Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2013
Начало века. Литературный и краеведческий журнал. 2013, № 2.
Соблюдая старую добрую «толстожурнальную» традицию, «Начало века» отдает первую половину номера роману. «Уфо» Г. Климовской написан так, что поначалу ничего уфологического в этой прозе о жизни советских горожан середины 20 века не подозреваешь. Не найдешь такового и во второй его половине, где пожилая уже героиня, дожившая до «лихих» 90-х, становится специалисткой по помойкам и их содержимому, загадившему ее одинокую квартиру. Невеселой, в общем-то, этой истории явный контраст составляет язык автора, столь же «лихой», как и «помоечные» подвиги прежней отличницы, «старой девы» и руководителя сектора вирусологии Биологического института. В итоге понимаешь, что эта неадекватность формы содержанию происходит от потери адекватности взгляда на положение дел в жизни вообще не только Адой Авдиевной, откуда и эта ироничная кличка героини «Уфо». Но оправдывает ли сей итоговый тезис весь строй этого прибауточно-фольклорного (автор — доктор филол. наук, лингвист) произведения? С другой стороны, без «языка», «авторского» по исполнению, останутся лишь «голый» текст и «тезис».
Как в одном из «дорожных» рассказов С. Яковлева, где молодую сельскую учительницу растерзали лесные волки, хотя ждешь, по привычке, хэппи-энда. А не дождавшись, понимаешь: автор отдал свою героиню волкам, потому что была она слишком «советской», не приняв ухаживаний бывшего политзэка, осевшего в их селе. Тем не менее жанр «дорожных историй» позволяет толковать рассказ как просто случай, казус. Зато в рассказе С. Куклина «С выходом из-за барака» нет никаких случайностей: даже дед-рыбак, нечаянно задержавшийся в тайге, в итоге угощает геологов уловом, не говоря уже о налаживании личных отношений у «парных» героев рассказа. Что и оправдывает его название, сначала не очень понятное: это не столько «цыганочка с выходом», сколько кадриль, танец всех поладивших влюбленных. Пусть и архаичный, но зато позитивный. Так, в общем-то, случилось и с двумя мнениями о романе томича В. Костина «Колокол и болото». А. Казаркин, оппонируя опубликованной здесь же рецензии В. Яранцева, ратует за сугубую «самобытность» романа, отрицая его принадлежность к современной мифопрозе, но только к «интеллектуальной» и неообластнической, размышляющей «о сопротивлении обезличивающему Центру». Спасибо В. Костину, сибирской прозе вообще и томской в частности за такие резкие перепады от полной ясности к труднообъяснимости. Зато стихи, будь то слишком литературные стихи в прозе Е. Вязанцева или слишком «литучебные» поэтов из Стрежевого, блистают мудрой прозрачностью смысла: «Старея, человек лишь меняет игрушки», — пишет стихопрозаик; «Синий цвет, зеленый — / Их милее нет…», — пишет стрежевчанка А. Кувалдина, пенсионер-геолог, «ставшая открытием и для нас, и для собратьев-сочинителей», — пишет В. Крюков. На этом открытия в номере не заканчиваются: это и очерк об отце писателя В. Макшеева, эстонском эмигранте, и «исторические анекдоты» из редкой томской газеты 1916—1917 гг. Таким, в общем-то, и должен быть лит. журнал, если хочет быть интересным и читаемым.
Огни Кузбасса. Журнал писателей России. Кемерово. 2013, № 1.
После самоуспокаивающих стихов Б. Бурмистрова, где столь явен мотив усталости («Я, уставший от брани, / Ухожу от судьбы…»), в том числе «от 20-го века», уже не так удивителен исторический текст В. Сосноры «Николай» неизвестного жанра. В справочниках значится, что это «повесть, 1992 г.», на самом же деле это собрание разновеликих фактов из жизни царя Николая I, которого похвалить особо не за что, а хотелось бы. Но перо биографа, поэта-петербуржца, уже успело написать, что царя этого «совсем не любили», а сам он «любил, как мучат мужчин и часто смотрел казни», и вообще был «человеком без всяких примет». Поэтому в середине своей эссеобразной повести, где читателя время от времени накрывает с головой лавиной биографического материала (текстовыми блоками без абзацев), автор начинает рассказывать о гениях николаевской эпохи — Пушкине, Дельвиге, Чаадаеве, Гоголе, Лермонтове, Достоевском. А вторую, самую одиозную половину его царствования упрятывает в сны героя и их гоголевскую метафорику. Например, про «шляпы, высокие, предметы зла, французские». Зато читателю — свобода толкований. Под конец В. Соснора, торжественно хороня своего героя, все же находит повод его похвалить: «Он был царь народа», «долг, строгий долг был для него Закон, Отечество — алтарь!».
После текста такого крутого замеса, кружащего голову своей субъективной документальностью, не сразу очнешься. А тут — стихи М. Кудимовой о «Лазаре в лазарете» Гражданской войны, о Пасхе тех же «красно-белых» времен и др. в том же стиле искусной эклектики плавления эпох или темных законов авторского «Я»: «Я — всех акцентов имитатор / И всех земель абориген». Благо, можно, наконец, отдохнуть от «культуры» на повести В. Иванова «Служи-
вый» — бесхитростном рассказе о службе в армии с ее железными законами «дедовщины», по которым рядовой Миша Силин начинает жить. В конце концов, ведь они так хорошо согласуются с неписанным уставом службы: «Солдат должен быть полураздетым, полуразутым, полуголодным, но уметь метко стрелять» и т. д. Согласуются ли они с законами и обычаями деревенской жизни героя, уроженца села, читатель должен понять из 2-й части повести, где Миша, будучи на побывке, запутался в невестах, друзьях, родных, отчего в итоге напивается и буянит, не очень-то страдая потом рефлексией и самобичеванием. Здесь все — как в любимом индийском фильме сельчан «Цветок в пыли», смотренном-пересмотренном.
Главы из книги В. и О. Сухацких рассказывают о питании кемеровчан в 20 веке. Читая о том, как и под каким соусом ели жители начала века еще в Щегловске и питались в 20—30-е гг. иностранные специалисты, не раз облизнешься: пельмени, например, делались с фаршем, порубленным «мелко-мелко ножом-тяпкой», становясь «сочнее и вкуснее», особенно если добавить «в фарш чуть-чуть сливок». В Кемерове, которым Щегловск стал в 1932 г., ели уже намного хуже, например, конскую колбасу, один из сортов которой в народе прозвали «Маруся отравилась». А на десерт в этом номере предлагается разоблачение знаменитого В. Мессинга В. Перводчиковым, утверждающим, что тот был всего лишь фокусником, «лицедеем». Стройной и до конца убедительной статьи, правда, не вышло, зато мы много узнаем о самом авторе и его друзьях-коллегах. Да и трудно одной, хоть и компетентной статьей заставить не верить в Мессинга: пусть он и миф, но из разряда вечных. Главное же, что весь номер журнала получился интересным, и в его обойме и этот «сырой» материал, и такой же «невыдуманный» рассказ Н. Дорожкина о своеобразном «Мессинге» той же эпохи (романтическом герое или авантюристе?) под инициалами «Р. Б.» выглядят выигрышно.
Алтай. Литературно-художественный и общественно-политический журнал. Барнаул. 2013, № 2.
Открывает номер вторая половина романа В. Шнайдера «Долгая дорога в спящий город». Дорога тут действительно долгая: уж очень много перипетий уготовил автор Фролу Рыбину и его нечаянным компаньонам на пути к руинам древнемонгольского города Тохто-Хото, где их должны были ждать золотые клады. Тут и кража героем карты города у знакомого профессора, и записка от него же с деньгами и просьбой «завершить начатое мной», и внезапные попутчики: бывший полицейский, злобный и корыстный, в отличие от доброго и щедрого купеческого сына Котельникова. Во второй части, которой и открывается этот номер журнала, приключения квартета золотоискателей-дилетантов превращаются в череду несчастий: их грабят китайский чиновник и какой-то таинственный лама-разбойник, довершает разорение еще более таинственная шайка профессионалов своего дела. Попытки автора сгладить безнадегу и обреченность — явление Фролу прекрасной Янколь (то ли духа гор, то ли реальной девушки) и романтичного князя-грабителя, обещающего организовать следующую экспедицию на украденное у Фрола же золото, — унылого впечатления не отменяют. Роман из приключенческого превращается в просто роман с перерождением Фрола из авантюриста в ученого-востоковеда, устыдившегося своих корыстных целей. Читатель чувствует себя обманутым, довольствуясь лишь познавательной этнографией произведения.
Совсем по-другому — с повестью А. Кирилина «Нулевой километр», где сюжет исчерпывается любовью, призванной объять необъятное, решить какие-то глубоко личные проблемы. Кажется, будто сам писатель рассказывает тут о собственной жизни, но есть и чувство, что все это фантазии, вымысел много чего желающей души. Вот и получается, что «Я» рассказчика остается в центре повести в любой ее точке, так и не отдаляясь от «нулевого километра» своей истории про «НЕЁ» и от путаницы своего жизненного сюжета. Неслучайно «конец истории» совпадает с «началом повести», неслучайно и сравнение с театром: «Никакой правды. Короткая пьеса и целая жизнь». Для современника середины века и уроженца Алтая Д. Кобякова такой «пьесой» оказалась его эмиграция 20—50-х гг. в бурном потоке ее «первой волны». Получилась она тоже достаточно сумбурной: здесь и неудавшийся журнал под названием «Ухват», участием в котором А. Ремизова, Н. Тэффи, С. Черного, М. Зощенко и др. он мог бы гордиться, и работа фотографом в германском генеральном штабе, которой он должен стыдиться, и неудавшиеся попытки найти взаимопонимание в среде ближайших соратников — с А. Воеводиным, В. Булгаковым и др., о чем и свидетельствуют публикуемые письма, где поэт предстает человеком, взявшимся не за свое дело, эмигрантом нетипичным. Может, поэтому «нулевым километром» для него стал 1957 год, когда 59-летний поэт смог вернуться на родину и на Алтай. Публикатор материала «Д. Ю. Кобяков: четыре письма» Д. Марьин прилагает к четвертому письму поэта стихотворение с характерными начальными и последними строками: «И день настал, великий Первый день: / Освобожденные мы вышли из могилы… А впереди надеждою горят / Кремлевские сверкающие стены!»
Ныне Л. Козлова пишет, наоборот, совсем уж безнадежные стихи: «Защити меня, Господи, от этого мира… Где пулями разговаривают», «В опасных корчах новый век — / Страшней чумы, / Опасней ада!» Наверное, «закончилось время глазастых ромашек», но верно ли, что «камням раскаленным отныне стенать на кострах»? Ведь у журнала «Алтай» и его авторов есть прекрасный Алтай, край талантов, безграничных романов, литературных и жизненных, больших поэтических надежд и свершений.
Новый мир. Ежемесячный журнал художественной литературы и общественной мысли. 2013, № 7.
Роман «Аполлон» Г. Давыдова, пожалуй, типично «новомировский», «московский», с высоким IQ весьма «культурного» и в то же время почти реалистического текста, от почвы и прототипов далеко не отрывающийся, несмотря на полеты фантазии и древнее название «плутовской». Так, у Ванечки Аполлонова прототип весьма прозрачный — Веничка Ерофеев, автор «единственной повести “Полет на бесе в Ерусалим”», за которым стоит, естественно, «Москва — Петушки». Но стоит она настолько опосредованно, «аполлонически», что сам автор теряет меру идентичности, то ли подражая объекту своего изображения (Вен. Ерофееву), то ли изобретая свой, неподражаемый, где ангел повенчан с бесом, Аполлон с Христом (Иван+Аполлонов). Так что брать в руки биографию создателя «…Петушков» и сами «…Петушки», ученически сверяя сходства / различия, не хочется, да, видимо, и не стоит. Драйв от взвинченного словопотока с ломаным (за счет тире, междометий, перекрестных диалогов) синтаксисом автора — преподавателя Института журналистики и лит. творчества, не дает времени и поводов отвлечься от этого завораживающего, захлебывающегося словами (скучного здесь не найдешь) текста. В том числе «скобочного», в стиле конферанса или «перевода», как в любовном диалоге с одной «ерусалимкой»: «Бутаана хари ламбайя самум ин кежи-кола-бха (Поцелуи твои прохлаждают в жаркую погоду, как пепси-кола). Хин, пыла руссико пепси-кола-бха (Нет, как квас)». О смысле же повести, ее сверхидее автор, увлеченный «словесностью», пишет мимоходом, зато не в скобках: «Считать нашего Ванечку лишь пересмешником — плоско… сама фантазия — отправиться в Святой город, в Святую землю — не перестает быть святой в наше совсем не святое время». Тем не менее роман-то все-таки «плутовской», заставляющий вспомнить сатириконовский «пир Тримальхиона», пропущенный через хмельной дискурс автора «Москва — Петушки»», авантюристов-«пикаро» из испанских романов 17 века и даже гоголевского Чичикова.
Другой «плутовской» сюжет обнаруживается в статье С. Нефедова «Тайна Чингисхана». Название обязывает к каким-то захватывающим перипетиям, но все сводится к монгольскому луку, оказавшемуся «эффективнее тюркской сабли», древнерусских мечей и рыцарских доспехов поляков и венгров. Осталось в деталях описать технические параметры этого чудо-оружия кочевников («фронтальная костяная накладка», дальность полета стрелы от 320 до 538 м и ее убойный вес 200—280 г), чтобы оставить в стороне личность самого Чингисхана, «военные таланты» которого теперь еще больше под вопросом, чем до этой статьи. В номере еще достаточно если не «плутовского», то авантюрного: повесть украинца С. Жадана «Продавцы счастья», где странная троица из торговца парфюмерией, брошенного мужа и его дочери-подростка вращается в заданных сюжетных параметрах — «больница и гостиница», «милиция и коммерция», «педагогика и секс»; подборка поэта Г. Петухова с ходу предлагает, в переводе со староанглийского: «Покинь, парень, свой дом… и в путь, удача с тобой пока / В Ладлоу башня стоит…», с последующими стихами о Воробьевых горах (есть еще «омут августа» и «многоколонный Коринф»), о «двухкомнатной квартире в центре», откуда можно путешествовать при помощи алкоголя, не выходя из дома, и о «Сереже Королеве» — не знаменитом конструкторе, а «Берендее с вологодских низин», «мастере заваривать кипеш», «самочинно» задувшем «свой пожар».
Кощунственно было бы назвать авантюрой горячую полемическую статью А. Ранчина о сумерках просвещения в современном российском высшем образовании. Что можно сделать в нынешней России, которая, «оставаясь страной культурной, страной цивилизованной не является»? Без классических примеров про студенческие кафе и отхожие места в общежитии в сравнении, например, с Сеульским нац. университетом, тут не обойтись. А многострадальные профессорские зарплаты, которые ниже, чем даже в Эстонии, Эфиопии и Нигерии, а иностранные рейтинги, в которые и МГУ не попадает, а невежественные студенты, называющие Бориса и Глеба не «страстотерпцами», а «староперсами»? Никакому, кажется, не под силу сдвинуть эти горы проблем, но разве «Новый мир», журнал и «культурный», и «цивилизованный», сам не есть один мощных образовательных факторов? В нынешних гуманитарных «сумерках» он был и остается одним из светочей.
Новое литературное обозрение. Теория и история литературы, критика и библиография. 2013. № 120.
Поскольку большинство публикаций этого во всех смыслах нового (скорее, «New») лит. журнала преследую цель выйти из рамок литературы, и как можно дальше, то приходится выбирать для обзора нечто наиболее литературное. Из таких рубрик номера, как «Объекты аффекта: к материальности эмоций», «Антропология погрома», «Синематекст» и подобных, остановимся на «Владимир Сорокин: преодоление словесности». Может быть, именно Сорокин, а не «джазовый» В. Аксенов или «плэйбойный» Вик. Ерофеев — последний российский писатель, который еще упорно рефлектирует над своей словесностью: преодолеть ее или оставить ей шанс. Отсюда скачок от глубоко отвратительного «Голубого сала» к отвратительной минимально «Метели» и последующая активность литературоведческой мысли в связи с этими метаморфозами писателя. М. Липовецкому одного термина «карнализация» (воплощение, превращение в плоть) не хватило, чтобы объяснить сразу всего Сорокина, раннего и позднего. Пришлось вводить сначала «прямую», потом «обратную» к-цию, потом испытанный инструментарий («редукция», «деконструкция», «дискурсивность» и т. д.), затем «политику» («неотрадиционализм», «неомодернизаторство», «неолиберализм» и т. д.), «религию» (догмат о воплощении Слова) и, наконец, неософистику. Ибо после цитирования какого-то высоколобого француза: «Другой — это тело, потому что тело и есть другой», понимаешь, что «взять» Сорокина системно, методически, нельзя; лучше сравнить, как это и делает автор, с киником Диогеном, смеявшимся над философией.
Л. Рико Вакамия, казалось бы, упрощает задачу, подходя к Сорокину с самого характерного в нем — категории «отвратительного», с которой, однако, свои сложности. Оказывается, существует связь «отвратительного» с «нормальным», как и с другими «готовыми моделями» литературно-философского обихода, что возвращает к мысли о сорокинском творчестве как о «рае для исследователей». В конце концов, задействовав запас самых умных терминов, вроде «кризис субъективности» или «автореференциональная “литература о литературе”», исследователь из Университета Флориды приходит к выводу (опускаем очередную порцию терминов), что «“отвратительное” не принуждает…», а «запускает процессы» и одновременно «размывает принципиальные различия». В статье о «ритуале уничтожения истории» у Сорокина И. Калинин использует те же приемы логических перевертышей, например: «Пустота изначальна и нейтральна, в то время как отсутствие заряжено отрицанием». С помощью подобных же приемов то притяжений диаметрально разных понятий, то их отталкиваний автор приходит к главному выводу: творчество Сорокина означает «конец риторической топики и утверждение отсутствующего места — у-топоса языка, обладающего при этом абсолютной властью». Прозвучало тут и главное для Сорокина и статей о нем слово: «парадокс». Попросту говоря, этот самый «ритуальный» у нас писатель не знает, чего он хочет: уничтожать литературу (сразу или частями) или «начать ее с нуля». При «нуле» литературы он, вообще-то, останется не у дел, ибо всегда творил за счет литературы, особенно советской, «преодолевая» которую — существует весьма тиражно и магазинно уже 40 лет. Хорошо бы и об этом написать статью в таком демократичном и в то же время сугубо элитарном (парадокс!) журнале, который мог бы снизойти и до такой вполне очевидной для Сорокина темы.
В. Я.