Рассказ
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2014
Автобус трясся и вскрикивал, будто
вот-вот развалится, и все в ней кричало тоже, все скрытые под кожей детали —
оси, приводы, шестеренки, дающие движение телу и удерживающие его конструкцию.
При въезде на Цимбалинский мост водитель тормознул на подъеме и немного
отступил вправо — по встречке шла тяжелая фура. Пьяный на боковом сиденье чуть
не съехал в полупустой проход и, кабы не участливые старухи, успевшие
поддержать тело, растянулся бы на полу «Икаруса».
Ее тоже качнуло вбок, она крепче
перехватила торт, чтобы он не выскочил из руки, но тут водитель прибавил
скорость, и ее пальцы, державшиеся за поручень, соскользнули с захватанного
металла, и она почувствовала, что падает.
Мужчине было за семьдесят, но
старостью от него не пахло. Седовласый, золотозубый, статный, по выправке похож
на военного. Он успел подставить ей руку, а свободной второй рукой поймал в
полете коробку с тортом.
— С праздником! — улыбнулся он,
прижимая к себе попутчицу. Мягко, участливо, не по-хамски. — Я б такого,
извините, урода на миллиметр к штурвалу не подпустил, — показал он на
водительскую кабину. — Такой на мину корабль посадит и не задумается. — Мужчина
пригладил волосы. — Александр Лаврентьевич, для знакомых Саша… — Он снова
улыбнулся золотозубо. — А вас как звать?
— Антонина… — Она перевела дух,
еще как следует не оправившись от толчка. — Антонина Васильевна. Можно тортик?
— Ох, простите, не подумайте, что
хотел присвоить. — «Александр Лаврентьевич, для знакомых Саша» передал ей
спасенный торт, внимательно проследив при этом, чтобы пальцы Антонины
Васильевны надежно перехватили ленточку, которая обвязывала коробку. — В гости
едете? — кивнул он на торт.
— Да, к сестре. Спасибо, что
удержали. Хоть в такой-то праздник нормально людей возили бы, а то вечно возят,
как картошку на овощную базу. Вас тоже с праздником… — спохватилась она и
добавила с короткой заминкой и с легким вопросом в голосе: — Александр…
Лаврентьевич?
Ход «Икаруса» на мосту выровнялся,
водитель убавил скорость. За окном, выползая из-под моста, потянулись стальные
рельсы, ребристые позвонки составов, цистерны, застрявшие на путях, семафоры,
стрелки, щиты, и все это убегало вдаль, истаивая в сложной неразберихе
непонятной железнодорожной жизни.
Мост дрожал, как большая бабочка с
распахнутыми крыльями ферм, эта дрожь передавалась автобусу, сопровождаясь
плавным раскачиванием и резкими толчками на выбоинах в искрошившемся мостовом
покрытии.
— Качка, — сказал попутчик,
придерживая Антонину Васильевну за складку плаща. — Качка — это дело понятное.
Так к ней, бывало, приноровишься, пока ходишь по морям, по волнам, что сойдешь
с корабля на берег — и чего-то тебе вроде бы не хватает. А еще по ночам не
спится первую неделю после похода.
— Вы моряк?
— Морской офицер. Бывший, правда,
списан по злому умыслу.
Она почувствовала запах спиртного,
но приятный — может быть, коньяка. Такой бывал у ее Царицына после кафедральных
собраний, сам он утверждал, что коньяк лучшее на свете лекарство для его
страдающего желудка. Только не помогло лекарство, умер ее Царицын в госпитале
на Суворовском, 63, летом девяносто второго.
«Праздник, как же не выпить? —
подумала она почему-то радостно. Вторгшаяся мысль о Царицыне не прибавила ни
капли печали, с ней это бывало не часто, особенно в последние годы. — Видно же,
человек не алкаш».
Попутчик, назвавшийся морским
офицером, видно, ждал от нее вопроса, по чьему ж это злому умыслу его списали
из флота.
Антонина молчала. Она смотрела на
жуткую голову большого вяленого леща, выглядывающую из кармана у пьяного, того,
что чуть не вывалился в проход. При каждом толчке автобуса голова вылезала
дальше, и рыбина мертвым глазом тоскливо оглядывала людей, выбирая, кому бы из
них пожаловаться на злую судьбу. Рыбий взгляд остановился на Антонине, ей
сделалось неприятно холодно, но новый Антонинин знакомый загородил ее от
пьяного пассажира.
«Икарус» повернул на Седова. Еще
две остановки, и на третьей Антонина выходит. «Ему, наверное, до метро, —
решила почему-то она. — Встретились, проехались и расстались. — И тут же
устыдилась сама себя. — А чего ты еще хотела? Замуж чтобы тебя позвал?»
— А сестра, ну, к кому вы едете,
она моложе вас или старше?
Опешив от такого вопроса, Антонина
посмотрела ему в лицо. Кроме золотозубой улыбки и мелких искорок, блестевших в
его глазах, ничего похожего на подвох она в лице попутчика не заметила.
— На год меня старше, а что?
— Так, интересуюсь для ясности.
— Муж у нее Василий, — зачем-то
сообщила она. — А вы какого года рождения?
— Я-то? — рассмеялся попутчик. — У
моряка возраста не бывает. Вон я какой красивый, прямо матрос с «Кометы», —
помните такое кино?
— Мне сходить, моя остановка. —
Антонина шагнула к выходу. — С Днем Победы, счастливо отпраздновать. И спасибо,
что поддержали торт.
— У-у, бля-а-а! Ты куда? А
ну, стоять! Не уйдешь, зараза! — Пьяный с озверелым лицом, видимо, проснувшись
от качки, обнаружил пустой карман и леща, пустившегося в бега.
Чем закончилась эта сцена, Антонина
уже не видела; поддерживаемая рукой попутчика, она вышла на остановке за
поворотом.
— Я думала, вы едете до метро, —
сказала она, когда они шли вдоль сада, набухающего майскими почками, — а вы,
оказывается, здесь рядом живете.
Александр Лаврентьевич помолчал,
потом сказал с притворной тоскою в голосе:
— Закурить бы, — и повернулся к
ней.
— Так закуривайте, — ответила
Антонина. — Я нормально отношусь к табаку.
— Не курю я. — Александр
Лаврентьевич помотал своей седой головой, и глаза его опять заблестели. — Сорок
лет как бросил, а все равно иногда хочется.
За садовой оградой гуляли люди.
Теплый май и праздничный день выгнали горожан на улицы, и те, кто не уехал на
огороды, радовались весне и солнышку среди городских кварталов.
— Хорошо-то как! — сказал Александр
Лаврентьевич, глядя за ограду на сад. — Лето скоро. А давай мы к твой сестре в
гости придем вдвоем, и ты скажешь, что я твой муж… или жених, на выбор.
Антонина споткнулась на ровном
месте и чуть не выронила из рук торт. Такого резкого поворота она уж точно не
ожидала. Ну на «ты» — это пусть, прощается. Но «придем вдвоем, и ты скажешь,
что я твой муж»… Бред! Обидеться? Ответить хамством на хамство? Ведь иначе как
хамством его предложение назвать нельзя. Или можно?.. Она запуталась. Надо было
что-то сказать, а она стояла, как дура, и вертела в пальцах коробку с тортом.
— Тоня, Антонина Васильевна, нам же
с вами не восемнадцать лет. Охи, вздохи, цветы — нам это надо? Давай присядем,
вон скамейка свободная.
Она послушно пошла к скамейке.
— Я что подумал, — Александр
Лаврентьевич с добродушной улыбкой уже смахивал со скамьи какие-то невидимые
соринки и мягко, но при этом настойчиво надавливал Антонине на плечо, чтобы та
садилась. — Вот ты сейчас к сестре в гости, я — к себе, разойдемся, как в море
корабли. А зачем нам расставаться? Я ведь мог на Славе выйти у Сортировочного
моста, мне же на Народную, если честно, а я не вышел, поехал дальше, — знаешь,
почему? Потому что я тебя сразу приметил, когда ты еще входила в автобус на
Бухарестской, и присматривался потом всю дорогу. Вот, думаю, такая интересная
женщина, а не замужем, разве, думаю, справедливо?
— То есть как это я — не замужем? —
вскинулась Антонина, обретя наконец способность хоть как-то постоять за себя. —
На мне что, написано: «Я не замужем»? — Даже голос ее окреп и зазвучал
независимо. — Интересно. А вдруг я замужем?
В улыбку Александра Лаврентьевича
вплелась хитринка.
— А вот это неправда ваша, что
вдруг ты замужем. Кто же в праздник едет в гости с тортом и без мужа? Да еще
такая красивая!
Говоря «красивая», Александр
Лаврентьевич добавил голосу лести, даже переборщил, и Антонина вновь
почувствовала неловкость.
— Ну допустим — и что из этого? —
сказала она. — Значит, раз я не замужем, то должна первому встречному, вроде
вас, подставлять под обручальное кольцо палец?
— Согласен, — кивнул Александр
Лаврентьевич, — сперва познакомимся детальнее, так сказать. Ты на пенсии уже
сколько?
Антонина Васильевна шумно
выдохнула.
— Не собираюсь я знакомиться с
вами. Пойду, сейчас торт растает. Сестра уже волнуется, что не еду.
— Да, тепло, солнце почти как
летом. А мужа похоронила давно?
— В девяносто втором году, —
ответила Антонина и тут же удивилась сама себе, зачем она об этом сказала. Но
раз сказано, значит, сказано, и она добавила, тоже непонятно зачем: — В Вырице,
там все наши — муж, сын, брат, отец, мать… — Потом смутилась и сказала,
вставая: — Правда — надо идти, сестра волнуется.
— Значит, не берешь меня к ней?
Правильно делаешь. Вдруг я какой бандит, который таким вот способом
приглядывается к чужим квартирам.
— Вот уж ничуть не думала, не
похожи вы на бандита. — Антонина замахала рукой.
— Ты что, много видела их,
бандитов-то?
— А то нет, в телевизоре сплошные
бандиты.
— Это да. — Александр Лаврентьевич
спрятал лицо в ладонях, они были у него крепкие и широкие, поросшие снаружи
короткими рыжими волосками, а между пальцами на правой руке, указательным и
большом, синел выцветший якорек. — Эйн, цвей, дрей… — сосчитал он зловещим
голосом и открыл лицо. — А теперь похож?
— Теперь тем более не похожи, —
Антонина Васильевна рассмеялась, первый раз с момента, когда судьба свела их в
автобусе.
Александр Лаврентьевич рассмеялся
тоже.
— Да, Аркадий Райкин из меня
никакой. Хотя когда-то, в училище, еще до войны, играл на сцене матроса Кошку.
Ладно, Антонина, иди, а то и правда сестра расстроится. И Василий, муж ее,
небось исстрадался без рюмки-то в День Победы.
— Пойду, спасибо. — Антонина
протянула ладонь прощаться. — Счастливо отпраздновать.
— Какое уж там счастливо.
Одинокий пенсионер вернется к себе в квартиру, выпьет водки, сядет у телевизора…
Вот тебе и весь праздник. Ты ведь, честно, мне понравилась, Тоня. — Александр
Лаврентьевич тоже встал со скамьи и взял протянутую ладонь в свою.
То ли май был тому виной, то ли
музыкой наполненный воздух, только сердце ее вдруг защемило.
— Подожди-ка. — Не заметив, что
перешла на «ты», она поставила коробку с тортом на край скамейки и, не выпуская
ладонь из его руки, нагнулась, подняла с песчаной дорожки прутик и начертила
возле ног номер. — Это мой телефон, звони.
Позвонил он утром, одиннадцатого.
По подоконнику барабанил дождь, зарядивший со вчерашнего вечера и, похоже, не
думавший прекращаться. Она стояла над цветочным горшком с пересаженным кустом
хризантемы — собиралась отвезти в Вырицу, высадить сегодня на кладбище, но не
дала погода. За стеклом намокала улица, сквозь щели в рамах в комнату лезла
грусть. Делать ничего не хотелось.
Взял телефон Миша.
— Я? — лицо его вытянулось. — Не
понял. А вам-то что? Тоне? Антонине Васильевне?
Она уже была в коридоре.
Миша сунул ей в руку трубку и пальцем
покрутил у виска.
— Псих какой-то, — шепнул он ей. —
Спрашивает тебя.
Кто звонит, она догадалась сразу.
— Здравия желаю, — донесся знакомый
голос, приглушенный телефонным эфиром. — Как тогда отпраздновала с сестрой?
— Хорошо, — ответила Антонина.
— А трубку брал — это кто? —
игривым голосом спросил Александр Лаврентьевич. — Что это у тебя за мужчина?
Миша все стоял в коридоре,
вопросительно уставившись на нее. Она улыбнулась внуку и показала рукой на
комнату: мол, нормально, свои, иди. Миша пожал плечами и отправился корпеть над
компьютером.
— Мало ли, — скокетничала она. —
Неужели я такая старуха, что не могу иметь при себе поклонников? Я же
интересная женщина и красивая, сами же говорили. — Она хохотнула в трубку и
подмигнула отражению в зеркале, висевшему над тумбочкой в коридоре.
На другом конце замолчали. Потом в
трубке что-то застрекотало, будто в проводе завелся сверчок. Она слушала этот
стрекот, ожидая продолжения разговора. Но продолжение почему-то не наступало. А
стрекот в телефоне не утихал.
— Эй, вы зачем стрекочете? — не
выдержав, спросила она. По лицу, отражающемуся в зеркале, пробежала недовольная
тень.
— А? — ответил ей Александр
Лаврентьевич под густой аккомпанемент сверчка. — Извини, это я бреюсь, у меня
электробритва работает. Не могу же я небритым к тебе приехать. Ну, так как там
насчет поклонников?
— Нормально насчет поклонников, —
она мотнула перед зеркалом головой.
Антонина уже жалела, что дала ему
телефонный номер. Все выходит в точности как по писаному: дашь мизинец — руку
откусит. Хотя — стоп! — он не знает адрес. Она снова подмигнула сама себе.
— Интересно у вас получается, —
ровным голосом сказала она, — то есть я себе уже не хозяйка, раз ко мне без
приглашения можно?
Голос бритвы в телефоне умолк.
— Так пригласи. — Александр
Лаврентьевич теперь выступал соло. — И с поклонниками заодно познакомь.
Она вздохнула и сказала уже без
юмора:
— Здесь поклонник у меня только
внук. — И добавила с лукавой смешинкой: — Знала бы, какой вы ревнивый, ни за
что бы с вами не познакомилась.
— Я готов, — Александр Лаврентьевич
произнес — как отрапортовал. — Говори адрес, записываю.
Он явился в мокром плаще,
коронованном полостью капюшона, и был похож то ли на морехода из какого-то
забытого фильма, то ли на средневекового инквизитора. Вынул из-под плаща букет
и коробку с маленьким тортом.
— По традиции, — сказал он про торт
и поставил его на тумбочку. — И от сердца, — он протянул букет.
— Гвоздики — цветы Победы. — Она
вспомнила про хризантемы в горшке, что приготовила посадить на кладбище.
Втянула цветочный дух и пристроила букет рядом с тортом. — Вешайтесь, не то
затопите мне прихожую.
— Где у тебя гальюн? — спросил он,
уже раздевшись и дергая поочередно все двери — в ванную, в кладовку, на кухню.
— Час уже как терплю, в вашем Купчино одни только платные.
Наконец он нашел искомое и засел,
защелкнувшись на защелку.
Миша высунулся из комнаты.
— Что за зверь? — поинтересовался
он.
Ему ответил низкий трескучий звук,
просочившийся сквозь дверь туалета, — будто неумелый трубач примеривается к
новому инструменту.
Антонина глуповато хихикнула.
— Обосрался? — спросил ее Миша.
Она кивнула и рассмеялась, не
удержавшись.
Справив дело, Александр
Лаврентьевич замурлыкал песенку про отважного капитана, вышел из домашней
кабинки и увидел внука Антонины Васильевны.
— Как успехи на трудовом фронте,
молодой человек? — Александр Лаврентьевич твердым шагом сократил расстояние
между собой и новым для себя персонажем до длины вытянутой руки. — А на личном?
— Он ему подмигнул и схватил Мишину руку, накрыв ее целиком ладонью своей левой
руки.
Мишино лицо посерело. Он выдернул
ладонь из ловушки, в которую она угодила, боком проскользнул в ванную, закрылся
и пустил воду.
— Однако молодежь нынче пошла, —
скривился Александр Лаврентьевич, шевеля челюстью. — Ей руку, а она — фигу. Это
кто? — кивнул он на ванную.
— Миша, внук. — Антонина взяла торт
и цветы.— Здесь тапки, а там вода, руки помыть, пока ванная занята, — показала
она гостю на кухню.
— Интересно. А где же его мамаша? —
Он ее как будто не слышал. — Почему он не с ней, а с тобой? Интересно.
Он нагнулся за тапками, торчащими
из-под низкой тумбочки, взял их в руки, с подозрением оглядел и убрал на место.
— Я в носках похожу, пол, гляжу,
вроде чистый, а носки свежие, я несвежие не люблю, каждый день меняю их, так
что за чистоту не бойся.
— Как хотите, мне все равно, хоть в
уличных ботинках ходите. — Антонина прошла на кухню, взяла вазу, набрала в нее
из крана воды. Обрезала у стеблей концы и поставила букет в вазу. — Борщ
будете? На второе макароны по-флотски.
— Мы — флотилия, у нас
по-флотильски. — Гость уже оседлал стул и высился над плоской столешницей,
барабаня по ней пальцами, как хозяин. — Оп-паньки, какая тут у тебя лягушка!
Ой, красавица!
Антонина сначала не поняла, потом
увидела, что гость разглядывает пепельницу, стоявшую на подоконнике.
— Подари — что хочешь отдам тебе за
нее! Я лягушек собираю.
Александр Лаврентьевич был уже
рядом с пепельницей и оглаживал ее фарфоровые бока подушечками пальцев.
— Вы серьезно? — Антонина глянула
на него отчего-то с жалостью, как глядят на городских сумасшедших. — А почему
лягушек?
— Сам не знаю, просто люблю — и
все. В детстве, помню, возьмешь в руки эту царевну, вставишь ей соломинку в
жопу, надуешь, — он нашел в пепельнице-лягушке зад и приставил к нему жесткие
губы, чтобы показать, как именно, — бросишь в воду, а она барахтается… смешно.
У меня дома везде лягушки — в шкафу, в серванте, в ванной, в кухне, на
телевизоре. Глиняные, железные, деревянные, каменные, фарфоровые — любые.
Двести сорок штук уже скоплено, твоя двести сорок первая будет.
— У вас, наверное, не квартира, а
синявинское болото какое-то, — пошутила Антонина Васильевна.
На слове «болото» вышел из ванной
Миша и тихо проскользнул в комнату.
— Ну так дарите? — Александр
Лаврентьевич глазами проводил Мишу и сказал, кивнув в его сторону: — Он
курящий, вот заодно и бросит, и пепельница будет ему без надобности.
— Что вы, Миша, внук, он не курит.
Он и не курил никогда…
Она хотела рассказать про его беду,
но Александр Лаврентьевич вторгся в ее фразу тирадой:
— Здоровеньким помрет, значит. Это
хорошо, что здоровеньким. Ему сколько? Двадцать пять? Двадцать?
Антонина сердито топнула. На нее
накатила злость. Зачем здесь этот «матрос с “Кометы”»? Почему он городит этот
бред? Почему она его слушает?
— Ладно, берите свою лягушку. У нас
не курят, ни я, ни внук; это мой покойник курил, пока ему по здоровью не
запретили, потом уже, когда запретили, я в ней зерна сушила на подоконнике.
Александр Лаврентьевич будто
расцвел. Он бережно взял пепельницу в ладони, прижал к сердцу и заквакал на
разные голоса. Потом, отквакавшись, объяснил:
— У меня есть пластинка фирмы
«Мелодия» — записи земноводных, ужи, гадюки, ящерицы, тритоны… а это я сейчас
исполнил лягушачий концерт. Так он на пластинке и называется: «“Лягушачий
концерт”, записано в Подмосковье».
«Хорошо хоть по-тритоньи не спел.
Вот бы весело было», — подумала Антонина.
— Давай глянем, как ты живешь,
перед тем как осесть на камбузе, — Александр Лаврентьевич, не выпуская из рук
подарок, спорым шагом отправился исследовать территорию.
Первым делом он изучил прихожую,
провел пальцем по истрескавшимся обоям, цокнул зубом пятнам на потолке и
вопросительно утвердил:
— Ремонт, небось, как въехали, ни
разу не делали? Сразу видно, мужика в доме нет.
Антонина пожала плечами и не
ответила.
— Запах чистый, книг в доме не
держишь, — продолжил он оценку квартиры. — Это хорошо, что не держишь. От этих
книжек, когда их много, легкие испортить — как нечего делать. У меня был
подчиненный на службе, это уже когда с флота списали, так он помер от книжной
пыли, столько книжек у себя в квартире держал. Мой девиз: раз — не кури; второе
— сохраняйся от пыли. Тогда будешь здоров, как я.
Он хлопнул себя
пепельницей-лягушкой в грудь, но мягко, чтобы та не побилась.
— А здесь, значит, квартирует твой
внук?
Гость прошел в Мишину комнату, даже
не потрудившись спросить у ее хозяина, позволено ли ему войти.
Миша, сгорбившись, сидел за
компьютером. По экрану бежали цифры и густые колонки символов. Стол был завален
записями и пустой фольгой от конфет. В чашке с потеками по краям подрагивал
недопитый кофе.
— Миша, мы на секунду, сейчас
уйдем, — сказала Антонина негромко.
Вышло у нее виновато, а как иначе:
ведь она и была причиной сегодняшнего вторжения в их дом. И этих идиотских
смотрин. И стоит теперь дура дурой, неумело оправдываясь перед внуком.
Миша сгорбился еще больше.
«Молчал хотя бы», — подумала
Антонина об Александре Лаврентьевиче.
Но тот уже распечатал рот.
— Я в твои годы по девкам бегал, а
не дома сидел… — начал он учительским тоном.
Антонину как обожгло. Она схватила
Александра Лаврентьевича под руку и твердо вывела из комнаты внука. За дверью
комнаты послышался гром, там, похоже, что-то разбилось. Антонина, ни слова не
говоря, втолкнула гостя в большую комнату, силком направила его на диван,
выдвинула ящик комода и, покопавшись в нем, достала упаковку таблеток.
— Посиди пока, — приказала она
обалдевшему Александру Лаврентьевичу и, не дожидаясь его ответа, умчалась к
внуку.
— Ты сегодня дома? — спросил он ее
на исходе мая по телефону, когда в окна с нагретой улицы влетали, играя
крылышками, солнечные лучи.
— Не знаю, — ответила Антонина, —
вроде собиралась в Госстрах, но чувствую, не дойду сегодня.
— Ага, — ответил ей Александр
Лаврентьевич и сразу повесил трубку.
Зачем «ага», почему «ага» — этого
Антонина не поняла.
Звонок в прихожей заголосил в
начале третьего. Она еще не обедала, только включила газ, чтобы поставить
разогревать суп. В квартире она была одна, Миша уехал к матери, что-то ему было
от нее нужно. Глянула в глазок, увидела окарикатуренное двояковыпуклой линзой
лицо Александра Лаврентьевича, состроила ему рожу, не обратив внимания на
коробку, которую ее воздыхатель бережно прижимал к груди. Открыла дверь,
впустила гостя в квартиру.
— Уф-ф, упарился, — сказал он,
выдохнув. — Первая, — прибавил Александр Лаврентьевич, осторожно ставя длинную,
словно гроб, коробку на пол в прихожей. — Пошел за второй. Я сейчас, не
закрывай дверь.
Антонина глядела во все глаза на
картонный гробик с открытым верхом, из которого виднелось обернутое в жеваную
бумагу непонятно что, и предчувствие чего-то неотвратимого сосало ее желудок.
Вслед за первой Александр
Лаврентьевич занес в квартиру вторую коробку, третью и четвертую. Эта была
последней.
— Все, Евгения отпустил, — объяснил
он таращившей на него глаза Антонине. — Женька, сосед. Если на такси везти, то
никаких наших денег пенсионерских не хватит, а Евгений только за бензин взял —
немного, какой там бензин от Народной до Бухарестской.
Он уселся прямо на тумбочку и
громко перевел дух.
— Квартиру я свою сдал, буду теперь
жить у тебя, — сказал он, расшнуровывая ботинок. — Будешь ты у меня жена.
— Как это?.. — только и смогла
вымолвить Антонина. Потом глянула на прихожую, заставленную коробками, и из
глаз ее потекли слезы.
В большой комнате, в коридоре, в
кухне, даже в ванной на полке рядом с зубными щетками жили теперь лягушки. Ровным
счетом двести сорок одна, если считать и ту, подаренную Антониной Васильевной в
первый визит Александра Лаврентьевича. Глиняные, железные, деревянные,
каменные, фарфоровые. Одна была из метеоритного железа, самая ценная, ее
сослуживцы Александра Лаврентьевича подарили на юбилей, шестидесятипятилетие.
Так он ей рассказывал каждый вечер, всякий раз добавляя при этом, что точно из
такого железа была отлита колонна в Дели в пятом веке от Рождества Христова то
ли расой атлантов, то ли инопланетянами из другой галактики. Слушать Александра
Лаврентьевича было иногда интересно. Иногда скучно. Порой — противно. Но куда
денешься?! Когда квартира превратилась в болото, а в ванной поют лягушки с
пластинки фирмы «Мелодия», деться можно лишь в сон. Или на дачу в Вырицу. Или к
сестре Вере, но к ней — не часто.
Чаще всего она убегала в Вырицу.
Александр Лаврентьевич Вырицу не
любил. Съездил пару раз на разведку, нет ли у нее там тайного друга, успокоился
— друга нет, и больше туда не ездил. Сидел на диване, водил носом над тетрадным
листом в клеточку, на котором куриным почерком фиксировал доходы от съемщиков,
семьи студентов из Пикалево, которым сдал квартиру, и текущие расходы по дому.
Или нырял в телевизор, смотрел футболы и новости. Иногда уезжал к сестре, на проспект
Гагарина; от нее возвращался нервный, злился из-за недосоленного пюре или
пережаренной рыбы.
На правом берегу, в Уткиной Заводи,
жила его бывшая супруга с двумя взрослыми незамужними дочерьми; ни с ней, ни с
ними он не общался, даже не перезванивался, причину ссоры объяснял то ли ее
неверностью, то ли своей ошибкой, но все это говорилось путано, и где правда —
Антонина так и не поняла.
Кроме своих лягушек, чужих долгов
из тетради в клеточку и нелюбви к родственникам, занимал Александра
Лаврентьевича вопрос экономии. Все началось со спичек. Антонину, как, наверное,
большинство домашних хозяек, нисколько не волновало, сколько она исчиркивает
спичек, когда зажигает газ. А сожителя волновало. Сначала вроде бы шутки ради
он начал давать советы по разумному использованию расходного материала.
Поставил рядом с плитой старую консервную банку, куда следовало складывать не
до конца сгоревшие спички, чтобы воспользоваться ими еще раз. Сам он однажды
поставил рекорд — с одной спички зажег четыре конфорки сверху и даже ту, что
была в духовке. Плюс еще остался огарок, положенный в жестянку, куда положено.
Но и это был не предел его бережливости. Александр Лаврентьевич нарезал из
старых газет полосок и учил Антонину использовать вместо спичек их: запалила
полоску от уже горящей конфорки — и подноси огонек к другой, еще незажженной.
Просто, как и все гениальное.
На емком стеллаже в туалете он
выстроил в два ряда пустые банки из-под томатов, большие, пузатые,
трехлитровые. Часть банок он заполнил обмылками. В других разместил шурупы,
гвозди, прочий мелкий крепеж, каждую банку снабдив наклейкой из лейкопластыря,
на которой был указан точный размер гвоздей, шурупов и крепежа. Где он все это
насобирал — непонятно, особенно неясно было с обмылками. Антонина как-то
прикинула, что обычный кусок мыла «Банного» смыливается примерно за месяц, а в
банках, стоявших на стеллаже, таких обмылков было тысячи полторы — откуда они
взялись, Антонина понятия не имела.
Под особым контролем стал держать
Александр Лаврентьевич бытовые электроприборы, экономя свет. Здесь ему больше
Антонины досаждал Миша. Компьютер Миша выключал редко, только когда выходил из
дома. Александр Лаврентьевич сначала бубнил в прихожей, стоя возле Мишиной
двери, но уже через пару месяцев после переселения в Купчино, просунув голову в
дверь, попытался устроить нарушителю разнос. Миша даже не обернулся, протянув
руку к стоявшей на столе чашке и, не глядя, запустив ее вместе с кофейной гущей
в нежданного гостя. Тот скрылся за дверью и все претензии высказал Антонине.
Почему она терпеливо сносила его
скупость и самодурство?
Вышло так, что талантом Александра
Лаврентьевича было умение влезать человеку в душу. И не просто влезать —
вгрызаться, пожирать ее поедом изнутри. При этом жертва нисколько не считала
этот талант враждебным для себя. Наоборот, Антонина воспринимала это как
милость, как сопереживание ее волнениям и тревогам. Кому ж еще могла она излить
свою душу, болящую за живых и мертвых? Бог был далеко, за тридевять небес и
земель, спрятанный за иконною позолотой и равнодушный к ее молитвам. Миша жил в
своей скорлупе, с каждым днем становившейся все толще. Потому за вечерним чаем
или под стрекочущий телевизор, когда не спится, она рассказывала Александру
Лаврентьевичу о жизни: своей и тех, кто ей близок — был или есть.
Она приехала в Ленинград
пятнадцатилетней девочкой из деревни, это был сороковой год. В Ленинграде жили
мама с отцом, отец еще мальчиком уехал сюда портняжничать, начал c ученика,
сделался мастером, здесь и остался жить, привез из деревни маму, отсюда ушел на
фронт, войну окончил в Германии, имел боевые награды. Когда началась блокада,
Антонина с мамой остались в городе, в нем бы и умерли в первую блокадную зиму,
как умерли тысячи несчастных городских жителей, если бы не сестра Фаина. Мамина
сестра работала на мельнице Кирова, туда она и устроила их обеих, родную сестру
Прасковью и дочь ее Антонину.
Рассказывала она про брата-летчика,
штурмана истребительной авиации, как он в бою над Ладогой потерял зрение и
ногу. Жизнь его сложилась не гладко. Сын от первой жены еще по молодости сел на
наркотики, жена Верка умерла рано, сын от второй жены юношей попал под машину,
повредил голову и доживает жизнь дурачком.
Часто рассказывала о муже. Его
портрет в полковничьей форме висел в комнате между сервантом и платяным шкафом.
Царицын на портрете был важен, бел, по-царски угрюм, грудь расцвечена радугой
наградной ленты. Муж служил в войсках ПВО политруком, потом замполитом, был
всегда по политической части. После войны преподавал в университете, на кафедре
научного коммунизма; в квартире, тогда в доме на углу Люблинского и Прядильного
переулков, как войдешь, сразу на тебя со стены с ленинским прищуром смотрел
дальнозоркий Сталин, копия с портрета работы художника Селифанова. В начале
шестидесятых портрет ушел на помойку, вынесен был неспокойной ночью — над
Фонтанкой выли шторма, и берег был усыпан сорванными с тополей листьями и
поломанными ветвями. Плакали, а как не расплакаться, если с этим именем на
устах провоевали почти пять лет, зябли, мерзли, голодовали, гибли — и вот ведь
выжили, дошли до победы. Квартирка была маленькая, как шкаф. Эта, в которой
Антонина жила теперь, от той отличалась, как Австралия отличается от Америк,
обеих, Южной и Северной. Ну да по молодости это не важно. Жили весело, деньги
были, достижения кафедры научного коммунизма были ценным вкладом в мировую
философию, а то, что ее Царицыну из-за смены политических ветров не удалось
дописать книгу — то этот был отправлен за штат, то другой оказался сволочью, —
так и бог с ним, и без книги зарплата была хорошая. Плюс гонорары за публикации
в малотиражных реферативных сборниках и прочих кафедральных изданиях.
И вдруг — умер. Рак желудка. Был
Царицын — и нет Царицына. Остался один портрет, тот, что висит на стенке, и его
надгробная копия на кладбище в Вырице, и фотографии в семейном альбоме.
Их единственный сын, Володя, рос
баловнем; баловнем и оставался, пока его не убили. Родился с сухой рукой,
призвали в армию, но сразу комиссовали. Играл в оркестре на трещетке-шумелке,
это называется джазом, пил почасту; из джаза выгнали, пошел на курсы по ремонту
холодильников и, по совместительству, в уголовники, прятал в холодильниках,
которые ремонтировал, трупы убиенных клиентов, потом в труп превратился сам. К
Антонине, когда сына убили, явились некие угрюмые личности, сказали, чтобы
никаких заявлений — мол, умер сам, упал из окна, перебрав на очередной пьянке,
и она испугалась, не заявила.
Но все они, сын, муж, родители,
были в прошлом, осязаемом и холодящем спину. В настоящем остался лишь Миша. У
Миши была своя история. Рос он обычным мальчиком из не очень благополучной
семьи (учитывая судьбу отца), с родителями почти не жил, хотя часто бывал в их
доме, благо жили все они рядом, в Купчино — и Володя с женой Тамарой, и
родители Антонины, и сама она с Царицыным. Но большую часть времени Миша
проводил у стариков. Потом старики умерли, а Миша переехал к бабушке. Потом
погиб отец, Тамара нашла нового мужа, и ее сын поселился у Антонины. Бывал,
конечно, временами у матери, но больше чем на день не задерживался. После школы
пошел в ЛЭТИ, это была уже перестройка, влюбился, потому и не доучился, девушка
была с его курса, они поженились, он переехал к ней. И все вроде было хорошо,
Миша нашел работу, устроился программистом в фирму, занимавшуюся перепродажей
компьютеров, потом в другую, первая развалилась; потом что-то переключилось в
нем, и он начал писать программу по коренной переделке мира. Все забросил,
работу тоже, почти не ел, исхудал, как мумия, сутками не отходил от компьютера,
все писал и писал программу и более ни о чем не думал. А они уже купили машину,
хотели родить сына или дочку, это уж как получится, только Мише хотелось сына.
А потом уже не хотелось — он, кроме переделки мира, не интересовался ничем.
Когда Мишу позапрошлой зимой выписали из Скворцова-Степанова, жена его не
приняла, и больше они не виделись, он окончательно переехал к бабушке писать
свою компьютерную программу.
Александр Лаврентьевич в беседах с
Антониной все больше упирал на свой опыт военного моряка.
— Я служил на БТЩ, — говорил он
Антонине за чаем. — Знаешь, что такое БТЩ?
— Знаю, — отвечала она ему. — Я ж
блокадница, как не знать… Бревна. Тряпки. Щепки. Сокращенно — БТЩ. Так в
блокаду называли табак. «Вырви глаз» его еще называли.
— Сама ты щепка, — злился он на нее.
— БТЩ — это быстроходный тральщик. Мы всю Балтику после войны протралили, а в
войну сопровождали конвои, проводили корабли среди мин. Я три раза подрывался
на мине — слава богу, все на месте и цело.
О войне они говорили часто, слишком
острым и жестоким ножом полоснула эта война по жизни.
— Мы-то все с тобой пережили, —
говорил ей Александр Лаврентьевич, — а нынешние? Рыба без костей, хлеб в
нарезке, резать даже не надо… Знаешь, в блокаду было. Мой товарищ на
подводной лодке служил, и застряли они здесь в первую блокадную осень — выход в
Балтику закрыт, там фашисты, и разместили их экипаж вместе с другими
моряками-подводниками на Васильевском острове в знаменитом Пушкинском доме.
Зима, есть нечего, моряки от голода пухнут, и увидел кто-то в одном из помещений
хороший такой сноп пшеницы, хранящийся за стеклом. Сказал ребятам, они спросили
у кого-то из местных, можно ли это дело пустить на кашу, зря же пропадает
зерно. А местный — служитель там или кто — замахал на них руками: «Вы что! Это
же сноп пшеницы, подаренный когда-то самому поэту Некрасову крестьянами из села
Карабихи, и хранится он здесь в качестве музейного экспоната. А вы — съесть!» В
общем, не разрешил. Тогда моряки-подводники отправили телеграмму президенту
Академии наук с просьбой разрешить им этот сноп позаимствовать. Главный
академик дал морякам добро, они обмолотили его, помыли, сварили кашу и съели! В
общем, все было честь по чести, никакого самоуправства и воровства.
— Думаю, что того товарища, который
им сперва отказал, они тоже слопали вместе с кашей, — пошутила Антонина
Васильевна.
Александр Лаврентьевич рассердился
и ушел, не допив чай, общаться со своими лягушками.
Еще он ненавидел Хрущева — за то,
что тот уничтожил флот. Двадцать пятое марта одна тысяча девятьсот пятьдесят
восьмого, день, когда вышло постановление Совета министров, поставившее крест
на судьбе почти двух с половиной сотен кораблей и судов военно-морского флота,
а заодно на его карьере, стал черным днем жизни Александра Лаврентьевича. Он,
непьющий по жизни, чуть тогда не запил от бессилия и обиды. И, быть может,
запил бы, но подохнуть от водки ему было неинтересно. Да и не любил он ее,
водку-то.
— Я, — говорил он Антонине
Васильевне, — когда служить ушел, вовсе не знал, что такое водка. Помню, год
служу, второй, моим товарищам, как положено, сто граммов фронтовых выдают, а я
не пью и даже не пробую. Поначалу водку все на манную кашу в брикетах менял.
Как про то узнали, так ко мне целые очереди выстраивались желающих махнуть кашу
на водку. И вот в какой-то момент я думаю: «А почему это ко мне за водкой такая
очередь? Может, она и впрямь вкусная?» В общем, взял и попробовал. Не
понравилось. С тех пор не пью. Вина десертного могу выпить, шампанского.
Коньяка армянского, его Черчилль, говорят, очень любил, могу. А вот водки — это
упаси боже. В День Победы разве что — четверть рюмки, традиция.
Время шло, и новый хозяин
утверждался в квартире все основательнее. Число банок с крепежом и обмылками
перевалило за два десятка, и заставленный стеллаж в туалете был надстроен вверх
на два ряда. Александр Лаврентьевич ежечасно инспектировал вверенные ему самим
собой помещения, кроме этого ходил за продуктами, покупая только там, где они
были дешевле.
Антонина по-прежнему совмещала
пенсию с работой страхового агента — денег это не приносило, но зато позволяло
реже находиться в квартире. Миша стал бывать в доме реже, потом и вовсе
переехал на квартиру к матери и унес туда свой компьютер.
Однажды к Александру Лаврентьевичу
в гости пришла сестра. То ли сам он ее позвал, то ли она явилась из
любопытства. Пришла сестра без приглашения, просто позвонила — и ей открыли.
— Александра, — представилась. И
пояснила: — Александра Лаврентьевна. Сестра его, — показала она на брата,
возвышавшегося в темной прихожей над Антониной, открывшей для гостьи дверь.
Познакомились; поцелуев не было,
ограничились коротким рукопожатием.
Была суббота, время не позднее. Из
запасов, отыскавшихся в холодильнике, Антонина накрыла стол — быстро накрошила
салат, достала шпроты, отварила картошку. Даже «Рябину на коньяке» поставила на
стол ради гостьи.
Александр Лаврентьевич неожиданно
сдулся, перестав чувствовать себя хозяином. Он шутил как-то не к месту — когда
Антонина пожаловалась на зеленый горошек в салате, мол, какой-то он пресный и
мелковатый, Александр Лаврентьевич громко испортил воздух, после чего, глупо
рассмеявшись, сказал: «Не бзди горохом, живем неплохо». Антонине стало неловко,
но сестра не только не расстроилась за брата, она заржала, как орловская
кобылица, повторила его глупую выходку и сказала: «Это у нас семейное».
— Ни-ни, — отнекивался Александр
Лаврентьевич, пока Антонина наливала ему в рюмку «Рябину на коньяке», — ты же
знаешь, я напитков крепче чая не употребляю! — Но все же выпил и мгновенно
порозовел.
Сестра молчала с набитым ртом,
только громко охая в ответ на Антонинины откровения и подхихикивая не к месту.
Когда Александр Лаврентьевич,
привычно взяв военно-морскую ноту, начал вспоминать случай, как он один вручную
волок по палубе многотонную глубинную бомбу, сестра опять заржала и вдруг
сказала с набитым салатом ртом:
— Ты-то? Да ты в жизни ничего
тяжелее хрена не поднимал. Командовал консервами и спиртом на корабле, за тебя
всю тяжелую работу другие делали. Вишь, герой — морда горой. Был начснабом,
начснабом и остался. — Похоже, сестру прорвало. Она сама наполнила свою рюмку
«Рябиной на коньяке» и, ни с кем не чокнувшись, опрокинула ее в рот. — Небось и
здесь весь гальюн обмылками заставил? Знаешь, за что его прежняя жена поперла?
— повернула она голову к Антонине. — За это и поперла, что жизни не давал
никому в семье своими спичками и обмылками. Я же вижу, — продолжала сестра, —
все в лягушках…
Лишь она дошла до лягушек, лицо у
Александра Лаврентьевича сделалось простыни белее. Он схватил со стола
салатницу и метнул ее в сестру. Та ловко увернулась, и салатница ударилась о
стену, прямо туда, где висел портрет мужа Антонины. Тысячи хрустальных слезинок
брызнули по сторонам, полотно на портрете лопнуло, а в том месте, где грудь
покойного пламенела орденскими нашивками, образовалась зияющая прореха.
У Антонины потемнело в глазах. Она
встала и на негнущихся ногах сделала шаг к портрету. Закачалась, схватилась
рукой за стену, постояла так недолго, секунды три. Потом шагнула к серванту…
Они трещали, хрустели, лопались под
ее подошвами. Деревянные, глиняные, фарфоровые. Плющилось пустотелое железо.
Крошился камень. Александр Лаврентьевич ползал по полу на карачках и жалобно
квакал, собирая осколки своей коллекции. Александра стояла рядом и дико ржала.
Александр Лаврентьевич съехал на
другой день.
Она молча заперла за ним дверь,
переоделась и занялась уборкой. До вечера все мыла и чистила, потом легла в
горячую ванну и лежала в ней, пока не сомлела.
Прошло три года.
Она готовила, Миша занимался своей
бесконечной программой, когда в прихожей зазвонил телефон. Подошла. Незнакомый
голос сказал ей, что звонят из ритуальных услуг. Александр Лаврентьевич умер,
родственники хоронить отказались, и если она желает взять на себя заботу об организации
похорон, то может придти и подписать соответствующие бумаги. Иначе Александра
Лаврентьевича запечатают в пластиковый мешок и кремируют по общей форме, без
ритуала.
Она поехала, все оплатила,
организовала кремацию. Жутко было стоять одной в гулком зале петербургского
крематория, слушать слова сотрудницы о том, «какого человека мы потеряли».
Сестра покойника на прощание не явилась.
Потом ей выдали урну с прахом.
Антонина знала, что на Волковом кладбище похоронены родственники Александра
Лаврентьевича, и решила его останки перевезти туда же. До кладбища добиралась
на перекладных, приехала, зашла в здание администрации, там рылись минут сорок
в бумагах, ничего почему-то не обнаружили, и она, обругав их мягко, отправилась
сама на поиски нужных могил.
Ходила долго, ничего не нашла,
зашла в церковь Воскресенья Словущего, там поставила свечу за Царицына; за
Александра Лаврентьевича ставить свечу не стала. Дошла до Волковки — и что-то
ее вдруг кольнуло.
Речка текла тихо, как в детстве
текли по небу белые облака. И сама она была тоненькая: пережмешь ее тяжелой
рукой — и речка задохнется и высохнет. К воде клонились тощие тополя, ольха
ломалась, отражаясь в воде, и белые березы чернели.
Она достала из сумки урну, поднесла
к уху. Александр Лаврентьевич сказал изнутри: «Не надо».
На Камчатской Антонина остановила
машину с шашечками.
— На Неву, — сказала она водителю.
— Нева большая, хотелось бы
поточнее, — сказал водитель.
— К Финляндскому мосту, у мельницы
Ленина, — ответила Антонина.
К Неве она спустилась на цыпочках,
боясь потревожить прах. Убаюканный плавной качкой, Александр Лаврентьевич еще
спал. Ему снилась река Ямуна и столица семи империй, как называют город Дели в
старинных хрониках, и большая металлическая лягушка, квакающая на всю вселенную
и сделанная из метеоритного железа. Он проснулся от голоса Антонины.
Она стояла на берегу Невы. Правый
берег был в сизоватой дымке — то ли день, переходя в вечер, красил воздух в
голубиные колера, то ли в глаз ее попала соринка. Чайки ссорились, отталкивая
друг друга, думая, что деревянный ковчежец с криво вырезанным восьмиконечным
крестом, который она держала, наполнен чаячьим угощением. Она сказала чайкам:
«Подите!» Тогда-то Александр Лаврентьевич и проснулся.
Потом она задержала дыхание и
пустила сосуд с усопшим по текучей воде реки.
Пусть плывет он по морям, по волнам
и приплывет туда, куда ему суждено приплыть.