Перевод с польского Владимира Британишского
Опубликовано в журнале Старое литературное обозрение, номер 1, 2001
О разноголосице множества религий[1]
“Бог умер”
Ницше
“Ницше умер”
Бог
(Надпись на плакате около университета в Беркли)
Только Бог может меня спасти, потому что, воспаряя к нему, я возношусь над собой, а подлинная моя сущность не во мне, а надо мной. Как паучок, я взбираюсь по нитке, и эта нитка — несомненнейшим образом и исключительно моя, зацепленная там, откуда я пришел и где пребывает Ты, обращающееся ко мне на Ты. То, что называется религиозным возрождением в Америке, не подчиняется принципам, принятым для аграрных, доиндустриальных общностей. Мало что сумели бы здесь понять и те угрюмые атеисты, религиозные фанатики навыворот, которые в стольких странах терзают простых людей за то, что те хотят научить своих детей, как креститься знаком креста. Впрочем, многозначность употребляемых понятий так велика, что сама их неразбериха должна была бы побуждать к анализу. Но анализом занимаются редко, есть к этому препятствия, и я, решившись, пускаюсь в область неясного, где двигаться можно только вслепую.
Бог — повсюду, так же, как предметы каждодневной гигиены и лекарства, Бог с долларовых монет, In God we trust1, Бог национальный, гарант установленного порядка, помогающий тем, которые в него верят, умножающий их овец и верблюдов или их машины, карающий нечестивых, требующий выбрать: с ним или против него, одобряющий дихотомию: мы-приличные, они-безбожные. Богатство народов и отдельных людей есть внешнее доказательство правильного с ним общения в смирении и добродетели, нужда же обнаруживает внешний изъян, свидетельствует о тяжести прегрешений. Ходя в церковь, ты показываешь соседям, что ты человек, которому можно доверять, потому что либо ты чувствуешь к Богу обоснованную благодарность либо самим своим участием в обряде удостоверяешь, что божественная опека не даст тебе пасть. К сожалению, суть этого Бога выветривается, имя его произносимое с кафедр и публичных трибун, пусто, как имена божеств в Римской Империи, служит лишь для демонстрации уважения к традиционной ценности. Более того, это Бог, ненавидимый все большим числом людей, Бог, превращающий сам себя в посмешище, Юпитер на пенсии и со старомодными привычками, существование которого никто не принимает буквально.
Религии — это целостности со своеобразной архитектурой, они остаются среди происходящих вокруг перемен, как церковный шпиль остается на площади, вибрирующей от движения автомобилей. Но нельзя сказать, что окружающее движение не затрагивает религии и не разрушает их постепенно. Как церковное здание перестало быть центральным пунктом в городе, так религиозная целостность, которая некогда охватывала философию, науку и искусство, теперь отрезана от них, и эти новые целостности относятся к ней неприязненно. Цивилизация, в которой я нахожусь, противоречит религии, а сохранение видимостей, множество прекрасно организованных церквей, их финансовое могущество ужасающе усиливают всеобщую неясность. Каждый мой день и все, что я наблюдаю за день, упражняет меня в антирелигии и никакими понятными для меня намерениями я не могу объяснить присутствие гигантских неоновых надписей: <Иисус спасает от греха> в зловещем пейзаже бетонных спиралей, покареженного железа на автомобильных кладбищах, фабрик и рушащихся трущоб. Если не люди поставили эти надписи, то кто же? Они, но и не они — они как отрезанные сами от себя, схваченные окаменевшими выделениями взаимно друг из друга добываемых осуществлений. Я включаю радио в машине и опять не могу связать с каким-либо человеком как разумным существом этот гвалт проповедей, заклинаний, призывов, соседствующих с джазом и конкретной музыкой. Поистине не они говорят языком, а язык ими говорит. Это доведенное до абсурда всемогущество формы, не требующей никакого соотнесения с чем-либо. Остается только следить воздействие этих знаков, между которыми нельзя установить никакой связи. Это подрывает во мне доверие, я теряю общий язык с другими, я вынужден этих других в их особенном поведении принимать как виды животных, они попросту существуют, и вот толерантность превращает мир людей в мир бессилия, безволия Природы. Поэтому я думаю о древнем Риме и мне кажется, что круг замкнулся, что я зритель той эпохи, когда была подготовлена там почва для христианства, хотя оно теперь в свою очередь уже, может быть, только один из угасающих культов. Точно так же в Риме, вероятно, бушевал гвалт конкурирующих между собой богов, о которых все знали, что они уже пустые внутри, что это фигуры речи, и точно так же, чем более распространялось это знание, тем более жадно все хватались за форму, за чисто языковой обряд, исполняемый, чтобы взаимно уверить друг друга.
Это, однако, лишь поверхностное осмысление, эти категории слишком общи, что-то существенное при этом ускользает. Я не могу узурпировать безопасную позицию зрителя, если, помимо всех конформистских приспособленчеств, есть еще единичный человек, она, он, участвующий в богослужении, а полного их отличия от меня в том, что они при этом чувствуют и думают, я предполагать не могу. Каждый из них — открытый, проницаемый, подверженный воздействию бессознательно поглощаемых образов, зачатых наукой и техникой, в мельчайшей машинке, которой он пользуется, заключено мировоззрение, но вместе с тем каждый, уже по самой своей человечности, по глубокой потребности, есть существо боготворящее, и противоречие, которое отсюда возникает, — также и мое противоречие. Я не вижу ничего стыдного в признании, что наше желание боготворить сочетается с заботой о себе. Это было бы стыдным только если бы человеческая жизнь не была тем, что она есть, а именно принципиальным лишением, невозможностью, бременем невыносимым и однако же несомым благодаря мешанине слепоты и героизма. Я жажду Бога, который воззрит на меня, который умножит моих овец и верблюдов, который меня возлюбит и вспоможет в несчастье, который спасет меня от смерти-небытия, которому я мог бы каждый день нести поклонение и благодарность.
Бог должен иметь бороду и прохаживаться по небесным пажитям. Не случайно Сведенборг свидетельствует, что в Небе он встретил особенно много африканцев — поскольку они наивно представляли себе Бога как доброго старца. Только человекоподобный Творец выделяет нас среди камней и вод, а также среди других живых организмов, только из его уст может исходить значащий голос, только его ухо может слышать нашу речь. Каковы бы ни были концепции, отвращающие от веры в его воплощение, — а св. Фома Аквинский, сетуя на недостаточность нашего языка, рекомендовал задумываться лишь о том, чем Бог не является, — люди так устраивались, чтобы не потерять божественной доступности, упрямо возвращались к своим статуям и картинам, даря особым почитанием божество в одеждах мужчины или женщины, Христа, Марию-мать. Однако и Иегова Ветхого Завета, со своими взрывами гнева и капризами, хотя и невидимый, скрытый завесой огня в терновом кусте, интенсивно присутствовал как голос, как дуновение. Переворот в понятиях о космосе, начинающийся с Коперника, привел к тому, что держаться чувственно воспринимаемого божества было все труднее, хотя не сразу пространство, теряющее свой верх и низ, уложилось в народном воображении. В наше время это пространство (запоздало ньютоновское) навязано всем и это затрудняет апелляцию к Единственному как месту отнесенности всего, даже если бы этот Единственный был сведен к световой точке. Впрочем, какая бы то ни было Первопричина не удовлетворяет моей тоски об опеке. Я стою над плавательным бассейном и вижу, как легкий порыв ветра сбрасывает в воду маленького жука. Блестящая на солнце поверхность дрожит от его неловких движений, под ним — прозрачная, голубоватая бездна, вплоть до кафельных плиток на дне. Я бросаю ему листок, но он, вместо того, чтобы за него ухватиться, перебирает вслепую ногами, и листок отдаляется, отталкиваемый возникающим течением. Это остужает мою охоту, я уже одет и не буду его спасать, если я вернусь сюда через четверть часа, жук будет уже мертв. Это может быть метафорой моего предназначения. Невыразимым множеством отдельных существований управляет случай и, даже предполагая, что есть рядом с мной высшие существа, неведомые мне, как я неведом жуку, и что им присущ инстинкт жалости, наша встреча зависит от случая, как от случая зависит, что жук не использовал данный ему мною шанс. Раз уж Земля утратила привилегию быть плоскостью между Небом и Адом, а человек утратил свою привилегию избранника, раз уж все подчиняется закону холодной причинности, принимающей по отношению к индивидуальной судьбе черты случая, то немного остается надежды, что мой конец будет иным, нежели конец жука. Бессмертие моей души, если жук не бессмертен, отвращает меня как узурпация.
Религия имеет свою собственную область невыразимого. Однако ее символы должны постоянно возрождаться в воображении, обретая новую сочность и полнокровность. Обессилевшее воображение кружит вокруг них, но не может их оживить, так, чтобы они связались с моим личным призванием, а только это было бы эффективно. Отсюда ощущение отсутствия основ, я иду ниоткуда и никуда, а это тяжело выносить. По всей вероятности, <поворот к религии> объясняется уже сегодня больше страхом, нежели общественным конформизмом: перед лицом распада традиционных норм мы ведем себя так <как если бы> все, чему учит религия, стражница тайны, было истинно. Люди приостанавливают свою способность рассуждать и поют вместе с другими песнопения в храме, причем главной опорой оказывается сомнение в своей способности самому распутать столь сложные вещи. Это только <я> сталкиваюсь с трудностями, только <мой> ум пуст каждый раз, как я пробую что-либо из этого себе представить. Другие, вот эти рядом, наверно, таких трудностей не имеют. Тогда как каждый из них, хоть я этого не допускаю, думает так же обо мне. И так из неверия каждого складывается коллективная вера.
Но я, замкнутый в границах моей кожи, бренный и осознающий свою бренность, я есмь существо говорящее, то есть мне нужно Ты, к которому я мог бы обратиться, я не могу обращать речь к облакам и камням. Существующие религии только частично утоляют эту тоску, столь же человеческую, как речь, либо не утоляют ее вовсе. И поэтому над всей цивилизацией витает аура религиозных ожиданий и поисков.
Перевод с польского Владимира Британишского