Повесть
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2014
Три
превращения духа называю я вам:
как дух становится верблюдом, львом верблюд
и, наконец, ребенком становится лев.
Ф. Ницше. «Так
говорил Заратустра»
Глава первая. Кто я?
Шесть пятнадцать утра. Полярная ночь
без сияния. Треснувший стеклопакет, то постанывая, то шипя, всасывает с улицы
мрак и холод. Воздух жесткий, с привкусом жженой пластмассы.
Энергосберегающий фонарь над парадным
едва освещает себя. Ветер с шумом врывается в арку, бьется о стены, швыряет
снег в стекла и исчезает над крышами в черной пустоте неба. Снег идет каждый
день. То парит хлопьями, то сыплет опилками, игнорируя метеосводки. Снег имеет
технический цвет — серо-желтый. Им завалены скверы и парки, дворы и улицы,
подвалы и чердаки. Первые этажи домов увязли по подоконники. И не ясно, кто
виноват — прогрессивные химпроизводства или архаичные природные технологии.
Тяжесть в темени — недомысленное, недодуманное,
неосознанное разлагается на токсины. Глаза как у кролика. Щетина как у
дикобраза. Пальцы дрожат. Опять не спал. Писал на малой крейсерской скорости.
По предложению в час. Пишу вместо того, чтоб бухать. Сначала не помогало.
Путались падежи, прятались буквы. Отвлекался на постороннее. Мял листы, рвал,
срывался. Но постепенно втянулся. Теперь не могу без письма. Чтобы держаться в
завязке, нужно занять себя чем-нибудь изнурительным и монотонным, приносящим
похмелье, разбитость, опустошенность.
Профессиональные алкоголики, решившие
сойти с дистанции, часто ошибаются с выбором паллиатива. Одни начинают бегать,
другие — собирать этикетки и марки, третьи просаживаются
в казино, четвертые кодируются, превращаясь в радиоуправляемых идиотов, бессловесных отцов семейств, угрюмых коммерсантов,
маниакалов и прыгунов с крыш.
Я избрал тропу нехоженую в
ботаническом саду классической психиатрии, самую, наверное, кривую, и купил
большую толстую тетрадь.
Я не пишу сказки о пришельцах и о
гоблинах, юмористические скетчи, басни, песни и мемуары. Я не даю рецептов
избавления от комплексов и килограммов, не колдую над учебником по обретению
легкого счастья. Мой герой — совсем не герой; он не позирует с расстегнутой
ширинкой среди клякс и опечаток, не высмеивает дураков
и не прославляет себя, как тот фонарь над парадным.
Я пытаюсь разобраться, отчего все,
что происходит, происходит именно так. Я нащупываю точки перехода и обзавожусь
координатами, чтобы твердо знать, кто я, где я, зачем я.
Задавать вопросы некому. Вот я и пишу
ответы.
6:21. Перехожу от подоконника к
плите, зажигаю спичку. Мягко хлопнув, вспыхивает газ. Достаю из холодильника
картофель, сваренный позавчера. Без мундира овощ потемнел, обмяк, утратил
потребительские качества, словно человек, покинувший госслужбу.
Вспарываю банку «Деликатной» тушенки. Под дрожащим слоем жира колыхаются два
бурых шарика. Намек понятен. Непонятен состав. Эксперты не скажут; если скажут,
их самих закатают в банки. Обыватель же обыкновенно сует в рот все, что под
руку попадет — главное, чтоб пахло и в животе разбухало. Все продукты теперь
пахнут и разбухают практически одинаково — мясо, птица, морепродукты. Даже
тетка на наклейках одна, только цвет волос разный. Черный
— в коробке рыба, рыжий — курица. А хочешь на завтрак чего-нибудь эксклюзивного
— спустись в подвал и поймай себе крысу.
Выбиваю содержимое банки в картошку,
перемешиваю, солю. Оно шипит и дымится, облегчая будущее пищеварение. Отступаю
от плиты на полшага и сажусь на диван. В моей квартирке все в шаговой
доступности. Шаг назад — диван, шаг вправо — стол, шаг влево — шкаф.
Холодильник, телевизор, плита, санузел — четыре шага. Модное
компактное проживание а-ля матрешка, где спальня вставлена в кухню, кухня — в
туалет, туалет — в прихожую, прихожая — в гостиную, гостиная — в мастерскую.
Совокупность удобств сосредоточена на максимально сжатом пространстве без
перегородок, переборок и штор. Ячейка открытого общества, избавляющая
проживающего от комплексов индивидуализма. Смесь букетов туалета и кухни
возвращает субъекта, витающего в облаках Интернета, к реалиям жизни, на тот
пещерный уровень, который и есть золотой век человечества. Первобытность
востребована обществом вновь. Первобытность — это состояние души, когда быт
первичен и абсолютен.
Выключаю газ, беру ложку, пробую.
Горячо. Остро. Пахуче. Если долить воды, получится суп или компот. Покидаю
застолье с легким вспучиванием в желудке, как это принято у китайцев. Важно
сразу смыть оставшийся на тарелке мультибелок,
а то к вечеру пища схватится намертво, и тарелку придется выкинуть в форточку.
Выбросить прямо сейчас? Сделать
подарок археологам будущего? Если в будущем найдется место для археологов, они
обязательно ее раскопают, они любят копать. И потом из осколков, обмылков,
объедков воссоздадут полноценную картину исчерпавшей себя великой и загадочной
цивилизации.
Тарелка исчезает во тьме. Я открываю
тетрадь.
О чем я пишу? Я не пишу о прошлом.
Писать о прошлом — все равно что барахтаться в оползне
или болоте. Я не пишу о настоящем, так как настоящего нет. Настоящее становится
прошлым, как только фиксируешь на нем свое внимание. Я пишу об одном — о
будущем. Даже когда вспоминаю. А кое-что вспоминать мне приходится. Я не слежу
за стилем, ведь я единственный читатель этой тетради.
Я не зарабатываю на сочинительстве, у
меня другой бизнес. Я не связан брачным контрактом с издательством, не состою
на государственной должности, стало быть, никому не присягал врать. Поэтому я
имею право писать. Писать правду…
С чистого листа, с красной строки:
«Фрагменты недалекого будущего». Вот я и придумал запискам название. Может, я,
может, кто-то другой сложит их в нужном порядке однажды и получит картину мира,
максимально приближенную к реальности. В противовес миру вымыслов, в котором по
уши увязли мои соотечественники.
У меня есть несколько минут, чтоб
перечитать написанное долгой ночью:
«Подытоживая свои отношения с
алкоголем, скажу, что он был защитной оболочкой между мною и прочими, радужным
экраном, проходя сквозь который дикость и абсурд существования обретали
обаятельную мягкость и эмоциональную приглушенность…»
Как и всякий порядочный человек,
активную фазу сознательной жизни я пробухал. Там, где
я живу, там, где, вероятно, живете и вы, гражданин наполнен патетическим
отношением к государству. Гражданин одушевляет громоздкую заржавленную машину,
которая выдавливает из него пот и кровь, выдавив же все до последней капли,
пристраивает в колумбарий. Если гражданин — в силу личной избыточности или по
причине изменения спроса — выпадает из пищевой цепочки до окончания профпригодности, он поощряется правом на мягкую эвтаназию —
алкогольную.
«Чем ужасней условия жизни в стране,
тем дешевле в ней стоит водка. Это первый и единственный закон сохранения
власти.
Из всех прав и свобод вам доступна
одна — свобода пития, ограниченная лишь платежеспособностью и количеством
оставшегося здоровья. Сначала ты используешь эту степень свободы только по
праздникам, затем по пятницам и субботам, и вот потребность в ней становится
ежевечерней. А через пару лет ничего другого для тебя не существует. Размягчается
воля, иссушается мозг, приобретенная ограниченность кругозора не позволяет
видеть врага дальше членов своей семьи…
Высокая концентрация накачанных
алкоголем тебе подобных снимает моральные запреты не только с наркологов, но и
с бандитов, чиновников и прочих выморозков. Идеальная среда для управления и
обогащения создана. Начинается беспредел…»
Понимание трагедии приходит поздно.
Озарение контузит тебя на самом краю, когда, пробухав
всех и всё, очухиваешься на полу в пустой комнате. Позади столько борьбы и
драк. Благородных поединков до первой крови в компании одноклассников.
Брутальных схваток с обитателями прилегающих микрорайонов. Внутривидовых битв
трудовых коллективов за последний стакан. Фанатичных баталий стенка на стенку
за стадионом по окончании футбольного матча. Предсовокупительный
спарринг с женой. Хотя это не драка, скорей — постановка. Тебя колотит жена,
допустим, за спонтанное распутство или за пропитую
получку. А ты даже не защищаешься, ты стоишь, покачиваясь туда-сюда, как старый
тополь, и ухмыляешься, потому что пропитан анестетиком не хуже фитиля у
спиртовки. Ты бесчувственен до той минуты, пока не прилетит сковородка. Тогда
тебе становится немного больно, зато кажется, что отношения с женой налажены.
Но ты ошибаешься. Проснувшись однажды, ты обнаруживаешь, что вокруг пустота,
тишина, тошнота, полное безденежье и одиночество. Драться не с кем… и некому
поднести тебе стопку. На этом месте свобода заканчивается. Ты сушишь весла.
Промываешь желудок. Несколько дней отлеживаешься, пытаясь отсортировать
галлюцинации от фантазий, а фантазии — от реальности. В это время незнакомые
люди с копытами и хвостами деловито расхаживают по твоей комнате, а ты ходишь в
ведро. Затем тебе становится лучше. Ты принимаешь душ, чистишь зубы, скоблишь
пол, выносишь на помойку два мешка стеклотары и идешь устраиваться на работу.
Любую.
Никаких драм. Никаких карм. Эволюция
имеет форму не спирали, но — штопора. Можно забраться на острие, но удержаться
на нем нельзя. И ты падаешь и ударяешь головой о самое дно, лежишь там,
плачешь, материшься и молишься. Но затем, если хочется жить, постепенно
начинаешь вставать.
Когда начинаешь с нуля, ты — находка
для эксплуататора, тобой подтираются, тебе мало платят. Испытательный срок
позволяет частично обновить гардероб: заменить тренировочные штаны и бахилы на
ботинки и брюки. Затем, затянув ремешок и сжав зубы, копишь на телевизор. Пока
копишь — подрастает новое поколение техники.
Я пошел в магазин за
громоздким и грушевидным, а вернулся с плоским и невесомым. Как те гимнастки,
которые прыгают через «козла» под истошные крики вуайеристов. Количество
каналов возросло на порядок, но везде одно и то же кино: характерные актеры
ругались, совокуплялись, а затем убивали друг друга. Они делали это небрежно и
неохотно. Чувствовалось, что актеры смертельно устали от народной любви и
рутины большого искусства. Я смотрел телевизор, подперев кулаком подбородок,
три дня, затем выключил навсегда.
За полгода скопил на холодильник.
«Скопец»! Так назывался этот трехкамерный агрегат для
неограниченного срока хранения, если написать название русскими буквами. Он был
на голову выше и в два раза шире меня и не умещался в дверной проем, пришлось
затаскивать аппарат с помощью лебедки через окно. Холод в нем почти такой, как
на улице. Еще климат-контроль и пищеварительная цветомузыка. Если бы у меня
была женщина, она завизжала бы от восторга и грохнулась в обморок (у женщин
одинаковая реакция на счастье и горе), а затем забила бы его внутренности
банками и коробками, пока полки не затрещали бы от натуги. Но поскольку женщины
у меня не было, холодильник остался пустым. Консервы и картошку я по-прежнему
хранил под столом. Так что и вторая моя большая покупка не принесла ощущения
счастья. Я даже не мог считать ее престижной, так как у меня не осталось друзей,
которые были бы наделены способностью завидовать ближнему.
Пределом мечтаний людей моей
социальной ниши был кредитный автомобиль. Но я не впрягся в кредитный хомут,
вовремя сообразив, что ходить в моем городе получается быстрее, чем ездить.
Если совсем не пьешь, краски жизни нивелируются до серого,
зато становишься занудно-расчетливым, будто начинаешь что-либо смыслить в
жизни.
Я купил простые эргономичные вещи:
полку-стул, письменно-обеденный стол, шкаф-кровать.
Четырнадцать пар носков, по числу дней лунного календаря. Многоразовый гель для
душа и керамическую фондюшницу, которую использовал
как мусорную корзину. Когда я лежал пьяный на полу посреди голых стен, то
чувствовал себя хозяином огромной пустыни. Теперь мне казалось, что я сторожу
терминал таможенного конфиската. Вырвавшись из
алкогольного плена, я попал в плен вещей. Даже такая ничтожно малая вещь, как
сотовый телефон, обременяла целой свитой аксессуаров: блоком питания, шнуром
для обмена данными, стерео-гарнитурой,
силиконовым футляром, инструкцией на двадцати языках, кассовым и товарными
чеками, гарантийным талоном и фирменной (ой ли?) коробкой. А если ты, не дай
бог, подпадал под рекламную акцию, тебе всучивали еще и защитную пленку, тряпку
для протирки экрана, шестьдесят бесплатных рингтонов
и телефонную книжку на пятьсот номеров. Для меня и пять номеров уже много. Что
нового и кому я могу сказать?..
«Обыватель уверен, что, заплатив за
вещь, он становится хозяином вещи. На самом деле обыватель подчинился вещам…
Мои соотечественники концентрируются
в нескольких больших городах, за пределами которых запустение, разруха и тьма.
В зависимости от координат, запустение называется степью, системой болот или
тундрой. Сами города больше походят на концентрационные лагеря. Не пройти, не
проехать, не припарковаться. Концентрация человеческих тел так велика, что люди
не замечают друг друга».
Долго я пил. Много я пробухал. Цвет, запах, вкус жизни — все изменилось. Прежние
рецепторы перегорели от спирта, новые — не выросли. Помню, как футбол доводил
меня иной раз до бешенства. Два тайма воя и дыма в центре огромной толпы давали
ощущение силы, единства. Бешеная радость победы, яростная грусть поражения.
Буря эмоций. Адреналин. После выдающихся матчей били витрины, переворачивали
машины, гоняли неформалов. «О спорт, ты — мир».
Теперь и футбол не трогает, теперь я
затих. Скребу по ночам пером по бумаге, как мышь. Заново учусь чувствовать,
думать, видеть.
«Для одомашнивания козла необходимы
крепкий столбик и веревка. Человеку для доместикации хватает мимесиса.
Человек благоразумный с детства учится внушать себе веревку и столб. Только
накрепко привязавшись к воображаемому плацдарму, обыватель обретает чувство
значимости и защищенности.
Я свою способность к подражанию
пропил. А воображения у меня никогда не было. Поэтому-то я и оказался без
метки, без места и без колокольчика. И мне нелегко».
Время вышло. Закрываю тетрадь,
надеваю гидронепроницаемый комбинезон, грязенепроницаемые
ботинки, куртку, которую, кроме холода, не проницает ничто. Как, наверное,
трудно капиталисту относиться по-человечески к трудовой силе, одетой в такие
бесчеловечные вещи. Поэтому я не буду описывать свою внешность. Когда-то я
хотел выглядеть как-то особенно, ярко и дерзко, как революционер-якобинец, и довыякобиневался — наступил термидор. Сейчас меня
устраивает обезличенность. Мне удобней быть без личины, вне личности.
Скажу все же, что я среднего роста,
полусреднего веса… и усы не отпускаю из принципа. У тех, кто носит усы, что-то
не так либо с верхней губой, либо с мозгом.
Почти два года я сух. Каждый
день начинается, продолжается и заканчивается одинаково. Одеваюсь, ем и
работаю, раздеваюсь, ем и пишу. Я сухой, хотя моя работа связана с самой что ни
на есть мокрой водой.
Кто я?..
Я — водонос-одиночка. Одногорбый
верблюд.
Дромадёр.
Глава вторая. Где я?
За ночь уровень снега во дворе
увеличился сантиметров на десять. Я с трудом открыл дверь, зацепил варежкой
пригоршню и поднес к глазам рассмотреть. Снег был крупянистый с серым оттенком
— ночью дул юго-западный ветер. На юге находился залив с угольным и нефтяным
портами. С севера, где располагались химпроизводства с высокой долей
токсичности и иностранного капитала, ветер приносил снег желтого цвета. Самым
чистым был снег с востока, он имел хлебный вкус и вкрапления насекомых. В
некотором смысле… снег с востока оживлял обстановку.
Обтерев перчатку о непромокаемую
ткань рабочих штанов, я направился аркой к Модернизационному
переулку. Прежде он назывался переулком Ударников.
Семь утра. В это время на улицах
обычно безлюдно; если и встречаешь кого-то, это либо дворники, готовящиеся к
работе, либо шайки наркоманов, промышляющие грабежом. Инструментарий у них
одинаковый. Так что если тебя нагоняют люди с кирками и лопатами, то
здороваться не надо, надо ускориться.
Снега до колена, под снегом — ямы,
кочки, лед. При свободном рынке вывихи и переломы не приветствуются: либо
пишешь заявление по собственному, либо вылетаешь за
прогулы. Потому шагаю осторожно, обстоятельно, будто бы с достоинством. Мне
недалеко — на углу Модернизационного и Славы меня
ждет Прокопчук. Курит в теплой духовитой кабине малохольного грузовичка «егазель».
Раньше он заезжал за мной на Ударников, но с началом зимы гуманитарный маневр
безжалостно отсекли. Хитроумные законотворцы
выпустили положение «О самоуправлении», где переложили функции очистки и охраны
дворов, скверов и прилегающих к ним территорий с плеч чиновников на
заинтересованную публику. Первые же осадки сделали переулок непроездным.
Снегоуборке подлежали только
правительственные и коммерческие маршруты. Капитальному ремонту — только
правительственные и коммерческие объекты. Из человекоподобных существ
размножались одни лишь чиновники. Власть цвела, а город умирал. Осыпался
лепными атлантами, кариатидами и прочими барельефными выпуклостями на тротуары
и головы граждан. Прорывался сквозь асфальт гейзерами лопнувших водопроводов.
Уходил подо льды. Замуровывался сугробами.
«Между разрушением города, произволом
властей и моим питием существовала какая-то сложная связь. Непитие
еще больше запутало ситуацию…»
Вороватый свет фонарей рассеивался в
воздухе, не достигая стен. Припертые друг к дружке дома казались вылепленными
из пачкающего пальцы тумана. И хотя я сам жил в одной из таких построек, сейчас
я был уверен в их нереальности. Казалось, что если дома стряхнут с себя
вычурный балласт из балконов, барельефов и труб, освободятся от сковавших крыши
ледяных шапок, то плавно взлетят и зависнут над городом, подобно аэростатам… если, конечно, не будут сбиты бдительными
ракетами ПВО.
Власть гордилась огромными территориями.
Население мигрировало в города. Мерзлая пустынная земля за заборами
промышленных зон не интересовала ни людей, ни зверей, ни лишайники. Городская
земля стремительно дорожала. Малоэтажные дома подвергались тотальному
уничтожению. Истреблением старого фонда занимались особые выморозки, именующие
себя девелоперами. Девелоперы
скупали за взятки столетние здания, обносили их бетонной оградой, маскировали
полимерной растяжкой с изображением будущего покойника — с лепниной, балконами,
трубами, окнами, котами, выглядывающими из форточек, заменяя реальный предмет
его двухмерной иллюзией. А затем разрушали дом с привлечением спецтехники из
близлежащих саперных частей или таборов котакбушей.
После чего пустота за забором перепродавалась застройщикам. Последние отдавали
предпочтение шатким девятиэтажкам
из стекла и картона, напоминающим огромные овощные ларьки. Выморозки,
подвизающиеся на ниве застройки, страдали психическим расстройством ларечника.
Их тяжелое барыжное прошлое оформилось в особенный
стиль — барыжная архитектура. Поскольку главными
покупателями такого жилья тоже являлись выморозки, никто дискомфорта не
чувствовал, и секции в домах-ларьках не пустовали. Приданием барыжной эстетике элитного ореола занимались медийные лица с густыми бархатными голосами и подвижными
глазками, уплывающими за веки в высшей точке вранья.
Помянув недобрым словом медийщиков, я выбрался из снежного месива на проспект
Славы. Фонарей здесь росло побольше, и тропа меж
сугробами была утрамбована. Рот наполнился вкусом подгорелой резины. В пяти
километрах к северу, на пересечении улиц Отбойников и Генерала Заворотнюка, начинались кирпичные склады таможенного
терминала. В светлое время суток над учреждением висел черный дым. Это мытники
восстанавливали справедливость авторских и коммерческих прав посредством
сожжения контрафактной продукции. Я старался избегать таможенной вотчины, так
как шапочка, комбинезон и сапоги на мне были сомнительного покроя, и одежду
запросто могли конфисковать ради улучшения статистических показателей
ведомства.
Наконец я добрался до
припаркованной между сугробами «егазели» с надписью
«Сфинктер и сыновья» на боку и дважды постучал по кабине. В ответ приоткрылась
пассажирская дверь, пахнуло печкой, куревом, чесноком,
прелым валенком — аурой моего напарника и водителя, Николая Егоровича Прокопчука.
— Не вытаптывайся — кабину застудишь,
— поздоровался он.
Я перекинул запасной валенок Николая
Егоровича с пассажирского сидения на руль и забрался в салон.
Прокопчук наморщил сухую кожу на лбу, словно о
чем-то задумался:
— Дрома,
слышь… Вчера деверь зазвал на разговор, ну и это…
Я посмотрел на черное небо: семь
пятнадцать — четыре часа до рассвета.
— У него оказался пузырь, — Прокопчук шумно сглотнул. — Пришлось пить.
Он наклонил голову, чтобы я разглядел
следы раскаяния на его дряблом лице. Его кожа, подсвеченная приборной доской, в
самом деле выглядела зеленее обычного. Я опять
отвернулся.
Фонари вдоль проспекта выхватывали из
тьмы оранжевые курточки дворников-котакбушей. Табор
двигался неуверенно, то поскальзываясь, то застревая в снегу, так же, как и я некоторое время назад. Над их головами вместо копей и
флагов поблескивали скребки и лопаты. Административный ресурс толстозадых грудастых домоуправов
появлялся на улицах в половине девятого и путем витиеватой ненормативной
словесности запускал технологический цикл уборки. Под воздействием орально-анальных мантр котакбуши махали лопатами, как почуявшие дуст тараканы,
впрочем, снега от этого лишь прибавлялось. Так будет в девять. А пока
предоставленный самому себе табор брел по снежным барханам, покуривая гашиш и
таинственно перешептываясь.
— Дрома, слышь, — Прокопчук кашлянул. —
Будь мне другом. Я один раз дыхну, а ты дегустируй: перебил ли я перегар
чесноком?
Я покачал головой. Два года кряду
каждый день начинался с одного и того же.
— Презираешь? — возмутился Егорыч. — Думаешь, ты самый умный?
Дожидаясь ответа, он разглядывал меня
с таким видом, будто я был ремень ГРМ, лопнувший раньше положенного. Я смотрел
поверх него, чем, кажется, оскорбил его еще больше. Он воткнул передачу:
— Ну и молчи! Я с тобой тоже
разговоры вести не буду, даже если захочешь.
Мы поехали, плавно и осторожно,
словно крадясь, соблюдая правила перестроений и разворотов. С бодуна Прокопчук водил не как безбашенный
азеоид, а как немец с вшитым в лоб чипом мультикультурных ограничений.
Я смотрел сквозь запотевшее от
перегара стекло на плотные сумерки. Зимой вообще видно плохо. Силы солнца
хватает на три-четыре часа, его вылинявший холодный свет с трудом пробивается
сквозь серую марлю смога.
Где я?..
Прежде я знал каждую улицу, каждый
проспект, переулок, но с некоторых пор начал путаться. Старый город похож на
одичавший сад, чьи хозяева переехали, пленены или умерли. Благообразные парки,
уютные скверы, тихие садики заросли сорняками времянок коммерческого
использования. Улицы и тротуары облепила смрадно дышащая металлическая саранча.
В городе царил хаос, гордо называемый инфраструктурным скачком. Ландшафт
изменялся внезапно и непредсказуемо. Ты шел выпить кофе в кафе (для мужчины
довольно глупый пример), а попадал в магазин дамских тряпок. Или собирался
запастись тушенкой в лабазе, но вместо консервов обнаруживал на стеллажах
музыкальные диски. Тасование названий напоминало игру в «города». Переулок, в
котором я жил, был перекрещен из Самогонного в
переулок Ударников, затем — в Модернизационный. При
этом самогон не модернизировался, а обледенелые фасады осыпались одинаково
успешно как на головы ударников, так и на головы модернистов.
Редкие островки благополучия в океане
распада выглядели чьей-то утонченной издевкой.
Пробираешься иной раз между ухабами по темному, разбитому кварталу под мат Прокопчука — и вдруг полоска ровного асфальта, яркий свет
гирлянд и особняк живой, свежеокрашенный. Поднимаешься по обшарпанным
засаленным лестницам, нагруженный бутылками до шума в башке, дышишь вонью разбросанных на ступеньках объедков и внезапно
упираешься в титановые двери, инкрустированные африканским деревом, и слышишь,
как с той стороны угрожающе сопит часовой.
В этом городе по-прежнему можно раздобыть
хорошую еду, терпимые услуги, относительно прозрачную воду. Но уже не всегда и
не всем. Водоносу типа меня по карману что-то одно — или еда, или вода, или
воздух. Если нестерпимо хочется большего — закабаляйся кредитом.
Рекламой легких денег переполнены
почтовые ящики и мусорные бачки. С глянцевых обложек широко и белозубо
улыбаются мужчины с неестественно раздутыми бицепсами, высушенные диетами
женщины, ожиревшие дети, карманные собаки с напедикюренными
когтями. Беззаботное скольжение по жизни под парусом потребления. На рабской
галере. Через кабалу — в никуда.
Запах горящего пластика проник внутрь
кабины. Прокопчук вырулил на Генерала Заворотнюка. Небо потеряло свою мнимую
однородность: клочья дыма от сжигаемого контрафакта
выделялись на фоне грязевых облаков довольно отчетливо.
— Дром, ты
знаешь, кто такой Заворотнюк? — Николай Егорович
включил третью скорость.
Я не знал.
«Я перестал слушать радио, смотреть
телевизор, читать периодику. Вместо того чтобы прояснять, СМИ только запутывали
меня. И пусть я еще не мог думать ясно, но я чувствовал, как под воздействием
внутренней тишины кокон дезинформации начал разматываться…»
Прокопчук ковырнул ноздрю и продолжил:
— Заворотнюк
— это женщина. А генерала ей дали за то, что она раскрыла наркотический трафик
в сериале «Жаркие дни и ночи таможни».
Я бросил взгляд на перетянутое
морщинами лицо Николая.
— Сомневаешься? — он крепко вцепился
в руль. — Это для сложных людей все сложно. А я — человек простой. Говорят,
мытники заместо контрафакта
сжигают всякую дрянь —
старые сапоги, покрышки, целлофановые пакеты. А настоящий контрафакт
— продают…
Кажется, я моргнул.
— Люди простые знают, что контрафакт лучше, чем фирменная продукция. С ним меньше
денег перепадает эксплуататору, а прибыль идет на карман реального
производителя — пролетариата… ну и таможенники себе немного берут. За то, что
жгут мусор, — возвестил Прокопчук и свернул в 4-й
Буржуазный, бывший Социалистический, тупичок.
По обеим сторонам дороги потянулись
заборы. Они были жиже и ниже таможенных. Двухэтажные
постройки из серого силикатного кирпича, выглядывающие поверх ограждений,
казались заброшенными. Так оно, в общем, и было: производство, которое в
пролетарский период размещалось в силикатных бараках, перепрофилировали в
склады для хранения контрафакта, офисы серых
юридических и дорожно-строительных фирм и кишлаки котакбушей.
В дни стихийных проверок, о которых загодя знали все, кроме натренированных на контрафакт полицейских собак, обитатели бараков уходили в
снега вместе с оргтехникой через сложную систему бомбоубежищ и канализаций.
Помогали рефлексы и знание основ ОБЖ. В постиндустриальную эпоху капитал обрел
способность прирастать за счет самого себя, и потребность в реальных
производствах отпала. Для прокорма обслуживающего власть электората хватало
десятка низкотехнологичных производств
с высокой долей иностранного капитала. Выморозков обогащали нефтяной и
угольный порты, а также обман и отъем собственности у граждан. Промзоны пришли в упадок, а освободившийся пролетариат
пошел по стопам своих пращуров — занялся собирательством, подножным сельским
хозяйством, мелким ремесленничеством, пьянством и грабежом.
Зоны от города отделяло кольцо шоссе,
по которому ползали редкие «егазели» и летали джипы с
красномордыми бездельниками на борту.
— Дромыч, я
вот что думаю, — высказал предположение Николай. — Скоро прапорщики поднимутся
из подполья и сожгут таможню к чертовой матери.
С бодуна Егорыч
часто заводил речь о тайном заговоре прапорщиков-завскладов. Несколько лет
назад в армии упразднили должности старшин, мичманов и прапоров. Насиженные
оружейные, чуланы, каптерки, столовые и склады недоофицеров-недосолдат
заняли дети чиновников низшего ранга и персонал ЖЭКов,
чьи подведомственные дома обрушились или были перекуплены под супермаркеты, и
другие жертвы материнского капитала. Кадровым прапорщикам было предложено
вспомнить об офицерской чести, сдать амуницию и свести счеты с жизнью. Тогда же
в одной из дешевых пивных на окраине родился миф, что одна часть прапорщиков и
мичманов, посчитав себя офицерами, выполнила приказ (в этом состоял расчет
властей). Но нашлась и другая, которая директиву проигнорировала и исчезла из
мест дислокации с содержимым оружейных, складов и столовых. Говорили, что
военные разбрелись по лесам, выкопали землянки и законопатились
в них прожигать никому не нужную жизнь, но какое-то время спустя, тяготея к
организации, субординации и дисциплине, стихийно объединились вокруг загадочной
личности с поэтически-питательным погонялом.
Настоящего его имени никто не знал, и все обращались к нему по званию и кличке
— старший прапорщик Пищеблок. Этот человек разработал доктрину прихода к власти
на базе «Положения о тыловом распорядке». Возник тайный союз.
Власти вырезали коренастых
краснощеких людей с двумя маленькими звездочками вдоль погона даже из фильмов и
сериалов, но мифам не нужны доказательства, и вера людей в существование
военнообязанных робин-гудов только крепчала.
— Чую, Дромыч,
— сообщил Николай Егорович, брызжа слюной в лобовое стекло, — они где-то здесь.
Копят силы. Собирают дезинформацию. Плацдармы готовят. Скоро ударят. По всем
фронтам. Наведут, наконец, порядок.
Как бы в подтверждение его слов мы
поравнялись с забором, расписанным корявыми надписями. Одни были заштрихованы,
другие закрашены, третьи казались новыми, еще не подсохшими. Когда свет фар «егазели» касался кирпичной кладки, лаконичные лозунги
вспыхивали кроваво-красным — «Янки — сволочи!», «Колбаса!», «Колбасы!».
Прокопчук читал по слогам, с полублатной растяжкой, и потом еще полушепотом
проговаривал, смаковал, возбуждался, плечи его расправлялись, под глазами
разглаживались мешки. Но как только заводские заборы сменились серебристым от
инея сухостоем, Николай Егорович снова осунулся и согнулся. От его
предреволюционного пыла не осталось следа. Мы подъезжали к месту работы. Не
буду лукавить, я тоже напрягся.
«Как мог, я описал окружающую
обстановку. Мой город. Он ужасен. Я любил его. Больше я его не люблю.
Почему же я не уеду в другое место, в
другую страну? Почему не стану респектабельным иностранцем в пробковом шлеме?
Почему не убегу в лес, обратившись в дикого шатуна?
Отчего хладнокровной рыбой не прыгну в реку?..
Любая доля предпочтительней той, что
я имею».
Глава третья. Зачем я?
Редкий лес сменился проплешиной,
посреди которой гнил авиационный ангар. В докапиталистическую эпоху в нем
ремонтировали вертолеты, теперь находилась линия розлива артезианской воды.
«Родниковый рай Сфинктера и сыновей» — так обозначали это место на рекламных
растяжках. Хозяином рая являлся Борис Борисович Сфинктер. В остальном реклама,
как обычно, врала: сыновей у Сфинктера не было, а родниковый рай более походил
на ад. Круглый год в ангаре было темно, сыро и холодно, те углы, до которых не
добралась плесень, рыжели коррозией. И главное, за артезианскую скважину
выдавался промышленный водоотвод. Под ангаром залегала труба, ее стенки
проржавели и лопнули, и в ангаре забил фонтан. Вместо того чтобы купировать
экологическую катастрофу, чиновники из ФСВ, «Федеральной службы воды», продали
участок с грязевым гейзером выморозку-коммерсанту.
Выморозками называли себя дети войны, которая
долгое время велась между бандитами, ментами,
бизнесменами и депутатами. В какой-то момент схватка перешла в свальный грех, и
на выходе получился хладнокровный, износоустойчивый и тугосовестливый
продукт — выморозок или выморуссок, «вымирающий рус»
— человек, зарабатывающий деньги уничтожением собственного генофонда.
Выморуссок, купивший ангар, об этом не думал.
Он врезал в трубу кран, подчинив бушующую стихию человеческой воле. Затем
сводил в баню нужных людей — и техническая вода обрела статус артезианской.
Мы въехали внутрь и оказались в
мрачном пространстве с беспорядочно расставленными стеллажами, на которых
пузырились тысячи синих пластиковых бутылей. Вдоль правой стены тянулась
бурлацкая линия производства, где вода из технической скважины превращалась в
напитки с целебными свойствами. Старший менеджер розлива в прорезиненном
костюме ассенизатора подставлял бутыль под струю. Когда жидкость занимала
положенный ей объем, менеджер укупорки вбивал в горловину тугую пробку. Затем мерчандайзер-менеджер, поплевав на этикетку, метил тару
клейким шлепком. Хорошо, что я назывался просто разнорабочим.
— Яркие наклейки, многообещающий
голос диспетчера и моя обаятельная улыбка — это все, что нужно для успешного бизнеса,
— говаривал Сфинктер.
Он вообще любил учить жизни, особенно
когда находился внутри каре охранников с антропометрикой
дриопитеков. Мы работали, а Борис Борисыч учил:
— Завышение человеком своих
потребительских предпочтений есть свидетельство его воли и целеустремленности…
Занижение потребителем своих потребительских норм рано или поздно приведет его на дно жизни… Стоимость товара определяют
упаковка и тара, потому что упаковка и тара — главные критерии оценки людей…
Обходя стороной софистический дискурс о том, что первично, предложение или спрос,
Сфинктер не скупился на этикетки. Он предлагал «Суперэлитную»
с осадком из стразов Сваровски играющим в элиту жлобам. «Лишнего не плачу» и
«Экономь экономно» — состоятельным крохоборам. Лечебную
«Быстро встал!» — больным. И «Упокойную родниковую» — ипохондрикам. Неопознанный человек типа меня
на свой бренд не рассчитывал и цедил обычную водопроводную воду.
Вопреки здравому смыслу, торговля шла
бойко — пятьдесят «егазелей» с водовозами на борту
ежедневно колесили по городу.
Политэкономия. Ее нам с Прокопчуком обсуждать не полагалось. Нам надлежало получить
список явок и адресов для развозки, загрузиться «элитной» и «экономной» отравой и развезти по заказчикам. Офисным центрам, столовым,
отдельным квартирам, особнякам. Сфинктер окучивал всех — и
живших на краю бедности работяг, и выморозков, роскошествующих за гранью
дозволенного.
— Сфинктер есть у всех! — повторял
Борис Борисович, устремив взгляд в глубину ангара. — Сфинктер — это я.
«Не наживаясь на продаже дерьма, я был послушным его переносчиком. Я не мог найти
другую работу. Более чистую, честную и благородную. В городе, где каждый день
шел разноцветный снег, абсолютно все, что лепили, раскатывали, варили, пекли,
нарезали, давили и фасовали, а затем перевозили, переносили и реализовывали —
все являлось дерьмом. Все было из дерьма.
На том стояли. Тем жили. Тем были».
В задней части ангара, логистическом мозге фабрики Сфинктера, стояла железная
рифленая будка, слишком тесная, чтоб использоваться под дворницкую, чрезмерно
просторная, чтобы быть конурой. Из пропиленного на уровне точки дань-тянь зарешеченного отверстия водоносам выдавались
первичная документация и жетоны на топливо.
Отстояв десятиминутную очередь, я
получил ленту клиентов, сел в «егазель», и мы поехали
от стеллажа к стеллажу в поисках нужного ассортимента.
Начинали обычно с «Суперэлитной» — двадцать четыре коробки по шесть бутылок. Я
снимал воду с полок и накидывал Прокопчуку. Он
принимал, проседая и кряхтя от отдачи, разворачивался и укладывал в кузов
рядами. Я задавал такой темп, чтоб Николай не успевал трепать языком. Сбиться
со счета было нельзя — за недогруз и за перегруз штрафовали одинаково жестко. У
стеллажа с «Быстро встал!» организм Прокопчука дал
технологический сбой. Николай запыхался, глубокие морщины до краев заполнились
потом, словно реки в паводок. И все реки текли к подбородку. Я скрестил руки,
но Николай замотал головой. Как любой человек, погруженный в
мрак суеверных примет и конспирологий, он всегда
безошибочно чувствовал приближение руководства. И действительно, прошло не
больше минуты, как ангар заполнился ревущими звуками гоночного мотора.
Невротический энтузиазм Прокопучка перешел в
благоговейный тремор, вставные челюсти забарабанили друг о друга, и мне
пришлось постучать пальцем по лбу старика, чтобы аффилиативная
дрожь не закончилась приступом эпилепсии.
Николай качнулся и просипел:
— Грузи!
Я вручил ему девятнадцатилитровую
«Быстро встать!». Прокопчук перехватил неудачно —
емкость выпала из рук и ударилась в бетонный пол, забив пенными желтыми
струйками. В этот миг мимо нас прожужжал канареечный «Альфа Ромео» начальника.
Многодневный снегопад сделал дороги
непригодными для спортивных, полуспортивных и псевдоспортивных
машин. «Феррари», «Бугатти» и «Альфа Ромео» передвигались
преимущественно на эвакуаторах, что отражалось на скорости и престиже.
Предприимчивый Сфинктер придумал гонять внутри собственного ангара. Такой
способ самоутверждения был дешев, безопасен для гонщика и гарантировал
абсолютное чемпионство. Возник новый тренд. Цены на ангары выросли вдвое.
Пилот «Альфа Ромео» сразу заметил
финансовую потерю, но поскольку расположение стеллажей не позволяло осуществить
разворот, он пошел на второй круг. Так у нас появилось время на блиц-обмен
мнениями.
— Нам конец, — прошептал Николай
Егорович, разглядывая фонтанчики, бьющие из бутыли.
Это было все, что мы успели
сообразить. Прежде чем шестисотлошадиный движок унес
Сфинктера прочь, он неестественно высоко прокричал:
— Накажу!
«Год назад я считал, что отсюда меня
никогда не уволят. Грузи и таскай от сумерек и до сумерек. Родниковый рай
казался мне худшим проявлением недоразвитого капитализма в недоразвитом
обществе. Но в последнее время сюда выстроилась длинная очередь. Красно-зеленые
от прыщей и зеленки подростки, изнуренные безденежьем кандидаты несуществующих
больше наук, высушенные тревогами женщины с повадками библиотекарей и до поры
неунывающие котакбуши.
Люди становились сговорчивыми и
покорными. Шла стихийная и необратимая китаизация…»
— Оштрафую обоих! — поравнявшись с
нами, выкрикнул Сфинктер.
Сев в машину, Боря гонял, пока не
выжигал весь бензин. И орать мог до потери голоса. Он убивал свободное время. А
нас убивала работа. Я развернул Прокопчука лицом к
стеллажам и показал жестом — грузись.
— В двадцатикратном!
— наворачивал круги Борис Борисыч. — Фамилии?
Но мы уже не реагировали: я считал и
накидывал, Николай укладывал в кузов. Сфинктер кричал. Каждый делал свою
работу.
— Под завязку, — Прокопчук
полоснул по куриному горлу ладонью. — Тикаем!
Сунув в бардачок накладные, я
пристроил между ног не вместившийся в кузов пузырь «Лишнего не плачу».
Перед выездом содержимое кузова
проверил вооруженный духовым ружьем кладовщик — прототип киногероев, которые
стреляют быстрее, чем мыслят. Не выявив преступных намерений, кладовщик
огорченно насупился, но распахнул перед нами ворота. В отместку за унижения «егазель» обдала его иссиня-черным выхлопом и вырвалась в
зимнюю степь.
— Тебя и тебя я запомнил! — раздался
прощальный вопль Сфинктера.
Прокопчук толкнул меня локтем:
— Свобода!.. Дрома,
ты чего такой грустный? — Николай не давал мне подумать. — Что Сфинктер нас отымел? Так он всех имеет. Как ни крути, все внутри ангара
его. Вот давеча охранники Портянова к стеллажу
привязали и выпороли. И никто даже не знает — за что. Ты что на меня смотришь, Дрома?
Как ему объяснить? Я отвернулся.
Николай осмелел:
— Да вряд ли он нас запомнил. Костюмы
у всех одинаковые. И морды.
Просветлело немного. Мы возвращались
в сугробный город огибающим юго-восток полукольцом.
Унылая панорама степи с низким серокаменным небом оживилась заборами, за
которыми когда-то рождались трактора и турбины, холодильники и мотоциклы. Все
вытеснили контрафакт и коррупция.
Привлекая мое внимание, Прокопчук засопел и заерзал:
— Не понимаю я тебя, Дром. Ничем ты не интересуешься. А ведь
сколько вокруг происходит! Вот ученые раскопали, будто жизнь произошла не от
бога. Что всех нас, когда мы еще в обезьянах ходили, привезли сюда с планеты Нибиру — в качестве дешевой рабочей силы использовать. А мы
потом восстание подняли и прогнали угнетателей-нибировчан.
Космические корабли перестроили в курганы да пирамиды… Неинтересно? Тогда
анекдот расскажу. Три дня и три ночи скакал Илья Муромец, пока у него… —
Николай заскоблил макушку, стимулируя деятельность нейронов. — Как это дальше… А вот как — пока у него коня не отобрали!
Он громко засмеялся, хотя, кажется,
перепутал скакалку с конем.
Затем отдышался и посмотрел
недоуменно:
— Дром, ты
юмора, что ли, не понял? Отобрали коня у богатыря. У бо-га-ты-ря!
Не въехал? Тяжелый случай…
— Вот ты не смеешься, — продолжил
Николай Егорович минутой позже. — А люди — они… как ты к ним относишься, так
они про тебя думают. Веселым надо быть и делать хорошее.
Вот я у Анны Иванны полочку днесь сколотил. За то
налила она мне самогону и луку нарезала крупно, чтоб Нинка моя не учуяла…
Дабы сократить путь, мы съехали с
полукольца на Фермерскую дорогу. Здесь в полуразвалившихся коровниках жили и
работали зеленые от бухла и наркотиков проститутки.
Сухие, как мумии, гнилозубые, они пользовались
нездоровой популярностью и у низших сословий, и у выморозков. Проститутки брали
недорого, а работали парами.
— Что, Дром,
к девчатам? Моя две недели как не дает — то предменструальный синдром, то постменструальный.
А когда сама лезет, у меня не включается даже первая передача. Не приемлю
насилия, понимаешь?
Николай притормозил у обочины,
выпрыгнул из кабины, обежал вокруг «егазели». Зажег
сигарету, затянулся, закашлялся. Табачный дым не убивал его, как крупно писали
на пачке, но уравновешивал и успокаивал. Накурившись, Николай Егорыч продолжил:
— Молчишь? А ты будь попроще, иначе подумают люди, не замышляешь ли ты чего
нехорошего. Ну что, заскочим к девчатам на полчаса? В это время у них скидки
хорошие. Молчишь! — Николай отшвырнул окурок, передернул плечами от холода и
бессилия и забрался в кабину. — Хрен с тобой.
«Выморозки предпочитают ручной труд машинному, потому что ручной труд дешевле.
Выморозки считают, что если у
рабочего появятся свободные средства, деньги естественным образом обесценятся.
И обеднеют все. Элиту нельзя будет отличить от электората. Управление чужими
жизнями и судьбами за счет разности финансовых потенциалов сделается
невозможным. Все смешается. Начнется хаос.
Много денег должно быть у немногих —
так звучит второй закон сохранения власти».
«Егазель»
остановилась у переезда, пропуская товарный состав.
— Я вот подумал, — возле моего плеча
раздался сдавленный полушепот. — Если б я не знал, что ты водонос, я бы решил…
— Николай Егорович опасливо покосился по сторонам, — что ты Мухранский
или даже Пищеблок. Не смотри на меня, как на гниду, не сдам. Я прав?
Психическую стабильность личности
Николая Егоровича обеспечивал дуалистический фундаментализм. Верх и низ, тьма и
свет, добро и зло — все существовало в виде дуумвирата.
В неофициальной политике легендарные Пищеблок и Мухранский.
В официальной — мифические Ордыщев и Пузырев.
Премьер Пузырев
— с огромным и водянистым черепом. И президент Ордыщев
— крупнотелый мужчина с маленькой, как сушеная
туркменская дыня, головкой. Первый олицетворял оттепель, широту абсурдных
суждений и шизофреничность реформ, второй —
субординацию, немотивированное насилие, тюремно-казарменную мораль и другие
первобытные анахронизмы. В представлении депрессивного электората эта двоица
символизировала верх и свет.
Фундаменталисты (депрессивный
электорат) считали, что сплетены с властью пуповиной, которая обеспечивает их
жизнедеятельность. В реальности все было наоборот. Примерно два раза в месяц, в
аванс и зарплату, у фундаменталистов просыпался позыв к равенству и
справедливости. Возникало тяжелое внутреннее противоречие, проявляющееся
вспышками неконтролируемой агрессии. В эти дни Николая Егоровича и других
фундаменталистов тянуло вниз — в пьянство, в ночь, в дичь. Жечь дома, бить
витрины, лупить иноземцев.
Низ и ночь олицетворяла так
называемая оппозиция, о которой шептались в пивных и курилках.
О тайном союзе прапорщиков-завскладов
Прокопчук упоминал каждый раз, когда встречал надпись
«Колбасы!» на заборах или когда был сильно голоден.
О другом крыле оппозиции, ФУК (в
целях конспирации аббревиатура расшифровке не подлежала), было известно и того
меньше. Ходили слухи, что эту невидимую контору возглавляет некто Мухранский — лаборант, ушедший в подполье из
научно-исследовательского института. Согласно другой утечке, Мухранский приходился двоюродным братом Ордыщеву,
а в детстве у них был инцест. ФУК вызывал уважение в уцелевших интеллигентских
кружках и гей-сообществах и
был источником тяжелых суеверий в среде малограмотных.
Мимо нас с гулким строевым шумом
пошли вагоны с углем. Взвеси взвились над перегоном, занавесив мир черным
тюлем.
— Ну и не говори, — в голосе Прокопчука прозвучали нотки досады. — Пищеблок ты или Мухранский — мне все одно.
Последний вагон с грохотом исчез в
черном смоге. Вслед ему порывисто эрегировался
шлагбаум.
Николай соскоблил облепившую стекло
грязь, и мы тронулись.
— Ты молчи, Дрома,
молчи, — Прокопчук продолжил изъяснять мысль. —
Скажешь, когда время настанет. Просто шепни на ухо, куда приходить. И мы придем
с мужиками. Все придем. Так и знай.
Лучше бы он не думал. В небольшой
голове Николая каждая последующая мысль вытесняла предыдущую безвозвратно.
Зачем он живет?..
Зачем живу я?..
Зачем вожу воду?..
Для того чтоб однажды уработаться
досыта, упасть лицом в снег и больше не встать, как большинство из нас?
Не дождетесь!
«Этот мир распадается, засыпается
снегом, гниет, но все может измениться, если я встречу ее.
Чтоб найти ее, я блуждаю в мрачном
городском лабиринте, проверяя каждый дом, каждую квартиру. Я почти готов
перевернуть здесь все вверх дном».
Глава четвертая.
Кто она?
Мы ушли с полукольца на проспект
графа Отрышкина, где угодили правым передним в
открытый люк. Желтая вода в кузове колыхнулась недовольно и тяжело. Вместо того
чтобы приводить в порядок дороги, выморозки, ответственные за городское
хозяйство, покупали себе внедорожники. Тот, кто мог — подражал им, остальные
тихо ругались.
— Шлюхи! — Прокопчук перекрестился. — Все из-за них! — Он выгреб
из-под сиденья домкрат и, не переставая бормотать, полез под машину. — Опытные
дальнобойщики знают эту примету: не завернул на ферму к девчатам — удачи в пути
не жди. Сколько ребят ослушалось, а после побилось. И все — моногамные…
Проспект графа Отрышкина,
как и все, условно говоря, новостройки (градостроительство как осмысленный
системный процесс умерло лет тридцать назад), был невпопад утыкан выцветшими девятиэтажками, перемежающимися цирковыми куполами супер— и пупермаркетов. Представление не останавливалось ни на
минуту. В роли клоуна выступал обыватель. С видом важным и обстоятельным
обыватель заполнял вакуум бытия — скупал пиво и колбасу, остервенело
натягивал джинсы на жирную задницу, оглаживал телевизоры, залезал в
холодильники, глотал гамбургеры и шаверму, жевал
жвачку, рыгал, ощущая себя в этот миг самим графом Отрышкиным.
Прокопчук вернулся в кабину за разводником. Его лицо, как и полагалось при починке
автомобиля, было измазано в масле. Оценив мой взгляд, он замахнулся ключом и
прокричал:
— Сиди, Дром,
я сам справлюсь! Тебе думать нужно. Потом все расскажешь! — Исчезая под
машиной, он тихо добавил: — Зря не навестил шлюх.
Нинка все одно заревнует…
Ее звали Наташа Европчик.
Колбаса ее настораживала, запах пива — пугал, телевизор она называла дегенератором. Кажется, она никогда ничего не презентовала.
Она стеснялась своей фамилии, к месту
и не к месту уточняя, что ударение приходится на последний слог. Может быть,
благодаря вариативности произношения и толкования Наташа хотела замуж. Ну а мне
ее фамилия во всех отношениях нравилась: Ев-ро-пчик, Е-вроп-чик, Евро-п-чик… В этих
звуках сплелось нечто отчетливо-европейское, умеренно-эротичное и
стихийно-истеричное одновременно. В отместку она называла меня Азеоидом-Дромадером. Теперь я понимаю, что она имела в
виду, и считаю себя одногорбым.
У Натальи было рахитичное балетное
тело, которое к сумеркам становилось более выпуклым, и красивой формы головка,
наполненная предрассудками о мужчинах и выпивке.
Я влюбился в нее до безумия. До
окончательного безумия. К моменту нашего с ней знакомства я был безумен
наполовину или же полоумен, то есть — лишен предназначенной мне судьбой
половины. Был одинок. Хотя у меня имелся ларек по продаже незамысловатых
изделий из кожи — курток, сумок, кошельков, штанов, даже маек, пошитых из
квадратных кусочков.
«Обыватель любит первобытные
украшения и одежду: шкуры, кожи, зубы, камни, цепочки, колечки. Он сознательно
подчеркивает свою власть над миром животных и подсознательно — внутреннюю с ним
схожесть».
Два раза в месяц я ездил в
приграничную полосу, к котакбушам, затовариваться
нитками, пряжей и отходами шкур. В основном менял на жевательную резинку,
жестянки с пивом, часы с батарейками, телефоны и прочую приходившую в городской
порт мишуру. Меновые манипуляции обозначались древнекочевым
словом «бартыр».
«Раньше котакбуши
были такими же, как мы. Но сотовая связь с миром духов и пивной алкоголизм
расслоили и дезориентировали их общество. Котакбуши
перестали работать, понадеявшись на тотемных животных, и в несколько лет
обнищали до безобразия. Затем те из них, чьи предки принадлежали к сословию
воинов, занялись кражей заложников из сопредельных стран, другая часть,
вероятно, аналог индийских шудр, подалась батрачить в те же сопредельные
государства».
Мои карманы распухали наличными
(безнал — это деньги для лохов), а голова осталась пустой, поэтому я сильно
бухал на пару с продавщицей своего же ларька. Моя бизнес-пассия была
выносливой, коренастой и корыстной блондинкой и не нуждалась ни в долгих
ухаживаниях, ни в сколь-нибудь образном описании. Нас связывали грязные отношения
и чистая прибыль. Она хорошо считала, умела втюхивать простофилям
шмотки, которые после первой же стирки распадались на атомы. С ней можно было
сколотить состояние и убыть в одну из стран с теплым климатом и мягкими
нравами, но я боялся стать импотентом, ибо любовью те
зоологические соития в темной, пропахшей кожей подсобке на подгорелом матрасе,
которыми мы пробавлялись после подсчета выручки, назвать было нельзя. Мы
извивались, как червяки, вытащенные рыбаком из консервной банки. И, скорее
всего, имели такой же запах. Поэтому, когда я увидел Наташу, то сразу
почувствовал, что мой кожаный бизнес и связанные с ним отношения и сношения
закончились навсегда.
Наша первая встреча с Европчиком состоялась в непримечательном кафе на Малой
Своднической (ныне Большой Семейной) улице, где под видом капучино
подавали отвар из ячменя. Подробности состава плюшек и молочных коктейлей я
вовсе похороню. Я забрел в кафе по нужде — за бесхозной питьевой тарой. Ею
могли стать самые разнообразные приспособления — стопка, салфетница,
соусница, поварешка и даже салатник. Находясь в состоянии легкого возбуждения
от вчерашнего возлияния, я нервно помахивал полуторапинтовой флягой виски. Это была суточная
стандартная доза держателя розничной точки. Сев за столик с подходящей по
размеру салфетницей, я выложил салфетки на стол,
отвинтил пробку, налил. Выдохнул. Прикурил. И только тогда заметил ее.
Наташа сидела прямая и напряженная,
будто в ожидании скорого поезда. На ней было нечто длинное и безобразное, с
болтающимися кистями, такое помещают обычно между лошадью и седлом. Ее спутник,
прыщавый юнец в байроновском велюре и сандалетах без пяток, что-то читал ей
вслух с помятой бумажки. Он подергивался и подскакивал, будто через него
пропускали электрический ток. На его конвульсии было невыносимо смотреть. Я
чинно поднялся, приблизился к ним и, не говоря ни слова, поставил на стол вискарь. Парень исчез так внезапно, что встреть я его
вновь, не узнал бы. От парнишки остался придавленный ножкой стула сандалий и
свиток туалетной бумаги, исписанный карандашом.
Европчик обиделась:
— Что вы наделали, он читал мне
стихи! Немедленно уходите! Я позову милицию.
Мы оба знали, что никакой милиции
нет. Милиция занималась решением сугубо личных проблем — отбирала деньги у
мелкотравчатых коммерсантов и котакбушей. Иногда
стреляла в прохожих.
От волнения голос Наташи звучал гордо
и звонко, и буквы выходили изо рта гладкими и отшлифованными, словно морская
галька. Мне хотелось, чтобы она говорила еще. Но, разглядев в моих глазах
некоторое количество только ей известного и только ей необходимого вещества, Европчик запнулась. Я спрятал бутылку под стол. Какое-то
время мы просто молчали, потом я опустил на ее ладонь свою клешню; она не
возражала.
Потом мы гуляли по парку. Стояла
осень, и красные листья падали нам под ноги и на плечи. Она объясняла мне
что-то. Я не вникал, смотрел на нее, попивал из бутылки и то и дело кивал. Не
знаю, кто из нас кого и куда в тот день направлял, но оказались мы у меня. Я
щелкнул выключателем, свет не зажегся — перегорели лампочки. Еды в холодильнике
не было, холодильника тоже, поэтому я избавил Наташу от конской попоны
(несколько кистей отдельным образом полетели на пол) и поднял на руки.
С этого пошлого жеста началось наше
короткое, но бурное житие…
— На войне как на войне! — прокричал
закончивший ремонт Прокопчук, чумазый, взъерошенный,
но довольный. — Эх, руки мои золотые, грязные мои руки! Едем, Дром. Едем! Кто у нас первым номером? Если бистро,
разживусь пирожком с субпродуктами. Утром от еды воротило, а теперь тоскует
душа по мясу с душком.
«Наташа казалась мне хрупкой и
невесомой. Когда я нес ее, то боялся переломать тонкие ребрышки. Оказалось,
боялся напрасно. Как только я уложил Европчика на
кровать, с ней произошла разительная перемена. Вместо опытного охотника-таксидермиста,
набивающего заячью тушку, я оказался кроликом, переваривающимся в лоне удава.
Наша первая брачная ночь
трансформировалась в брачное утро, затем — в день, затем — в вечер и в ночь. И
так далее, и тому подобное…
До Наташи я считал себя ткущим сеть
пауком, а женщин — мухами. Теперь я встретил паучиху.
Для биологического паука это означает близкую смерть. Но как паук образный, как
паук-литературный герой, я
оказался довольно живуч.
Я забыл о скорняжной работе, забыл о давальщице-дольщице. Я забыл больше — забыл выпивать. Эта
маленькая женщина стала моим временем и пространством, моим пленом и моей
свободой.
Началось короткое душное лето.
Коррупционеры с барыгами разъехались по эмиратам
просаживать капиталы, загорать до абиссинской расцветки, есть омаров с
маленькой буквы и пробивать на слабо иммунитет с помощью теплолюбивых инфекций.
Обезджипленный и обезжлобленный
город умиротворенно затих и, за вычетом дорог и помоек, стал почти европейским.
Мы бродили по залитым солнцем улицам
от музея к музею. Кроме нас да редких мумий-смотрительниц, в тихих прохладных
залах не было ни души. Наташа подолгу стояла возле мясистых статуй богов —
безруких, безносых и пустоглазых. Рассматривала
изображения природы, еды, людей в простынях и колготах. Я изучал самое лучшее,
что было в музеях — Наташу.
По вечерам, когда я оказывался
полностью опустошенным, она читала мне вслух. Она говорила, что мне обязательно
нужно постичь шедевры классической литературы. Я не сопротивлялся — она читала,
я слушал. Герои увесистых толстых книг сомневались, страдали и переживали
напрасно, думали сложно и трудно, а действовали нелогично и неоправданно.
Наименее правдоподобными казались произведения, персонажи которых общались в
стихах. Когда очередной роман подходил к концу, я ликовал, вне зависимости от
эмоциональной окраски финала, заданной автором. Но слово проникало в меня,
меняло меня — я бросил курить, перестал есть шаверму. Иногда я замечал себя качающим
пресс или жонглирующим старенькой двухпудовой гирей».
— Не доеду до столовой, — пробурчал Прокопчук. — Голод сосет. Сейчас кишки перевариваться
начнут. Остановимся?
Я не возражал. Чавканье Николя
Егоровича звучало лучше, чем некоторые его разговоры.
— Хороший ты человек, Дромадер, хоть
и верблюд, — Прокопчук вытянул из-под торпеды пару
смятых купюр и выпрыгнул из кабины. — Тебе взять чего?.. Ну и зря. Как хочешь…
Торговые точки, бистро и забегаловки,
росли тут и там как поганки. Они вылуплялись на свет
из расщелин домов, выбоин подворотен, углублений полуподвалов. Птенцы мелкого
предпринимательства маскировались от проверяющих органов, холода и грабежа
фанерой и гипсокартоном, оставляя для покупателя
небольшое окно, через которое тот мог быстро расстаться с деньгами и так же
быстро получить в ответ смесь микроорганизмов, жиров и грибков.
В одной из таких общепитовских нор Прокопчук осуществил бартыр
наличных на два липких хычина. Он сел в машину,
завелся и откусил первый кусок. Пахнуло луком и жиром. Зеленоватая начинка
пирожка на несколько минут склеила его рот.
«Я не идеализировал женщин, поэтому
почти ничего от них не требовал. Я был терпимым и толерантным, и если две
условные трети моей подруги оказывались совершенными, я не обращал внимания на
оставшиеся тридцать процентов. В отличие от любителей эротических комиксов, я твердо
знал — женщина, собранная природой из отдельных идеальных частей, не является
идеальной, наоборот, из нее, как правило, получается шлюха.
За исключением Наташи. Европчик нравилась мне
целиком. И я не мог понять, что со мной происходит».
— Добротно, — похвалил бурду Прокопчук, — пахнет по-взрослому, и в животе сразу жжет.
Желудок Николая Егоровича был залужен
нуждой, а разум — невежеством, поэтому яды его не брали. Николай удовлетворенно
рыгнул, накрутил выпавшую на брюки начинку на палец и
сосредоточенно облизал. Я вернулся к воспоминаниям…
Постепенно я стал приобщаться к
культуре, хотя тело Европчика все равно нравилось мне
больше, нежели бледные холодные тела статуй. Я начал читать. Сначала медленно,
про себя. Затем вслух. Ей это нравилось.
— Доместикация, — с загадочным видом
произносила она.
Я не возражал. Если раньше мне
хватало контактов с гибкой Наташиной оболочкой, то теперь я стремился познать
все аспекты ее человеческого существа. Я старался, и у меня кое-что получалось.
Прежде я проходил сквозь культуру, теперь культура шла внутрь меня.
В какой-то момент мне показалось, что
я могу объяснить, для чего существует литература. Мы лежали впотьмах в кровати,
Наташа, упредив желание заговорить, накрыла мой рот своей ароматной ладошкой.
Она приподнялась, бережно погладила мою шевелюру, затем простучала костяшками
пальцев мое тело от основания шеи до кончиков пальцев ног.
— Физическая культура и правильная
еда сделали тебя крепким, как дерево. Ты прочитал много великих книг. Теперь ты
сам можешь написать великую книгу, если захочешь. Ты стал человеком. Ты
чувствуешь это, мой маленький Азеоид?
Наташины прикосновения были приятны,
и я моргнул.
— Тогда нам пора заводить ребенка.
Я моргнул дважды. И она легла на
меня…
После таких слов я не мог облажаться. Я показал все, на что был способен. Я передал
Наташе все лучшее, что было во мне. Это был не пошлый половой акт. Мы занялись
созиданием, которое описывать в художественной литературе нельзя, но можно, с
серьезными допущениями, в научной.
Когда мы расстыковались, я чувствовал
себя готовым к основанию института семьи и отцовства. Вместо этого Наташа
попросила меня сходить в магазин. Обезоруженного счастьем, меня не насторожил
список покупок: водка, курево, колбаса. Это сейчас вам
все ясно, но тогда я не мог сложить в уме двух простых цифр…
Когда я вернулся из магазина домой,
Наташи там не было. Ни письма, ни записки. Ничего, кроме перевернутого вверх
обложкой томика Эразма Роттердамского на кровати.
От неожиданности я сел на пол. Зачем?
Почему? Куда?.. Довольно простые вопросы, не имеющие ответов.
Зато смысл покупки стал предельно
понятен.
Эразм! Ты остался со мной в беде. Как
настоящий друг. Ты, как мог, помогал мне. Я нарезал на тебе колбасу.
Я выпил водки, закусил, и на меня
нахлынуло.
Вне Европчика
чтение, упражнения и протертый капустный сок стали казаться бесполезными и
омерзительными. Все мысли, желания, смыслы приходили ко мне через нее. Мне
стоило выбежать вон из дома и устремиться на ее поиски. По горячим следам. По
остывшим следам. Без следов. Искать всюду. Искать сколь угодно долго. Искать и
найти.
Вместо этого я зашвырнул Роттердамского под кровать, добил бутылку и провалился в
небытие. Это стало моей роковой ошибкой. Я потерял Наташу. Я пропил все. Я стал
водовозом…
— А я вот никогда не заливаю свой бак
под пробку, — Прокопчук словно прочувствовал мою
тоску. — Нажираться — да, нажираюсь.
Но всегда помню повод. Всегда знаю, где я. И что мне за это будет. Иногда даже
записку пишу. Мол, такой-то, в таком-то часу, такого числа пребываю по
следующим координатам. Записываю номер дома и улицу. Широту, долготу. По ним
Нинка меня и находит… Однако, приехали. Вот и столовка
бистровая.
Мы остановились возле темно-красного
кирпичного здания — главного корпуса «Первого тракторного завода». Бывшего тракторного
— завод-гигант вместе со всей страной гордой поступью вошел в черные ворота
постиндустриальной эпохи и превратился в гомункула. Трактора развинтили на
металлолом, рабочих уволили, здание сдали под офисы, столовую переименовали в
бистро. Это сделали выморозки — новые люди новой эпохи. Действуя методично и
тихо, они шаг за шагом разоружили все городские заводы.
Комплексные обеды ужались в объемах и
вздорожали, за что получили название — ланчи. Слова
обесценивали объекты, которые в свою очередь девальвировали слова. Это был
замкнутый круг. Прокопчука в силу необратимых
возрастных изменений никакие круги уже не затрагивали, и он продолжал
пользоваться старым названием…
Мы схватили по две
девятнадцатилитровых банки «Не переплачиваю!» и засеменили ко
входу с табличкой «Вход только по пропускам». Надпись была настолько типичной,
что могла считаться иероглифом, отображающим базовое состояние общества —
недоверие, преступность, разруху.
У нас имелся рабочий пропуск
категории «О» (обслуживающий персонал), который предоставлял право входа и
выхода в любые здания в пределах подсобного и складского хозяйства. Я не
надеялся найти Наташу в подсобке или на кухне, поэтому, когда представился
случай, разжился пропуском с аббревиатурой «2Ф» — федеральный фискал. Монополия
Сфинктера на питьевую воду вкупе с трехцветным пластиковым жетоном фискала
существенно расширили мой кругозор. За два года работы я побывал в разных
местах — от смрадных барачных цехов до приторных барочных особняков, опоясанных
средневековыми рвами. И везде я искал Наташу. Если я убеждался, что объект не
хранит в себе ее отпечатков, то ставил крест в карте-раскладке. Девять десятых
картографического пространства уже подверглись крещению. Я заставлял себя не
унывать.
Столовую, где мы сейчас выгружались,
я пометил одной из первых. Водичку в заведения общепита заказывали, дабы
улучшить цвет и вкус бульонов и пива.
Тучный человек в смятом на сторону
поварском колпаке и с бронзовым гепатитным загаром обменялся с Прокопчуком парой фраз перед тем, как поставить штамп в
накладной.
Николай спросил с легким презреньем:
— Давно тебя не видел у рюмочной в Сланцевке. Ты что, женился?
Повар обтер о халат мизинец и,
приподняв веко, подтвердил мое предположение:
— Цирроз. К докторам не пошел, сразу
к бабке. Та сказал, что сглазила меня блондинка какая-то.
— Дела… — пробормотал Прокопчук. — Сколько взяла?
— Самогоном взяла. Ну и… туда-сюда…
Мы раскланялись.
«Влюбленные женщины отличаются от
безразличных тем, что не отводят глаз от предмета своего обожания. Они смотрят
на тебя, когда ты уходишь — на работу, за пивом, налево и навсегда. После чего
садятся у окна и ждут, когда ты вернешься. Они любят смотреть, как ты ешь, как
говоришь, как ругаешься. И когда спишь — ты тоже под их присмотром. Это твоя
пора. Радуйся, гордись, самодурствуй. Но знай: однажды поплавок в ее голове
перевернется, и женщина начнет смотреть сквозь тебя. Взгляд насквозь означает —
она ушла.
Теперь ты можешь рассказать ей всю
правду или напропалую врать, обещать принести к ее ногам земные и небесные
блага, поклясться переделать себя. Все бесполезно. Она уже не твоя. Она стала
рациональной. Она ушла делать будущее».
Мы отъезжали от «Первого
тракторного», когда на пути «егазели» встал блестящий
и похожий на большую черную жабу «инфинити». Выморозки-силовики
держали на балансах менее изящные, но эффективные заквадраченные
тягачи, идеально подходящие для штурма складов и деловых центров. «Инфинити» считались машинами выморожих
— самок силовиков и коррупционеров.
— Инфинити-вумен,
— резюмировал Прокопчук. — Пять к одному, что права
ей купили.
Жабовладелица крутила руль, пытаясь
припарковаться, безнадежно и безуспешно. Мы принялись ждать. Николай Егорович
достал сигарету, размял, подкурил. Я расстегнул пуговицы на комбинезоне, уперся
затылком в дерматиновый подголовник и задремал…
Через год Наташа вдруг появилась. На
одну ночь. Она плакала, жаловалась на анонимного
выморозка, затем объяснилась в любви и отдалась. Утром она снова исчезла. Эта
встреча могла мне присниться, привидеться, примерещиться. Но именно тогда я
решил завязать. В моей голове проросли отруби знания, посеянные Европчиком, ее книжками и ее статуями…
Егорыч потянул меня за рукав:
— Ты смотри! Она думать вообще
собирается? Парктроник, компьютер, колеса — как у
грузовика, три шестерки на номере, пять мягких игрушек, практически беспилотник. Да и сам бабец на тюнинге: покрашена, сиськи надуты, губы заправлены фаршем. И все равно — дура! А может, она познакомиться хочет?..
«При общем распаде и деградации
корыстное поведение женщин оправданно. Перед ней стоят две последовательные
задачи: улучшить, а затем сохранить генофонд, зачать от красивого, умного,
яркого — поэта, музыканта, ученого, — или хотя бы порядочного, после чего
связать себя узами брака с тупым, но богатым падальщиком.
Чтобы дети получили финансовую возможность развить в себе качества, полученные
с генами настоящих отцов».
К чему эти рассуждения?
К тому, что у меня может иметься сын.
Или два. Не двойняшки — погодки.
Глава пятая. Кто мы?
День за днем, с утра до ночи, без праздников
и выходных мы развозили воду Сфинктера и «сыновей» — молодых людей странного
вида и поведения. Николай Егорович крутил баранку, мучился похмельем, курил. Я
искал родных. Непомеченного пространства на карте оставалось все меньше. И хотя
город постоянно менялся, тасовались цвета, лица, вывески, этикетки, я был
уверен, что мои поиски скоро закончатся. Я привык к реалиям новой жизни и не
особенно удивлялся, если наши постоянные клиенты вдруг исчезали. Судьба была
одинаково равнодушна и к рядовым обывателями, и к изнеженным андрогинным
выморозкам-коммерсантам, и к красномордым перманентно потеющим
выморозкам-силовикам. Их жилища, автомобили, их самки, их домашние тапочки и
халаты, их быдловато-блатные замашки
приватизировались другими выморозками. Иногда в желтых газетках появлялась
заметка, что такой-то повесился, такого-то застрелили, такого-то посадили,
такой-то бежал за границу.
Услышав печальную новость, Прокопчук плевал за плечо и крестился, я ставил на землю
бутылки и минуту-другую расслаблял уставшие мышцы. Затем мы продолжали путь.
Помимо верблюжьей выносливости, у
меня выработалось чутье на людей — я безошибочно определял, в какой из квартир
живет мой заказчик. Клиент, который желает пить чисто, жить долго. Вот вам вода
— живите. Если находите в жизни хоть какой-нибудь смысл.
Ситуация с «инфинити»
наконец разрулилась: машину утащил эвакуатор, блондинку-выморожиху увезли на «гелендвагене»
два человека в черном — бандиты или монахи. Блондинка
поцеловалась с обоими, буднично и бесстрастно.
— Они из Полинезии, — предположил
Николай. — У них полигамия. Чтобы гомосятины не было.
По телеку говорили.
Телеку я не верил. Я использовал большой
плоский экран вместо «Черного квадрата» Малевича. Верить можно было только
тому, что удавалось понюхать, пощупать, увидеть, как в старые древние времена.
«Во времена моего длинного, почти
бесконечного детства и наивной, но ограниченной юности жизнь была чистой,
просторной, понятной. Снег был белым, вода — прозрачной, а под
мы подразумевались все без исключения жители
огромной страны, включая чиновников и котакбушей.
Личное желание совпадало с общим, одинокий голос не звучал, но растворялся в
хоре. Однородное тело мы, по-хозяйски развалившись на матрасе страны,
сладко посапывало в томной послеобеденной дреме.
Став старше, я понял, насколько
глубоко заблуждался. То, что я принимал за мы, было головешкой, оплавком нескольких исторических фракций, прокладок и
классов».
За номером два в нашей развозке
значился офисный центр, выросший на костях старинного доходного дома. Центр
имел форму поваленного на бок мусорного пакета. Вход и выход был стилизован под
проеденную мышами прореху. Сквозь полупрозрачные стены сомнительной прочности
проглядывали контуры скрючившихся над письменными столами людей — или мышей,
если следовать логике архитектора. Насильственная смена формаций, сначала путем
пролетарской революции, а затем контрреволюции капитал-феодальной, избавила выморозка от комплексов
и ограничений. Новое поколение частников затягивала мусорная эстетика. Днем
здесь перекладывали бумажки конторские клерки — сколиозные дивы в квадратных
очках и субтильные юноши в искрящих статическими разрядами дешевых костюмах.
Будучи не в состоянии копать грунт и толкать тачки, они занимались
очковтирательством: продать подороже, купить подешевле
и оформить финансовые итоги обмана в виде развесистой диаграммы. Несмотря на
телесную хлипкость, они разводили зло и напористо. В диалог с ними ввязываться
было нельзя, как с цыганами. Но к нашей водоносной бригаде очковтиратели
близко не подходили. Как люди пьющие или пившие прежде, мы с Прокопчуком реагировали молча и
быстро — и вовсе не по законам маркетинга.
Конторские дивы использовали
уныло-сдержанный макияж, тем не менее их сходство с миньетчицами из заброшенных ферм было вполне очевидным. Это
же относилось и к юношам-клеркам. Так проявлялось равенство стартовых
возможностей и результатов.
По ночам бизнес-центр сдавался табору
котакбушей. Они отдыхали от тяжелой работы на
ковровых дорожках и половиках и умудрялись готовить на офисной технике хычины и шаверму. Двойная аренда
была мостиком в недалекое будущее, со стационарной средой обитания — дом-завод,
где человек жил и работал, рождался, выжимался и умирал.
Коль так, то здесь моей Наташи быть
не могло. Разгрузившись водой, мы поехали дальше. Часы на руке показывали без
десяти одиннадцать.
«Со времен образования Московского
государства социальная система страны оставалась геоцентрической. Вокруг пупа
земли, царя, вращались холопы. И любые сомнения тут же аннигилировались.
Девятнадцатый век принес с собой серьезные изменения. Под воздействием западной
мысли и восточного ханжества холопы размежевались на опущенных
и привилегированных. И позднее по этим критериям оформились в классы: класс
дворян и класс крестьянства, буржуазный класс и класс пролетариев».
Следующим номером шел еще один «офис-шоп». Он напоминал мусорный пакет изнутри — хорошо
укрепленный и нашпигованный видеокамерами мусоросборник. Чтоб проникнуть
внутрь, требовалось заполнить специальный талон в обшитой стальными листами
будке и поставить на него штамп у пахнущего табаком и стойлом охранника.
Расписавшись в лохматом журнале за все семь смертных грехов, мы сели в «егазель» и подъехали к тяжелым чугунным воротам. Минут
десять нас продержали на улице — может быть, посылали кому-то запрос — потом
все-таки запустили в хорошо простреливаемый внутренний дворик, где мы
предъявили талон еще одному вертухаю
и занялись разноской.
Это был образцово-показательный
деловой центр — с темными узкими коридорами, заставленными от пола до потолка коробками
и мешками, и такими же темными бизнесами. Здесь отечественные умельцы добавляли
импорту недостающие потребительские свойства — путем перебивки сроков годности,
штрих-кодов и иной
маркировки. Здесь доводились до ума паспорта и инструкции, расширялись
горизонты консервативных товарных марок. Автомобильный пылесос мог быть выдан
за домашний комбайн, а мебельный крепеж — за бижутерию. Здесь китайское становилось корейским, корейское — американским,
американское — аглицким. Потому у арендаторов водились лишние деньги,
позволявшие шикануть бутылочкой-другой «Элитной со стразами». Здесь никто не
просил накладных, все рассчитывались черным, серым или просто засаленным наликом. Я такие наличные не любил и, чтобы они не
прилипали к рукам, при расчетах надевал пупырчатые сельскохозяйственные
перчатки.
— Чистоплюй, — презрительно щурился Прокопчук. — А могли на обед себе отслюнявить.
Обойдя все имеющиеся конторы, мы
закончили процесс орошения и вернулись во двор. Наташу я здесь не высматривал.
Если она и умела плавать, то не на таком мелководье.
«Умножение холопских сословий
усложнило и запутало социальные и моральные связи. Многие прежде понятные вещи
стали нуждаться в пояснении и объяснении. В этот исторический миг на арене
истории появилась интеллигенция (в прежнем формате было достаточно дьяков и
писарей). С этого момента и начался хаос. Скрытый и явный. Всю дальнейшую
историю страны следует рассматривать как одну большую
неудачную попытку вернуть себя в геоцентрическое состояние.
Интеллигенция не имела иной
собственности, кроме очков и чернильницы. Специфическим образом сложенная, она
не могла прокормить себя саблей и штыком, работой на фабрике или в поле. Чтобы
доказать необходимость собственного существования, ей приходилось думать.
Выражая эту способность вовне, интеллигент научился чисто писать, говорить
складно и много. Поскольку у других классов и групп со словом и стилем было
либо никак, либо туго, интеллигент взял на себя функцию посредника-переводчика.
Он адаптировал и опрощал
прусско-французское стрекотанье царя и дворян, если посыл шел сверху вниз. Он
же добавлял изящества и емкости аканью, оканью и густо-заросшим устам
простолюдина, когда возникал посыл обратного направления.
Платили за перевод мало, потому что
часто не понимали. Иногда били. Иногда отправляли на каторгу, но даже там
интеллигент занимался тем, чем определил себе заниматься — говорил и писал.
Таким образом, он обрел легитимный статус в качестве социальной прокладки.
Догадавшись, что и сверху вниз и
снизу вверх идет постоянно один и тот же сигнал, интеллигент начал обогащать
его отсебятиной. Та была настолько складна, что легко
укладывалась и в гладкий ум простолюдина, и в изогнутую гордыней заумь как
будто бы люда сложного. Чем на самом деле руководствовался интеллигент в своем
эксперименте, мы не узнаем, но результатом стал полный разрыв социальных и
нравственных связей».
В двенадцать-двенадцать мы опять
оказались на Славе. Посветлело. Машин стало больше. Снегопад поутих.
— Загрустил? — Прокопчук
разогнал пятерней дым по кабине. — Если не усложнять, то прожить-выжить можно.
Он прислушался к урчанию
разлагающегося в кишках беляша и продолжил:
— Днем мы — народ подневольный, зато
вечером: хочешь — пей, хочешь — кури, хочешь — смотри футбол. И никто тебя остановить не имеет
права. Даже Сфинктер. Даже Пузырев и Ордыщев в этот час над тобой не властны.
Кстати, Дром, кто из них сейчас президент, кто
премьер? Что, не знаешь?.. Вот и я тоже запутался…
«По окончании эксперимента началась
революция. Беспощадная массовая резня. Упрекать в ней
исключительно интеллигента несправедливо, он доводил точки зрения до
оппонентов, добавляя для убедительности и образности свежих красок в
общественную дискуссию.
Что касается самой революции, то
задачи свои на первых порах она выполнила. Угнетенное (опущенное) холопское
большинство победило (вопреки суждению мудрецов и философов — победители бывают
всегда) и продекларировало своей целью создание идеального общества,
основанного на равноправии и справедливости. Для реализации великой идеи
требовалось много энергии. Самыми дешевыми и доступными энергоносителями в этой
стране оказались люди.
Первыми в топку отправили дворян и
аристократов, всех, кто не успел бежать. Но котел справедливости остался
холодным, что свидетельствовало о вырожденности и никчемности класса. Впрочем,
останавливать процесс уже было нельзя, сбой грозил физической гибелью группе
товарищей, разработавших социально-энергетическую теорию. Группа приняла
решение выжить за счет класса крестьян. С этой целью податливую часть сельского
населения погнали строить заводы, неподатливую — закопали под яблонями в садах.
Колеблющихся определили в колхозы — лагеря со
смягченным режимом. В прорехах, между слипшимися трудоднями, колхознику
разрешалось пьянство и воспроизводство.
Пролетариат бросили в топку
преобразований последним, как в битве бросают гвардию. Проспиртованный и
промасленный, он горел хорошо и давал много тепла.
Казалось, что совсем скоро котел
справедливости закипит и взорвется, и, подобно большому взрыву, даст начало
новому мирозданию, но внезапно случился технологический переворот: мир начал
использовать новые виды топлива — нефть и газ.
Власть переключилась на
альтернативную энергетику и о людях забыла…»
— Иной раз смотрю на тебя, — Прокопчук все еще рулил по Славе, — к горлу комок
подступает. Лично я не подошьюсь, ни за какие бабки.
Лучше сдохнуть, чем, как ты, все время думать о
чем-то. Мозгом жизнь не понять. Чутье нужно. Сметка. И немного
жизнеутверждающего чего-то. Хотя бы бухло. Ты ведь раньше в этом деле больше
меня понимал. Выпил — телу стало тепло, а голове — мутно. Ученые говорят, что
это и есть то самое счастье…
После крупных клиентов мы
переключались на частников: квартиры, особняки, бани-шмани.
Начинали с дальних заказов, чтобы потом было проще вернуться на базу. Уткнувшись
в Навальную станцию, где проспект Славы заканчивался, мы разворачивались и шли
обратно, пуская петли согласно листу заявок. Переход с корпоративных заказов на
частные каждый раз вызывал у меня некое подобие паники: я боялся обнаружить
Наташу в роскоши, излишествах, в обстановке, которую я ненавидел больше всего.
«Потребность в людях отпала. Не до
конца выжженный, недококсованный пролетариат был
выдворен за ворота заводов и фабрик и сложен в общую кучу обугленных и лишенных
энергии головешек — останков былого общества. Эту кучу не выбросили с корабля
истории потому, что никакого корабля истории в реальности не существует. Это
просто поэтический образ. А куча — она настоящая.
Куча получила название мы —
народ. Утилизировать ее стоило дорого, и ей предоставили право медленно
разлагаться, чтобы через тысячу лет стать нефтью и газом. В ее порах, уступах,
щелях и нишах тлеет остаточная форма сознания. Анаэробная форма, обходящаяся
без света, воздуха и свободы, обладающая одним настоящим чувством — чутьем
иерархии.
Мы — бескислородные
твари, анаэробы, отличающиеся друг от друга только положением и объемом.
Наверху заседают обладатели больших нор и ниш с евроремонтом — их называют
выморозками. Посередине устроились рядовые терпилы-анаэробы
с однокомнатной шхерой, коробочкой автомобиля и правом платить налоги. У
подножия кучи бродят циркумцеллионы — люди без прав и
хижин. Ниже них только снег.
Правила простые: если захватил
пещерку, сиди там и не высовывайся, чтоб тебя не выкурили соотечественники.
Внутри ниши можно все — есть, пить, спариваться, драться, материться. На
открытом пространстве нельзя ничего».
Прокопчук заглушил двигатель:
— Перекурим — и на заказ?
Я кивнул. Проверил адрес — здесь мы
еще не были, сердце забилось о ребра.
«Нас уложили в ячейки и превратили в ничтожеств. Почему не каких-то других, почему именно нас?»
Глава шестая.
Почему так?
Настала очередь мелкоштучно-приватных
заказов — изнурительных и малооплачиваемых. На горбу
сорок литров воды, еще две банки в руках схвачены за горловины пластиковыми
клешнями. Рысью от «егазели» к подъезду, затем вверх
по лестнице. Сломанные лифты покачиваются в темных шахтах, как висельники. Одни
люди не сводят концы с концами, у других ремень не застегивается на брюхе, но
психология у всех одинаковая. Холодильник, ковер, телевизор-дегенератор,
диван, унитаз — мое. Лестница,
антенна, стояк батареи, чердак, подвал, лифт и грязь, которой покрыто все это —
ничейные. Клюнувший бога за печень выморозок, зажимая платком накокаиненный нос, поднимается по грязной лестнице наравне
с убогим анаэробом. Впрочем, лестничной демократии приходит конец: бедных
постепенно и необратимо вытесняют на периферию, из престижных кирпичных щелей в
спальные бетонные выбоины.
Расслоение проникало с поверхности
социальных сфер внутрь организмов, отражаясь на внешности и количестве жизни.
Кости налогоплательщиков-анаэробов обтянуты сухими, жесткими мышцами и
синеватой кожей. На лицах морщины, бородавки и папилломы. Сказывается питание и
отсутствие каких-либо перспектив.
Архаичные выморозки, промышляющие
отъемом, подлогом и сокрытием доходов, массивнее налогоплательщиков. У них
короткие беспозвоночные шеи и лиловые черепа, для пущего блеска смазанные
нутряным жиром. Выморозки продвинутые, в чьи обязанности входит утверждение
законов, облегчающих отъем и подлог, обладают европеизированной оболочкой. Под
чутким руководством стилистов, хирургов, мастеров фотошопа
и гей-кутюрье они корректируют сплюснутые в драках
носы и скрученные свиные уши, разглаживают морщины, откачивают жир в одних
интимных местах и подкачивают в другие. Выморозки уверены, что, скопировав
эллинистический силуэт, они обретают право на вход в эллинистический пантеон,
обеспечивающий физическое бессмертие и юридическую неприкосновенность.
В логовищах выморозков можно обнаружить
все что угодно — ковры с полуметровым ворсом, говорящие пылесосы, музейные
люстры, пузырящиеся фонтаны, биде, замостыленные
посреди комнаты, павлинов, гадящих на ворсистый ковер, криволапых гейш в
деревянных колодках, улыбчивых евнухов в розовых пеньюарах. И, черт подери,
хранительницу моего генофонда…
Водовозка с надписью «Сфинктер и
сыновья» притормозила у высотного дома. Здесь у нас было две ходки. Николай
остался курить, я нагрузился бутылями и пошел. По первому адресу меня встретил
трансвестит с депутатским значком на фраке — поджидал массажиста. Этажом выше —
мальчик-слуга лет десяти в синтетическом седом парике и алой ливрее. Бросив на
меня бессмысленно-наглый взгляд, он заученно произнес:
— Сил ву пле, биу мат?
Слуги-экзоты — дети, карлики,
инвалиды — стали модным явлением среди переобеспеченных
слоев населения.
Ровно час дня. Снег. Улица Николая
Коперника. Памятник еретику. Огонь лижет ноги гранитного человека. Тот
прижимает к груди каменную книгу с обугленными краями. Взгляд устремлен в небо.
— Я у моей
спросил, — Прокопчук почесал затылок, — за что сожгли
ученого? Она мне — чтоб не усложнял мир. Жизнь и без того хреновая… У Нинки бывают мысли.
На Коперника у нас было три адреса.
Скульптор-реалист напугал своим произведением местных заказчиков, и они носов
из квартир не показывали. Я ставил у порога бутылки и забирал деньги из дверной
щели. Здесь употребляли бренд «Сфинктер целебный», хотели жить дольше других.
Для достижения поставленной цели они были готовы не дышать, не шуршать и не шевелиться.
Я вернулся к машине. Прокопчук открыл дверь, выпустил наружу облако дыма и
сказал с отеческим прищуром:
— Снова не нашел единомышленников? А
и не найдешь. Раньше мы замерзнем все.
Николай Егорович растер хабарик, высморкался в рекламную агитку «Сфинктера и
сыновей» и запустил двигатель:
— Сейчас обратно на Славу, а оттудова
уже на Пруды. Ты, Дром, не кручинься. Не найдешь ты
сподвижников. Может, кроме меня. Но я — алкозависимый,
могу подвести. Пыток я не боюсь. Пытки выдержу. Но вот если поить меня будут
три дня, не удержусь — расскажу все, что было и чего не было. В пьяном бреду
расскажу.
Прокопчук покопался пятерней в волосах, поймал
что-то, положил это в рот:
— Ты один такой здесь дурак. Никому изменений не надо. Все играют в одну игру. Все
хотят оказаться на месте Сфинктера. Сфинктер хочет быть полковником Арматуриным. Арматурин мечтает
стать Пузыревым или Ордыщевым,
или дополнительным третьим.
Мы встали на светофоре, Николай счел
нужным завершить монолог следующей фразой:
— Так что никаких шансов нет. Но ты
все равно ищи. Чтобы хоть на что-то надеяться.
«Я надеялся. Поэтому и ездил по
городу, поэтому таскал воду, поэтому ни разу не приложился к голове Сфинктера
девятнадцатилитровой бутылью.
Да, я искал Наташу, но прежде я искал
то новое и жизнеутверждающее, что мог бы ей подарить. Поразить Наташу
настолько, чтобы она изменила со мной своему образу жизни. А для этого
следовало принести ей не безделушки, но путь. И я искал его, стачивая подметки
и позвонки в поисках потенциальных оппозиционеров, честных чиновников,
благородных нуворишей, порядочных обывателей, искрящейся радостью молодежи,
закаленных мудрецов и отважных интеллектуалов…
Искал и не находил.
Девять десятых карты покрывали
кресты. Но я заставлял себя верить, что здоровое существовало, только дремало,
таилось. Пробудить его мог некий катализатор, запал, способный начать цепную
реакцию.
Существо (или вещество), способное
подать личный пример, и станет тем самым необходимым запалом».
По дороге к Прудам мы попали в
пробку. Пробки возникали повсеместно, в любой час дня и ночи. То отряд Ордыщева курсировал из резиденции до ресторана и от
ресторана до бани. То ватага Пузырева переезжала из массажного в спа-салон. То
сходились автомобили. То джиповладельцы
сбивали заметавшуюся на «зебре» старуху или убирающего снег котакбуша.
Могла лопнуть труба. Мог провалиться асфальт. Эти новости не считались уже
новостями, по телевизору их не показывали. Только слухи разбегались волнами,
сталкивались с другими слухами, смешивались, гасились, но иногда и усиливали
друг друга, как, например, легенды о Пищеблоке и заговоре
прапорщиков-завскладов…
— Приехали, — пробурчал вернувшийся
из дозора мсье Прокопчук и показал сигареты, — теперь
можно курить всю пачку!
Он приступил к осуществлению своего
плана, но на второй сигарете не выдержал:
— Нет, Дром,
тебе по барабану, что там происходит?
Я пожал плечами.
Он погонял бычок по углам рта и
выпалил:
— Но мне-то нужно с кем-то делиться.
Даже бог делиться велел. Стало быть, на перекрестке столкнулись два джипа.
Один, судя по номерам, прокурорский, другой, судя по запаху гари, таможенный.
Не знаю, какой был маневр, но они оба въехали друг в друга жопами.
Видал такое?.. — И за меня ответил: — Ну то-то же…
Гаишники приехали на снегоходах одновременно. Оказалось, что с разных линейных
полков. Оба гайца — капитаны, джипы одного цвета и
марки. Честно говоря, силы равны, стало быть, обоюдка,
рассчитался на месте — и в автосервис, к жестянщикам. Но какое тут, если каждый
из них встал на принцип. И правда, правильный прокурор никому не платит,
особенно когда виноват… ну и таможенник тоже. Но и гайцы
не привыкли без бабок отчаливать. Посему все стороны вызвали крыши, кураторов,
старших товарищей, чтобы те развели ситуацию без репутационных
потерь. Но если и тогда силы окажутся равными, тогда, Дрома,
точно начнут стрелять…
Прокопчук предвещал стрельбу, но стрельбы не
последовало. Выморозки разобрались. Возможно, перезабили
стрелку.
Прокурорские укатили шить статьи на
таможенных, мытники умчались пробивать слуг Мельпомены на контрафакт,
а мы поехали на Пруды, куда прибыли к четырнадцати часам.
Когда я был маленький, на этом месте
действительно находились пруды, по дну ползали невозмутимые раки, по
поверхности плавали важные утки, и люди катались на педальных катамаранах. Но с
тех пор как жизненной целью анаэробов стало приобретение нор, флора и фауна
перестала для них что-либо значить. Водоемы были засыпаны и застроены
гофрированными коробками. Причем застроены так плотно, что если жильцу
приходило в голову выглянуть в форточку, то он упирался носом в нос другого
жильца, торчащего из окошка соседнего дома. Микрорайон носил название «Чисто прудный» и представлял собой
мелкокоррупционный анклав из выморозков-чинарей,
промышлявших поборами с котакбушей и улаживанием
разнообразных формальностей на границах уголовных статей.
— Че, Дромыч, устал? — Прокопчук
хрустнул костями таза. — Давай я снесу.
Он всмотрелся в листок с заказами и
сплюнул:
— С такими деньгами заказывать «Не
переплачиваю!». Не понимаю.
А понимать было нечего. Местным
выморозкам хотелось похвастать «Элитной со стразами», но она была для них не по
рангу. За такое поведение сажали быстрей, чем за взятки.
Прокопчук зашагал по снегу, прогибаясь под
тяжестью синих баллонов…
«Государство крепчает, когда
деградирует человек. Но государство, состоящее из одних деградантов,
теряет свою территорию».
Возвратился Николай, против
обыкновения, молча. Мокрый, как мышь, и местами
покрытый ледяными наростами. Он упал на сиденье, пристегнулся ремнем и, вдавив
затылок в дерматиновый подголовник, безуспешно пытался выудить сигарету из
пачки. Его била крупная аритмичная дрожь. На лбу, в том месте, о которое
офицеры центруют кокарды, набухал крупный лиловый синяк.
Старик не проронил ни слова, но я
догадался. Я понял. Я понял все, чего не мог понять раньше.
Я посмотрел на карту.
Что толку в поисках? Предположим,
найду я Наташу. Как я ей представлюсь? Как назовусь детям?.. Водонос?
Дромадер?.. Смешно!
Если я стану одним из тех негодяев,
что унизили Прокопчука — жлобом, коррупционером и взяточником, владельцем
дорогого жилья, построенного на деньги, украденные у своих же сограждан, то
Наташа, возможно, снова будет со мной. По той же причине, по которой она сейчас
живет с каким-то ублюдком. А
я превращусь в анаэроба с деньгами. Наташа станет анаэробшей,
дети — анаэробишками. Это будет конец для нас всех —
анаэроб дохнет на открытом пространстве, на воздухе.
Нет, мне нужен иной путь. Свой путь.
И я должен прийти к Наташе другим. Не таким, какой я сейчас, но и не таким, как
они.
И я приду…
Я прикуриваю, засовываю дымящуюся
трубочку в рот дрожащему Николаю. Он испепеляет сигарету до фильтра в три
быстрых затяжки, но лучше ему не становится.
И тогда я говорю ему.
Да-да — говорю.
Глава седьмая.
Кто они?
Некоторые люди считают, что изменить
представление человека о себе самом сложно, и практически невозможно — изменить
его существо. Иногда можно бить человека, издеваться над ним, мучить его, а он будет терпеть покорно и молча. Но иногда достаточно облить
человека водой, чтобы он изменился до неузнаваемости.
Так случилось со мной. Облили не
меня, а Николая Егоровича. Но какая мне разница…
Он смотрел в одну точку и жевал
тлеющий фильтр… словно корова траву.
Я взял его за плечи, потряс. Не
помогло. Дал пощечину. Безрезультатно. Пришлось пробуждать его словом. И я
сказал:
— Идем!
Загустевший, спрессованный от долгого
молчания голос прозвучал хрипло и грозно.
Коля ожил, его выцветшие от «синьки»
зрачки наполнились жидким идиотизмом:
— Не немой! Говорящий! Ей богу,
Нинка!
Окурок выпал из его рта на ширинку и
с шипением погас от соприкосновения с вымокшей спецодеждой.
— Пищеблок! Я так и знал, — шептал
Николай. — Я ведь прав? Дром, я прав?
Оставив его озарение без ответа, я
покинул кабину. Сейчас напою последних клиентов и навсегда перестану быть
Дромадером.
— Ты куда? — перешел на крик Прокопчук. — Я с тобой!
«Вместо правды о жизни анаэробу
предлагаются басни и анекдоты, пословицы и поговорки, легенды и мифы, особенно
о несуществующем героическом прошлом.
Чтобы анаэроб начал воспринимать
кого-либо всерьез, этот кто-то должен являться фигурой мифической.
Мифы — это сказки для взрослых, их
воздействие оглушительно, как удар по голове девятнадцатилитровой бутылью с
водой».
В кузове «егазели»
таких было много. С их непосредственной помощью я и начал заменять чужие мифы на собственные.
— Я с тобой, — Прокопчук
меня понял и залихватски сплюнул мокроту. — Их там двое.
Мы зажали прихватками четыре баллона
«Целебной»» и пошли вдоль сугробов пружинящей сильной походкой.
— Нам сюда, — кивнул на подъезд Прокопчук.
Из-за налипшего снега парадная дверь
была закрыта неплотно. Мы беспрепятственно проникли внутрь. Дабы не вспугнуть
обидчиков шумом лифта, поднялись на девятый этаж пешком, вышагивая нога в ногу.
Нам предстояла драка, мы должны были победить, кто бы ни был нашим обидчиком…
Мы поднялись на нужный этаж, я
позвонил.
В ответ раздалось быдловатое:
— Ну?..
Я дал знак Прокопчуку.
Тот затянул стандартную присказку, умело имитируя галантерейный задор:
— Уважаемые клиенты компании
«Сфинктер и сыновья»! Наша фирма проводит блицконкурс среди покупателей
элитного кластера.
— Ну?
— Поздравляем вас! Вы выиграли
водяной бонус и путевку в страну не восходящего солнца.
— И-а! — за дверью обрадовались и принялись щелкать
замками.
Когда дверь открылась, я, используя
прихватку в качестве рычага, ударил бутылью первого лауреата.
— И-а! — успел удивиться тот и уткнулся в мои ботинки,
словно желал их поцеловать.
Отпихнув его
прочь, я двинулся на ревущие звуки телеприемника.
Дегенератор висел на стене в большой комнате.
Посреди золотисто-красных ковров стоял золотисто-красный диван. Второй номинант
возлежал на этом диване. Увидев меня, он сложил пальцы козами и угрожающе
крикнул (видимо, оба призера занимались каратэ-до, но из доктрины борьбы
усвоили только звуки):
— Ю! Ю-ю!
А я снова ударил — бутылью,
оставшейся у меня. Как я и рассчитывал, бутыль взорвалась. Целебная вода
«Сфинктер», вступив в реакцию с твердыми средами, шипела и пузырилась.
Я повернулся к Прокопчуку,
застывшему у стены.
— В смысле — эти? — судя по тембру,
Николай Егорович все еще волновался. — Не знаю. Надо бы как-то сравнить.
Я показал рукой — принеси.
Пока Коля тащил волоком первого
потерпевшего, я рассматривал интерьеры. Золотые обои. Массивная мебель из
стружки и пленки, покрашенная в мореный дуб. Барная
стойка, столешница под малахит. Подсвечники. Слоники. Оленьи рога. Настенные
сабли крест-накрест. Претензия на вечные ценности?
— Они! — Прокопчук
громко высморкался. — Я воду доставил, а они платить отказались — сказали, что
у них только платиновые международные карты. И хотели еще за пивом послать. А
я, ты, Дром, меня знаешь, не покупаю пива никому,
кроме себя. Поэтому тот бил меня, а тот — держал.
Оба выморозка еще пребывали без
чувств — лежали на диване, уложенные валетом. Коротко стриженные,
без шей. Со скрученными ушами. Оба в красных спортивных костюмах, расшитых
золотистыми петухами.
— Дрома! —
позвал меня Прокопчук. — Старший прапорщик Пищеблок!
— Зови меня Лев.
Николай сел на пол:
— Почему?
Пришлось пояснить:
— По Ницше.
— Не понял.
— Этапы преображения. Я был
верблюдом, стал львом.
— А дальше?
— Мы должны продолжать поиски. Перед
нами обычные выморозки. А нам нужны их хозяева. Понял?
В попытке осмыслить, Прокопчук коснулся шишки на лбу:
— Не очень.
— Потом поймешь. Идем.
Мы вышли на улицу. Небесная палитра
сместилась от черно-синих в сторону темно-серых тонов — местный солнцеворот.
Четырнадцать тридцать.
Еще пару часов надпись «Сфинктер и
сыновья» на тенте будет нашим прикрытием, затем — особой приметой. Куда нам
уехать?
Я провел пальцем по карте — показал
Коле маршрут. В ответ он замотал головой, словно промокший пес:
— А Нину свою я увижу когда-нибудь?
Я не ответил — и так наговорил за
полчаса больше, чем за последние годы.
С замираниями и подергиваниями машина
ползла по Славе. Для улучшения трафика главную артерию города поливали
какими-то химикатами, поэтому в любое время года здесь стояли глубокие и
маслянистые лужи. За окнами «егазели» все было
квадратно: квадратные контуры фур с контрафактом,
квадратные морды джипов, квадратные лики выморозков,
квадратные норы анаэробов. И вдруг вырос пятиугольник с колоннами и барельефами
— Дворец администрации. Эрзац солнечного Акрополя смотрелся несуразно посреди
бесконечной зимы. Особенно обнаженные фигуры богов с тщательно занавешенными
гениталиями. Это не реставрация, а напоминание анаэробам, кто в данный момент
ими правит. Если яйца богов укрыты и утеплены, значит, гайки закручиваются и
страной рулит патриот-почвенник, дынноголовый Ордыщев. Если расхристанны и до
блеска надраены, можно расстегнуть воротник рубашки на одну пуговицу и выпить
водочки, ибо у руля стоит либерал Пузырев…
Дверь в их мир открывалась либо с
помощью лома, либо — спецпропуском. Случай подарил мне второй вариант. Около
года назад, ранним воскресным утром, почтальон-котакбуш
вручил мне повестку под подпись. Содержание казенное: я, такой-то, должен
явиться по адресу проспект Славы, строение номер одна тысяча сто двадцать
восемь, такого-то числа, в таком-то часу. На обратной стороне бумажки раскорячился
герб — двухголовая птица с лицами Ордыщева и Пузырева — символ государственной шизофрении. Под гербом
был выбит девиз: «Неявка приравнивается к побегу». И непонятная фраза на котакбушском: «Берге булдырабыз».
Первым желанием было разорвать бумаженцию и выбросить в унитаз, но затем я подумал, что
могу навредить почтальону.
Главный офис тайной полиции назывался
в народе «Ласточкиным гнездом». Это было бурое здание, похожее на песчаный
обрыв, утыканный птичьими норами. Чувствуя себя трусом и предателем одновременно,
я явился в «гнездо» в понедельник, как было указано в тексте повестки. За
дубовой дверью, вдвое превышавшей человеческий рост, разместились подкова
металлоискателя, вертушка и будка охраны. Меня тщательно обыскали двое невзрачных в штатском, третий в штатском предложил зайти в
лифт и отправил на нужный этаж. Кнопки с цифрами в кабине отсутствовали,
поэтому трудно было понять, поднимаюсь я к небесам или опускаюсь в толщи
подвалов. Помню только, что поездка показалась мне бесконечно долгой.
Наконец лифт остановился и выгрузил
меня в коридор, исполненный в приглушенных тонах, с одинаковыми дверьми из металлопластика. Толстый ковролин
был прикрыт матовой пленкой. Пахло как в дешевых гостиницах после
принудительной санобработки. Я представил, что за каждой дверью сейчас кого-то
мучают, и мне сделалось жутко. Я остановился, затем сделал шаг назад в сторону
лифта, подумав, что еще успею уехать.
В этот миг за спиной раздался
гнусавый голос:
— Что, не по себе?
Я заставил себя обернуться и увидел
редковолосого человека средних лет в костюме и водолазке.
— Подполковник Арматурин,
— представился он и добавил: — Здесь всем не по себе. Так что идемте.
Мы шли долго. Я попробовал считать
двери, но сбился со счету.
Арматурин шагал бодро и косолапо, его пиджак болтался
из стороны в сторону, а руки были согнуты, как у изготовившегося к бою боксера.
Твердый, сухой и корявый, он напоминал корабельный якорь.
— Заходите, садитесь! —
предложил-приказал он, внезапно остановившись, и открыл одну из дверей.
Я так и сделал — сел на единственный
стул, установленный посреди кабинета, прямо под лампой, забранной в железную
сетку.
Подполковник тоже сел, только в
кресло. Удобное кресло из коричневой кожи между двумя портретами. В первой раме
красовались сиамы Пузырев и
Ордыщев. Во второй — одноглазый седой мужчина.
Многочисленные нашивки выдавали в нем адмирала. Его лицо показалось мне смутно
знакомым. Это было лицо ночной хищной птицы.
— Интересуетесь живописью? — отследил
мой взгляд Арматурин.
Я покачал головой.
— Зря, — подполковник нахмурился. —
Искусство — продолжение жизни. А реалистичное, упорядоченное искусство,
расфасованное по папкам и файлам в алфавитном порядке — это и вовсе наука.
Я кивнул очень медленно, один раз.
— Вы, я вижу, не знаете этого
человека, — подытожил Арматурин наш диалог. — А это,
между прочим, капитан Косберг. Масло. Автопортрет.
Мы, знаете ли, одно время считали его предателем и психопатом. Но потом всерьез
заинтересовались его теорией родин. Он ведь первый понял, что родина — понятие
многослойное. Каждому — своя. Каждый, того достойный,
имеет ее кусок. Жаль, что капитан исчез раньше, чем мы его поняли.
Нас разделял письменный стол. Его
глянцевая поверхность отражала мое искаженное тревогой лицо и бесстрастное лицо
подполковника. Внимательные глаза неопределенного цвета, длинный узкий нос,
приспособленный для засовывания в личное-частное,
просвечивающие уши.
— Я не Косберг
и даже не родственник, — протянул Арматурин со
вздохом, но осекся и, раскаявшись в проявлении сентиментализма, ущипнул себя за
ухо. — Вы догадываетесь о причинах нашей сегодняшней встречи?
Мне почудилось, что кто-то невидимый
накинул мне веревку на шею.
— Большинство наших соотечественников
— облигатные анаэробы. Вы — факультативный. Вы единственный сотрудник в
компании Сфинктера, который не употребляет спиртное ни в каком виде. Эта ваша
личная добродетель уже есть общественное преступление.
Стены кабинета пошатнулись, я с
трудом сдерживал приступ паники.
Арматурин вытащил из внутренностей стола
безопасную авторучку и лист бумаги и положил их на стол.
— В наше время только элита, причем
высшая ее часть, не употребляет, — для наглядности подполковник издал звук
вылетающей пробки. — Вы считаете себя лучше других?
«Да», — хотел сказать я, но помешала
сухость во рту.
— Молчите, — подполковник повернул
голову и, уставившись в портрет капитана, продолжил: — «Современная элита
цепляется за власть потому, что власть гарантирует безопасность и знаки
отличий. Дорогие импортные часы, бронированный автомобиль, эксклюзивные ботинки
из кожи врагов и тому подобное. Чем больше деградирует власть, тем большее
внимание она уделяет церемониям и атрибутике. Представитель элиты поменяет
черный гелендваген на пегую лошадь при
условии, что рядовой обыватель пересядет из шестерки на ослика, а еще
лучше — запряжется в телегу. Если элитарию приспичит стать пешедралом, он найдет способ заставить
простолюдина ползать на брюхе или скакать на корточках.
В случае внезапного исчезновения из
обихода обуви, одежды, айфонов, часов элитарий закрепит за собой эксклюзивное право ношения
украшений из зубов, кореньев и перьев. Это третий и последний (перед
собственной гибелью) закон сохранения власти». Узнаете?..
Арматурин цитировал фрагмент из моего
дневника, но я взял авторучку и написал: «Аристотель».
Подполковник не оценил юмора; излишне
резким неуклюжим жестом он выхватил лист, смял, бросил под стол и выдал другой.
Глядя на меня пристально и сурово, он
потребовал:
— Пишите, что знаете! Все про всех!
Стучать было подло, даже на сфинктерозавров. Я обвел взглядом комнату и неспешно вывел:
«У Бориса Борисовича нет сыновей. Сфинктер и сыновья — это название
бренда».
— Вы начинаете меня злить, — Арматурин развел руки в стороны.
Я опять провел аналогию с якорем —
якорем, одетым в пиджак.
— Сфинктер под нами давно! — вскричал
подполковник. — Это мы посадили его на трубу.
Он внезапно замолк, поправил
съехавший на бок черный шерстяной галстук и покосился на портрет Косберга.
— «Страной управляют тщеславные,
корыстные, непьющие люди. Они не пьют, потому что настроились править вечно.
Они хотят узаконить собственное бессмертие, сторговаться с господом богом. Они
забывают, что бессмертие купить невозможно — по крайней мере
за деньги.
Они не пьют, но проповедуют религию
алкоголизма. Алкоголь для них — средство управления и сдерживания. От
длительного пития здоровая агрессия населения заменяется деструктивной,
направленной внутрь. Население делается покорным и безучастным к своей
собственной участи, к судьбам своих детей, к судьбе своей родины».
Арматрурин снова цитировал фрагмент моего
дневника.
Но я не хотел признаваться и написал
на бумаге: «Косберг?»
— Так точно, — подполковник вдруг
улыбнулся, улыбка получилась корявой — видимо, улыбался он редко.
Совладав с актом радости, Арматурин продолжил:
— Мне нужны сведения о настоящей
элите. О той, вышестоящей, непьющей. Ты неприметный. Ты не болтун. Тебе
официально разрешено ездить по городу, так как ты — водовоз. Но дальше придверного коврика тебе хода нету.
А я выдам тебе специальный пропуск. Ты получишь доступ практически в любой дом.
Я постарался скрыть нахлынувшие
эмоции. Наташа находится где-то там — в специальной элитной зоне. Иначе я уже
нашел бы ее.
— Вы будете привозить воду им. А
когда разузнаете что-нибудь интересное, привезете немного воды для нас. Все
чисто. Подписывай, — подполковник сунул мне еще один лист, уже кем-то
заполненный.
Я прочитал: «Парадокс современной
элиты в том, что собственность ей по-настоящему не принадлежит. Выморозок любой
породы, будь это новоиспеченный граф, действующий генерал, комсомолец старой
закваски или его ушлый отпрыск — все они являются лишь приписными к своему
богатству, холопами своего актива…»
«Косберг?»
— написал я.
— Это вы, — Арматурин
поморщился. — За такую писанину вас следует
расстрелять. Прямо здесь. И никто никогда не узнает. Стены тут особые —
впитывают любые звуки и держат их в себе… словно узников. Но вместо этого я
открываю перед вами возможности карьерного роста. Подписывайте!
Я подписал.
В его словах было что-то…
Глава восьмая.
Обед
С тех пор я пользовался пропуском
постоянно. Я не сдал Арматурину никого, даже тех, кто
того заслуживал, но для формальной отчетности пришлось сочинить легенду,
которая быстро разнеслась по кабинетам силовиков и пивнушкам, о якобы
готовящемся заговоре прапорщиков-завскладов и их главаре — Пищеблоке.
Две минуты четвертого. С момента
выяснения отношений с вымороженными клиентами прошло полчаса. За это же время «егазель» одолела четыре квартала. Намечался пик деловой
активности, то есть — полная остановка. Время душного, потного, бессмысленного
стояния.
Утомившийся от бездействия Прокопчук решился задать вопрос:
— Лева, почему ты молчал?
«До завязки, как и всякий глупец, я
был разговорчив. Не стыдился пересказывать старые анекдоты, сальные шутки,
залапанные пословицы и поговорки. Я говорил не думая, не проникая в суть слов.
Жизнь и речь текли параллельно, не пересекаясь даже на крутых поворотах. Слова
были набором звуков для заполнения пустот, возникающих между едой,
совокуплением и сном. Речь существовала для того, чтобы убивать тишину.
Протрезвев, просушившись, я постепенно стал различать в тоннах серого
словесного шлака цепочки, напрямую связанные с бытием. Несмотря на заложенную в
них силу, они были очень хрупки: нарушение порядка, замещение, сокращение слов
— все это приводило к разгерметизации фразы, к улетучиванию значений и смыслов.
Я не умел составлять живых фраз, поэтому перестал говорить».
Николай смотрел пристально. Зеркала
его души, бледно-синие, застиранные, с никотиновым осадком, не мигали.
Куда я веду его? Куда иду сам?.. Мне
требовалась пауза для того, чтобы, как говорится, пораскинуть мозгами.
— Обед! — сказал я.
— Мысль хорошая. Все одно никуда не
проехать, — Прокопчук вырулил в правый ряд для
парковки.
Несколько минут мы шли по морозу в
поисках забегаловки. Кормить анаэробов почиталось делом неприбыльным, настоящую
выгоду приносили взяточничество и воровство. Но инстинкт самосохранения подвиг
бюрократию к созданию системы стремительного питания — пищеблоков и туалет-баров. Они обустраивались
под землей в сырых тесных подвалах, дабы довести смутное ощущение анаэробной
никчемности до устойчивого рефлекса. Кормили единообразно: пельмени, шаверма, беляши, чебуреки. Супы-пюре в холодных краях не
прижились, так как толком не насыщали, а экзотические роллы пришлось запретить
— от них шел инвазионный падеж. Зато для дезинфекции всюду был спирт (в туалет-барах был только спирт),
цивилизованно разбавленный водой Сфинктера до менделеевской догмы, и желтый,
пахнущий березовым веником чай. В огромные чумазые котлы горячих цехов забрасывалось
недоеденное и недопитое в ресторанах, иной раз вместе
со скатертями.
Одна из таких забегаловок, с
ретро-названием «Совхоз», укрыла нас на три четверти часа. Внутренние убранства
пищеблока тонули в густом тумане, возгоняющемся от бурлящих котлов и подсыхающей сцецодежды. Рабочего
люда, судя по гулу и запаху, здесь находилось немало. По дороге к раздаче мне
пришлось горбиться, дабы не оставить на энергоемких потолках кусок скальпа.
Отстегнув по штукарю за две миски роял-пельменей, мы
отправились на поиски свободного места. Пока бродили в тумане, натыкаясь на
жующих анаэробов, пельмени схватились и загустели. И когда мы, найдя пустой
стол, воткнули вилки в еду, то подняли их вместе с мисками.
— Как бетон, — проворчал Николай. —
Надо было брать чебуреки, они стынут медленней.
Зато пар висел густо. Кроме своих рук
и тарелки — я ничего не видел. Мне стало тревожно, я представил, как под
покровом тумана к нам подкрадываются силовики. Власть причислила нас к врагам в
ту минуту, когда мы предприняли действие, связанное с восстановлением
справедливости. В моей стране справедливости можно было нижайше просить, но
самостоятельно добиваться ее нельзя. Если б мы напали на
выморозков с целью банального грабежа, нас бы не стали
искать. Но поскольку нами руководила не жажда наживы, а этика, наши действия
приравнивались к осквернению государственных символов. Значит, наши личности
уже устанавливались и на поиски снаряжались боевые бригады, а нам следовало
укрыться на время, отсидеться у кого-нибудь на квартире, поменять прическу,
походку, размер одежды. Я поднялся из-за стола, потянул Колю за шиворот и
устремился на выход, готовый разбрасывать всех, кто встанет у меня на пути.
Обошлось без боевых столкновений. Только однажды невнятное человекоподобное
существо налетело на меня из тумана и с криком: «Идет!» — исчезло в клубах
испарений.
Пока я просто молчал, окружающим
чудилось, что от меня исходит опасность; когда заговорил, то начал вызывать в
людях панику.
Улица встретила нас привычными
холодом и снегопадом. Начинало темнеть. Припорошенная «егазель»
терпеливо ждала возле знака «Стоянка запрещена». В ее кузове еще оставалась
вода. Я не успел заметить, как у меня включился анаэробный рефлекс должника. В
голове прозвучали слова корпоративной клятвы: «Перед лицом Сфинктера
торжественно обещаю: развезти заказы до последней бутылки, что бы со мной ни
случилось!» В этой стране нельзя было оставаться без дела. Человек без лопаты в
руках, без бутыли, без швеллера, без тележки очень быстро становился человеком
без хижины — циркумцеллионом. Одной частью ума я
осознавал, что являюсь объектом манипулирования, но другой понимал, что остаюсь
дромадером до тех пор, пока на мне оставалась вода.
Я забрался в кабину, открыл бардачок
и зашуршал путевыми листами. Следующий пункт доставки — баня «Отдых 24 часа»,
место, где скрывались от стрессов коммерческой жизни мелкие выморозки — хозяева
туалет-баров, ломбардов и
полулегальных цеховых производств. Арматурин называл
этот вид говноройками. Я показал адрес Прокопчуку. Он в ответ погрозил кулаком: как и всякий
пьющий пролетарий со стажем, Николай Егорович недолюбливал мелкопьющую
буржуазию.
Мы подъехали к баням около четырех
часов дня, когда потные анаэробы замирали на своих рабочих местах, когда первое
дыхание уже сильно сбоило, а второе и последнее — еще не открылось. Не отпуская
коробок, я приложился плечом к кнопке звонка. После пафосной паузы, должной
указать престижность места, мне открыл тучный евнух в алой чалме и голубых трениках-шароварах. Он
уложил тонкие руки на дрожащий капот гладковыбритого живота и презрительно
блеснул мазутистыми глазами. Я поставил на порог пять
коробок «Элитной» и протянул на подпись квитанции. Он задрал голову и проклекотал с павлиньими нотками в голосе:
— Доставка до причинного места.
Я было открыл рот объяснить, что
причинного места у него нет, но, вспомнив о Наташе, осекся и пошел вслед за ним
по темному коридору. Дважды свернув, мы оказались в душной тесной кладовке. Я
впихнул коробки в стеллаж. Евнух ушел ставить штампы, а я в поисках воздуха
открыл ближайшую ко мне дверь и оказался в так называемых апартаментах. Три братка, достаточно молодых, но уже претендующих на ожирение,
с лениво-усталым видом возлежали в шезлонгах возле бассейна. Белоснежные
простыни, накинутые на плечи, не скрывали белых складчатых тел.
Выморозков разделял овальный, под
мрамор, стол, на котором водка с голографическими портретами Ордыщева и Пузырева чередовалась
со свиными обрубками, густо политыми тугим красным соусом. В бассейне
брызгалось и повизгивало энное количество самок, чьи силиконово-ботоксные
достоинства едва сдерживались подарочными ленточками купальников. Братки в тогах из простыней игнорировали наяд, словно это
были морские ежи. Впрочем, когда случайная капля хлорированной воды долетела до
босых ног одного из выморозков, он отреагировал сразу:
— Э! Кто-то щас
утонет ваще!
— Э-а-а, —
поддержали его компаньоны.
— И-и-и, — самки похотливо изобразили
испуг.
На этом интеллектуальное общение
кончилось.
Для глубинных утех вокруг бассейна
были разбросаны сети, ласты и акваланги. Но и дайвинг
не пробуждал в братках жизненного темперамента.
Выморозки выглядели несчастными: темы для разговоров исчерпаны, еда в рот не
лезла, виагра не действовала. Маленькая трагедия
маленькой головы. Нечем и некем заполнить время. Вдруг один из парней
всколыхнулся и извлек из складок белого тела айфон.
Сосредоточенно попальцевал по экрану, маска на его
лице оживилась. Тело неритмично, но бодро задергалось, словно к нему подвели
провод с током. Двое других изобразили на лицах презрение в ответ на суету
компаньона, но затем интерес к чужим тайнам одолел в них снобизм. Оба заерзали
на шезлонгах, стараясь придвинуть их ближе к увлеченному другу. А тот, словно
дразня, принялся цедить сквозь зубы с нарастающей страстью:
— Э-а! Э-а!
Э-а!!!
— Куча! — не выдержал наименее
тучный, а значит, наиболее слабохарактерный друг. — Че там у тебя, Куча?
После высокомерной паузы последовало
снисходительное объяснение:
— Бегают, сволочи!
— Гоблины? — поинтересовался второй.
Теперь его неучастие в разговоре означало бы некомпетентность. — Ходят?
— Это, может, у тебя ходят, а у меня
— бегают, — Куча сплюнул на кафель. — Понял?
— Че,
закачал новый шутер? — не
унимались товарищи.
— Я с двух лет не играю, — Куча
торжествовал. — Я двух лет от роду в бизнес пошел, поняли?
Братья задумались, а я догадался, чем
занимается Куча, вспомнив старую присказку: есть три вещи, на которые можно
смотреть бесконечно долго — огонь, вода и чужая работа…
— Куча, кончай байду!
Говори, кто там бегает у тебя в телефоне?
— У меня не телефон, а айфон. И забегали у меня в цеху — работяги.
Когда аппарат включил, они сидели-филонили, чего-то там жрали,
а как увидали, что камеры шевельнулись, еду побросали — и за лопаты. Обед не
обед, но когда появляюсь я…
Наименее тучный
присвистнул и со словами: «Пожалуй, я тоже своих
шугану», — убрал с планшета пивную кружку.
Третий, хрюкнув, вытащил из-под
шезлонга маленький и уделанный стразами ноутбук.
Все сосредоточенно замолчали.
— Ну, как там ваши?
— наконец спросил Куча. — Шуршат?
— Обижаешь, брат, у меня не шуршат, а
летают, — ощерился второй выморозок.
Третий сгруппировался, не в силах
найти более емкий эпитет, но затем прорычал:
— А я щас
приеду на фирму, сниму ремень и устрою им экономический форум через задний
проход.
Возможно, беложирная
троица подражала героям телебоевиков; возможно,
сериалы снимали, беря в качестве протагонистов распаренных в бане выморозков… Либо одно циклично провоцировало другое — и девиантное поведение сделалось нормой. Асоциальность
стала залогом успешности.
Эти выморозки не могли сократить круг
моих поисков, тратить на них время было бессмысленно. Но, как и в случае с мокрым Прокопчуком, я опять
поддался неизвестному импульсу. Не понимая еще, что буду в точности делать, я
направился к троице, оставляя на кафеле черную слякоть от рабочих ботинок, и
показал им спецпропуск. Я даже не раскрыл красные корочки, но суки уже
припухли. И те, что сидели в шезлонгах, и те, что плескались в море в бассейне.
— Полковник Арматурин,
— представился я. — В здании проводится профилактическая операция «Антитеррор».
Приказываю всем сдать имущество для экспертизы на предмет экстремизма. Вещи и
документы сложить в мешок. Даю тридцать секунд, — я бросил на стол рюкзак,
прихваченный в кладовой. — Время пошло!
Аристократы желудка вскочили с
шезлонгов и, тряся белым жиром, принялись вытряхивать из себя кошельки,
карточки, цепи и прочую перхоть. Девы попытались выбраться из бассейна, но я
остановил их, опасаясь за свое либидо:
— Самкам продолжать водные процедуры!
Когда рюкзак наполнился до краев, я
дал отбой:
— Всем отдыхать еще час. Завтра сдать
анализы на венерическую инфекцию.
Наверное, я был груб. Но был ли
выбор? Живя в рыночной экономике, надо забыть о культуре.
«Рыночные отношения в этой стране
складывались из самообмана, обмана и последующего выяснения отношений.
На первом этапе так называемой
реформации тупое неповоротливое государство вообще не понимало, что делать, и
смотрело коровьим взглядом на хаотическое обогащение индивидов. Охваченный
эйфорией народ потерял страх и болевой порог, и экономические отношения
развивались весьма интенсивно. Слово бизнес стало магическим. У
персонажей, которые на все лады кричали, шептали, картавили, шепелявили,
вторили это слово, действительно появились какие-то деньги. В стране возник
дикий рынок — базарно-вокзальный. Улицы наполнились автомобилями, разбухли
камеры холодильников, расцвел кластер экзотических и синтетических секс-услуг. Целое подчинилось
частному. И все покатилось обратно — государственные мужи, пробудившись от
ментальной спячки, вдруг прониклись идеей обогащения и засунули руки, а затем и
ноги в систему экономических отношений. Горизонтальные линии дикого рынка
свились в паутину госрегулирования. Рынок умер. Имитацией рыночных процедур
занялось сообщество распределителей. Появился особый чиновничий бизнес-язык.
Говорили — этот человек сидит на трубе. Или — этот человек держит суд; или —
этот человек взял под себя ритейл; или — у этого
человека запатентовано тридцать томов компромата. Между бизнесами возникали
прочные духовные скрепы — например, человеку, который нелегально держал котакбушей, был необходим человек, который держит суд или
прокуратуру.
Самые большие права получили
выморозки — владельцы табельного и иного оружия. А карьера простолюдинов
начиналась и заканчивалась на стадии разминателей-жевателей
кож.
В результаты оргии государственных
служащих и глубоковымороженных бандитов родился
монстр государственного капитализма. Мы все медленно и неуклонно перевариваемся
в его внутренностях. Напор воды становится жиже и жиже, батареи греют слабее,
течи из стояков струятся все интенсивней, осыпаются фасады домов, асфальт
покрывается трещинами. Снег не убирается. Неконкурентоспособные — больные и
слабые — отправляются жить в сугробы…»
По дороге к выходу путь мне преградил
евнух с подписанными накладными. Я отправил его в подсобку пинком.
Я решил говорить с людьми на том языке, который они сами для себя выбрали.
Глава девятая.
Думы
Я вернулся к машине слегка
возбужденный случившимся, мои карманы оттопыривались от драгоценного барахла, а лицо было красным. Но каким еще может быть лицо
после бани. Брутто-вес конфискованного намекал на две недели необузданного
поведения в любой точке земного шара, где все девушки, герлы,
мамзели и сеньориты разделили бы праздник души вместе
со мной. Так случилось бы прежде. Но теперь об этом не могло быть и речи. Жизнь
давно изменилась. Изменился я. Изменилась моя простата. Но главное, изменились
женщины.
— Но какого барсика женщины? — возмутился Порокопчук,
то ли думавший о своем, то ли каким-то образом угадавший ход моих мыслей. —
Почему главное, блин, это всегда они?
Я сбил снег с одежды и запрыгнул в
кабину.
«Потому что все, что мы делаем, мы
делаем ради них: ишачим на фабриках, качаем мышцу,
чистим зубы, отращиваем усы. Мы и бухаем, и подшиваемся ради них. Ради них мы
уходим к другим. Если мы и бьем их, то, опять же, бьем ради их блага. Как это
ни парадоксально».
— Что молчишь? Куда ехать? — Николай Егорович в самом деле не знал, для бедняги события
разворачивались слишком быстро.
— Не знаю. Это была последняя наша
развозка, — ответил я и снова подумал о женщинах.
Во времена моей юности все швейные
фабрики шили по единому ГОСТу.
Согласно тому же ГОСТу, адаптированному для
Минобороны, мужчины делились на две категории: годные к строевой службе и условно-годные.
Строевики предпочитали искусственные полушубки с большими круглыми пуговицами и
меховым хлястиком, пришитым на сантиметр ниже лопаток. Шубы хорошо грели,
поэтому их надевали поверх тельняшки. Бурый свалявшийся мех делал строевиков
похожими на крупных, плотно набитых опилками медвежат.
Условно-годные отдавали предпочтение
длиннополым, в рубчик, пальто. Пальто выглядели элегантнее шуб, но предрасполагали их
переносчиков к острым респираторным заболеваниям. По этой причине на исподнее
или тельняшку приходилось надевать рубашку и галстук, иногда даже пиджак.
Хозяева пальто ассоциировались у строевых с недобитым
культурным классом.
Та же девственная простота
существовала и в общении между полами. Если мужчине требовалось подать даме
намек на свадьбу, он, не задумываясь, подносил ей дрожжевое газированное вино,
подбитый ватином передник и жестяную чеканку со
вдумчивым Хемингуэем. Если мужчина желал накормить женщину
сладеньким, он предоставлял даме выбор между шариком мороженого, морщинистым,
как отработанная мошонка, и шоколадкой. Мужская цивилизация заходила в
тупик. Но, как часто бывает в жизни, плохое имело свои
хорошие стороны — внешняя невыразительность и поведенческая убогость самцов
благоприятно сказывались на духовном развитии самок. Мужское однообразие
стимулировало воображение, обостряло интуицию и внутреннее чутье. Самки умели
разглядеть след гомо сапиенса как в нетрезвом плюшевом
строевике, так и в условно-годном чахоточном интеллигенте.
Потом наступило убийственное секондхендовое разнообразие. Разодетый в розовый пуховик и
желтый свитер мужчина перестал ассоциироваться с попугаем. Вкусовые качества
мороженого существенно снизились, зато его стали фасовать в красивую упаковку.
В арсенале соблазнителей появились автомобили невероятных форм и цветов.
Женщина стала ориентироваться на внешнее, ее внутреннее зрение ослабло, равно
как интуиция и чутье. Все, кто прежде в нравственном плане относились к отстою
— барыганы, бандиты, таможенники, гаишники и прочие захребетники-паразиты — выдвинулись в осеменительный
авангард.
Впрочем, самки тоже изменились
существенно — стремление казаться прекрасными вытеснило в них желание быть
женственными. Добродетели разменялись на ботокс,
силикон, пирсинг, депиляцию и татуаж.
Женщина распоясалась и раскрепостилась:
она могла собирать, разбирать, перебирать себя по своему усмотрению — вопрос
упирался лишь в деньги. Женщина проявила необузданность в стремлении к вечному
омоложению. Чисто техническая многоликость позволяла ей одновременно являться
девочкой, бабушкой, шлюхой, женой и занимать
относительно безответственные посты. Женщина перестала чувствовать себя
зависимой от мужчины. Она зависит от его денег. Внешняя избыточность породила
пустоту внутри женщины. Пустота некоторых граничила с абсолютной, и ни один супермуж и даже группы супермужей
не могли заполнить ее своей спермой доверху.
Проституция получила название
эмансипации.
Если бы я был материалистом, то
последнее высказывание звучало бы приговором. Но я — идеалист. И я знаю, что
когда общество живет по неприемлемым для природы законам, природа рано или
поздно вмешивается в жизнь общества и ставит все на свои места.
Край не перейден, пока имеются
исключения — самки, способные не столько имитировать многочисленные оргазмы,
сколько зачинать и рожать. Эти особи залетают от честных,
талантливых, правильных, а потом, чтобы сохранить генофонд, живут с паразитами
и упырями. Ради будущего.
Паразиты умрут — дети вырастут… Я хочу прекратить паразитизм и готов участвовать в
эсхатологической битве в качестве рядового солдата. Но я должен знать, что
Наташа будет со мной по одну сторону баррикад.
Иначе нет смысла драться…
Стоял летний день, мы с Европчиком приехали на залив. Она шла вдоль берега по
воздушной пене прибоя, шла на меня. Ее взгляд был серьезен, но нечто в майке
игриво подпрыгивало. При ее худобе ничего особо прыгучего там быть не могло, но
оно таки было, поэтому я набросился на нее прямо на
берегу. Разумеется, теперь мне немного стыдно, я тогда потерял ощущение места;
теплые пенные волны позаботились о нашей невинности, закрывая от вуайеристов…
— Ты что с ними сделал? — вдруг
просипел Николай. — Совсем сломал… или наполовину?
Не услышав ответа, он принялся
размышлять за меня:
— Коли совсем поломал, нам хана! Надо
смываться, уходить к прапорщикам в землянки. И срочно. Дороги на выезд
наверняка перекрыты. Как только кончится снег, нас найдут. Запустят вертолет.
Выведут на трассы собак. Может быть, даже спутник востребуют.
Я понял, что мне больше не удастся
отмалчиваться.
— Снег не кончится, Коля, — пояснил
я. — Этот снег не кончится, пока мы не исправим ситуацию в целом.
Я ошибся в выборе слов, Прокопчук ожидал от меня каких-то других утешений.
— Почему он не кончится? — закричал
Николай. — Что значит — в целом? Не надо меня пугать, Лев! Лучше укажи путь! А
еще лучше — не абы какой, но особый!
Я хорошо знал эту эмоцию. Она
возникала у меня при отсутствии под рукой алкоголя. Я мог бы описать и
объяснить ее психосоматический механизм, но сейчас у нас не было времени на
объяснения. Нам действительно требовалось укрыться.
— Путь один, — сказал я, — на фермы!
Поезжай вперед спокойно и медленно — так, будто ничего не случилось.
Размышления о пути всегда заводили
меня в тупик. И только недавно я понял причину: в моей стране основные
указатели и ориентиры были перевернуты справа налево. Поэтому в моей стране все
шло к голове через зад и шиворот-навыворот.
Дремучая, архаичная, пугающая саму
себя, моя страна отличалась крайним консерватизмом и высокой степенью
стерилизации, как банка тушенки, предназначенная для длительного хранения. Те
немногочисленные преобразования, которые в ней удавались, имели в основе левые
идеологические мотивы. Сегодня в моей стране правые элиты эксплуатируют лозунги
левых, только поэтому правят. Моя страна — это территория, заселенная нищими правыми
консерваторами с красными флагами. Мир ушел далеко вперед. А мы идем своим
особым путем. По кругу, как заключенные на прогулке.
Побег невозможен?..
На какую бы глубину рассуждений я не
опускался, в какую бы высь в своих помыслах не взлетал, везде и всюду меня
находил и обламывал надсадный тенор Прокопчука.
— Значит, все-таки к шлюхам, — Николай Егорович вцепился в баранку, словно это
была колбаса.
Он ушел со Славы в едва заметный лаз
меж сугробами и оказался в узком, но зато свободном для движения проулке. Город
он знал хорошо.
16:55. Мы снова стояли. Теперь на
заправке. По просьбам горожан и гостей города на торговлю топливом была
установлена монополия компании «Ослоев-анлимитед».
Владельцем и однофамильцем компании считался Баходер Ослоев — мастер спорта по самбо и друг детства Ордыщева.
На фронтоне пластиковой коробки
взаиморасчетов горела толерантная надпись из спутанных новогодних гирлянд: «Буд
вежьлив — уступи джипу!» Джипы приезжали и уезжали,
покачивая травматическими пулеметами на крышах, а наша
невооруженная «егазель» уже двадцать минут оставалась
шестой.
— Лева, — не выдержал Николай. —
Может, нам купить джип?
Я отвернулся.
— Ну да, — согласился со мной Прокопчук. — Нехорошая мысль.
«Выморозки, живущие в больших черных
джипах, уверены, что делают дело: несут знамя власти, содержат заводы,
производят бензин и газ, дают взятки одним, чтобы взять у других. Они убеждены,
что вытканная ими криминальная вязь формирует законопорядок,
создает рабочие места и кормит людей. На самом деле, это население кормит их —
и кормит так сытно, что на все прочее не остается средств. Страна покрывается
трещинами, а они пьют, жируют и считают деньги. Они гордятся собой. Как будто
цель их — окончательно все разрушить.
Откуда они взялись?
Ни один выморозок не имел первичного
капитала, но и не начинал с нуля, как пишут в учебниках. Капитал не существовал
физически двадцать пять лет назад. Имелась только такая книжка. Двадцать пять
лет назад все было общим. И вдруг на воротах складов, магазинов, гостиниц и
нефтяных вышек появились таблички — «частная собственность». Эта собственность
меняла замки и названия чаще, чем мылись полы и сортиры.
Переходя из рук в руки, она ветшала и ужималась. Неокапитализм
паразитировал на энтропии, получая сверхприбыли от прогрессирующего упадка и
деградации. В короткой перспективе доход от дробления и распада многократно
превышал дивиденды от изобретений и созиданий. Но именно короткая перспектива
наблюдалась сейчас у страны квелых осин и березок, по которым тоскуют свалившие
эмигранты».
— Рули к ближайшей колонке, —
приказал я Прокопчуку.
— Там «майбах»!
— просипел он, но послушался.
— Дай ближе. Запри ему выезд.
На луб Николая выступил пот, но
маневр он выполнил идеально. «Егазель» замерла нос к
носу с «майбахом».
Пришла моя очередь действовать. Я
шагнул из кабины и постучал в тонированное лобовое стекло, вызывая хозяина или
хозяев наружу. Их оказалось трое. Выгребли не спеша, с достоинством. С ног до
головы в черном. Выражение лиц безразличное и
неподвижное, как у похоронщиков. Черепа
доисторические. Носы сбиты, уши скручены в шаверму.
Неужели они родились на Земле?
Они остановились в метре от меня. Три
богатыря современности. Крайние потянули руки к груди под пальто, намекая на
пистолеты. Средний похрустел шеей, вставил в переносицу солнечные очки, будто
вокруг была не сумеречная пурга, а солнечный день, и обронил как бы нехотя:
— Это… слышь.
Я молчал, считая секунды: Прокопчук, должно быть, уже пробрался вдоль «майбаха» и перекинул шланг в пустой бак «егазельки».
— Откатись! — средний
добавил голосу жирности.
У меня не было водительских прав,
чтоб отъехать. Я рассчитывал сбить с толку джиповладельцев
непосредственным поведением. Главное — не показать страх, иначе они начнут
стрелять, прямо здесь, на заправке. Вряд ли им доступен смысл слова
«огнеопасно».
— Культурный? — средний наморщил лоб
так старательно, что затрещала кожа.
Следом за ним напряглись его
кроманьонские компаньоны.
Мне повезло, я наткнулся на самый
дремучий и тупой архетип. Точнее, на трех архетипчиков.
«Культурными» в их протоментальной среде называли
бездельников-культуристов, с утра до вечера трущихся в тренажерных качалках.
«Культурные» распухали быстро и безобразно, так как тоннами жрали
грибковый экстракт, получаемый возгонкой изношенных китайских кроссовок.
Фактической силой они не обладали, но смотрелись внушительно. Их было возможно
парализовать нестандартным решением.
Вместо ответа я вытащил из кузова
бутыль «Быстро встал!» и, проткнув пальцами полимерные стенки, разорвал
пополам, обмочив черные пальто зрителей. Разорвал без труда. Помогли годы
загрузки-разгрузки и хождения по лестницам.
— Э-а, — прокомментировал средний.
— Э-а, — согласились его помощники.
— У-а, — вошел в разговор я.
Сила увидела силу, увидела, стало
быть, брата. Средний протянул пятерню для пожатия. Но
наша «егазель» уже завелась. Николай произвел акт
заправки и предлагал сматываться. Я запрыгнул в кабину — и накормленная высоким
октаном машинка, выбросив из-под колес грязный снег, понесла.
Трое зомби из «майбаха»
продолжали анализировать происшествие. Их многофункциональное «э-а» звучало жалостливо и
тоскливо.
В 17:17 мы выехали на Фермское. Вокруг сделалось монотонно-серо.
Несущественно потеплело. По-прежнему падал снег. По правую руку чернели
изможденные кривые стволы, непригодные к промышленной вырубке. Несколько
облезлых ворон вились над ними. Естественный цвет, естественный свет — все ушло
из природы навеки, все имело отчетливый привкус химии и синтетики.
Противозаконные надписи на заборах промзон — «колбаса!», «колбасы!» — были усердно замазаны
ядовито-зеленым бактерицидным составом.
Прокопчук смолил сигарету, я закрыл глаза,
избавляясь от последствий перенесенного стресса.
«С рождением частной собственности
родился и выморозок. В качестве материнской стороны выступил крепкий
хозяйственник, прошедший закалку через партийно-комсомольские административные
органы. В качестве отцовской — стукач-силовик. Их
пометом стали выморозки в бейсболках и выморозки в погонах. Первые вели бизнес,
вторые заседали в карательных и загребательных
аппаратах власти.
Из аморфного хаоса многообразия
выкристаллизовалась универсальная структура, напоминающая большую тюрьму.
Строгорежимную зону, в которой аргументацию принимали за слабость. Где дискурс и плебисцит считались ругательствами. Зато широко
использовались коммуникационные техники, забытые в развитых странах — кто кого заломает. Неудивительно, что наибольшее уважение вызывал
тот, кто сумел надломить, заломать или сломать
максимальное число оппонентов. Правда, ломали теперь не кольями и дубинами, как
в каменном веке, а при помощи различного рода спецсредств.
Под громкие разговоры о демократии и
народовластии выморозки в погонах подсунули обществу своего президента. Самого
среди них среднего. Им стал дынноголовый Ордыщев. Когда положенный срок президентства истек, на трон
взошел бывший внештатный стукач по фамилии Пузырев.
Где я был в это время? Почему
допустил этих ничтожеств до управления?
Я не могу дать ответ. Я не помню.
Эти важные мгновения своей жизни я пробухал…»
В дреме я не заметил, как мы
подъехали к фермам. Обшарпанные и покосившиеся, с
кое-где провалившейся крышей, занесенные снегом на треть, они служили местом
любовных утех облигатов и экзотических выходок
выморозков. В первый, холодный барак загоняли машины, чтобы их не было видно с
шоссе. Во второй, утепленный жаркими телами миньетчиц,
шли утолять естественные надобности организма. В качестве дополнительных удобств предлагались заржавленные душевые с рыжеющей склизкой
плиткой и металлические двухъярусные кровати, выставленные, словно в казарме,
ровными рядами вдоль стен. Электрический кабель до ближайшей подстанции срезали
циркумцеллионы, ограничив пространство естественным
светом и звуком. Придушенное сопение кончающих извращенцев скрашивала пьяная
зареванная гармонь и тоскливый запил экзотических котакбушских
рубабов.
Это место одновременно походило и на
этнографический музей недостроенного коммунизма, и на инсталляцию ближайшего
феодального будущего.
Не будучи механизатором, я много чего
знал о ферме. Я вообще знал больше, чем стоит знать нормальному человеку. Но
сейчас мне хотелось только отмыться, выспаться и продумать порядок действий
перед тем, как вернуться в город.
Подобравшись к холодному боксу, Прокопчук заглушил мотор, напялил
на голову пятнистый треух и, плюнув через плечо, выпал из кабины на снег. Я
последовал за ним. Судя по отсутствию следов на снегу, мы были первыми
посетителями, что не исключало гуляк, застрявших на сутки и больше.
Николай Егорыч
снял головной убор и постучал в закрашенное белой краской окошко жилого барака.
Ответили сразу, с гнусавой растяжкой — так поют караоке в туалет-барах:
— А-а кто та-ам
в такую пургу-у?..
— Нас двое, — пояснил Прокопчук. — За лаской.
— Два часа — двести американских
динаров.
— Родимая,
мне пятнадцать минут хватает, — Николай зачем-то стал торговаться.
— Двести… А
там хоть три минуты гоняй!
— Согласны,
— отступил Николай.
— Деньги есть?
— Покажи, — оглянулся на меня Прокопчук.
Я приставил к окну позаимствованный в
бане пухлый кошель.
— Залазь, — крикнули из темноты.
Каждый, кто хоть раз залезал через
окно в женское общежитие, знаком с щекочущим
предвосхищением чего-то особенно низкого. Щекотание бывает настолько сильным,
что мнительные субъекты нередко опустошаются на подоконник. Не знаю, как Коля,
но я, спрыгнув на пол, остался спокоен и сух. Я повзрослел и окреп.
В нос ударил букет неполевых запахов, подлежащих описанию в выражениях совсем
уже нецензурных. В проходе меж койками покачивалось несколько искривленных
судьбой силуэтов.
— Какие люди… и без охраны! — Прокопчук алчно сглотнул и задвигал тазом, изображая
тореадора.
Он не мог рассмотреть лиц проституток
в едком сумраке фермы, но старался вести себя по-джентельменски.
— Душ работает? — спросил я, нарушая
регламент первых приветствий; мне требовалось смыть с себя последнюю грязь
фирмы Сфинктера и побриться.
— Еще пятьдесят, — пропели из
полутьмы.
Открыв кошелек, я отчитал пять сотен
и бросил их на ближайшую прикроватную тумбочку:
— За душ и два часа сна. Ко мне
близко не подходить. Про нас не болтать.
Приняв душ, я лег на койку в самом
темном углу. Прокопчука, судя по долетавшим до меня
звукам, душили не одной парой рук.
Два часа отдыха — и в дорогу. К
Наташе. Свою вину перед ней я осознавал. Но я также осознавал, что кроме меня в
нашем с ней расставании, в моем пьянстве, в ее распутстве,
в нашей общей неприкаянности и потерянности были виноваты они.
В конечном счете
не важно, откуда они появились, важно, что с их появлением государство
перестало быть исполнительным органом, набором социальных и политических
институтов, функционирующих под общим законом. Теперь за государство себя
выдавала группа вымороженных лиц. Государством называлась совокупность
красномордых людей в мерседесах, красномордых
людей в телевизоре и сухих костистых бывших и действующих представителей тайной
охранки.
Грабеж, уход в тень, легализация,
покупка чиновничьего портфеля — и снова грабеж. Так они вскарабкались на самый
верх. И высосали страну.
Я жил внутри вздувшейся, наполненной
ядом банки.
Вырваться наружу можно, только взломав
границы. В первую очередь — свои собственные. А это
опасное дело. Потому… отдыхай пока, дорогой друг Прокопчук.
Я заснул.
Глава десятая. Все свободны
Мое пробуждение походило на разгрузку
промышленного песка. Кузов самосвала опустошился в
наполненный черной водой котлован. Пыльный воздух. Скользкая простыня.
Коллективные стоны во мраке неподалеку. Болотное чмоканье. Из света сна я попал
в темноту бодрствования. Перемена была столь сильна, что я снова зажмурился.
Мне снилось, будто я скользил по замерзшему морю на широких и пахнущих смолой
лыжах. Уходил от погони. Расстояние между мной и преследователями,
раскормленными людьми в треухах и шубах, стремительно увеличивалось. Люди в
шубах сравнялись габаритами с сусликами, а затем превратились в черных мохнатых
мух. Грозное уханье выстрелов, производимых пистолет-пулеметами, трансформировалось в фарсовое
стрекотание насекомых. Чем быстрей я бежал, тем больше у меня появлялось сил.
Солнце выбилось из-за туч, и мир вокруг стал ослепительно-белым. Мне казалось,
что если я как следует оттолкнусь, то взлечу и больше
не опущусь на землю.
Прежде в моих снах все происходило
наоборот — силы покидали меня с каждым шагом, лед прогибался, шел трещинами,
небо темнело, я проваливался в полынью, барахтался в ней, коченея, пока вокруг
меня собирались преследователи. Теперь я скользил. Я летел. Я перевел взгляд с
неба на горизонт и увидел вдалеке черные точки. Это были те самые люди в
треухах. Теперь я настигал их. Я поменял наши роли. Когда люди в треухах
подросли до размеров суслика, я потянул из-за спины автомат и, не сбавляя шаг,
взял самого большого на мушку. Выстрелить я не успел…
Я сел на койке, затем лег на дощатый
пол и принялся отжимать его от себя. На третьем десятке я заметил, что за мной
наблюдают четыре горящих глаза.
— Это он! — донеслось до меня.
О нет! Неужели сорвался? Пустился в блудняк? Мне снился сон о свободе. Я размышлял о свободе. Я
исписал о ней столько страниц. И после этого впал в свальный грех. Не может
быть. Не должно быть!
— Мы знаем, что это ты, — раздался
все тот же шепот. — Одевайся и уходи. Тебе надо идти.
На койку упала стопка одежды, судя по
запаху — выглаженной и чистой. Вещи пришлись по размеру, хотя явно были чужими.
Одеваясь, я окончательно убедил себя в том, что ничего неприличного совершено
не было.
— Теперь пошли! — глаза мигнули, как
фары у автомобиля.
Это казалось невероятным, но мне
помогали. Незнакомые люди. Женщины! Я пошел вслед за ними темным барачным
проходом. По пути я заглянул в отсек, где, мне казалось, буйствовал Прокопчук. Но Николая здесь не было. На огромном
ветеринарном столе лежали два тучных мучнистых тела. Мужских. Лица спящих были усаты и красны от водки. Типичные выморозки из средне-статусных ниш: гаишники, налоговики, кабинетные
пожарные крысы, сотрудники СЭС. Значит, это они мешали мне спать…
«Неучастие в политической и
общественной жизни убивает в человеке социальное существо. Уцелевшее
индивидуальное начинает чувствовать себя сиротой и пытается заполнить
ущербность нездоровым экстримом: дайвингом, пейнтболом, обжорством,
алкоголизмом, сексуальными извращениями и бесконечным приобретением ненужных
вещей…
Выморозки в бейсболках и выморозки в
погонах, Сфинктер, Арматурин, Ордыщев
и Пузырев, — все они тоже анаэробы».
Зафиксировав интересную мысль, я
вслед за странными доброжелательницами вышел на воздух, на тусклый вечерний
свет, где и разглядел их. Две довольно молодые девицы. Очень плохо, точнее,
слабо одетые. Симпатичные. Стройные. С вытянутыми конечностями. Одна южная, котакбушка, другая — из наших,
северных. Их глаза и кожа фосфоресцировали, видимо, от частого приема «колес»,
галлюциногенных поганок и другого неправильного питания. Их надо было лечить, а
они помогали мне. Они дали мне то, о чем я пока только задумывался — другую
одежду, документы и ключи от машины с иммунитетом.
— Мы знаем, кто ты, — сказали они и,
увидев в моем взгляде вопрос, пояснили: — Ты идешь совершать революцию.
Вот это новость!
— Мы это украли. Но тебе это нужно, —
северная улыбнулась.
— Для хорошей революции нужен хороший
конь, — добавила котакбушка и указала рукой на «мерседес», припаркованный у пристройки для комбикорма.
Крышу автомобиля маскировала шапка
оранжево-бурого снега (неподалеку разливали прохладительные напитки), на капоте
снег обернулся льдом, с бампера свисали сосульки, похожие на цыганские леденцы.
Оценив множественность форм воды, я осмотрел себя. Я изменился тоже. Из
прежнего гардероба на мне остались лишь фирменные сапоги, вулканизированные из
откатавшей свое автомобильной резины. Сфинктер выдавал пару на десять лет.
Столько не жили. Сколько раз собирался от них избавиться, но так и не выбросил,
боясь увольнения по несоответствию. Теперь тоже почему-то не смог. И еще
осталась тетрадь. Толстая тетрадь в синюю клетку с желтым кленовым листом на
обложке и надписью «За первое сентября — тебе, Пузырев,
спасибо!», куда я записывал свои мысли. Я хранил ее там, где мои предки носили
ножи — в сапоге, за голенищем. Остальные предметы были чужими, но удобными:
темно-серое пальто чуть ниже колен из превосходной шерсти, обсидиановый
однобортный костюм и рубашка цвета настоящего снега. Я повел плечами — что-то
надавило на грудь. Оказалось, бумажник, набитый до состояния котлеты. И
удостоверение. Заместитель начальника второго линейного полка ГИБДД майор Ноль.
Видимо, один из любовников, спавших на ветеринарном столе. Убедительно и
достоверно. Гармонично. Звание, должность, фамилия. В кармане пальто звякнули
ключи на брелоке. Я навел брелок на «мерседес», нажал
кнопку. Конь, узнав хозяина, дважды мигнул. Я шагнул к нему.
— Подожди, — в один голос крикнули девки. — Возьми нас в отряд!
— В какой отряд? Кто сказал? —
спросил я и еще раз подумал: «Лечить!»
— Он! — фермовские
показали мне за спину.
Я обернулся, увидел Прокопчука. Николай стоял на утрамбованной снежной
площадке, облокотившись о ржавую рынду. Он был в сапогах и странных трусах,
сшитых, как мне показалось, из рыболовецкой сети. Грудь его утепляла седая
манишка естественного происхождения. Прокопчук курил,
жадно и нервно. Пьяный, взволнованный. Холодно ему явно не было.
— Я без них не поеду, — произнес
Николай Егорович с вызовом. — Ничего подобного со мной не было никогда.
Никогда. Даже в шестьдесят втором, на уборке картофеля. Полюбил я.
— Ты о чем?
— Люблю! — отрезал он сердито и
хмуро.
— Кого? — спросил я.
— Обеих. Им плохо. Я без них не
поеду. Ты не думай, Лев, у меня с ними секса не было. Они вместо этого дела
меня поили и про тебя расспрашивали. Кто ты… Что ты… Зачем
ты…
— И что ты ответил?
— Что ответил… Наврал.
Разве ж я знаю правду. Сказал — неведомый избранник. А себя старшим прапорщиком
Пищеблоком назвал.
Будучи облачен в носильные вещи Ноля,
с удостоверением Ноля, обладая ключами от его коррупционного автомобиля, я
нашел компанию шлюх уместной и согласился:
— Хорошо, Николай Егорович. Буду
называть тебя Пищеблоком. Только оденьтесь. На тебе мундир австралопитека. А на
них вообще неизвестно что.
— Лев! — с пафосом произнес Прокопчук.
Девки, радостно взвизгнув, убежали за
тряпками.
Прокопчук облачился в одежду второго гаишника.
Гражданское пальто было ему велико и делало похожим на кучера, но это не имело
значения, ибо под капотом «мерседеса» неслышно
готовился к бегу племенной табун из пятисот лошадей.
Мы поехали. Николай обустроился на
месте водителя, перекидывая от щеки к щеке вкусно тлеющую трофейную сигарету.
Фермерские девушки устроились на заднем сиденье.
— Амадина и
Земма, — представил их Прокопчук
и добавил для пущей солидности: — Рядовые.
Я рассмотрел их отражения в зеркале
заднего вида и предложил:
— Мы купим вам в универмаге приличные
вещи. Затем высадим у ближайшей больницы. Заберем через пару недель. Вас нужно
под капельницу. Напитать витаминами, выгнать токсины. Провериться на
гинекологическом кресле…
Южная, почувствовав западню, заверещала:
— Нам не надо приличных!
И не надо в больницу. Не имеете права от нас избавляться теперь! Старший
прапорщик, тот, который сейчас в пьяном виде ведет машину, взял нас в отряд. Он
сказал, что вы будете взрывать государственное устройство. Мы тоже давно хотим
это сделать. Мы хотим ехать с вами. Мы больше не шлюхи!
Мы ваши бойцы!
Ее тирада была так горяча, что я
растерялся. Ей, конечно, стоило объяснить, что бывших шлюх,
как и бывших алкоголиков, не бывает, что шлюхи бывают
только молодые и старые, что я лично ничего буквально взрывать не собираюсь, что
мне не нужна революция, мне нужна только Наташа.
Ничего этого я не сказал, но фермерш
не выгнал. Высаживать их на шоссе было нельзя.
— Расскажите о себе, — предложил я.
Их истории оказались короткими,
нелепыми и трагичными. Обе зачем-то пошли учиться на экономистов и
подрабатывать в шоу-бизнесе. Черноглазая котакбушка Земма рекламировала
туалетную бумагу. В десятисекундном ролике она исполняла танец лебедя на
стульчаке, обернутая в рулон туалетной бумаги вместо одежды. Во время танца
лента разматывалась, а диктор за кадром подсчитывал экономию средств.
Сероглазая Амадина
пела. Одну песню — точнее, один припев. Текст был переведен с английского и
адаптирован под местный
менталитет: «билет в один конец» стал «синим инеем», выбор свободы и
одиночества обернулся преследованием любимого человека. Но девушка не находила
в этом проблемы, ее партия сводилась к подпевке, что
открыло ей дверь в мир солянок, корпоративов и бань.
Через год состав модернизировали-омолодили, и Амадину
списали в утиль, оставив в качестве выходного пособия то имущество, которое на
ней в тот момент было.
По той же траектории катилась карьера
Земмы.
Выскочить замуж не удалось. Лохов
вокруг всегда достаточно. Но в эпоху торжества капитала лох и деньги отделены
друг от друга, как церковь и государство при секуляризме.
Не-лохи же предпочитают шлюх
свежих, реально танцующих. Мораль простая до беспредела.
Дабы не оказаться заметенными снегом,
звездочки шоу-бизнеса подались туда, куда принимали всех. На фермах закончилось
много карьер, зато существовала полная свобода в выборе метода саморазрушении…
Мы неслись по шоссе. Стрелка
спидометра заползла за сто шестьдесят, но ландшафт за окном был неподвижен. Я
чувствовал себя настолько свободным, что не представлял, куда веду своих
попутчиков и куда еду сам.
Может быть, мы с Прокопчуком
были Кихотом и Пансо. Я искал Дульсинею. Он — остров.
А врагами были те мельницы, что перемалывают нашу жизнь в этот нечистый снег.
Глава
одиннадцатая. Открытое общество
«В стране построено открытое
общество: ветер дует со всех сторон, снег заметает следы прежней жизни,
засыпает города и дороги. Хочешь — пой, хочешь — пей, хочешь
— кричи, ветер унесет твои слова прежде, чем их кто-либо услышит.
Ресурсная база, накопленная
предыдущими поколениями, исчерпывается. Спасены будут только успешные —
выморозки.
Неудачникам — ученым, учителям,
врачам, работягам — предписано сокращаться
пропорционально остаткам ресурсов. Пусть излишки населения убывают естественным
самотеком. Для мытья полов и чистки сапог подойдут котакбуши».
Закончив писать, я спрятал за
голенище тетрадь и назвал Прокопчуку промежуточную
точку маршрута. За ответами на неразрешимые для простолюдинов вопросы мы
направлялись в гости к интеллигенту, журналисту и приспособленцу
в третьем колене.
Г. Ливерменов — так он подписывал свои статьи.
Самовлюбленно и саморазоблачительно. Кроме
очевидного, «Г» означало еще и Григорий.
В отличие от Ордыщева
и Пузырева, объявивших страну «открытым обществом
возможностей, ограниченных природным ресурсом», Григорий ушел далеко вперед. Он
позиционировал державу как открытое общество безграничных возможностей,
ограниченных общественным договором. Кто и с кем заключил договор — оставалось
загадкой.
Как любой попавший в тренд журналист,
он врал: полуправда ведь тоже вранье, даже хуже —
полуправда делает жизнь еще более запутанной штукой.
Я много раз привозил Ливерменову воду, но он вряд ли помнил меня. Мало кто
всматривается в лицо человека, облаченного в спецодежду. Униформенный
человек неприметен, как фонарный столб или банкомат. Зато я помнил все. И я
знал, что на квартире Григория проводились какие-то тайные чтения, и даже
присутствовал на одном. Доставил заказ, получил деньги и остался послушать.
Никем не замеченный, я просидел часа два. Собрание вел учитель Ливерменова — Буряковский.
Тщедушный, отчаянно жестикулирующий, самовлюбленный, извергающийся потоками
заумных слов и слюней, он одну за другой свернул со стола все чашки и блюдца, а
затем вазу с унылыми грушами. На собрании присутствовало полтора десятка людей
в старых твидовых пиджаках и изъеденных молью пуловерах, как бы интеллектуалов
в изгнании. Когда Буряковский брал особенно высокую
ноту или слюна его отлетала достаточно далеко, они кивали и многозначительно
переглядывались. Старинный абажур изливал на их высококультурные плеши мягкий
абрикосовый свет.
— Мы не имеем пьява
голоса, — грассировал ритор. — Мы отчуждены от своего наода.
Но мы будем идти к своим ценностям, пусть на это понадобится двести долгих и напьяженных лет. И тогда, я увеен,
мы выступим! Выступим, наконец, на митинге и сможем донести до народа все наши
ценности. Я часто думаю о том, что я бы сказал на том митинге. Я бы сказал — дьюзья! Да здравствует наша и ваша свобода! Наша победа
заключается в том, что мы уцелели. Мы дожили до нее. Мы выжили. И теперь все
будет иначе! Вот что я бы сказал.
Крепко пахнуло потом, но не рабочим,
а невротическим, и Буряковскому громко
зааплодировали. Я ушел, едва сдерживаясь от желания перевернуть их круглый
дубовый стол.
Сегодня я хотел предоставить
интеллигенции шанс исправиться. Последний шанс.
— Товарищи девушки, — обратился я к
новоиспеченным солдаткам. — Слушай боевую задачу! Вам необходимо пробраться в
гости к Гэ Ливерменову и
сказать то, что сказали на ферме.
— Что сказать? — Прокопчук
почесал затылок.
— Он идет! — отчеканили девки.
— Кто? — переспросил Николай.
— Я иду. Я! — мне пришлось объяснять.
Новомодная стеклопластиковая высотка,
в которой Ливерменов генерировал вечные ценности,
раскачивалась от ветра. Хлипкие крыши как бы художественных мансард были
продавлены снегом. От ложбины, куда Прокопчук
припарковал «Мерседес», до парадного рупора свободного слова девушкам пришлось
пробираться гуськом по узкой тропе. Они двигались грациозно и смотрелись изящно
даже в стеганых фермерских ватниках и резиновых чунях.
Солдатки вернулись через пятнадцать
минут и передали записку.
«Дорогой мой… Человек!
На вас возложена важная миссия, и я
талантом и знанием, переданными мне моими великими предками, благословляю вас на… (в целях конспирации не
расшифровываю).
Данным письмом сообщаю, что я не
смогу присоединиться к вашей компании, так как рожден для иного. Моя роль
просветителя важнее и глубже, чем ваша, ибо рано или поздно приведет к
глобальным изменениям архетипа народа.
Я выражаю искреннюю надежду на
благополучный исход вашей непростой экспедиции. Я также хочу напомнить слова
великого Макиавелли: “Власть легко приобрести, но удержать ее трудно”.
Поэтому, когда ваш враг будет разбит, незамедлительно обратитесь ко мне.
Вам понадобится интеллект.
Ваш Г.»
Ответ меня не устраивал. Пришлось
идти самому. В парадном у лифта верхом на муляже лошади сидел швейцар,
стилизованный под Чингисхана, — кривоногий батыр с едва видимыми прорезями для
глаз и металлическими зубами, торчащими из-под редких, но жестких усов. Это мог
быть котакбуш или местный «чоповец».
Из года в год в среде патриотически настроенных
выморозков крепчал запрос на золотоордынские аксессуары, и, дабы сохранить
теплое место в элитном парадном, охранники-аборигены пускались на пластические
операции.
— Лифт бар ма?
— Чингисхан предложил вызвать лифт.
— Лифт — шайтан, — отказался я.
— Как пожелаете, — сдался сбитый с
толку охранник.
Кое-кто рассказал мне, что с Ливерменовым одно время встречалась Наташа. И мне хотелось
понять, чем именно он сумел завоевать ее. Если, конечно, сумел. Потомственный
журналист вел шоу «Зоодемократия» на одном из
телеканалов. Телевизор изображал Ливера красавцем с перманентным загаром на
мужественном лице. Его синие глаза смотрели в объектив пронзительно и
бесстрашно. Журналист линчевал нерадивых хозяев домашних животных: кошек,
собак, хомяков, рыб и сушеных бабочек. Разводил, примирял, журил. В анонсах его
представляли как независимого зоополитолога и
омбудсмена животных. Это была единственная передача, которую смотрела Наташа.
Она думала, что журналист на самом деле спасает зверушек…
Дверь мне открыл Ливерменов
закадровый, то есть реальный: животастый, грудастый, с толстым слоем жирной мази на морде. Его черные
глазки метались, как пойманные в ловушку хорьки.
— Вы из прачечной? — спросил он,
запахнув на обритой груди шелковый павлиний халат. — Где белье? Задерживаете
опять? Вы вообще понимаете, кто я и что могу с вами сделать?
Голос журналиста звучал высоко,
истерично, совсем не так, как в «хот-дог-шоу»-программе.
Наташа здесь надолго не задержалась,
но Ливер мог знать, где она. Бедные женщины, их так легко обмануть, когда они
готовы обманываться.
— Я не из прачечной, — сказал я,
отодвигая Ливерменова с дороги. — И у меня к вам
несколько личных вопросов.
Ливерменов оказал сопротивление, упершись в
меня рыхлым пузом:
— Я — Ливерменов!
Человек свободный. Наверное, самый свободный из всех. Я никому не даю интервью.
Смотрите программу, слушайте радио, задавайте вопросы на форуме, пишите мне в
чат на ливерман-точка-ком.
Мне пришлось предъявить ему
удостоверение Арматурина:
— Всего пара вопросов.
— А-а, — омбудсмен облокотился о
стену и по стене стал отползать внутрь квартиры. — Теперь все понятно.
Григорий, это допрос.
Он пятился по стене, я наступал. Ливерменов разговаривал сам с собой. За время перемещения
журналист успел сочинить целую повесть:
— Григорий, ты всегда знал, что это
случится когда-нибудь. Что за тобою придут. Тебе не простили того, что ты был
собой. Крепитесь, Григорий. Вы человек образованный. И знаете, что сейчас произойдет.
Григорий, тебя будут мучить за то хорошее, что ты принес животным…
Стена, по которой полз Ливерменов, закончилась широким проемом. Замечтавшийся и
потерявший опору журналист издал унылый стон и повалился на мягкий ковер.
Я вошел следом в довольно просторную
комнату.
На противоположной от входа стене
висел телевизор, на экране в припадке любви к хомякам бесновался потомственный
политолог. Другая стена пестрела плакатами и вырезками из журналов,
изображающими статичного Ливерменова.
Я шел сюда, собираясь узнать у
Григория о Наташе и революции, но теперь передумал. Поведение человека в минуту
опасности характеризует его лучше, чем часы, проведенные в разговорах.
Журналист перестал представлять для меня какой-либо интерес.
— Почерк хороший? — спросил я,
доставая из-за голенища тетрадь и авторучку.
— Каллиграфический почерк…
— Тогда перемещайтесь сюда!
Журналист, путаясь в полах халата,
пополз к тетради.
— Пишите! «Всем, кто верил в меня,
верил мне.
Заявление.
Я, Григорий Григорьевич Ливерменов, заявляю, что никогда не осуществлял реальных
правозащитных действий в отношении людей или зверей. Я заявляю, что политология
не является наукой, журналистика — профессией.
Всю свою жалкую медийную
жизнь я потратил на сохранение социальных позиций, которые застолбили за мной
недалекие предки.
Я заявляю, что моя публика обречена
на бесправие и безвестность только потому, что родилась не в том месте, не в то
время и не у тех родителей.
Моя личная свобода может быть
реализована только за счет заблуждений, унижений и несвобод моих зрителей.
Раскрыв этот секрет, я перестаю быть ливерменом, как
и всякий другой ливермен, так как нарушаю закон
сохранения каст.
Два слова о кастах. Это замкнутые,
жестко регулируемые системы, построенные по содомитскому
принципу, с ограниченным числом интеллектуальных рабочих мест. Один
национальный писатель. Два независимых журналиста. Три политолога. Четверо
ученых. Один оппозиционный политик. Один лидер нации. И так далее… Пожизненно и
наследственно. Таково не засыпанное снегом острие государственной пирамиды. Не попавшие туда растворяются в информационном небытии и
физическом труде.
Если ливермен
позволит себе вякнуть лишнего, он немедленно
отправится на растерзание вниз, в ту среду, которую презирает он и которую он
обманывает. Страх падения объясняет жесточайшую самоцензуру публичных персон…» Записали?..
— Так точно.
— Никому ни слова о нашей беседе, — я
забрал у журналиста тетрадь. — Если будете вести себя хорошо, я никогда не
вернусь.
— Значит, это все-таки вы, —
пробормотал Ливерменов, подняв глаза. — Вы, конечно,
все правильно надиктовали. Но по-другому с ними нельзя.
— С кем?
— С облигатами.
Дело не в Ордыщеве и Пузыреве.
Дело в них. В этих микробах. Когда вы возьмете власть, вы все сами поймете.
Только будет поздно. Если вы читали мою записку, то должны были усвоить: без
меня вам не справиться. Только такие люди, как я, в состоянии обеспечивать
легитимность властителей. Это я и такие, как я,
создаем ее своими словами. Вы кажетесь мне человеком серьезным. Я готов поставить
на вас. У меня новый джип. Возьмите меня с собой!
Для каждого слова существует свой
определенный момент, тогда оно материализуется и превращается в действие. Если
ты не чувствуешь этого мига, все, что ты говоришь — чепуха, даже если ты
говоришь красиво.
Я почувствовал и сказал Ливерменову:
— Беру в качестве водителя джипа.
Глава двенадцатая. Лучшие люди
В восемнадцать пятнадцать настала
ночь. Она мало чем отличалась от любого другого времени суток — мутно-пьяного
вечера и тяжелого похмельного утра. Фонари светили тоскливо, желтушно. Завывал
ветер. Мела метель.
Ливерменов, теперь вместо халата его утеплял
модный у силовиков камуфляж, подвез меня к месту сбора. Здесь тоже не обошлось
без перемен — капсульный «мерседес» Ноля был обновлен
до «тойоты-тундры», снабженной всем мыслимым жлобско-быдлячим фаршем: шипованным
кенгурятником, спутниковой антенной, крупнокалиберным
травмпулеметом. За джипом пристроился продуктовый
фургон с кроваво-красным девизом «Колбаsы для assов». Между машинами отбивал
развязную чечетку человек в лисьей шапке и шубе.
— Не узнаешь? — просипел он.
— Прокопчук!
— Старший прапорщик Пищеблок, —
уточнил он сурово.
— Где наша тачка?
— Вот, — прапорщик выплюнул сигарету
в сторону джипа. — Фарцанул у барыги.
Взял за «мерина», плюс шапка и шуба. А фургон сам пристал. Там мясник за рулем,
тоже прапорщик, только бывший. Он меня как увидел, сразу признал. Клятву дал.
Говорит, что больше так жить не может. Говорит, колбаса нынче не та, но
сплошная жертва рециклинга. Он с нами пойдет, у него
с городом свои счеты. Заодно рубон на первое время
будет. Да и вы, я вижу, Лев, не пешком.
— Так, подарок, — ответил я скромно.
— Началось! — свистящим шепотом
произнес Ливерменов, покинувший руль. — А ведь я так
и знал. Так и знал. Не стоило расформировывать институт прапорщиков!
Предупреждал ведь власти в своем твиттер-блоге.
Продажный журналист, старый пьяница, прапорщик-колбасовоз и
рядовые шлюхи. Я понял, что необратимый процесс
запущен.
— Знакомьтесь, — приказал я, пытаясь
сохранить невозмутимость. — Начальник штаба, старший прапорщик Пищеблок.
Специалист по дезинформации — Ливерменов. Мата и Хари. Там в кабине исполняющий обязанности начальника войск
тыла… как его?..
Николай Егорович пожал плечами:
— Сказал, бывший прапорщик.
— Пусть будет Салов, чтобы всем стало
понятно, что тыл у нас крепкий, — Ливерменов взял на
себя криейторские обязанности.
— Пусть, — согласился я.
Мужчины пожали друг другу руки. Салов
мотнул из кабины бесформенным говяжьим лицом. И мы поехали.
До сего дня я не ездил в джипах — то
не мог позволить, то брезговал. Видимо, зря — в салоне было тепло и просторно.
С наступлением сумерек количество дорогих автомобилей на улицах заметно
уменьшилось. Выморозки в погонах и выморозки в бейсболках побаивались идти в
одном потоке с маршрутками, набитыми работягами-анаэробами.
Я вглядывался во мрак, пытаясь сосчитать неприкаянных циркумцеллионов.
Джип Ливерменова
шел впереди колонны. На этот раз я был за рулем.
— Товарищ начальник, — отвлек меня
журналист. — Вы правы, собачник из меня никакой. Омбудсменом животных пришлось
стать по необходимости — всем надо кормить свои семьи, даже если их нет. На
телевидении освободилась вакансия. Я согласился без размышлений. Медийным лицам платят хорошие деньги и позволяют некоторые
допущения в поведении: неврозы, истерики и прочие способы самовыражения. Мне
казалось, что, закосив под невротика, я смогу писать острые, прямые статьи. Но
я ошибся. В колонку брали только размыто-унылые декадентские опусы о том, что
все бесполезно, что все равно всему и что любые перемены принесут еще большие
беды. Позвольте, я почитаю вам из того, что не проходило в печать.
— Давай, — разрешил я.
Ливерменов нахохлился и начал вещать томно и
жирно.
— «Интеллигенция — это не мозг нации,
а говно», — сказал великий
вождь двадцатого века, мумия-урюк которого до сих пор является предметом
массового паломничества верующих в небытие…
Говорил он долго. Закончив читать,
Григорий вытаращил глаза и замер. Вероятно, у него сформировался рефлекс на
аплодисменты. Но никто не захлопал. В джипах люди ведут себя иначе, чем в
концертных залах. В джипах люди становятся менее сентиментальными.
— Слишком много говна, — резюмировал я. — Это вы про кого написали?
— Про себя, — ответил Ливер негромко,
дабы его слов никто не услышал, кроме меня. — Рефлексия. Чтоб избавиться от
нее, каких только гадостей не совершал. И никак.
— Может, к лучшему?
— К лучшему? О времена, о нравы! Наши
внутренности набиты импортной колбасой, наши тела завернуты в импортную
оболочку, и при этом мы падаем в самобытную национальную пропасть. Великий и
могучий русский язык умещается в пространстве между гортанью и небом. Так
теперь представляется свобода слова, — на Ливерменова
снизошел ментальный поток.
Пришлось обрезать:
— Ливерменов,
у вас есть программа развития, отличная от
телевизионной?
— Пока нет, — политолог смутился лишь
на мгновение. — Но истинный профессионал не должен озвучивать собственные
оценочные суждения. Он — репродуктор эпохи, динамик реальности. Все мои предки
были медиумами и чревовещателями, оттого и остались в веках. Обрисуйте в общих
чертах вашу концепцию. Остальное я допишу. Отвечаю за аутентичность на двести
процентов.
На коленях журналиста зажегся
планшет. Раб стиля, он и планшет подобрал камуфляжный.
— Концепция? — переспросил я. — Я еду
к жене. Я двигаюсь по наитию. Каждый поворот, который совершал Прокопчук, был для меня неожиданностью. Теперь я рулю — и я
раскрываю себя по мере движения. Я ничего вам не обещал и не обещаю. Если вам
стало страшно, можете выйти.
— Скажите хотя бы, куда мы едем
сейчас? — журналист был сбит с толку.
— К Мухранскому,
— ответ пришел в голову сам, и этот ответ мне понравился.
— Оживляж!
— подхватил Ливерменов. — У него наверняка есть
программа.
— Посмотрим, — я ненадолго задумался.
Считалось, что Мухранский
возглавляет оппозиционную организацию ФУК, что он обладает харизмой,
что его существование оплачивает заграница. Интернет-поисковики в ответ на запрос выдавали
полтора десятка различных изображений. Искомого среди них не значилось. Арматурин определял ФУК как широко разветвленную
законспирированную оппозиционную сеть, разбивающую политический строй
антигосударственными надписями на стенах.
Прошлым летом, в перерыве между
разноской воды, я стал невольным наблюдателем несанкционированного пикета фукеров-мухранистов. Два субтильных парня в неприметных хипстерских кофтах встали напротив здания УВД. Один
приложил к лицу самодельную пучеглазую маску, на мгновение став
государственником Пузыревым. Другой нацепил на нос
квадратные очки с прикрепленными к дужкам очков чеховскими усами и бородой,
преобразившись в Мухранского. Мне казалось, что я
думаю быстро, но фукеры действовали быстрее. Парень в
образе лидера ФУК распаковал дешевый кремовый торт и влепил его в морду парня в образе Пузырева. На
этом флешмоб завершился — из здания УВД высыпала
толпа брюхатых дядек в фуражках и положила прозелитов на мостовую. Пузырева с максимально возможной почтительностью —
сходство, пусть и карикатурное, все же пугало стражей порядка.
Осенью я встретился с лидером ФУК
воочию. На этот раз он проводил акцию лично. Действо развернулось в глухом
переулке, в Первом Инвестиционном, и привлекло
внимание разве что бездомных котов. Ни государственных учреждений, ни рюмочных,
ни даже шлюх в Инвестиционном
отродясь не водилось. Мы с Прокопчуком остановились
здесь вынужденно, поменять пробитое колесо. Николай крутил ручку домкрата,
когда в переулок вбежали человек десять в масках. В масках кроликов, если
точнее. Не обращая на нас внимания, они выстроились в полукольцо и
проскандировали:
— Колбасы! Колбасы! Колбасы!
В их руках появились морковки с
обкусанными концами. В этот же миг с обеих сторон переулка показались автобусы
с надписью «Дети», укомплектованные взрослыми омоновцами. Вскоре все «кролики»
были задержаны. Маски сорвали. Морковку растерли на предмет содержания
пластида. Акция и контр-акция
заняли пару минут.
Технический Прокопчук
не заметил гуманитарной динамики, продолжая увлеченно крутить болты. Наташа
пробудила во мне интерес к человеку, поэтому я сумел разглядеть прячущегося в
арке мужчину. Он был в длинном пальто и в подозрительно низко натянутой кепке и
тоже следил за происходящим. Движимый любопытством, я пошел в его сторону.
Мужчина, почувствовав мое движение, отступил в тень. Я прибавил шагу. Он
развернулся и засеменил внутрь двора. Я побежал вслед за ним. Двор оказался
глухим. И я в прямом смысле припер его к стенке.
Мужчина выругался, шмякнул кепкой о землю, и я узнал
квадратные очки, усы и чахоточную бороду. Передо мной стоял харизматик
Мухранский. Впечатавшись
спиной в кирпичную кладку, лидер ФУК принялся объяснять, что у него нет
наличных денег, но есть некоторые накопления в банке, и если обойдется без
рукоприкладства, он обязуется перевести на мой сотовый телефон заранее
оговоренную сумму. Его речь прерывалась гортанными всхлипами. По-видимому, Мухранский принял меня за грабителя. Мне удалось успокоить
его, объяснив, что я всего-навсего водовоз. Упоминание о воде расслабило
председателя ФУК, он опустился на корточки и сказал, что его давно мучает
жажда. У меня с собой имелась бутылка «Элитной». Выпив ее до дна, харизматик пришел в себя окончательно и попросил двести
рублей на такси, под выгодные (так он сказал) проценты. Для убедительности он
добавил, что у него есть небольшой сигарный бизнес в Тринидад и Тобаго и химзаводик в пригороде, который штампует резиновые дубинки
для органов правопорядка. Этот злосчастный завод не дает ему возможности лично
участвовать в акциях, пояснил он, ведь бизнес сразу закроют, а потеря бизнеса в
нашем рыночном мире означает потерю адептов…
Его объяснения прозвучали так
странно, что у меня возникло желание треснуть его. Но поскольку я больше не
пил, то уже не мог бить человека, который выглядел заведомо слабее меня. Я дал
ему денег и пошел к «егазели». Мухранский
устремился за мной, благодарил, агитировал, предлагал назначить меня звеньевым,
но я не оборачивался, и он отстал…
Затем, это было уже ранней весной, я
привез к нему на дом две коробки «Не переплачиваю!». Заказ был сделан на чужую
фамилию. Лидер ФУК не узнал меня или же сделал вид. Обстановка его квартиры не
отличалась от обстановки выморозков в бейсболках, пытающихся подражать
выморозкам в погонах…
И вот я снова пришел к Мухранскому. Теперь — зимой. Точнее, нас пришло трое: я, Прокопчук и Ливерменов стояли
перед его дверью. Женщины с мясником остались охранять транспорт и
продовольствие.
— Кто там? — в человеческую речь
главного фукера вкрапливался птичий клекот. Такова
была манера Мухранского.
— Вы являетесь потребителем элитной
воды фирмы «Сфинктер и сыновья»? — задал я универсальный вопрос.
— Предположим.
— Наша бухгалтерия обнаружила
переплату. Мы должны возместить вам…
Рано или поздно жадность подводит
всех. Старый харизматик тоже
открыл, правда, без обычной потребительской оголтелости, осторожно, через
цепочку.
Окинув нас недоверчивым взглядом, он
выдохнул:
— Сколько?
Я открылся:
— Это вы должны мне двести рублей. Но
мы пришли не за деньгами. Мы хотим узнать о вашей организации. Мы не шпионы, не
бойтесь, посмотрите на наши руки — такие пальцы не держат в руках карандаш или
ручку, значит, не пишут доносов.
При этих словах Ливерменов
спрятал ладони за спину.
Мухранский тревожно принюхался, усы его встали
торчком:
— У вас случайно нет с собой коньяку?
— Нет, — я потянул дверь на себя.
— А шампанского? — Мухранский убрал нос обратно в прихожую.
— Нет, — я поставил в щель между
дверью и косяком свой крепкий служебный сапог.
Прокопчук, искушаемый
напористым перечислением, не выдержал:
— Я могу сгонять до лабаза!
Мухранский замотал головой:
— Не надо, еще приведете хвоста. Я
ведь не алкоголик. Но за стаканом объясняется проще.
— Позвольте войти для начала, — я
надавил на дверь, и цепочка оборвалась.
— Ко мне нельзя. У меня дом на прослушке, — лидер ФУК посмотрел мне в глаза. — Моя жизнь
нелегка. Двадцать лет фактического подполья. И потом — вербанули
меня. На табачной транзакции и вербанули. Даже звание
дали — лейтенант с одной звездочкой. Самый младший, а ведь мне уже за
шестьдесят. Это так Арматурин шутит, — Мухранский перевел дух, потеребил бороду. — Я не знаю, кто
вы, но про вас уже все говорят. Я всем сердцем с вами, но идти мне с вами
нельзя. Я известный и старый, да и стукач к тому же… Это
вообще недоразумение — моя оппозиционность. Но мои прозелиты… они ребята
хорошие. Чистые. Светлые. Я не знал, что им предложить, кроме этих нездоровых флешмобов. Тянул время. За нос водил. Уставное положение
придумал. Вы должны взять их с собой. Они с вами пойдут. Только не говорите им,
что я — сука.
Я посмотрел сначала на Ливерменова, затем на Прокопчука
и ответил за всех:
— Не скажем.
Мухранский отвесил поклон:
— В свою очередь торжественно обещаю
сложить с себя всяческие полномочия. И сейчас позвоню своим людям.
Так к нам добавился один «хаммер», восемь мотоциклистов и энное количество лыжников.
Они могли быть людьми Мухранского, энтузиастами или
шпионами. Это уже ничего не решало.
«Я не знал, почему, но знал твердо:
остановить меня, равно как и помочь мне, не сможет уже никто».
Глава
тринадцатая. Социальное государство
Мы двигались, а я размышлял над
таинством возникновения жизни.
Некая личность, случайным образом
выхваченная судьбой из улья повседневности, вдруг изменяет установленную
траекторию — работа-дом-лабаз-работа — и ударяется о
крепостную стену мироуложения. Она должна разбиться в
лепешку, но личность выживает, проходит сквозь препятствие, как удачливый
сперматозоид проскальзывает сквозь микропоры латекса. И начинается… Еще никто не замечает ничего, но тело страны уже чувствует
головокружение и тошноту. Затем толчки и отеки. Пузо…
Рождение нового всегда связано с
муками…
На первом же перекрестке к колонне
присоединился автобус с рабочими, на следующем — грузовик с контрафактом
и несколько джипов (угнанных, как потом выяснилось), на светофоре — выносливые
пешеходы из разночинцев. Субтильные фигуры интеллигентов и псевдоинтеллигентов,
деформированные тяжелым трудом туловища разнорабочих, кривоногие очертания котакбушей и один настоящий негр. С какого перепуга его
занесло в наши льды? Что мне с ним делать? Что делать со всеми ними?!.
Оформить и распределить. Выдать
обмундирование. Поставить на довольствие. Обеспечить идеологической подоплекой.
Ситуация требовала немедленного
общего построения. Лучшим местом для смотра представлялся спортивный зал.
Неброско, просторно, в наличии аксессуары для оценки физической и
психологической подготовки: шведская стенка, «козел», турники, набивные мячи. К
тому же школа не привлекает внимания. Школы вообще не привлекают внимания
довольно давно. Современный человек выкручивается без школ. На знании Тургенева
не разбогатеешь, это тебе скажет любой котакбуш.
Кстати, о котакбушах.
Это хорошо, что они были с нами, а мы были с ними. Мультикультурный
состав отряда давал надежду на возникновение нового, пятого по счету
интернационала.
Теперь, когда мы были вместе, у нас
всех появлялся шанс.
Я собирался отправить добровольцев на
поиски школы (находясь в голове колонны, перевести дружеский тон в менторский
довольно просто, к власти привыкаешь практически сразу), но тут возник более
приемлемый вариант: мы поравнялись с памятником революционному деятелю, впоследствии
палачу и в итоге — жертве. Деятель крутил мясорубку, затем в ней же и
прокрутился, после чего был выставлен на мороз, частично восстановленный в
медно-металлическом виде: в грубом плаще, кургузой фуражке, с грубым
бронебойным лицом. Последний не переплавленный памятник, напоминающий о
нелегкой и неизбежной судьбе человека, которому удалось прочувствовать власть
изнутри и снаружи. Другие символы большого террора уже подверглись коммерческой
вивисекции.
Разведение монументов, барельефов и
бюстов и последующий их демонтаж не является культовой или обрядовой
процедурой. Скорее, это инерционный процесс, подобный, например, свиноводству,
только в духовной области. Этот памятник выстоял сам и защитил от превращения в
казино или сауну Дом ветеранов войны и труда, буквально закрыв его своей тушей.
Коренастое строение в три этажа, сложенное из красного кирпича, было затянуто в
аварийную сетку. Здесь, среди стариков и старух, нас искать не подумают. Боре
Сфинктеру помешает агрессивный снобизм, Арматурину —
низкий казенный ум. Старики вообще лежат вне помыслов сильных мира.
По моей команде Ливерменов
остановил джип. Следующие за нами автобусы, грузовики, мотоциклисты, лыжники и
ходоки тоже остановились. С ними надо было о чем-то поговорить до того, как они
сообразят, что им хочется есть и они замерзают. Я
оглядел присутствующих, выбирая оратора. Выбор упал на Земму.
Она имела эстрадный опыт культмассового общения. Из нее не выпирала неуклюжая
простота Прокопчука. От нее не пованивало ученым
высокомерием Ливерменова. И одета она была без
вызова, но при этом смотрелась мило. Толпа понимает глазами.
Я спросил ее:
— Земма, ты
знаешь стихи?
— Зачем? — насупилась девушка.
— Не зачем, а о чем. О
любви.
— О любви? — ее щеки зарделись. —
Конечно.
— Прочти. Чтобы с революционным
контекстом и коннотацией, — пояснил я. — С другой стороны, читай все, что
вспомнишь. Или пой.
— И спою… — Земма
зажмурилась на мгновение, затем выставила одну руку параллельно земле, другую
загнула к подбородку и пошла лебедушкой, растягивая по-северному
плаксиво: — Кэк у нашего Ипата, все дейчата гулеваты. Ох, ох, ох, ох, опаний
переполох.
— Все? — с некоторым разочарованием
спросил я.
— Все.
Я махнул рукой, но потом подумал, что
народу должно понравиться.
— Залезай на джип и читай. Николай Егорович,
помоги ей забраться.
Выбрав спичрайтера, я обогнул
памятник и зашагал к входу в ДК.
— Товарищ, это весь ваш манифест? — Ливерменов устремился за мной.
— Главный пункт, — отрезал я.
— Но остается много неясного. Что с
частной собственностью? С федеральным устройством? Что с коррупцией, в конце
концов?! — зоополитолог нагнал меня и попытался взять
под руку. — Лев, позвольте произнести речь мне. У меня династический опыт медийной работы.
— Не стоит. Все идет своим
чередом. Все, что будет, то уже было, — так это, кажется, говорится у Ницше.
— Это не Ницше, — Ливерменов
опешил.
— Но звучит прямо как Ницше,
подумайте над этим, подумайте. А мне нужно идти, — с этими словами я открыл
тяжелую входную дверь.
«Когда-то моя страна называлась
империей зла. Империя пала, а зло осталось.
Всеми средствами массовой информации
раздувается миф о социальном государстве, но при этом осуществляется скрытый
геноцид населения.
На первом этапе за счет монетизации
(фактического размена прав личности на мелкую монету) был
достигнут анестезирующий эффект.
На втором — обещанные льготы пошагово
отменялись, деньги пошагово дешевели, государство стряхивало с себя мусор
социальных обязанностей.
В сочетании с плохой экологией, загаженными воздухом, водой и питьем, ядовитым алкоголем и
табаком результат превзошел самые смелые ожидания.
Варианты поведения отреформированных обывателей сделались
предельно просты. Если у тебя были деньги, ты покупал джип с пулеметом
на крыше, демонстрируя состоятельную агрессивность. Если денег у тебя не было,
но ты хотел дать понять, что они могут когда-нибудь появиться, ты брал в кредит
китайский джип-муляж и возил перочинный нож в бардачке. Если тебе отказали в
кредитной линии, ты копил на болотные сапоги, чтобы не увязнуть в городской
жиже. Если ты не мог купить сапоги, то болел гриппом.
Монетаристское мышление выносило за
скобку слабых — стариков и детей. Детей предпочитали совсем не иметь. А
стариков склоняли к бартыру недвижимости на
достойные похороны…»
Я бывал у ветеранов не раз — привозил
воду «Родникового рая» для фикусов и бегоний, расставленных в кадках по
периметру холодного квадратного холла. Ветеранами воды не полагалось. Две
могущественные и коррупционноемкие организации, горнарконтроль и СЭС, разработали нормы, согласно которым
людям после шестидесяти разрешалось без ограничения употреблять водопроводную
воду, чтобы старики быстрее скоротали свой век. Это государство потому называло
себя социальным, что определяло потребности граждан само.
В сыром и мрачном, в половину
хоккейной коробки зале находились три десятка старух. Надиктованный на
магнитную пленку сиропистый баритон объявил белый
танец, и бабули разбились по парам. В зале было темно, только иногда тускло
вспыхивали дешевые сережки в ушах танцующих да по ворсистым синтетическим
кофтам пробегали электрические разряды.
Возле стойки, лишенной намеков на
алкоголь, аритмично подрагивал щуплый седой старикашка
в мятом клетчатом пиджаке. Хотелось верить, что он дожил до преклонного
возраста благодаря умеренности в еде и физзарядке, а не потому, что служил слухачом-стукачом и паразитировал на согражданах.
Под покровом темноты и томной музыки
к старикашке подкралась бабуля, отодрала его от стойки
и заботливо, но безапелляционно пригласила на танец. С виду варикозный бегемот,
а внутри — все еще шлюха. Мужчинка упирался, кричал.
Но помочь ему я не мог…
Белый танец закончился, вслед за ним
зазвучали половецкие пляски. Старик выпал из жарких объятий и отполз на
четвереньках к ближайшей стене. Бабки завертелись волчком. Мне почудилось, в их
руках заблестели клинки. Или же не почудилось. На всякий случай я закрыл за
собой дверь и направился к лестнице.
На втором этаже среди мелиорированных
аквариумов и линялых акварелей с признаками авторского нездоровья размещались
вязальные и шахматно-шашечные кружки, курсы айкидо и разговорного котакбушского, кабинеты аутогенной тренировки,
патриотического воспитания и прочие пережитки докапиталистической или, если
угодно, доледниковой эпохи. Напротив пожарного выхода располагалась
однокомнатная штаб-квартира завклуба. Семидесятилетний
сыроед и уринопат, многовероятно, в прошлом запойный, летом и зимой разгуливал
по клубу в сатиновых черных трусах и разорванной на груди тельняшке.
Глядя на бесхозное здание, выморозки
разных пород жадно облизывались и подкатывали к завклубу то со
взятками, то с угрозами. Но человека в трусах было невозможно испугать и
купить. К нему стали относится как к блаженному или святому, до окончательной
победы капиталистической революции решив не трогать. Именно по этой причине я
чувствовал, что имею шанс договориться с сыроедом и
упрятать у него подозрительно разросшийся отряд.
Кабинетная дверь уринопата
не отличалась от прочих дверей ДК. На месте таблички, определяющей внутренность
помещения, темнело прямоугольное пятно. Скорее всего, так решил сам хозяин,
беспробудной аскезой постигший идею всеобщего равенства. Я постучал и, не
дожидаясь ответа, вошел: аскетов условности раздражают не меньше, чем дым —
беременных женщин. В крошечной, три на три, келье с трудом уместились стол, стул,
книжный шкаф и короткий диван. Окно, закрашенное в цвет зеленых обоев. Разбитая
форточка, заткнутая подушкой. Периметр комнаты опоясан стеклотарой,
демонстративно пустой.
Хозяин сидел за столом в круге
мутного света, исходящего от керосиновой лампы, положив внушительные кулаки на
ромашковую клеенку. Фаланги пальцев украшали уголовно-синие буквы. При наличии
творческого подхода восемь букв могут определить суть человека емко и полно. На
пальцах правой руки было наколото «Коля», на пальцах левой — «крут».
Достаточно, чтобы не задавать лишних вопросов.
Я взял свободный стул и сел напротив
хозяина. Мы довольно долго рассматривали друг на друга. То, что видел перед
собой он, наверное, выглядело банально. Зато внешность натуропата
воистину была выдающейся. Его подбородок, шею и грудь укрывала рыжая, завитая
на мелкие бигуди борода, в которую естественным образом вплелись фрагменты еды,
домашнего быта и утвари. Человекоподобная икебана центрировалась ореховым
мундштуком со вставленной в него папиросой, огонек которой то и дело яростно
вспыхивал, и над чудо-головой
зависал вязкий табачный нимб.
Я подумал, что не обремененная суетой
психика уринопата покоится на самом дне истины, и
заговорил первым:
— Вы ничего обо мне не знаете. Но у
меня двести штыков…
Уринопат выпустил облако дыма.
— Про штыки — фигурально, —
поправился я. — Но двести голов со мной есть.
Завклуба сморгнул.
И я быстро добавил:
— В качестве обоза — фургон
мясопродуктов.
Безрезультатно.
— И водки неограниченно… — как бы
невзначай бросил я.
Его молчание выглядело убедительнее
моих аргументов.
— Хотя сам я не пью, — зачем-то
выпалил я, пытаясь вызвать в нем сострадание.
Но жалости в нем не водилось, ни
капли.
Тогда я бросил карты на стол:
— Я иду совершать революцию. Я
справлюсь сам, а им нужно укрыться на время.
Оказалось, он не играл в карты ни
образно, ни буквально. Чувствуя себя разгромленным по всем статьям, я собрался
ретироваться, как вдруг во дворе зазвучал довольно нестройный, но весьма
искренний хор:
— Ох, ох, ох, ох, опаний
переполох…
Скромная песенка котакбушки
воодушевила улицу на подпевание.
— Народная самодеятельность,
переходящая в революционный фольклор, — на этот раз я попал в точку.
Уринопат тряхнул волосами и всхлипнул.
Повторный «ох» поднял сыроеда
со стула. Я тоже встал.
Глядя на меня снизу вверх (рост для харизмы не важен), он протянул ладонь для рукопожатия.
Я протянул свою
— и коммендация состоялась…
Глава
четырнадцатая. Три слона
После раздачи и поглощения колбасных
пайков от прапора Салова в актовом зале началось собрание
акционеров-революционеров. Конферанс обеспечивал начитанный Ливерменов.
Председательствовал Прокопчук. Просветленный
завклубом, затарившись сухим и мокрым пайком,
уединился в своем кабинете. Я сидел в партере на откидном стуле и изучал карту,
разглядывая три белых пятна. Территориально и понятийно они оставались для меня
недосягаемыми до сего дня: «узаконенное насилие», «большой бизнес», «незаконная
власть».
Три объекта в своей совокупности
образовывали два государства — медийное и теневое. В медийном пространстве
они выдавались за трех китов, на которых покоится мир. В сером
— оборачивались слонами, которые этот мир пожирают и топчут.
Первый слон — МВД. Второй — ПСДР,
предпринимательский союз друзей и родственников Ордыщева
и Пузырева. Третий — законодательно-исполнительный
клуб, представленный теми же друзьями и родственниками.
Согласно официальной версии
взаимодействия, власть вырабатывала законы, полезные для страны, бизнес шпарил
по шпалам законов, освещенных светом «голубых фишек», в светлое никуда, а
силовые органы подсматривали и подслушивали за тем, чтобы все было в порядке.
Неофициальная версия выглядела иначе.
И совсем не звучала. Ее некому было проговорить.
Жить за счет данной системы, ничего
для нее не делая, было возможно, только обитая в ее сердцевине — на руководящем
посту либо же при муже с постом. Мысль звучала очень по-женски и одновременно
была диссидентской, то есть в духе Натальи. Немудрено, что я рассчитывал найти
ее в одном из обозначенных мест.
Серьезные дела делают в одиночку,
поэтому я решил покинуть отряд. Дождавшись, когда Ливерменов
аккумулировал внимание собратьев по партии длинной и лишенной смысла тирадой, я
попросил ближайших соседей дать мне часы. Вскоре у меня оказалось четыре пары
хронометров и допотопный будильник. Бедные люди — не
жадные, в отличие от успешных. Я сверил часы и покинул
собрание, дабы привести себя в равновесие перед миссией. Этажом выше нашел
незапертую комнату. Включил свет, проверил, нет ли кого. Никого не было. Только
потертая мебель — компьютерные столы без компьютеров и табуреты. Возможно,
когда-то тут располагался Интернет-клуб. Провайдер проник в норы анаэробов
совсем недавно, еще год назад всевозможные блогеры, флудеры, тролли и контактеры
зомбировались коллективно в таких вот наспех оборудованных закутках. Теперь вышеозначенные расстаются с индивидуальностью обособленно.
Я прикрыл дверь, выключил свет и сел.
Полного расслабления я не добился,
мешали посторонние звуки: за окном задувала вьюга, капала с батареи вода. Ну и
ладно, буду сумрачным, большим и немного нервозным. В сорок пять терять нечего.
И приобретать. Без Наташи. Хотя… если у меня все же есть дети — определенный
смысл есть…
Я покинул здание, не предупредив моих
спутников. Я был им признателен за компанию, но понимал — встретив препятствие,
они разбегутся так же легко, как собрались. Оказавшись на улице, я вскрыл
обозный фургон, где обзавелся несколькими батонами колбасы и мотком бечевки.
Часы, джип, колбаса — у меня было все
необходимое для совершения подвига.
Наспех смахнув снег с лобового стекла
и зеркал, я завел двигатель, включил дальний свет и поехал к серому зданию
Министерства внутренних дел. Почему я начал с внутренних дел? Там хранилась
информацию о каждом гражданине: доходы-расходы, цвет глаз и носков, отпечатки пальцев,
мазки… и прочее, прочее, прочее… В детстве я считал
работников правопорядка своими защитниками. Так они позиционировались в
книжках, журналах, на широких и не очень экранах. Жаль, что в жизни они
оказались малообразованными и пошлыми в помыслах и поступках бесенятами,
раскормленными до размеров хряков.
Я висел на крючке Арматурина.
Вся страна висела на крючке арматуриных. Я шел снять
с крючка страну и себя.
Цифры на торпеде показывали двадцать
один ноль пять. Беспросветная ночь для большинства из нас.
«Ливерменоподобные
аналитики объясняют неравенство неким общественным договором. Сколько себя
помню, со мной никто ни о чем не договаривался. Если какой-то договор и
существует, то имя ему — договор обмана. Производители проводят большую часть
жизни глубоко под землей с кирками и лопатами, распределители — на лежаках
парных и массажных салонов».
До мрачного здания МВД, похожего на
огромный курган, оставался один перекресток. Я высмотрел парковочное место
между зарешеченным пунктом обмена валюты и зарешеченным же туалет-баром — типичное место для креатуры моего
уровня (если судить по марке и размеру автомобиля). Серьезный человек из
серьезных структур по окончании рабочего дня диверсифицирует взятки в валюты, а
затем отправляется в престижный бар-туалет.
В обменный пункт я не пошел, в туалет
тоже — занялся самоподготовкой. Разложил колбасу. Вынул часы и веревку. Замкнул
браслеты часов на батонах колбас. Связал батоны между собой — не
последовательно, как поступают с сосисками, но параллельно, как секции в
батарее. В итоге у меня получился колбасный жилет, не слишком элегантный и
теплый, зато внушительный и тикающий довольно громко. Жилет я надел под рабочую
куртку, которую еще в клубе сменял на пальто Ноля. В качестве довершающего
аксессуара я вставил в нагрудный карман будильник и соединил его с жилетом при
помощи провода в вызывающе красной оплетке.
Таким образом
я готовился к выходу. В моих краях достаточно учреждений, в которые сложно
войти, но выйти намного сложнее. И много людей, открытый разговор с которыми
имеет изолирующие последствия.
Трудный выход был одной из причин
моего одиночного посещения МВД. Заседавший в Доме ветеранов отряд последовал бы
за мной без вопросов, но этого как раз не хотелось. Ни от кого из людей. Можно
говорить про сложившиеся традиции, можно намекать на менталитет, можно привести
выдержки из тысячи книг, доказывающих, что простому человеку необходим лидер.
Но лучше один раз понять, что это распространенное, постоянно подпитываемое
заблуждение.
Да, был Моисей. Да, он водил по
пустыне подведомственный ему народ и вывел на обетованные земли. Но повтор
невозможен. Ни одному подражателю не удавалось превзойти объект подражания, в
основном получались пародии. Моисеев и без меня слишком много — ливерменов, мухранских. Я не хочу
быть таким. К тому же по нашей снежной пустыни сорок лет не побродишь, околеешь
за год.
Проверив прочность конструкции, я
застегнул молнию и завел мотор.
Оставив джип возле туалет-бара, я прошел остаток пути
на своих двоих. Ни магазинов вокруг, ни кафе, окна соседних домов темны.
Случайных прохожих нет, вокруг только штатные стукачи
и коренастые автоматчики-часовые, криво воткнутые в сугробы. В непосредственной
близости от здания МВД кое-какие пункты общественного договора все же
прощупывались: облигаты относились к правоохранителям
с презрением и страхом, правоохранители в свою очередь боялись и ненавидели
анаэробов. Восстановить нормальный порядок вещей могла либо поголовная смена
состава полиции, либо — населения страны.
Рабочая одежда снова сделала меня
малозначимым и малозаметным, правоохранители должного внимания на меня не
обратили. Ступив на скользкий во всех смыслах порог, я отбил снег с каблуков и
вошел внутрь. Сунул пропуск в нос автоматчику, увешанному нашивками, нашлепками
и аксельбантами, словно новогодняя елка. В ответ тот глупо сморгнул, и я,
преодолев турникет, начал спускаться по лестнице в подвал, размещающий
аналитический мозг Арматурина. Скульптуры
автоматчиков в аксельбантах украшали каждый пролет. И каждому приходилось
совать под нос пропуск, и каждый в ответ глупо моргал.
Спустившись на нужный этаж, я
повернул направо. Морковный ковер, зеленые стены, тяжелые двери, обитые
багровой кожей, перемежались с портретами откормленных генералов. За девятым по
счету портретом находился кабинет Арматурина. Я
постучался к нему условным сигналом — раз-два, вдох, раз-два-три.
— Вас не понял, — ответил полковник
настороженным тоном. — Повторите сигнал.
Пришлось повторить — Арматурин мог испугаться и начать стрелять. Паранойя и
госбезопасность — сестры-близняшки.
— Заходи. По одному.
Я вошел. Арматурин
сегодня был в штатском — в расстегнутой до пуза
рубашке с закатанными рукавами. Он сидел, тяжело навалившись на стол. Его
лишенная растительности, кожистая, с раздувшимися желваками голова, голова пресмыкающегося,
жирно блестела. Маленькие глаза в морщинистой безбровой оправе горели, будто он
только что угостился какой-то опрощающей сознание мерзостью. В правой руке
подполковника подрагивал вороненый «узи», в левой была зажата граната.
— А, это ты… — узнал он меня и
расслабился.
Спрятал оружие в стол, достал фляжку
виски. Отвинтив крышку, сделал пару глотков и крякнул:
— Я ведь тебя сейчас чуть не прибил.
И заодно себя. А все потому, что стучать надо четче. Стучать надо… как дятел, —
он довольно осклабился. — Как-то ты контрпродуктивен
в работе. Никакой информации. Сейчас хотя бы чего-то принес? — спросил он.
Глядя в его черепашьи глаза, я
кивнул.
— Садись, — подполковник убрал руки
под стол и продолжил. — Пиши и рассказывай. Фамилии, адреса, суммы. А дальше мы
с ними сквитаемся. Заставим платить сполна.
— Я бы нарисовал, — предложил я, беря
лист бумаги. — Дело в том, что тут целая схема.
— Нет, — Арматурин
потянулся к бутылке. — Рисунки к делу не подшиваются. Уложением не положено.
— Хорошо, — согласился я. — Тогда
обозначу главные принципы.
Подполковник закашлялся,
поперхнувшись напитком, и хрипло заметил:
— Ты с принципами сюда не лезь. Мы
сами здесь с принципами.
— И тем не
менее… — я нарисовал на листе три окружности и соединил их между собой
пунктирными линиями. — Речь идет о преступной конфигурации с взаимоуравнивающими центрами. В первом сконцентрировались
уголовные элементы, называемые в народе выморозками в бейсболках, они как будто
бы занимаются бизнесом; во втором центре окопались выморозки в погонах, они
покрывают первых и за это имеют откаты и бизнес-доли.
В третьем центре, законодательном, занимаются тем, что перекраивают уголовное в легитимное. За подобные действия этим выморозкам
достаются самые жирные и большие куски. Между центрами идет тесный обмен
информацией, кадрами и бюджетом, — я указал Арматурину
на штрих-линии. — Происходит
слипание самых омерзительных антиобщественных сил.
— Не понял, — кожа на черепе Арматурина натянулась, словно под ней взбухли мозги. — Это
ты про кого сейчас? Ты совсем оборзел, козел?!
Собираясь сюда, я не рассчитывал на
вежливое общение и содержательный разговор. Если ставить вопросы остро, ответы
можно получить, минуя стадию разговора. О правилах этого мира я знал
достаточно, и мой нынешний собеседник не носил в себе собственных слов. Он
являлся имманентным анаэробом. Одним из многих. Я же стал трансцендентен. И
этого термина подполковнику лучше было не знать. Поэтому я расстегнул куртку и
показал ему колбасу.
— Ты знаешь Наташу Европчик?
— Пару раз, — услышав торопливое
тиканье многочисленных циферблатов, Арматурин потек,
словно мороженое на солнце.
— Пару раз — что? Она проходила по
делу?
— Не… — он сморщивался на глазах.
Рептилии тоже боятся, боятся исключительно за себя.
— Ты сделал с ней что-то?
— С такой сделаешь — она чуть не выцарапала мне глаза!
— Верю, — я запахнул куртку.
Разговор по существу был закончен.
Осталось озвучить инструкцию.
— Как вы догадались, на мне
взрывчатое вещество. Оно было завезено в город контрабандой, как и все остальное.
Немало смертоносных колбас было пущено на откаты и взятки. Надеюсь, вам
известны проценты откатов, перепадающих вашему ведомству. Логично предположить,
что этой колбасой переполнены сейфы и хранилища заведения, в котором мы оба
находимся.
Не в силах вымолвить что-либо, Арматурин пучил глаза.
— Судя по вашему виду, вы человек
понятливый, — подбодрил я подполковника. — Качество редкое у недоначальства. Слушайте дальше… Этот
прибор, — я оторвал от рукава комбинезона пуговицу и положил на стол, — называется
детонатор. Он откликается на любое движение, на побуждение и даже на мысль.
Поэтому вы сейчас отключите телефоны, выпьете стаканчик воды, удобно усядетесь в кресле и больше ни о чем не будете думать. Ибо с
первой же вашей мыслью здание взлетит на воздух. Сидите тихо до тех пор, пока я
его не отключу. Если вы поняли все, что я сказал, издайте в ответ какой-нибудь
звук.
— У-у, — выдохнул Арматурин.
— Прекрасно, — я уже собрался уйти,
но, вспомнив, что движение — это жизнь, решил сменить установку. — Арматурин, я перенастроил прибор. Теперь тебе вреден покой.
Чтобы выжить, будешь отжиматься от пола. Сто раз по сто. Время пошло. Бодрее!
Вот так вот! — Я не издевался над выморозком, это
была нравственная гимнастика. — Пока отжимаешься, подполковник, ничего не
взорвется. Так что старайся, сбрасывай жир с души…
На выходе часовые меня игнорировали,
снова спасла рабочая куртка, поэтому я легко вышел наружу. Отъехав от здания
МВД на двести пятьдесят метров, я услышал звук взрыва. Это казалось странным,
но Араматурин взорвал себя сам.
Неужели сила внушения так велика?
Глава
пятнадцатая. Жадность — порок
Теперь мой путь лежал в настоящий
город — в так называемый культурно-исторический центр. Узкие улочки.
Старательно не похожие друг на друга дома с покатыми жестяными крышами, со
стенами, заселенными окаменевшей живностью: грифонами, львами, кариатидами,
потрескавшимися от мороза, сырости и безразличия. Балконы с фигуристой и гулко
осыпающейся лепниной. Многие дома закутаны в зеленую ремонтную сетку, под сеткой
строительные леса, на лесах котакбуши — работают,
готовят еду, спят, воспитывают потомство, дряхлеют и умирают, шпаклюя и крася
недвижимость для выморозков. Вдобавок к загородной резиденции нуворишу
полагается иметь апартаменты в старом фонде. А лучше — этаж. Еще лучше — дом
целиком. Выморозок уверен, что, прикупив дом-памятник, он становится главным
экспонатом этого дома.
Я снова оставил машину за перекресток
от цели. Застегнул куртку, натянул шапку, шагнул в переулок и попал в другой
мир. Здесь было светло, снег был без примесей, возможно, импортного
производства. За воротами и решетками, преграждающими путь во дворы и парадные,
покрывались инеем дрессированные охранники в смокингах и цилиндрах, а в клумбах
обустроились елочки, овитые серебряными гирляндами. И гарью от сжигаемого контрафакта здесь не
воняло. Каким-то образом выморозкам удалось превратить центр в экологически
чистый оффшор с умеренным климатом и вечным праздником. Как будто только здесь
в свете ламп и гирлянд жили люди, а там, в грязи, тьме и холоде, обитали
человекоподобные мхи и лишайники.
Эта разница потенциалов в обществе
связана с технической отсталостью или с моральной?.. Я отвечу на этот вопрос,
когда приду в казино.
По закону игральные заведения
запрещены, этот самый запрет позволяет им существовать вне государства
и упрощает транзакцию: те же деньги, только в большем количестве, минуя бюджет,
льются в общак избранных государственников.
Там, куда я шел, часто поигрывал
Сфинктер, то один, то с «сыновьями». А я привозил сюда его воду. Четырехэтажное
здание, бело-зеленое, с золотом, полуголые боги с отбитыми мордами
подпирали тяжелый навес, закрывающий от осадков вход. Двери высокие, в них
можно въехать на лошади… и на верблюде можно, если, конечно, ты свой. Если
чужой — срубят очередью без предварительных разговоров. Ни табличек, ни вывесок
— это место для избранных. Анаэроб не имеет права играть и выигрывать, только
смотреть.
Нажав кнопку звонка, я почувствовал
на себе усиленный оптикой взгляд. Я решил оправдать ожидание: вытаращил глаза,
склонил набок голову и позволил слюне свободно стекать на подбородок. Дополняя
образ невербальными характеристиками, я принялся подпрыгивать, имитируя правые
и левые хуки. Так ведут себя боксеры на танцах.
План сработал: из динамика раздалось
животное:
— Чо-э?
Я переспросил:
— Чо-э чо?
— Надо чо-э?
— невидимый оппонент поднатужился, два слова подряд давались ему с трудом,
словно и головной мозг был у него только мышцей.
— Мне? — не имея легальной
возможности попасть внутрь, я старался войти в доверие.
— Дебил? —
предположил он.
— Земляк! — изобразил радость я.
— Земляк? — в его компактной голове
раздался звук камня, брошенного в болото. — Земляк!
— Земляк! — я гоготнул.
Через несколько секунд в болото упал
еще один камень, и я услышал ответное ржание.
Мне повезло — охранник оказался
представителем первобытного общества. Он родился в жопе
мира, но не спился, не сел в тюрьму, не сгинул в бессмысленной драке, а
добрался до города, пешком или на лыжах. Закрепился на нижнем этаже силовых
ведомств, благодаря белковой массе и землякам. Во мне он тоже узнал земляка,
может быть, даже кровника. Как ты велика — сила слова…
— Земляк! — открыв дверь, охранник
полез обниматься.
Интимная близость не входила в мои
краткосрочные планы, поэтому я его анестезировал. Без жестокости, свойственной
его миру. Все выглядело так, будто он лег подремать. Парень стал жертвой
слепого доверия. Чужак, использовав нехитрый набор
зоологических кодов, стал для него своим, а затем предал. Сможет ли ум паренька
осознать дуализм положения, когда он проснется?
Пожелав парню скорейшего пробуждения,
я устремился внутрь казино. Дом был отделан недавно, с какой-то особой издевкой: нелепые жестяные колонны — аналоги водосточных
труб, мозаичный пол из необработанных полудрагоценных пород, нарочито низкие гипсокартоновые потолки, приторно выкрашенные золотом,
люстры в форме перевернутых унитазов…
Но более прочего меня воодушевили
картины: закованные в массивные рамы холсты с приклеенным к ним бытовым
мусором. Здесь чувствовалась рука опытного манипулятора-визажиста. Каждая часть
интерьера соревновалась с соседней
в пошлости и безвкусице и лучше любого компромата вскрывала сущность хозяина
дома.
Лишенному комплексов человеку деньги
нужны на здоровье, образование, путешествия и жилье. Все остальное —
излишество, порождаемое серостью, чванством и
скудоумием.
У этого хозяина комплексов было
много.
Дизайнер — женщина, догадался я
вдруг. С характером. С тяжелым, богатым прошлым.
«Олигархия — тоже стадо. Так говорила
Наташа».
— Это ее манера, — шептал я, ласково
ощупывая мусорный барельеф на полотнах. — Такое могла вытворить только она. Или
кто-то, очень талантливо ей подражающий. Очень. Ей хорошо заплатили за эту ее издевку. Надеюсь, она сообразила исчезнуть вовремя. Надеюсь,
первым, кто ее найдет, буду я…
Неповторимый стиль. Нервный, пульсирующий, с неожиданной сменой мотивов и
чувств. Но и мое влияние здесь тоже присутствовало — в отношении ко мне как к
представителю сильного пола. Мне вдруг открылось, что мое приближение ко злу приближало меня к Наташе. Наша встреча случится сразу
после того, как я одолею зло. Все это было похоже на сказку.
Погладив картины и помечтав, я
продолжил поиски Сфинктера, не отвлекаясь более на элементы отделки. По зданию
сновали официанты и шлюхи с павлиньими перьями,
заменяющими одежду. Они шли на меня, сквозь меня, словно меня не существовало.
Если бы я не маневрировал и не уступал, они разбивались бы об меня, как волны о
волнорез. Похоже, они и друг друга не видели. Они не хотели видеть ничего,
кроме чаевых…
Они сидели за большим круглым столом.
Два раздувшихся от тщеславия и обильной еды бизнесмена — мультимиллионер
Сфинктер и просто миллиардер Ослоев. Депилированный, напомаженный, наманикюренный
прогрессист-либерал и густо заросший, испускающий запах баранины фундаменталист-ортодокс.
К их услугам был бар с парфюмированным бухлом и молодым кучерявым барменом и полуобнаженный
кордебалет, вяло перебирающий копытами на огороженном газончике сцены. У
микрофона ждала команды завыть об ушедшей любви артистка, похожая на упоротую анаболиками Мадонну.
Но Сфинктер и Ослоев
не нуждались в искусстве, даже в самом низменном из искусств, в таком, как
шансон. Они играли в карты. Фишки занимали две трети стола. На кону могли быть
водяной завод, сеть заправок, чья-то голова или задница.
Лица обоих были непроницаемы. Сегодня все их пороки — гордыня, обжорство, прелюбодеяние, скотоложество
— были поглощены главным грехом — жадностью. Люди, зарабатывающие деньги на
жадности и тщеславии других, обыкновенно ловятся на том же самом.
Я приблизился к игрокам, навис над
столом. Охрана, подпевка и обслуга по-прежнему
игнорировали меня, и это было понятно — для них я был неплатежеспособный анаэроб-работяга. Впрочем, и Сфинктер с Ослоевым
меня тоже не замечали. Они бросали друг на друга быстрые взгляды, пытаясь
понять, какая у противника карта.
Так прошло две или три минуты, наконец Ослоев не выдержал. Он
издал многофункциональное «э-э» (смесь сожаления, досады, жалости и угрозы) и
бросил карты на стол.
Сфинктер не стал утаивать радости и,
откинувшись на спинку стула, оглушительно рассмеялся:
— Ху-ху-ху…
Ху-ху-ху…
— Щто? —
обиженный Ослоев прищурился, словно снайпер.
— Десять штук, — пояснил Сфинктер. —
Как с куста — десять штук.
— Для мэня
это не бабки, — протянул владелец заправок.
— А для меня все бабки — бабки, —
торговец желтой водой сгреб фишки к пузу.
— А для мэня…
— Ослоев на секунду задумался. — Для мэня и сто лимонов — тифу!
— Ху-ху-ху…
ху-ху-ху, — Сфинктера разобрало.
Ослоев недобро оскалился:
— Эй, Финктер!
Дай колода суда. Тэперь я буду давать.
— На, — водоторговец
бросил нефтянику запечатанную коробку.
Тот достал из-за пояса украшенный
стразами нож, вспорол бумагу, бросил на пол, перетасовал короткими жирными
пальцами и стал сдавать, глядя на Сфинктера не мигая, по-совьи.
Боря принял три карты и накрыл
холеной ладошкой:
— Хватит.
Ослоев тоже взял три. И они принялись друг
друга высматривать.
Спустя три минуты нефтеторговец
сломался:
— Э!
— Ху-ху-ху,
— задрожал Сфинктер и привычно потянул руки к фишкам. — Десять штук. Десять штук
как с куста.
— Эй! — раздосадованный Ослоев вынул нож, повертел и спрятал обратно. — Скажи, как
так делаешь?
— Ху-ху-ху…
ху-ху-ху, — водоторговец,
казалось, не услышал вопроса.
— У тебя три карты, у мэня три карты. Я проигрываю всегда. У тебя две карты, у
меня две карты. Я проигрываю всегда, — недоумевал Ослоев.
— У меня три карты, у тебя две карты. Я проигрываю опять. Почему опять?
— Ху-ху-ху!
— Шутишь? — Баходер
начал бледнеть. — С кем шутишь, Финк? Со мной шутишь,
да? Со мной шутишь, э?
Было бы интересно понаблюдать за мультикультурной олигархической бойней, попивая шампанское,
но обстоятельства вынуждали меня торопиться. Я чувствовал, что Наташа находится
совсем рядом.
— Господа! — вмешался я. — Мне
сказали, что здесь собираются крупные игроки. Господа, это не вы?
Я действительно сумел их отвлечь.
— Это кто? — спросил Ослоев у Сфинктера после недолгого и, судя по вопросу,
безрезультатного размышления.
— Где? — невпопад переспросил Борис.
— «Сфинктер и сыновья», — прочитал Баходер трафаретную надпись на робе. — Он — или ты, или
твой сын.
— Этот явно не я. Это мой лейбл, —
наконец разглядел меня хозяин «Элитной». — Он не сын. Он водонос. У меня таких
тысячи.
— У тебя? — удивился Ослоев. — Тогда откуда у него деньги? Ты что, ему платишь?
Зачем?
— Я вообще никому не плачу в нашем с
тобой понимании, — мне показалось, что Сфинктера вопрос уязвил. — В нашем с
тобой понимании бабок.
— Тогда что ему надо? — протянул Баходер презрительно. — Вот это?
И опять вытащил нож. Как же они любят ножи… Оружие в примитивных системах компенсирует
человеческую ограниченность.
— Если вы — те самые крупные игроки,
— повторил я, — я намерен с вами играть.
— Я не играю со своими рабочими, —
дабы подчеркнуть смысл своих слов, Сфинктер приложил к носу белоснежный платок.
— Боюсь, что здесь решать мне, — я
расстегнул куртку и показал игрокам колбасный пояс. — Сдавайте.
Часы на батонах показывали двадцать
два пятьдесят.
Прежде я не играл в карты и не знал
правил. Но я выиграл. Забрал все, что у них было. Я был сильней идеологически.
Чтобы как-то подбодрить разорившихся
олигархов, я поведал им историю. Очень жизненную.
Приказав подать бутылку шампанского,
я начал рассказ:
— В годы Первой
мировой войны наше общество разделилось. Сильные, смелые и порядочные —
воевали. Ушлые, низкие и трусливые — зарабатывали на
войне. Ладно, если бы зарабатывали по чести, но, обуреваемые жадностью, эти пакостники поставляли на фронт тухлые консервы, шитое
гнилыми нитками обмундирование, сапоги с картонными подошвами, непригодные
боеприпасы. Вы скажете, что это был бизнес. Только бизнес, ничего личного.
Может быть. Вот только человек в окопе понял вдруг, что его враг находится не
там, куда его ведут командиры, а за спиной — в тылу. И от этого открытия
случилась революция…
Я сделал паузу. Оба моих слушателя
тяжело дышали, не сводя глаз с тикающей колбасы.
Все же я умею фокусировать вниманием
на главном, подумал я и продолжил:
— «Жадность — не порок» — любят
повторять дураки. Это ложь. Жадность — главный порок.
Жадность порождает предательство. Она оправдывает и защищает несправедливость.
Вы скупили фабрики, заводы, земли, у вас есть деньги, есть особняки, но
посмотрите на себя (Сфинктер с Ослоевым
переглянулись) — вы не стали от этого счастливее, но вы сделали несчастными
многих других.
Я замолчал. Молчали и мои слушатели,
тупо уставившись на пузырящиеся бокалы. Ожидая возможных вопросов, я стянул с
ближайшего столика скатерть и завернул в нее выигрыш. Сфинктер из ступора так и
не вышел. Ослоев оказался живей — размахивая ножом,
он попытался воспрепятствовать обналичиванию фишек, и
мне пришлось напомнить ему о существовании пояса.
Часы на батонах показывали двадцать
три ноль одну.
За каких-то десять минут в этой
стране можно стать олигархом. Удивительная страна.
А могла бы быть лучшей в мире.
Глава шестнадцатая. Окончательное
определение
К городскому Дворцу пионеров, месту,
где властители справляли свои незамысловатые праздники, я шел знаменитыми на
весь мир улицами и проспектами. Когда-то здесь бродили толпы туристов,
напуганные размахом замысла и непредсказуемостью погоды, паслась молодежь,
преисполненная немотивированным восторгом от жизни. Снег был белым и чистым… и дома были чистыми, и небо — высоким.
Теперь небо значительно ниже.
Теперь, чтобы оно не упало на землю,
в него воткнут гигантский эбонитово-черный штырь —
будущую штаб-квартиру правительства. Круглая, гладкая, абсолютно слепая башня,
в которую можно попасть только спецтранспортом через подземный тоннель. Целиком
башню видно только в редкие ясные дни, если не идет снег и таможенники не жгут контрафакт. Впрочем, вне зависимости от времени суток и
угла обзора, каждый анаэроб ощущал ее давящее присутствие. Башня — символ
иерархии и врожденной вины анаэроба перед государством. А еще — неотвратимости ответственности как за дачу, так и за не дачу взятки, за
рассказывание и за прослушивание анекдотов, за намерение думать…
Башня останется недостроенной. Дело
даже не в том, что деньги украли. Деньги воруют и печатают постоянно. В этой
стране у денег такая похабная роль. Дело в том, что, недооформленная
и недоделанная, она выглядит столь зловеще, что сама власть боится себя туда
помещать. Заселение башни Ордыщевым и Пузыревым ознаменует не только их пожизненное правление, но
и пожизненное заточение.
Башня не достроена, значит, можно
продолжать веселиться. И Ордыщев с Пузыревым веселились. Во Дворце пионеров, ставшем дворцом
престарелых, но не повзрослевших и растленных властью детей.
Я шел побеседовать с ними. Свернул с
обледенелой набережной на Нефтяной, бывший Невский проспект, аккурат
у Дома книги, где когда-то действительно был дом для книг, место общения книг и
читателей, с уютным кафе и концертным залом. Но затем его переоборудовали в
фитнес-центр со стеклянными стенами и полами. Вместо книжников сквозь снежный
узор витрин на меня с нечеловеческим превосходством поглядывали бодибилдеры в нарочито узких — не исключено, что женских —
плавках. Чуваки возлежали на
гинекологических креслах под штангами, их раздутые, как у лягушек, тела были
намазаны скользкой дрянью автозагара.
Возле окон размещались самые дорогие места для больных тяжелой формой
эксгибиционизма.
Центр давно перестал быть местом
жизни простолюдинов. Вдоль проспекта один за другим тянулись бутики со
скучающими без покупателей продавцами, кинотеатры без зрителей, рестораны без
посетителей. В центре все было показным, ненастоящим. Я не обольщался качеством
консервов, которые я ел дома на завтрак, но репертуар, предлагаемый местными
ресторациями, вовсе выглядел противоестественным: сальмонеллоподобные
морепродукты, извивающиеся на тарелках, жареные гениталии попугаев, вараньи котлетки и другие эпидемиологические деликатесы. В
зарешеченных витринах лабазов висела hand-made одежда
— едва сшитые между собой кусочки мехов и тканей. Не по сезону, не по климату и
не по доходам трудящихся. Тротуары были уставлены джипами с травматическими
пулеметами на крышах и сакральными аббревиатурами на номерах: «буй», «уеб» и «ебр».
Такой центр требовал дезодорации. Не
домов, но их пораженных ядом тщеславия внутренностей.
Мог ли это совершить одиноко шагающий
человек в кургузой робе, заклейменной знаком водяной корпорации, и с убогим
узлом под мышкой?
Я не взвешивал шансы, я думал о ней.
О Европчик. Я пытался представить ее нынешний образ и
облик. Но то ли потому, что я давно не видел ее, то ли по какой-то иной
причине, вместо гибкой изящной Наташи перед моими глазами вставали образы Ордыщева и Пузырева.
Учитывая, с какой скоростью
замазываются протестные надписи на стенах, власть боится любого героя в любом
его виде. Власть понимает, герой — это детонатор, который вольно или невольно
срабатывает однажды, приводя в действие неуправляемую лавину, меняющую историю.
Даже если лавина состоит из колонии бессловесных анаэробов. Обычно анаэроба не
вывести из потенциальной ямы ни громким лозунгом, ни пряником, ни кнутом, но
когда появляется настоящий герой — один его взгляд или пинок
— и у бескислородных просыпается потребность в
дыхании. Анаэробы выползают из нор, сметая с пути прежнее государственное
устройство, и делают вдох…
Я не успел додумать, что будет после
— я подошел к Дворцу.
«Если такого героя не существует в
моей среде обитания, единственный выход — стать им!»
Площадку перед входом украшала
пушистая контрафактная елка.
Двадцать три двадцать, тридцать
первое декабря, приближается Новый год, вдруг вспомнил я. А казалось, еще вчера
был ноябрь. В этих слипшихся между собой холодных и темных днях и ночах, среди
вечной зимы и льда теряются не только люди, здесь теряется время личного и
общего бытия.
Я всегда чувствовал приближение
Нового года, даже когда бухал. А теперь — ничего не чувствую. Где оно, ощущение
праздника?
— Доставка воды, — отрапортовал я в
замерзший глаз камеры. — Элитной новогодней воды для хозяев всего и вся.
Рекламная акция.
Открыли чересчур быстро. Я должен был
насторожиться, но я шагнул внутрь, готовясь зажмуриться от яркого света
хрустальных люстр и мира зеркал. И угодил в полумрак: тусклая эргономичная
лампочка под потолком и такой же эргономичный фонарь в чьих-то руках.
— Ужели Ордыщев
и Пузырев экономят на собственных шкурах? — спросил я
у фонарщика.
Ответом мне послужил удар в грудь.
Судя по хрусту ребер, сапог был сделан на совесть. Я упал навзничь и заскользил
по идеально натертому мрамору. Не выпуская из рук узла, я попытался подняться —
и за эту попытку получил еще один профессиональный удар. На меня навалились.
Один душил, двое прижимали к земле. Еще двое принялись вязать меня то ли капроновыми, то ли резиновыми жгутами. Мой имидж
непререкаемого собеседника был сильно подпорчен: колбасный пояс под
воздействием разнонаправленных сил превратился в фарш, часы хрустели разбитыми
стеклами.
Громилы не объясняли причины своего
поведения, а только шумно сопели плохо прочищенными носами. Тупые холуи, исполнители, что с них взять.
Я перестал быть невидимым и
незаметным — власть наконец разглядела во мне человека
и выразила уважение с помощью арсенала тех нехитрых средств, которыми
располагала. Я почувствовал умиротворение; негостеприимный прием и неудобное
положение не смущали меня.
Я знал два способа продолжить
движение.
Во-первых, я мог прорываться с боем.
Второй способ назывался коррупция.
Узел с деньгами по-прежнему был при
мне, но я не имел возможности предъявить его содержимое удушающим меня людям,
поэтому пришлось применить первый способ.
Главная познавательная проблема моих
современников заключается в том, что они принимают за правду то, что им
показывают по телевизору. Взять хотя бы постановки единоборств: крики, кровь,
немыслимые прыжки и кульбиты, неоправданные ударные траектории, сопровождаемые идиотскими выкриками типа «йя-а-ху!».
В жизни все по-другому: чтобы
победить в драке, бойцу необязательно иметь дебильную
злобную морду и быть раскормленным до штанов Пифагора.
Бойцу не надо казаться бойцом. Скромность — не только украшение, но и оружие.
Кроме того, участнику схватки не помешает иметь представление о физике и
динамике твердого тела и коллоидных свойствах растворов. Такой опыт не
открывается в дорогих тренажерных качалках и лабораториях, где пытают хомячков
и лягушек, такой опыт приходит трудно и медленно, вместе с ежедневной физически
тяжелой работой…
В общем, вступив в борьбу, я не
кричал и не тужился, а только продолжал движения своих
противников, едва корректируя направление и траекторию. Для начала я повернул
голову вверх и в сторону, будто смахивая со лба прядь волос, и одновременно
согнул в колене правую ногу. Благодаря этому рука душившего меня спеца оказалась на горле его напарника. А шнурованный сапог
третьего нападавшего, вместо того чтобы разбить мне коленную чашечку, угодил в
мошонку четвертого бойца, вязавшего мои ноги жгутом. Почувствовав изменение
напряжения, я перекатился по касательной с боку на бок, и все четыре «квадрата»
встретились в одной пространственной точке. От взаимного соприкосновения их
черепные коробки зашлись тягучим звоном. Поскольку у реальных охранников голова
не является болевой зоной, до победы было еще далеко, и я продолжил спонтанный
комплекс.
Мне трудно описать точную
последовательность приемов, это был стопроцентный экспромт. Но стороннему
наблюдателю показалось бы, что мои соперники начали драться между собой. Вскоре
к ним присоединились еще несколько членов секьюрити. Эти действовали
самостоятельно, без моей помощи. Драка их увлекала и радовала, словно была не
средством, а целью невнятного существования. Но каждый выбирает свое. Поэтому я
оставил их спарринг, проверил узел с деньгами и устремился вглубь здания.
Элементы праздника, открывшиеся моим
глазам, меня не радовали, а пугали. Дворец пионеров превратили в бордель.
Мне сорок пять лет, но я до сих пор
помню детали настоящего новогоднего представления — Дед Мороз, Снегурочка,
Кролик, Волк, Баба-яга, запах хвои и мандаринов, вкус шоколада, переливчатый
смех, хоровод, бумажные терема с подарками. Дворец пионеров был детским
дворцом. Новогодняя елка была детским праздником.
Теперь взад-вперед пробегали поджирающие объедки официанты. На широких подоконниках
возлежали в хлам пьяные шлюхи, одетые в серебряный
дождь. Они посмеивались и курили, выпуская дым в лица соседок. Воздух густо пах
дурью, спермой и потом. Возле шлюх
молчаливо покачивались гламурные типчики. На
лестничной клетке два выморозка целились друг в друга из внушительного размера
петард. Может, делили бабки, а может, баб. Впрочем, эти люди меня не
интересовали. В коридорах первого этажа развлекались, размножались и
чревоугодничали низшие представители вертикали — плесень, шестерки. Я же
направлялся в верха, на аудиенцию к Ордыщеву и Пузыреву. К шестеркам, строившим из себя королей, по
большому общенародному недоразумению.
На следующих этажах панорама не
облагораживалась, разве что морды крупнели, тела
пухли, дорожали елочные игрушки на женщинах. Сказывался иерархический принцип.
Охраны здесь было меньше, чем на входе, и вела себя она не так агрессивно. Тем
не менее человек с развевающимися по бокам ошметками
колбасы вызывал у них хватательные рефлексы. Я отбивался от охранников вторым
способом — коррупционным. Поднимаясь с этажа на этаж, я бросал им денежные
билеты. Тем секьюрити, у кого голова была размером с крупный грецкий орех,
хватало одной пачки, спецагентам с головами-кокосами
— двух, а других здесь и не имелось. В общем, арифметика была крайне проста.
Я шел бодрой рысью, швыряя в охрану
банкноты. Бойцы падали на животы и, ползая по паркету, рассовывали легкие
денежки по штанам, сапогам и карманам. Чем менее развита личность, тем с
большим трепетом и почтением она относится к деньгам.
Без особых преград я проник в тронный
зал, где прежде высилась главная елка, шло представление, водили хоровод дети.
Теперь здесь стоял бесконечный стол, уставленный жратвой
и бухлом. А общество было представлено пожухлыми от
времени персонажами, сумевшими подобраться к верхушке иерархической пирамиды.
Полуголые свиноподобные тетки в ожерельях, окислившихся от пота. Жены свиномужей. Бесформенные свиномужи, багровые, скользкие, колышущиеся в смрадном
тумане собственных испарений. Все они жрали и пили.
Хлюпающее и чавкающее человеческое болото. Кустодиевщина.
Сконцентрированная человеческая мерзота.
Сублимированный порок.
Я пошел в обход них, зажав пальцами
нос.
— Э-а, колбаса! — крикнул в мою сторону склизкий тип,
привлеченный остатками свисающей с меня еды. — Э-а, колбасы!
Я снял пояс и швырнул ему в рожу. Он
поймал зубами и принялся грызть.
Последний этаж. Чердак. Снабженная
сауной, баром и пузырьковым душем часовня на крыше. Должно быть, престижное
место, удобное для осуществления серьезных намерений.
Если придется биться, я окажусь
сильней: я ношу бочки с водой, а они подписывают бумажки. За мной фактор
внезапности — они привыкли, что такие, как я, пресмыкаются. Если они вооружены,
это их не спасет, я вопьюсь железными пальцами в горло обоим, прежде чем они
что-то смогут.
Последняя дверь. Я выбил ее ногой.
Дверь раскололась и рухнула на пол, обдав меня пылью и щепой.
Они сидели в молельне и столовались. Говелые, потные и осоловевшие.
Лицо Пузырева,
надутое неизвестной мне газовой смесью, напоминало лик свежевыловленного
утопленника. Физиономия Ордыщева имела вяленый
солоноватый оттенок, словно у пересушенной воблы. Компанию государственникам
составляли две женщины. К счастью для меня и к еще большему счастью для них —
не Наташи. Мадам Пузырева и какая-то юная моль с
претензией на амбициозность. Своим пошлым видом
собутыльники и собутыльницы наглядно доказывали
бессмысленность жизни, вред размножения и архаику автократической власти.
Фундаментальное тело мадам Пузыревой было слишком раскормленным, чтобы приносить
радость кому бы то ни было. Весь ее динамизм, вся ее страсть проявлялись
колониями волдырей на плохо выбритом подбородке. Молодая,
наоборот, крутилась на стуле и взвизгивала, подпевая звукам из вставленных в
уши динамиков.
Когда последние щепки от двери
коснулись земли, я процитировал:
— «Горе беспечным!»
Женщины посмотрели на меня с
интересом.
— Э-а, — протянул Пузырев,
переглянувшись с Ордыщевым.
Его голос прозвучал так, как если бы
на голове у премьера было цинковое ведро.
— Э! — объяснился Ордыщев
маниакально-вкрадчивым тенором.
— Что «э», питекантропы? — на меня
нахлынуло раздражение. — Я-то думал, что смогу вам кое-что объяснить.
— Э? — уточнили Пузырев
и Ордыщев одновременно.
— Говорить буду я. А вы, женщины,
уходите. Быстрее! — видя, что мыслительный процесс высочайших особ затруднен, я
дважды хлопнул в ладоши.
Дамы встрепенулись и выскочили из
часовни тяжелым галопом, как настоящие лошади. Точнее, как лошадь и пони.
— Найдите себе приличных мужей! —
крикнул я вслед.
Президент и премьер опять уточнили:
— Э-э?
— Объясняю, — я соединил пальцы в
замок, суставы сухо и коротко хрустнули. — В свое время вы оба провозгласили,
что завоевали для нас свободу.
— Э-а.
Надо думать, они согласились.
— На деле вы присвоили свободу себе,
лишив ее всех остальных.
— Э-э! — запротестовали первые лица.
— Я догадывался, что вам пишут речи.
Но чтобы настолько… Писать вы умеете? Берите бумагу и
ручку. Нет бумаги — салфетки.
Дождавшись, когда они сообразят и
исполнят, я продолжил:
— Пишите: я, такой-то, прошу считать
меня парашютистом. Число. Фамилия. Подпись.
Когда они закончили выводить
каракули, я взял из их рук листки. Проверил. И сложил в боковой карман куртки.
— Вот и все. Теперь прыгайте.
— Э-э!
— Прыгайте, не разобьетесь. Внизу
сугробы. Потом в аэропорт. Первым же рейсом летите подальше. Преследовать вас
не будут. Но чтобы здесь вас больше никогда не было…
Плоский сухой Ордыщев
выпал неловко. Пару раз его развернуло в полете. Но приземлился он на ноги. Большеголовый Пузырев парусил,
тихо поскуливая, и упал мягко, на задницу.
С выходом пришлось тяжело — деньги
закончились. Я снова подвергся атаке. Квадратные фигуры в нелепо сидящих
партикулярных платьях наступали со всех сторон. Это были те же самые люди,
которым я швырял деньги и которые ползали по полу
передо мной. Но они уже ничего не помнили. Таково компенсирующее свойство
коррупции — она разрушает не только страну, она разрушает личность берущих, их
память, их ум, их душу.
Но я все равно прошел через этих
несчастных зомби. Для того, кто ежедневно таскает бутылки с водой, не
существует замков и заборов. Равно как и секретов борьбы, будь то айкидо,
джиу-джитсу, колото-ножевые приемы горных пигмеев или душевная простота
экскаваторной валуевской пятерни. Те, кто целыми
днями носит бутылки, могут не знать о существовании приемов вообще, просто они
ими владеют. Вот и я, когда была необходимость, просто брал неприятеля за
запястье, за пятку или за шею, и мой противник отправлялся в полет в нужном мне
направлении…
Я на улице. Здесь очень свежо и даже
не так темно, как обычно. Быть не может, но, кажется, перестал падать снег.
Огромная елка загадочно светится. Двадцать три пятьдесят две. Новый год на
подходе. И восемь минут, чтобы найти Наташу. Для героя достаточно времени.
Я хочу сделать шаг — и вдруг все
вокруг меркнет.
И как я забыл, что героя можно
поразить только в спину…
Глава
семнадцатая. Встреча
Я часто представлял себе встречу с
Наташей. Когда я бухал, мне казалось, что все должно выглядеть круто.
Обязательно — лимузин. Мальчики-индусы в тогах и тюрбанах несут корзины цветов.
Оркестр. Фейерверк. Шампанское и коньяк. Озеро шампанского и океан коньяку.
Именно в такой пропорции. Затем, когда я перестал пить, мои фантазии
существенно упростились: парк, осень, под ногами шуршит высокохудожественная
палитра, мы идем, держась за руки, смеемся, кормим орехами белок. Я сажусь на
пенек, она, оглянувшись, опускается ко мне на колени.
Но вышло иначе: я лежал, она сидела
рядом. Мне стало неловко, ведь надобно наоборот. Я попытался сесть, но не смог
даже пошевелиться, как если бы меня кто-то связал. Я был закутан в какую-то
плотную теплую ткань, словно я был ребенок.
Я спросил у Европчика:
— Что со мной происходит? Что вообще
происходит?
Она улыбнулась:
— Все в порядке. Ты дома.
— Дома — где?
— У меня.
— У кого?
— У меня.
— Ты была замужем?
— Дважды.
— Как — дважды? Как дважды? Я не был
женат ни разу.
— Я их обманывала. Я их использовала.
Я с ними и не жила. Я рисовала картины, занималась дизайном. Какое это имеет
значение теперь?
— То есть… ты все же ждала меня?
— Да, я ждала только тебя.
— А почему я спеленут…
словно ребенок?
— Ты и есть ребенок.
— Я? — у меня перехватило дыхание. —
Ты, наверно, не следила за новостями. Ты даже не знаешь, кто я!
Наташа пропустила мимо ушей мой
пафос. Она сидела и рассматривала мое лицо, словно оно было сапогом на полке в
обувном магазине.
Делаешь черт знает что, рискуешь,
пробираешься черт знает куда, оставляя за собой сначала разбитые бутылки и
пепел, затем разбитые дворцы пионеров, вершишь революцию, а она смотрит на
тебя, как будто ничего не произошло, как будто бы так и должно было быть. Ты
даже не понимаешь, рада она или ей все равно…
— Удивлена? Думаешь, наверное: боже
мой, отчего у него стали такие уши…
— Ребенок, — она тряхнула каштановой
челкой.
— Ну нет! —
настойчиво возразил я. — Я — лев. В худшем случае — дромадер.
— Для меня ты — ребенок. И ты
вернулся домой.
— А дети? У ребенка могут быть дети?
— насторожился я. — Ну… у меня с тобой?
— Могут, — она снова кивнула.
— И много?
— Двое.
— О… — я задышал часто и глубоко. —
Почему-то я так и думал. Ну а что там, на улице?
— На улице?
— Как там Ордыщев
и Пузырев? Какой общественный строй?
— Не знаю, — ответила она
легкомысленно. — Строй как строй… Снега нет. Вышло солнце.
— Произошла революция? — я
заворочался внутри кокона.
— Говорю тебе — вышло солнце.
— Солнце? Тогда почему так темно?
— Ты спал. Я закрыла шторы. Смотри, —
она поднялась, сильная, быстрая, гибкая.
Мне захотелось в нее вцепиться и
завалить, но кокон держал меня крепко. Как скверно жить грудным детям! Я
впервые подумал о нарушении прав детей.
Наташа раздвинула шторы — и комната
вспыхнула. Глазам стало больно, я зажмурился, испугавшись за зрение. Я думал,
что ничего не боюсь, но оказалось, я боюсь света. Затем я испугался, что Европчик уйдет, решив, что я сплю.
Потерять ее снова? Затем снова найти
ее, совершив революцию… Нет! Второй раз я уже не
смогу.
— Наташа! — закричал я, открывая
глаза.
Она сидела в изножье кровати. Ее
ресницы трепыхались, словно крылья у бабочки.
Казалось, если она заморгает чаще, то поднимется к потолку, сделает прощальную
петлю вокруг люстры и улетит прочь.
— Наташа, не улетай! В меня стреляли.
— Да нет же, — засмеялась она.
— Улетишь?
— Да нет же, это я взорвала хлопушку.
— Зачем?
— Я пришла отмечать
Новый год к главной елке… как когда-то делали мы с тобой. И вдруг из
дворца выбежал ты — странно разряженный, возбужденный. Я тебе помахала. Ты не
заметил. И я решила привлечь твое внимание небольшим фейерверком. Наверное, это
была плохая затея, ведь именно после взрыва хлопушки началась какая-то
невообразимая вакханалия. Отовсюду посыпались вооруженные люди. Тебя схватили,
потащили куда-то. Но тут подоспели твои друзья. На автобусах, джипах, на
мотоциклах, на лыжах, на чем попало… Они отбили тебя,
разоружили охрану. Захватили дворец. Открыли все окна и принялись пить
шампанское и палить из петард.
— Такая вакханалия в развитых странах
называется сменой строя! — пояснил я.
— Скорее, это называется Новый год.
Как раз забили часы. Твои друзья, они назвались Прокопчук,
Ливерменов и мухранцы,
позвали меня, то есть нас, отпраздновать. Но ты был так слаб, и я решила
поехать с тобой домой. Кстати, что это за развратного вида женщины были с ними,
ты их, случайно, не знаешь?
— Наташа, как ты можешь думать такое?
— Смотри, а то я тебя задушу.
По ее тону трудно было понять, шутит
она или серьезна. Поэтому я перевел тему, на всякий случай:
— Ты представить себе не можешь, как
я скучал по тебе, Натусик. В поисках тебя я изменился
до неузнаваемости, я изменил окружающий мир, я разломал и выбросил в окно весь
государственный аппарат. Теперь придется все обустраивать заново. Я шел к тебе
напролом.
— Ребенок. Какой ты еще ребенок… —
она действительно отвлеклась.
А я не имел аргументов и желанья
отказываться.
Вот они и сбылись — «Фрагменты
недалекого будущего».
Я был свободным.
Я стал ребенком.