении. И он вслед за Вертинским вернул поэзию к ее основам. Но представим себе, что Булат не спел ни одной песни, что он вообще не умеет играть на гитаре и считает профанацией образа поэта, когда люди поют свои стихи… Что было бы тогда? Булат, конечно, почти ничего бы не потерял, потеряли бы мы. Но все равно множество композиторов положило бы его стихи на музыку, и среди них был бы тот же Исаак Шварц, тот же Сергей Никитин и многие другие. Так что стихи Булата не ушли бы от своей судьбы! Но, может быть, тогда бы для современников стала несколько заметнее его проза. Я особенно люблю его автобиографические рассказы и повести — по-моему, это блестяще! И в них тоже есть та самая взрослость. Он — взрослый человек, ему незачем показывать, как он владеет стилем, какая у него литературная мускулатура. Он пишет тем слогом, который доходит до сердца, хочет, чтобы читателю было с ним хорошо, и делает для этого все, что может. За это я его и люблю. Мне с ним — хорошо!
Постскриптум. Этот очерк я по просьбе нашего с Булатом, увы, покойного молодого друга Миши Ноделя продиктовал Мише в 1994 году к семидесятилетию Окуджавы. Перед этим я проснулся среди ночи и продумал свой рассказ до последнего слова. Его напечатали в бюллетене Музея Высоцкого “Вагант”, потом переиздали в моей книжке “Лестница чувств”. Я осмелился все это рассказать в Литературном музее на вечере в присутствии самого юбиляра. Как же я обрадовался, что он не стал опровергать моей догадки насчет “Веселого барабанщика”!
В последние годы жизни Булата наша дружба чуть было не восстановилась в полную силу. Миша Нодель передавал нам добрые отзывы одного о другом. “Я все про Валю знаю”, — загадочно улыбался Булат, хотя мы много лет почти не виделись. Как-то он позвонил, и ко мне со своими сотрудницами пришла его жена Ольга Владимировна. Она создает Музей кукол, и я подарил музею куклу-мулатку в белоснежном одеянии, которую моя Маринка прислала мне когда-то из Доминиканской республики. К тому времени я уже решился петь публично свои авторские песни. И я спел песню-воспоминание о войне “Эшелоны” Ольге Окуджава. “Мне понравилось, — сказала Ольга Владимировна. — Что же вы не радуетесь? Вы что? Не оценили, кто вам это говорит?” Еще как оценил! Даже остолбенел от неожиданности. Теперь решусь петь и перед самим Булатом, благо от него все это и идет.
Мы чуть было не встретились перед его отъездом в Париж, а моим — в Польшу. Но я сдавал как раз том с этим самым очерком, решили увидеться после возвращения. В Колобжеге польский русист, один из многочисленных польских друзей Окуджавы профессор Флориан Неуважный вел мой вечер. Я на нем даже пел. А слушали меня юные участники конкурса, только что исполнявшие кто по-русски, кто по-польски полюбившиеся им произведения русской литературы. Очень обрадовали они меня тем, что читают не только стихи, но и отрывки из прозы Булата. И в Варшаве я застал хвостик такого же конкурса среди школьников из всех польских воеводств. Там девушки и юноши не только читали, но и пели песни Булата. И я прервал свое выступление, чтобы поблагодарить юных поляков за их любовь к Окуджаве и сказать, что я непременно ему о них расскажу. И тут пан Флориан Неуважный горестно сообщил, что это уже невозможно: “Сегодня в Париже…” Что же я сразу не побежал к Булату после нашего разговора?!
Сорок дней, как по расписанию, во мне звучали его мелодии. Даже во сне. Часто вспоминалось и любимое “После дождичка небеса просторны”. Песня-воспоминание про былые оркестры, “не военные, а из мирных лет”. Как сохранить для будущего ту ушедшую музыку? Только сочинив мелодию, дающую о ней представление и написав к ней слова. Ибо устоять перед памятью и вызванным ею вдохновением невозможно:
Проливается черными ручьями
Это музыка прямо в кровь мою.
Булат спас ее, дал ей волю, написав к ней слова, но в стихах постеснялся сказать об этом. И в те печальные дни я пел “После дождичка” со своим самодельным куплетом:
Эта музыка, что лилась когда-то
И от наших дней слишком далека,
Обернулась песенкой Булата
И намерена пережить века.