Роман-парабола. Окончание
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 8, 2013
Окончание. Начало см.
«Сибирские огни», 2013, № 7.
4.
Три дивизии воздушно-десантных войск в конце лета были спешно передислоцированы к границе Горно-Косовской автономной области. На усиление им перебрасывались одна танковая и две мотопехотные бригады. Время «Ч» было назначено на 04:00 1 сентября, а общее руководство сводной группировкой взял на себя президент, по конституции — главнокомандующий вооруженными силами страны. Словом, правитель, хоть какие-то недомерки и не хотят принять этого… Ничего, он заставит их слушать — и не только за столом!..
Это была уже третья боевая операция. Предыдущие не достигли нужного результата: сепаратисты и бандформирования обходили блокпосты и, нападая на армейские части и соединения, растворялись в горной «зеленке» по известным только им тропам — никакие «Грады» не могли их оттуда выбить. Вот и пришлось президенту отбросить все государственные заботы, покрыть на совещании генералов матами — и браться самому тушить горный пожар. Еще два года назад и в страшном сне он не мог представить подобного: автономная область, восемьдесят восемь процентов жителей которой на выборах проголосовали за него, а руководство на каждой встрече уверяло в верности, восстала против центра! Решила обособиться, поиграть в независимость!
Первый тревожный звонок прозвучал не от спецслужб. Позвонил сам руководитель Горно-Косовской области Гордынов и, между прочим, стал плакаться о внутренних трудностях, сепаратистских и протестных настроениях, малочисленности силовых и правоохранительных структур и бедности их технического обеспечения.
Что ж, надо так надо. Выделили ему и дополнительные бюджетные средства, и новейшую спецаппаратуру, оружие подбросили, налоговыми послаблениями наделили… Успокоилось все почти на год, а затем — как гром с горы: депутаты-областники не без подачи Гордынова провозглашают суверенитет и независимость своего края! Отъелись, словом, и голову подняли! И как не поднять, коль у них на деньги центра были открыты и разработаны богатые нефтяные месторождения… Дальше ума не требовалось — бери да продавай готовое!
В тот же день президент вызвал Гордынова к себе на разговор. Крутился тот как уж, но все же выехал, опоздав на аудиенцию на два часа и заявившись в шортах и бейсболке. Словно не только нутром, но и внешним видом утверждал свою независимость, а то и пренебрежение к высшему лицу. Да и ко всему государству, некогда вытащившему его из каменной глухомани, обучившему и одевшему в генеральскую форму. Он, видите ли, о национальной идентичности и чести предков вспомнил… Еще один мессия выискался!..
Президент, не пряча раздраженности, вместо приветствия кисло возмутился:
— Ты б еще ко мне в трусах приперся! Горный ветер из головы все понятия о субординации выдул? Я тебе президент или кто?!
Гордынов спокойно осмотрел собеседника — казалось, даже ироничные огоньки пробежали по зрачкам цвета венге — и заговорил однотонно, как по писаному:
— Со дня принятия Народным собранием Горно-Косовского края «Декларации о независимости» вы, Иван Владимирович, не являетесь для его граждан руководителем. Утратила для нас силу и прежняя конституция, навязанная вашим центром…
Он еще хотел что-то сказать, но крик перебил его:
— Во-о-он, сукин сын! Я с тебя не только трусы, но и кожу спущу!..
— Не забывайся, майор, с генералом говоришь, — снова спокойно, но с грозной уверенностью ответил Гордынов. — В любое время готов встретиться с тобой на дуэли. Если, конечно, найдешь мужество…
— Во-о-он!!!
— Я так и думал, что не найдешь…
Гордынова арестовали еще в здании администрации, но, видно, такой сюжет был просчитан, и его сторонники, контролировавшие вооруженные и правоохранительные силы автономии, в тот же день захватили около сотни жителей соседнего района, потребовав обмена. Ради наведения порядка были брошены части внутренних войск, но попали под шквальный огонь уже подготовленной обороны и отошли.
Спешно был созван Совет безопасности, члены которого разошлись поздней ночью с каменными лицами. А утром столица содрогнулась от страшного взрыва. Информагентства возбужденно транслировали ужасающую новость: террорист-смертник на автомобиле с регистрационными номерами Горно-Косовской области протаранил ворота Министерства внутренних дел и взорвал первый подъезд здания. Среди служащих есть жертвы. Государственному строю брошен вызов коррумпированными террористическими кланами, рвущимися к власти…
Вскоре на повстанческую столицу было организовано новое наступление, но и оно оказалось безрезультатным: танковая армада разрезала линии обороны бандформирований, но на городских улицах оказалась неповоротливой и вынуждена была отступить. Шокировали потери «централов» — урон нападавшим был нанесен современным оружием, еще недавно вагонами перевозимым в автономию из того же центра ради «стабилизации обстановки в регионе».
— Достабилизировались, мать вашу… — Мороза разрывала злость. Он ежедневно устраивал нагоняи армейскому командованию, однако Гордынова вынужден был обменять на заложников, возглавив третью попытку восстановления конституционного строя в Горно-Косовской области.
— Бог любит троицу, — словно сам себе пробурчал он и приказал начинать передислокацию…
Как только солнце первого осеннего дня выглянуло из-за шапок гор, два гвардейских полка мотопехоты перешли границу автономии. Не встретив сопротивления, они по главной магистрали двинулись к областной столице, но назначенный начальником оперативного штаба временной группировки Керзон упросил главнокомандующего их остановить.
— Не нравится мне это спокойствие… Как в ловушку затягивают! — Керзон выглядел напряженным и сосредоточенным. Казалось, близость пороха омолаживала и бодрила его. — Как бы не нарваться на засаду. Похожее в Афгане пережил — доселе не забыл…
Главнокомандующий хмыкнул и поддержал Керзона. А тут и солнце словно передумало подниматься — с севера надвинулись тучи, полил дождь.
В авангард отправилась десантная разведрота, которая добралась до Черанского ущелья, где вынуждена была вступить в неравный бой с противником и погибла.
Дождь и пасмурная погода не способствовали спутниковой разведке, и наступательные действия остановились. «Централы» по всем возможным каналам распространили обращение президента к мирным гражданам Горно-Косовской области с предложением к десяти часам утра оставить регион боевых действий, ради чего на границе с автономией открыты четыре пропускных пункта. Местным исполнительным властям приказывалось способствовать в том детям, инвалидам, женщинам и больным. В противном случае центр не гарантировал безопасность населению и слагал с себя ответственность за возможные потери во время восстановления конституционного строя.
Сутки прошли в тревожном ожидании. Снова на горы выкатилось солнце — и уже не пряталось за тучи. Не обращая внимания на небольшое количество беженцев и немноголюдность на пропускных пунктах, был дан приказ на новое наступление. Небо вспороли десятки боевых самолетов — и за полчаса столица автономии превратилась в руины. Точечную бомбардировку перенесли на ущелье, где, по донесениям спутниковой разведки, находились повстанческие базы. В то же время прямым ракетным ударом был уничтожен Гордынов — вместе с БТР, в котором находился. Повстанцы остались без своего командира-вдохновителя и после длительных атак десантных подразделений вынуждены были или погибать, или отступать.
Шестое утро «централы» встретили в отвоеванной столице автономии. На площади готовилось общее построение. Разбитый Дом правительства шаг за шагом обыскали саперы, после чего на его балконе в форме цвета хаки с несуществующими в армейских уставах погонами появился сам президент и перед десятком телекамер объявил об окончательном установлении мира и порядка. В тот момент за его спиной возникла молчаливая тучная фигура премьер-министра Сысанкова с аккуратно сложенным государственным флагом.
— Владимирович, — тяжело дыша, прошептал он еле слышно, — как последний штрих… может, почетно водрузишь над домом?
Президент попробовал улыбнуться; поиграв желваками, провел пальцем по губам, словно освобождая их от жестких усов (так делал, когда волновался), и, довольный, кивнул головой. Премьер бодро указал ему на ступеньки к флагштоку.
Вскоре на возвышении зареяло голубое полотнище с красной звездой посреди — с год тому утвержденная государственная символика. Прежняя, голубая, с солнечным кругом, после всенародного референдума была объявлена националистической и запрещена.
«Вот она, звезда нашей победы… — пафосом наполнялась душа президента. — Как и в прошедших войнах, она — сверху. И пусть теперь роликовы и их подпевалы долдонят о какой-то там символической абсурдности — мол, на небесной синеве должно быть солнце, а звезды видны только на фоне ночной темени… Побеждали и будем побеждать!..» — он взглянул на панораму разрушенного города и почувствовал какую-то предательскую тоску. Тревожные муравьи пробежали по телу, терпкая волна подкатила к груди, и он, проникновенно взглянув на Сысанкова, с дрожью в голосе промолвил:
— Тут соорудим музей! Музей национального траура и примирения. И обелиск — в память о погибших…
Через три часа вертолет доставил президента в Ворониху, где он, отходя от пережитого напряжения, долго, до изнеможения, плавал в бассейне, а потом во время легкого ужина включил телевизор. Главный заграничный информационный канал NBC надрывно освещал события в Горно-Косовской области. Мелькали кадры с ранеными, панорама руин, бронетехника, самолеты, взрывы… И голос диктора по-английски с синхронным переводом в титрах:
— Диктаторский режим Мороза, для которого чуждыми остаются принципы свободного общественного обустройства, демонстративно проявил свое деспотическое лицо. Прикрываясь демагогическими лозунгами о восстановлении конституционного порядка в стране, он начал новую войну и ради сохранения и усиления своей железной власти пошел на убийство тысяч людей, — и на экране замелькали кадры с окровавленными стариками и детьми.
Президент скрежетнул зубами и раздраженно бросил пульт на стол. Вдруг включился столичный телеканал, на экране щебетал моложавый желтоволосый журналист с кривым перебитым носом:
— «Век живи — век учись» — гласит народная мудрость. Учись жить и воевать. Раньше это давалось проще: обидел кто-то кого-то — кулаками или мечами постучали, разошлись. Теперь все страшнее. После войны обычной начинается война информационная. Она превращается в мировую и диктует, навязывает обществу свои принципы и своих победителей…
Президент сморщил лоб, прикусив вместе с усами губу, и откинулся на спинку кресла, чтобы послушать отечественного телекомментатора; артистично играя паузами и ударениями, тот уверенно жестикулировал тонкой ладонью с зажатой в ней ручкой, возвышая голос и вещая дальше:
— Все вы, уважаемые зрители, вчера-сегодня сами стали невольными участниками той очередной мировой информационной войны, войны без правил и человеческой логики. Нараспев голосят купленные газетенки, радиостанции и телеканалы (как, скажем, тот же NBC) о спецоперации наших войск в Горно-Косовской области. И войной против своих граждан, и геноцидом, и кровавой резней, и бешенством деспотического режима они называют все происходящее… Послушаешь — и остается только повеситься! И такие все правильные, гуманные, все такие сахарные человеколюбцы… Но о правде там некому заботиться. Главное — не знамя справедливости установить, а белое посыпать грязью и черное назвать белым… — Несколько секунд мигала нарезка с заграничных информсообщений, после чего снова продолжился комментарий. — Вот они, настоящие бомбовые удары по нашей психике и нервам! И те, кто давал команду на ту «бомбардировку», не видят бревен в глазах своих начальников и работодателей, не замечают настоящих захватнических войн, которые разожгли и разжигают в мире за сферы влияния их правительства! Недавно войска НАТО разбомбили бывшую Югославию. Уничтожили тысячи мирных жителей, тысячи домов… — Пошли кадры из хроники: разрушенные города и деревни, искалеченные дети, довольные толстолицые иностранные военнослужащие… — Так и не терпится спросить: что бы сделали руководители заграничных правдорубов на месте нашего правительства?.. Годами дотационная область монолитной страны, только и знающая, что сосать наши бюджетные средства, взяла и объявила себя самостоятельной! А ее князьки самоназвались царями! В каком заграничном свободном штате такое возможно?! Да им бы сразу головы скрутили! Спросим, что бы делали наши горе-учителя?.. Спросить можно, но вот услышат ли они правдивый голос? Разрешат ли им открыть глаза и уши правде, правде святой и страдальческой? Ответ, разумеется, отрицательный. Но главное, чтобы это услышали все мы — и объединились под общими знаменами! Думайте и анализируйте! Мира вам и спокойствия!
Президент довольно хмыкнул.
— Кто такой? — кивнув на экран, спросил он у Жокея.
— Иван Федоренкин, сын министра спорта.
— А нос кривой чего? Боксом занимался?
— Не знаю… — заморгал помощник. — Он недавно на ТВ. Кажется, неплохо получается… — Помощник насторожился и не отводил от президента глаз.
— Что значит «неплохо»?.. — Большие ладони хлопнули по кожаным подлокотникам пухлого кресла. — Отлично! — Президент встал, выпил бокал красного вина, помолчал и выпалил: — Поддержать этого Федоренкина! Поддержать от моего имени! Ну и денег ему, сценаристов лучших, операторов… Пусть срочно сделает несколько спецфильмов. Сам понимаешь, о чем именно.
— Понял! — Все тело помощника враз налилось бодростью и решимостью. — Вы правильно чувствуете — в телевизоре заключена громадная сила, превосходящая и бомбы, и танки! И если все грамотно обставить…
— Иди работай, стратег… — прервал его властный голос. — Все вы задним местом умны… И к торжествам по случаю победы над сепаратистами и террористами готовьтесь! А то снова уснете на лаврах…
В то время в кабинете Николая Зайца, где тоже мигали телекадры, зазвонил телефон (секретарша давно ушла домой).
— Алло… Алло! — тревожно послышалось в трубке. — Господар Заяц?
— Да… Слушаю вас.
— Янкович, Богдан Янкович. Помните, когда-то на конференции в Подгорице встречались?
— Да-да… — машинально ответил Заяц, скрывая удивление.
— Уже третьи сутки пытаюсь до вас дозвониться… Узнал, что занимаете высокую должность…
В ответ — недоуменное молчание.
— Так вот, как вы знаете, целый месяц мою страну бомбили новые волки евроальянса. И опять, как и во времена святого Петра Цетиньского, ваши цари позабыли о своих единоверных братьях. А вместо поддержки — сами влезли в войну с согражданами… Но я не о том… Нас истребляют современные визири, но мы с Божьим словом и верой выдержим! Я… — в трубке защелкало, и несколько фраз было не разобрать. — …Интересовались Евангелием от Иоанна. Его сберег народу своему святой Петар… Не продал купцу из Боки, как наговаривали… — Снова щелчки-помехи. — …Постановили книгу вам передать. Такое решение приняли братья-иоанниты… Отец мой, царство ему небесное, был их другом… Верим, что книга поддержит вашу страну и отведет от бездны… Словом, а не бомбами победим!.. — Что-то хрустнуло, и послышались краткие мерцающие гудки — словно озвученный медицинским аппаратом тревожный пульс хозяина кабинета.
V.
30 августа 1553 года он праздновал именины — в небольшой, еще отцом заложенной резиденции в Коломенском.
Не любил царь Москву, не любил ни стен белокаменных, ни бояр твердолобых. А здесь было все спокойно, даже по-детски забавно. Тут он успокаивался телом, чувствовал себя беззаботно и возвышенно.
Приглашенных на обед отвели вначале в царский гардероб и заменили их разноцветные кафтаны на белые мантии с горностаевой опушкой. Затем гости собрались в прохладной трапезной, перешептываясь и улыбаясь.
Царь вошел медленно, косолапо загребая ногами пестрый ковер, перекрестился, взял кусок вареного мяса и передал его круглолицему Адашеву, второй — долговязому Курбскому; покачался с ноги на ногу и раздал пахучие куски еще некоторым воеводам. Затем дал знак нарезавшему мясо кравчему, дабы тот угощал дальше — и смиренно наблюдал, как помощники произносят:
— Царь жалует тебе это.
В ответ гости вставали и кланялись.
Затем в серебряные чаши
наливались романея, аликанте, мальвазия — любимые царские вина, в деревянных
ковшах разносилась свежая медовуха — и начинался пир. К мясу подавали шафран,
кислое молоко, огурцы в уксусе. Снова и снова поднимали чаши, а на стол
выплывали жареные лебеди, журавли со специями.
Пили — и появлялись тетерева, глухари и рябчики в сметане, зайцы с рисом,
лосиные мозги, пироги с мясом, подслащенные орехи.
И стучали чаши, и не смолкали тосты и речи, пока хмель не связал руки и не высушил языки…
А в Москве на Ивана навалилась болезнь. Вечером, после службы в Благовещенском соборе, стоявшем поближе к царскому дворцу, царь еле поднялся по ступенькам в опочивальню и упал около кровати. С полчаса его трясла падучая, глаза набухли кровью и выкатились над острым носом. Испуганный Матей бросился за врачом, но первой на крики отозвалась Анастасия. Она положила неспокойную голову Ивана себе на колени и, что-то проникновенно нашептывая, нежно гладила его мокрые от пота волосы. И царь успокоился, обмяк, но на перине опять встревожился, задышал часто и хрипло; вознамерился встать, но руки сделались ватными. Горячка накрыла его забвением, жутким и долгим.
Приходя в сознание, он недоуменно прилипал слезливыми глазами к ближнему углу с лампадами, к каменной стене с цветным изображением Соломонова суда, а из глубины, словно из-под туч, выскакивали призраки кроваво-красных коней и неслись по зеленой траве к кровати… Царь вздрагивал, хватался руками за голову, снова смотрел на картину — и бешеная лавина пряталась за углом арки.
На несколько минут он успокаивался, и ему давали попить, а затем голову опять терзала тревога, красная бешеная лошадь вновь появлялась из-под дрожащих лампад и неслась на кровать. Иван шатнулся вбок, увидел искры под громадными копытами, ржавую пряжку подседелка, мускулистый круп, огненный хвост — и неосознанно схватился за него, чтобы хоть так выбраться из своего холодного гроба-кровати. И услышал крик над собой. И очнулся…
Кричала жена, за косу которой в беспамятстве схватился Иван. Снова начала гладить и шептать что-то ласковое, услышав спокойное, выразительное:
— Что там, снизу?
Она поняла, но не ответила.
Снизу под опочивальней был тронный зал, в котором уже третий день собирали бояр, дабы те целовали крест царевичу Димитрию. Ощущая смертельное изнеможение, Иван назначил своего преемника — сына-младенца. И призвал подданных к присяге ему. Но неожиданно оповестил о своем праве на московский престол двоюродный брат Ивана Владимир Андреевич, поддержанный большинством бояр.
Молчание царицы не придало спокойствия Ивану.
— Позови Висковатого, — попросил он.
Глава посольского приказа и царский летописец отвечал путано и встревоженно:
— Измена, государь! Многие не целуют креста, иные поразъехались… Сильвестр и Адашевы отказались, лукавят-выжидают… Брата твоего по московским хоромам возят, шепчутся…
— А Курбский?
— Да не видать его как-то…
У Ивана гневом вспыхнули глаза. Он, гортанно простонав, поднялся с кровати и показал пальцем на скипетр. Опираясь на него, медленно поплелся из опочивальни. На ступенях постельничий Матей набросил на его плечи кафтан и хотел было поддержать за локоть, но царь оттолкнул слугу. Висковатый следил за обоими в приоткрытые двери, но пойти следом не решился.
С десяток бояр в тронном зале утихли. А Иван, собравшись с силами, улыбнулся, неспешно осмотрел всех и начал с вопроса:
— Что замолчали? Вижу, трон царский еще пустует… — уверенно подошел к нему, погладил золоченого византийского двуглавого орла над изголовьем спинки, постучал по широким костяным подлокотникам. — Оглохли, что ли? Спрашиваю, чего трон пустует?! Где Владимир, брат мой? — Царский голос насыщался злостью. — Что, руки свои алчные погреть решили?! Сын мой единокровный вам не по сердцу?! Как псы поганые рвать тело мое собрались?! — Он опять ехидно-плутовато улыбнулся и, хоть и уставший, с видом победителя сел на трон, продолжив уже спокойнее: — Сами запомните и стае своей передайте — великий царь Иван Васильевич умирать передумал и всех вас еще переживет. И в честь своего выздоровления приказывает в следующее воскресенье собрать царский обоз в богомолье к Белому озеру, в Кириллов монастырь. А теперь… — Иван встал и еще раз строго осмотрел присутствующих, — вон с глаз моих! А ты, Матей, — сказал, уже возвращаясь в опочивальню, — разыщи дружков моих, Адашева с Курбским, да о выправе поведай. Да караул в Кремле усиль, из самых преданных.
— Усилил, государь, третьего дня без приказа усилил.
По разным причинам царь уезжал из Москвы. В своих горьких молитвах он обещал в случае выздоровления пожертвовать монастырям земли и золота да податься в богомолье. Но было и другое, то, что поедало бессонными ночами и беспокойными днями: неверные бояре, измена близких друзей (потому и взял с собой Адашева с Курбским, к которым уже доверия не имел — хотел держать перед глазами). И змеями жалили невеселые известия гонцов: взбунтовалась Казань, погибла тысяча сторожевого полка, а непокорные казанцы начали даже возводить в сутках перехода от города новую крепость… Зашевелился Крым, Ливония нарушает границы…
В дороге, истомленный горькими думами, он проваливался в сон, и за ним, хрипя и пыхтя горячей пеной, неслись вскачь красные кони. И он уже вовсю гарцевал на них, и спросонья шептал молитвы, но слова их были тяжелыми, они не могли, как молвил при встрече седой как лунь Максим Грек, подняться к богу.
— Вижу, — произнес старый монах, — как злость и гнев тебя гложут. Всякий человек, учил еще апостол Иаков, да будет скор на слышание, медлен на слова, медлен на гнев, ибо гнев человека не творит правды Божией…
Однако могучий красный конь нес Ивана вперед — туда, где неспокойный горизонт утопал в дымах и неизвестности. А богомолье закончилось трагедией: погиб-утонул малыш-наследник Димитрий… И царь впал в новое предчувствие — предчувствие проклятия на его род. За грехи, возможно, отца, бросившего свою венчанную жену, «бесплодную смоковницу» Соломониду, в монастырь и с новой родившего его, Ивана.
Но царь гнал прочь тучи тревожных дум и яростно сеял семя свое в лоне Анастасьином, однако всходы были редкими и слабыми — рос неказистый сын Иван, третий, Федор, имел помутненный разум, а три дочери умерли младенцами.
И на ратном поле зрела гроза: казна обеднела, даже ливонцы не спешили пополнять ее своим серебром. Новое посольство от дерптского епископа приехало в морозную Москву просить об отсрочке выплаты, но Иван не принял его. Он приказал выгнать протестантских собак из города и поручил Адашеву готовить поход.
Опять полилась кровь. В этот раз ливонских христиан истребляли нанятые в царское войско татары под предводительством казанского хана Шах-Али. И снова застонали небеса, и жгли веси, и вырезали детей из лон материнских, и насиловали насмерть женщин, а на тех, кто еще силился убежать, охотились, как на волчиц…
И сдалась Нарва, и пал Дерпт, и было перемирие, и в глазах нового Александра Невского заплескались балтийские волны, к которым вот-вот выйдет его царство — но пробудились соседние Великое Княжество и Польша. Не прошло и года, как рыжий лис гроссмейстер Кетлер сговорился с королем Сигизмундом и был по-братски принят в Вильно. И в августе 1560 года виленский воевода Николай Радзивилл Черный с войском вошел в Ригу. Адашевские шпики доносили Ивану, что Кетлер намеревается соединить Ливонию с Великим Княжеством и передать Радзивиллу крест и орденскую мантию, однако московским полатям было не до них…
В жаркий август того же 1560 года от Рождества Христова умирала в тяжких муках царская жена. Его единственная человеческая радость и утешение. И на его потухших глазах отошла она к Господу.
— Вы все ответите за это! За все ответите… — шептал царь над мертвой Анастасией и гладил еще теплую чернявую прядь волос. Стонал и шептал: — Все-все…
5.
Очередное лето выдалось жарким и дымным. Горели леса, дома, хлеб. Адская удушливая паутина затягивала города, и он отчаянно носился по стране, проводил оперативки и совещания, раздавал нагоняи всем — от лесничих и губернаторов до премьера, сам работал с пожарными, а когда поднимался на вертолете — в глазах плыли красные круги.
— По сведениям спецслужб, красных петухов нам подбрасывают… — сказал уставший и постаревший Керзон, вытирая со штанов сажу. — Если не будет других установок, проведем показательные суды.
— Кого подбрасывают? — не понял президент.
— Поджоги, говорю, по донесениям — спланированы.
— А… Петухи красные… Да это уже кони, а не петухи! Тысячи домов ляснули! А леса сколько! Кто компенсирует, откуда деньги брать? Что людям… — он не смог договорить. Трап неожиданно прыгнул в сторону, перед глазами проплыл красный живот вертолета, стало тяжело дышать. Президент упал на руки испуганного председателя Службы госбезопасности и уже не помнил, как его обступили врачи и как вертолет направился к столице…
И вот он перед выбором, к которому шел не один месяц. Шутка ли — оставить страну на девять месяцев без присмотра! К медикам он тоже особого доверия не имел — не задавят ли пуповиной… Но сеанс, как окрестили ту процедуру-операцию, призван был придать ему силы и омолодить организм.
Начиналось же все казенно. Когда врачи поставили президента на ноги, утром в его кабинет, размерами похожий на хоккейное поле, только вместо льда лежал канадский паркет, постучал помощник Жокей, мягко приоткрыл дверь и нежно выговорил:
— Приветствую вас, господин президент… Разрешите зайти?..
— Что у тебя? — Мороз неохотно оторвался от чтива. — Ты что бумагу изводишь? Завалил меня этими записками… Глаза мои хоть пожалел бы!
— Простите, я бы не беспокоил, но тут без предупреждения Керзон просится…
— А ему чего?
— Не могу знать. Сказал, что по номеру ноль…
Так кодифицировали сверхсекретные переговоры, которые без свидетелей вели чиновники с президентом. Разумеется, те, кто имел доступ.
— Запускай.
Помятый жизнью, службой и природными катаклизмами, но в сияющей оправе из нескольких рядов орденов и в новеньком генеральском мундире, Керзон бросил на помощника ревнивый взгляд и, сам закрыв массивную дверь, процокал к столу, там выпалив:
— Здравия-желаю-товарищ-главно-коман-дующий!
— Да потише ты!.. Садись.
Керзон напряженно смотрел на президента и не шевелился, пока тот не отложил распечатанную страницу и не вздохнул:
— Глаза скоро вылезут… Давай, что у тебя?
Председатель Службы государственной безопасности вскочил и залепетал:
— Товарищ главнокомандующий! Я имею радость доложить вам, что в результате проведенной нами работы и соответствующих мероприятий… имеем в результате… хотим предложить вам… поскольку проверка проведена многопланово, проходила операция в сверхсекретном режиме… — он неожиданно для себя сбился и окаменел.
— Да не трынди ты, — снова вздохнул Мороз. — Толком можешь сказать?
— Так точно… — Керзон вытер о лампасы вспотевшие ладони. — В нашем секретном центре добились неслыханного! Имею в виду операцию «Плацента»… Проведена операция, после которой пациент помолодел на тридцать лет!
Он набрал воздуха и замолчал.
— Ну-у… — президент сложил на животе длинные руки. — И что — Госпремию тебе за это дать?
— Я не о том, не так поняли… Я с предложением… Только правильно меня поймите… Операция сверхсекретная. Помимо проверенного медперсонала о том знаем только я и мой зам. Я лично курировал… А потому имею честь предложить… Только правильно поймите…
— Да не тяни ты резину, чего хочешь?!
— Хочу, только правильно… ведь от всей преданности… Лишние ваши годы никому не помешают… Хочу предложить… омолодиться!
Президента как ошпарили:
— Что?! Ты это… Думаешь, что я уже не могу со своими старыми костями тут сидеть?! Да?!
— Никак нет… Я совсем не о том… Я просто как лучше… Денег же на это пошло… Потому как лучше хотел… — Керзон неожиданно обмяк и затих.
— Как лучше, говоришь? А что там за операция? Не подтяжку же ты мне предложишь сделать, а?
— Что-о вы… — оживился Керзон. — Медики это сеансом зовут… Там пуповину наращивают, а пациента, так сказать, в бароплаценту…
— В баро — чего?
— Плаценту… О том лучше сами медики пусть… Мы же в первую очередь за безопасность и секретность… Ну а результаты, я скажу-у-у! — Керзон невольно облизнулся. — Деда одного… полуслепой был, болезней букет… еле таскался… а через девять месяцев, прошу прощения, бабу попросил! И вот уже полгода джигитует…
— Бабу, говоришь?.. — президент впервые со дня неожиданной болезни улыбнулся. — Что ж, будем думать. Продолжайте работу…
Керзон вышел с видом победителя, чем насторожил помощника.
— Ты… это… галопом-по-европам, мне ничего не хочешь сказать?
— Не имею права, товарищ Жокей, номер ноль, сам понимаешь.
А через несколько минут помощника позвал к себе президент.
— Значит, так… Надоел он мне. Пусть отдохнет. Сделай так, чтобы Керзона я не видел. И срочно ко мне его зама. Как его там?
— Бадакин.
— Да хоть Сракин…
Ночью он снова не смог уснуть. Замучили воспоминания, а ко всему — разболелась голова, ломило суставы, измучила одышка… От таблеток да порошков уже на рвоту тянет…
Утром вызвал помощника. Тот, как и хозяин, тоже не спал, чашками глотал кофе, но выглядел бодрым.
— Готовь встречу. Поехали, хочу посмотреть, что там…
О визите президента в секретную лабораторию помимо его самого и охранников знали только два человека — Бадакин и Жокей. Вначале высоким посетителям показали две видеозаписи: скрюченный старик, до сеанса, и оживший мужчина лет под сорок — после.
— И что, это один и тот же хрен?! — не поверил увиденному Мороз.
— Да. Процесс сеанса контролировал лично я. Если честно, и сам до сих пор удивляюсь, — вскочил Бадакин.
— Расскажи, как такая байда получилась…
— К сеансу готовились девять лет. За медобеспечение отвечает профессор Скоркин. У него в подчинении три ассистентки. Все, как понимаете, проверенные и изолированные. Пациент был отобран в Лукском районе. 75 лет. По легенде — пропал без вести. Доставлен в лабораторию. С того времени — под нашим наблюдением. Самочувствие отличное, медпоказатели в норме, только… — Бадакин затих.
— Ну?
— Только женщин требует. Новых. А тут же секретный объект… Профессор жаловался, что его медичек дед уже заюзгал…
— Это не болезнь! — улыбнулся Мороз, разгладил усы и спросил серьезно: — А есть какие-то осложнения?
— Нет, товарищ президент, не выявлено.
— Так что же вы ему тут сделали? Не на клизмах же он помолодел?!
— Нет… Тут целая программа. Ему… это… пуповину восстановили… и в плаценту, как в материнский живот…
— Иван Владимирович, — мягко промурлыкал Жокей (любил в присутствии высоких лиц так назвать президента, подчеркивая свою близость к нему и козыряя тем), — я сильно извиняюсь, что перебиваю, но, может, стоит позвать самого профессора? Он бы поведал обо всем более детально…
— Да, правильно, давай!..
Старый профессор вначале чуть не обмер от неожиданности, но потом оклемался и выглядел уверенно:
— Опыты базируются на основе медико-физических, невропсихологических и биометральных факторов…
— Стоп-стоп, — замахал руками президент. — Не гони свою пургу! Ты можешь просто и по-человечески объяснить, как деда омолодил?
— Да-да, простите, сейчас… — профессор достал носовой платок, вытер вспотевший лоб и продолжил: — Человек начинает стареть с того времени, как рождается. Мир — это данная Всевышним и испорченная человечеством плацента… Вот мы и попробовали возвратиться к первичности, к материнскому, так сказать, лону. Создали искусственную плаценту и поместили в нее пожилого пациента. Все термальные и прочие жизненно необходимые процессы контролировали автоматически. Пациент спал, а за период сеанса тело очищалось и аккумулировало запасенную энергию. Омолаживалось…
— А как он дышал?
— Так же, как и в животе матери, только, разумеется, искусственно…
— А что ел в том вашем пузыре?
— Необходимые витамины и питание подавались в плаценту… или, по-вашему, пузырь, через…
— Да знаю я эту плаценту не меньше вашего! — перебил президент профессора. — Мы с ветеринарами их последами называли…
Все уставились на профессора, но тот был сбит сравнением. Он помолчал, собрался с духом и продолжил:
— Человеческий пуп есть тайна, своеобразное соединение с миром. Через него, после специальных операций, мы и подводим необходимые пути питания и отбора отходов. Повторюсь, метод очень простой и естественный. Он повторяет то же, что делается в материнском лоне с ребенком. И термин, как понимаете, мы запрограммировали тот же…
— Ну а потом, через девять месяцев… что? — президент оживился.
— Все… — не понял профессор. — Останавливаем сеанс.
— И пуповину режете?
— Ну да, можно и так сказать. Соответствующие пути хирургически удаляются…
Вопросов больше не было. Почмокав, Мороз неожиданно предложил:
— А давай, профессор, мы и тебя омолодим. Голова, вижу, умная, а то еще кевкнешься, и медицина наша обеднеет!
Профессор неловко улыбнулся, а Бадакин вскочил и залепетал:
— Товарищ президент, ваша воля — закон, но прошу простить и понять… Сеанс чрезвычайно затратный в плане финансирования… Я бы сказал — мегазатратный…
— Понял… — вздохнул Мороз, снова чмокнул и приказал: — Покажите мне уже своего деда!
Пациента привел сам Бадакин. Дедом назвать его мог разве что младенец: выглядел он подтянуто и бодро. Увидев президента, обрадовался и чуть не бросился обниматься:
— Ива-ан Влади-имирыч, здрасте, ты ли это?
— Ну-ну, остынь! — буркнул на него Бадакин, но Мороз только улыбнулся:
— Ничего-ничего… Так как, мужик, ты себя чувствуешь?
— Жаловаться не на что…
— А мне доложили, что к девкам не пускают.
— Ну… енто можно и поправить.
Президент приблизился к пациенту, заглянул в глаза, похлопал по плечу и подытожил:
— Хорош, мать твою! — И через паузу: — Мне сказали, что ты мой земеля. И правда, из-под Лук?
— Ну а откуда ж?..
— А чем занимаешься?
— Теперя ничем… В энтой санатории отдыхаю. Спасибо вам и дохторам — и накормлен, и одет, и заботы нет!
— А до «санатории»?
— Так это… конюхом. Пасу, кормлю, а летом за бабу на весовой сижу…
— А не тяжело в таких годах за лошадьми бегать?
— Что вы, Владимирыч! До санатории, не сбрешу, не мог уже, думал бросать. А теперя вылюднел так, что и галопом совладаю!..
— Слышал, Жокей? — Мороз повернулся к помощнику. — Еще один наездник в нашем эскадроне! — довольно улыбнулся и хлопнул в ладоши, что означало — кончай базар, айда домой…
И снова он ночь не спал. А может, и спал, но вместо снов в голове крутились лабораторные ролики: плацента с мутной жидкостью, человек в ней… Точь-в-точь малое дитя в утробе роженицы. Только наружу какие-то шланги тянутся, а над ними десятки аппаратов, мониторов, ламп…
Только на третий день, изможденный размышлениями и нездоровьем, президент решился:
— Ну что, конюхи мои верные, готовьте свои плаценты. Была не была — буду омолаживаться! — Он оглядел вытянувшихся Жокея и Бадакина, повернулся к последнему и, прибавляя в голос грозности, спросил:
— А ты что это ко мне без лампасов приперся?!
Бадакин тихо выдавил:
— Товарищ президент, полковнику лампасы… не положены.
— А почему — полковнику? Жокей, галопом тебя по европам! Готовь мой указ о присвоении ему генерала! И назначаю Бадакина председателем Службы государственной безопасности. Смотрите только, чтобы за девять месяцев тут херни какой не напороли, а то шкуру спущу!.. — Помолчал, снова придирчиво осмотрел подчиненных и окончил уже более ласково: — Подумайте, чтобы за это время я из телевизора не вылезал… Монтаж там какой сделайте, ну… как я принимаю одного, второго, документы подписываю, вас, лентяев, гоняю. Подключите Федоренкина, он знает, что и как. Ясно?
— Так точно! — в один голос гаркнули помощник и службист.
— Ну вот и славно… Не побейтесь только, кто моей повитухой будет, плацента-шмацента…
Народ затушил пожары, отстраивал сожженные лачуги, пил водку и смотрел телевизор.
Администрацию президента начал доставать премьер Сысанков, он рвался к президенту с какими-то неотложными заботами, пока его семиэтажно не обложил и не выгнал Жокей. Премьер надломился, засел на даче и тоже запил.
И вот — звонок председателя Службы госбезопасности:
— Товарищ Жокей, срок сеанса закончен. Будем останавливать?
— А какие другие предложения?
— Не понял…
— Понимаешь ты все не меньше моего, — обрезал его Жокей. Сладким было для него — по сути, руководителя государства — это время; разные кощунственные мысли в голову лезли, но боялся он их, отгонял: кто знает, чем они аукнутся… Да и, зная норов хозяина, не мог не думать о том, что без чьей-то подстраховки не полез бы тот в плаценту… — Конечно, заканчивай!
Жокей покосился на портрет президента, заказал себе кофе, выпил без удовольствия и заспешил в лабораторию.
Перед входом уже стоял лимузин, и Жокей испугался, что опоздал первым поприветствовать хозяина. Возле лифта его ждал окаменевший Бадакин, нервно схватил за рукав и потянул в глубь вестибюля.
— Слушай… вышел казус. Не знаю, как объяснить…
— Президент живой? — оборвал его Жокей.
— Да, да… Что ты! Все получилось, только…
— Что «только»?! Не тяни!
— Помолодевший, здоровый, только… в своем времени.
— Как это… в своем?
— Да пойдем, сам увидишь!
В ярко освещенной палате сидел выбритый и вымытый Мороз. Помолодевший… чуть ли не на половину возраста. Если бы не растиражированные фото времен молодости, его тяжело было бы узнать: ни мешков под глазами, ни морщин, ни обвислой челюсти…
— Господин президент, разрешите приветствовать вас! — начал Жокей, вобрав голову в плечи, но хозяин зло сплюнул и закричал:
— Еще одного придурка привели! Сам ты господин зачуханный, выфрантился тут мне. Что, с бодуна не просох?! — он помолчал и неожиданно кивнул на окно: — Чего машины простаивают? Где бригадиры и звеньевые?! Не посеете вовремя — будете экспериментальное поле своими слезами поливать!
— Сейчас, сейчас, все сделаем… — сам не зная, что обещает, Жокей потянул за лампас Бадакина и подался к выходу. Притворив дверь, он ослабил галстук и пробормотал: — Это, галопом-по-европам, что такое?!
— Президент…
— Да сам вижу! О каком поле кричит?..
— Профессор утверждает, что это синдром возвращения…
— А с конюхом что?.. Что с тем твоим синдромом?! Дед же — нормальный… — Жокей вздрогнул и поправился: — В смысле… нормально из того синдрома вышел.
— Ну да…
— Ты мне не дакай! Что делать будем? — Жокей покрутил жилистой шеей, еще больше ослабил галстук, и верхняя пуговица на сорочке не выдержала — оторвалась, поскакала по гранитному полу.
Вдруг что-то словно прояснилось в глазах помощника:
— Дай-ка мне личное дело того деда!
— Этажом ниже, в архивной…
Жокей смотрел на биографию первого пациента секретной лаборатории, мотал головой и не мог выговорить ни слова. В горле страшно пересохло.
— Может, кофе?
— Что?
— Может, кофе? — повторил председатель Службы госбезопасности.
— Нет, давай водку… и побольше… Как вы могли так с дедом лопухнуться?
— Никакого лопушения… Выход, как и профессор подтвердил, из сеанса был беспроблемным, без временной деформации.
— Да что ты бред несешь, генерал! У тебя мозги-то есть?!
— Я па-а-прошу! — надулся тот, вмиг покраснел, но успокоился и снова затараторил: — Ты же сам слышал, как тот рассказывал о своем последнем месте работы, о конях что-то там и весовой…
И помощник не выдержал:
— Я и говорю, что ты дурак! Да конюх этот и двадцать, и тридцать лет тому, как и перед сеансом вашим ляцким, коней пас! — Он поднял папку с личным делом деда и хлопнул по столу. — Зови своего профессора!..
На полную адаптацию президента понадобилось несколько недель. Все должно было пойти привычными кругами, однако помолодевшего руководителя отказался признать народ, досрочно выбиравший его, веривший и любивший. И стареющий. Вместе с народом старели и вера с любовью.
На остановках, в курилках и в соцсетях начались настороженные перешепты-намеки, вылившиеся в стихийные митинги. И с каждым публичным выходом правителя на люди народное негодование росло и угрожало вылиться во что-то большее.
— Нашего убили, а вместо него подсовывают двойника!
— Посмотрите, он нашему в сыновья годится…
Ничего не могли сделать ни телепропаганда, ни Служба безопасности. А тут поднял голову премьер:
— Правильно, народ, нас всех дурят! О-о-обман!
Президент был вынужден сам спасать ситуацию. Он выступил по всем телеканалам с чрезвычайным обращением к народу, подробно поведал о ранее спланированных врагами поджогах и своей болезни, во время которой зарвавшиеся высокопоставленные чиновники пытались захватить власть.
— Их уже вывели на чистую воду! — вещал руководитель государства. — Этих роликовых, керзонов и сысанковых… Они мечтали дорваться к власти еще с тех пор, как я возглавил страну. Обещаю вам — все получат по заслугам! Все! А к следующему году мы справимся с экономическими потерями и сможем повысить зарплаты и пенсии. Как и раньше, государство не оставит без помощи никого… — Президент еще долго говорил о распоясавшихся ворах и продажной оппозиции, золотовалютных запасах и международном положении — и народ находил в тех словах прежнюю простоту и сердечность, открытость и преданность, узнавал своего президента до каждой, хотя и разгладившейся, морщинки под просветленными глазами, до каждого жеста.
Вечером президент приехал на правительственную дачу, где обосновался впавший в горячечную оппозиционность Сысанков.
— Ты?.. — недоуменно поднялся из-за длинного стола премьер и, хмельно покачиваясь, пошел навстречу.
Мороз хмыкнул, схватил пустую бутылку — и двинул по нетрезвой голове премьера. Тот хватанул воздуха, лизнул пухлые губы — и обмяк.
Когда назавтра после телеобращения хозяина Жокей принес составленные спецслужбами и льющие бальзам на душу результаты общественных опросов, президент спокойно отодвинул бумаги на край стола и огорошил помощника:
— Помнишь, когда метро бастовало… я тогда в университете выступал. Там девка одна, чернявая такая, — он покрутил пальцами, — мне бумажки подносила. Я приказывал разузнать о ней…
— Да, Екатерина Александровна Белявская, студентка филфака нашего университета. Я докладывал…
— Ты заработался или прикидываешься?! — вскипел президент. — Что мне с тех докладов? Давай ее сюда! Ясно?..
V╡.
— Что ж, фами-илия твоя соотве-етствует нутру-у, — словно чужим голосом едва не пропел царь окольничему Федору Сукину, своему посланцу. Глаза того не могли остановиться на одной точке, зрачки суетились в глазницах испуганными жуками. Царь перебросил с одной руки в другую скипетр и кивнул верному Матею: — Отправь его делать гроб!
Когда стрельцы уже дотянули невысокое тело испуганного посланца к дверям, царь уточнил:
— Хороший, большой гроб! Чтобы издали виден был. — Посмотрел на перстень-печать, покрутил его туда-сюда и добавил: — А этому сукиному сыну и обычной ямы хватит…
В конце 1560 года, когда Радзивилл Черный укреплялся в землях Ливонии, а образ покойницы царицы Анастасии поглотили успокоительные оргии, Иван Грозный направил к Сигизмунду Августу громадное санное посольство, которое и приказано было возглавить Федору Сукину. Царь не поскупился на подарки, взамен надеясь получить не только дружбу короля-соседа, но и одну из его сестер в жены.
Сигизмунд же воспринял предложение сдержанно, а краковский сейм едва ли не единогласно решил выслать назад московское посольство. Однако Федор Сукин не сдался. Он подкупил королевскую горничную, тайно показавшую в костеле во время воскресной службы двух принцесс. Младшая, Екатерина, на миг поправила над бархатным чепцом кружевную вуаль — и царскому посланцу запали в душу ее черные брови, нежный носик, искушающие, налитые вишневой свежестью губы. Он незаметно понаблюдал за ее лебединой походкой и вкусно расписал обо всем своему хозяину. И не позабыл добавить, что Сигизмунд Август не имеет потомка, потому с помощью его сестры-красавицы Московия может снова соединиться со своей вотчиной — полоцкими и смоленскими землями.
Расписал — и на некоторое время успокоился.
А в беспокойные сны Ивана впервые пришла не Анастасия, а таинственная полька Екатерина. Он шагал за ней, пытался схватить за нежно-белесую руку… и уже срывал с нее розовый италийский хитон, и блеснули в улыбках свечей атласные исподние надраги, как та вдруг превратилась в белую лебедку и выпорхнула в раскрытое окно.
— Порви меня, мой государь, как эту сорочку… — неожиданно простонала под ним горячая дочь какого-то боярина, и он испуганно вскочил.
— Иди вон, шлюха подзаборная! — Царь сбросил женщину с кровати и позвал Висковатого.
— Пошли в Краков Сукину еще от меня подарков. Пускай поторапливает!
Но пока исполнялось новое царское поручение, принцессу Екатерину сосватали брату шведского короля Эрика XIV, герцогу Финляндскому Юхану…
Иван по-прежнему пил и утопал в блуде с молодой дочерью хана Кабарды черноокой княжной Кученей, которую, чтобы хоть этим успокоить царскую одурь, взялся окрестить сам митрополит Макарий и обвенчать с Иваном, уже как Марию. И угасли властные гульбища — пока до Москвы не докатилось известие о свадьбе Екатерины и Юхана. Тогда Иван послал Курбского жечь пограничные западные земли и позвал своего посланца Федора Сукина, приказав тому своими руками сбить огромный гроб…
— В него положу Катькиного брата Сигизмунда… или сам лягу! — молвил он в начале января 1562 года, во главе 60-тысячного войска отправившись на древнюю крепость Полоцкого княжества.
Митрополит Макарий попытался унять воинственный пыл царя, но не смог, предложив тогда взять с собой святыню, которая, как он надеялся, должна отвести несчастья и ненужные смерти.
— Некогда еще отец твой из Смоленска привез его — крест полоцкой игуменьи Евфросинии. Война его вывезла, а ты назад возврати. И пусть защитит он все войско Христово.
— В походы со своими крестами ходить надобно! — недоуменно бросил Иван постаревшему митрополиту.
А тот глубоко вздохнул, тревожно посмотрел в суженные царские глаза и спокойно уточнил:
— Кресты, Иван, не бывают свои или чужие. Все они — Божьи, все — Христовы. Ибо он, Иисус, один за нас, грешных, страдания принял.
Иван подозрительно глянул на Макария:
— Ты что, митрополит, мой поход праведный не благословляешь?!
Макарий напряженно помолчал и ответил вопросом:
— А ты как думаешь, государь: разве благословляет наш Создатель убийства?
— Ясно… — проскрежетал Иван и направился к дверям.
— Крест полоцкий в твоей казне. Возврати святыню в родной град, — уже в царскую сгорбленную спину молвил Макарий и перекрестил раскрытые двери. Ему неожиданно увиделось, как Ивану удалось прочесть строки Евангелия, привезенного от Палеологов. И он с тревогой вспомнил о рассказах Максима Грека о богатой Полоцкой библиотеке…
Полки велено было формировать под Луками. Затем ежедневно, «дабы воинским людем истомы и затору не быть», они поочередно вместе с фуражными обозами отправлялись в поход.
Как ни стереглись, литовская разведка дозналась о московской выправе и доложила гетману Николаю Радзивиллу. Тот спешно собрал войско и из Менска двинулся на подмогу Полоцку.
Однако первым к городу дошел московский царь. Он долго с поймы Двины осматривал древние стены, что-то неслышно шептал сам себе, а затем спрятался в шатре, позвал к себе Висковатого и приказал тому писать Макарию письмо, в котором уверял митрополита, что войну начинает «токмо ради бдения о святыхъ храмехъ да иконахъ священныхъ, иже безбожная Литва поклонение святымъ иконамъ отвергше, пощипаше ихъ да многая ругания учинише, а церкви православные разориша, веру христьянскую оставльше и лютеранство восприаша…»
Царские полководцы намеревались начать наступление с Задвинья — по льду, с той стороны, где Окольный город не имел оборонительных стен. Там разместились Передовой, Царский полки и полк Правой руки. Однако лед на Двине начал таять и трещать, и полки перешли в междуречье к опустевшему монастырю святого Георгия. От берегов Полоты московиты вынуждены были наступать уже на полоцкие укрепления.
И христианский город с древней Софией над Двиной, константинопольской сестрой, захлебнулся в огне и дыму. Дневные осады нападавших перемежались с ночными вылазками защитников. Потекла по заснеженным берегам на лед неукротимая кровь, а по высокому замку почти непрестанно лупили стенобитные пушки.
И выгорел Острог с посадами, и на крыльях дыма с привкусом человечины ворвались в город стрельцы, вкатили пушки поближе к замковым стенам — и обвалили их.
После седьмого приступа полоцкий воевода с епископом вышли к царскому войску просить милости.
— Сдавайтесь, пожалую вам свободу да имущество, — обещал обессилившим воинам Иван, а когда вошел в замок, приказал казнить всех, крестьян от Дисны до Дрисы полонил и бесконечными человеческими клиньями наказал гнать в Московию — в снег и мороз. Туда же санными обозами повезли и городскую казну, и сундуки купцов да зажиточной знати. А их прежних владельцев еще несколько дней секли сабли царских татар, топили подо льдом Двины и Воловьего озера.
И не было спасения ни иудею, ни католику, ни монаху-бернардинцу, никому, кто не покорился да не принял веру и волю московскую.
В первое победное утро Иван со своей свитой присутствовал на богослужении в Спасовом монастыре. Затем долго ходил по почерневшему от сажи и дыма снегу, косолапо кривя ноги, отчего носы сапог его, хоть и закрученные вверх, были стертыми и грязными.
Успокоившись прогулкой, Иван призвал к себе полоцкого епископа и, словно между прочим, спросил:
— А где ваша хваленая библиотека?
Священник проявил удивление и начал неуверенно:
— В этом пепле и людей не найти, не то что книги…
Но царь прервал:
— Не хитри, владыка. Мне донесли, что во время осады игумен с монахами книги через подземный ход к Двине перенесли, а затем в лодках сплавили. — Втянув шею, он криво посмотрел на исхудавшего епископа и подобрел: — А я тебе подарок подготовил… — поднял руку и шевельнул пальцем.
Матей бросился к царю, склонил голову и, разворачивая белый бархат, протянул крест.
— Вот, возвращаю на круги своя древнюю реликвию, еще отцом моим Василием спасенную…
— Господь всемогущий! — не удержался священник и упал на колени. — Святая Евфросиния! Спаси и сохрани!
— Ну вот, а вы от меня библиотеку прячете, — довольно вздохнул царь и уже вскочил в седло, но увидел, что епископ с двумя монахами не решаются приблизиться к нему, и остановился: — Что еще?
Епископ осторожно передал крест монаху и стал на колени возле покрытых инеем конских копыт.
— Вставай, владыка, не надо благодарности. Я сегодня добрый, — мягко бросил сверху Иван, а священник поднял на него соленые глаза и выговорил:
— Великий князь, давеча воины твои наших писцов полонили. Смилуйся и отпусти их!
Царь напрягся, скрежетнул зубами и взглянул на Матея. Тот преданно пожал плечами и застыл.
— Забери-ка ты и этого страстотерпца к тем писцам! — царь ткнул кнутом в епископа и больно ударил шпорами лошадь.
На том окончилась книгописчая школа полоцких братьев-иоаннитов, заложенная с полвека тому афонским игуменом Нилом и его сподвижниками. Только одному из них было суждено дойти пленником до Москвы и в новой волоколамской монастырской келье несколько раз переписать «Псалтырь», на каждом экземпляре оставляя следующее свидетельство: «Написана сия книга рукою многогрешнаго и недостойнаго раба Богова Ивана, полоняника полоцкаго, въ заключении и во двоихъ путахъ звязанаго. Слава Богу, совершившему сию книгу. Аминь»…
Узнав о захвате Полоцка, гетман Радзивилл повернул свое войско на Вильно — готовить новую оборону. А в московский лагерь прибыло посольство от Сигизмунда.
— Замерз я тут и подустал, — вместо приветствия сказал Иван. — Пускай король шлет назначенных людей в мою столицу, там объясняться будем! Так и сообщите своему хозяину… — Он помолчал, неподвижно глядя под ноги, и добавил: — А дабы вам не с пустыми руками возвращаться, от меня Сигизмунду подарок доставьте — гроб, нами для него приготовленный!
Он нервно поиграл желваками, хотел было упомянуть о королевской сестрице Екатерине Ягелонке, недавно обвенчавшейся в Вильно с финляндским герцогом Юханом Третьим, но почувствовал близкую трясучку и выгнал всех из шатра.
Оставив в разрушенном Полоцке три полка, Иван вскоре возвратился в Московию.
* * *
Весеннее солнце уже высоко выкатывалось над городом, но снегу было еще полно. Грязные ручейки стекали в ложбины, дороги размякли и превратились под лошадиными копытами в густую жижу.
Иоанн Федорович хотел ехать один, но Гринь, его молодой помощник по типографии, не отходил от саней, где намостил соломы, поверх вскинул дерюгу, а возвышение покрыл старой шубой. Он отказался передать вожжи, вскочил на запряженную лошадь и сказал как о давно решенном:
— Не подобает вам, как простому смерду, самому разъезжать. Что люди скажут?
— «Имейте веру в славу Господа нашего без оглядки на личности» — учил нас в своем соборном письме святой Яков. Сколько раз тебе повторять: «Не выбрал ли Бог бедных этого мира как богатых верою и как наследников Царствия обетованного?.. Когда же оглядываетесь на личности, то учиняете грех и будете осуждены».
— Оно-то так, но не принято тут самому за вожжи… — неловко потупился Гринь, и Иоанн вздохнул, махнул рукой и смиренно сел в подготовленные для него сани.
— Если бы не такая грязь, я бы лучше пехом пошел, — буркнул он и ласково посмотрел на повеселевшего Гриня: раскрасневшийся, рослый, русые волосы выбились из-под шапки и шевелятся на ветру.
Иоанн долго не мог свыкнуться со здешними порядками, когда на санях приходилось ездить и летом, а кучер при этом должен был сидеть верхом. «Хорошо, что хоть от этих дикарских перьев и лисьих хвостов его отговорил», — подумал он про Гриня, а вслух напомнил:
— Не забудь, что к Силуану-кузнецу едем.
Силуан, бывший слуга Зои Палеолог, пережил в Московии все властные перемены и сам преображался с ними. Жил он теперь в Ремесленной слободе, верстах в пятнадцати от Кремля, занимал должность царского пушечного мастера. Возле обитых железом ворот его нововозведенного дома и трыкнул Гринь на лошадь. Хотел въехать на подворье, но Иоанн остановил:
— Дойду, тут подожди.
На крыльце старательно обил сапоги, зашел в горницу, перекрестился на иконы, поклонился, коснувшись правой рукой пола, и заговорил с хозяином по здешнему обычаю:
— Бью челом моему благодетелю! Прости слабый ум мой… Жив-здоров ли, Силуан?
— Спасибо, с Божьей помощью, — ответил хозяин и предложил гостю присесть к печи. — Третий раз за сутки протапливаю вот… Старым, наверно, стал, мерзну… — На его морщинистом лице засветились огненные отблески. — Угостишься, чем бог послал?
— Спасибо, сыт. Я проведать тебя приехал. Мой парень сказал, что уже несколько дней тебя в кузнице не видел. А тут формы новые нужны…
Кипела работа в московской типографии. Еще не успели возвести стены печатни, а Иоанн думал о верстаке да обученных работниках. Через литовского посла Михала Галабурду, ходившего на службы в Гостуньскую церковь, где дьяконом был Иоанн, пригласили к работе мастера Петра из Мстиславля. Затем приехал новгородский литейщик букв Василий Никифоров. И работа пошла. Местные плотники сделали дубовую основу верстака — скрип. Выдвижная доска была мраморной. На нее ложились железные формы, куда строчками и выкладывали шрифты. Отдельные соты с буквами по алфавиту занимали левую от верстака стену. Форму надлежало смазать краской — бережно, чтобы не перестараться и не зачернить оттиск; дальше оставалось подкладывать бумагу и тискальщику (его звали медведем) крутить винт. Затем к делу приступал младший служник — он выхватывал готовую страницу, клал на форму чистую, а «отжатую» нес на полки правой стены. Когда все они заполнялись, наступала очередь переплетчиков.
Но вначале что-то не заладилось. Как ни устанавливали формы, оттиск получался неровным: сверху глубокий и зачерненный, а низ — недожатый, «слепой». Переворачивали форму — и слабочитаемым становился верх страницы.
День ворожил над верстаком Петр Мстиславец — мрамор на ровность выверял, глубину шрифтов; затем понял и, спокойно обтерев от краски свои широкие ладони, поведал:
— Формы неровные вылили. Разница в ноготь, а итог — сами видите.
Наилучшим литейщиком в округе был Силуан. К нему и направился Иоанн, благо давно были знакомы — через Максима Грека. Правда, Силуан выливал пушки, но, рассудил дьякон-печатник, в пушечном деле нужна не меньшая точность, потому вылить ровные формы под шрифты для пушкаря будет простым занятием.
— Что-то, Иоанн, надорвалось во мне после похода на Полоцк… — страдальчески взглянул на гостя Силуан, постаревший, с бороздками-морщинами на переносице, еще глубже спрятавшими его небольшой нос; с неожиданной плешью, какой-то высохший — и куда только девалась прежняя мощь… — Руки перед работою опускаются, а в душе, — он показал пальцем на огонь, — как в той печи… — Помолчал и продолжил: — Не буду я боле пушки царю лить! Это же из них стены полоцкого замка разбили. И столько крови единоверной пролилось — не доведи Господи кому еще повидать. А сколько пленников истреблено… Их сюда, повязанных, по морозу гуськом гнали. Тысячи навечно на дороге остались. Представляешь: везем мы на санях пушки назад, а замерзшие покойники под полозьями — ш-шырх, ш-шырх! Досель то в ушах стоит…
Оба перекрестились, и Силуан словно очнулся:
— Хотел в богомолье к Максиму Греку податься, в его монастырь, да разузнал, что забрал Господь душу его праведную к себе. Ты же знаешь, что когда-то мы с ним в эту землю с младшей княжной Зоей Палеолог приехали… Царство им всем небесное.
Они снова перекрестились, и Иоанн стал прощаться. Повторно, как и перед входом, поклонился иконам, поблагодарил хозяина за заботу и пожелал здоровья.
Силуан пожелал проводить гостя. Наспех набросил кафтан, покрутил в руках белую мантию с горностаевой опушкой — но не надел, а пренебрежительно бросил на лавку. И уже за дверями, загадочно нахмурив лоб, прошептал Иоанну:
— Христотерпец Максим, отходя, просил поведомить мне, чтоб опеку возложил я на книгу Евангелия от Иоанна. Некогда в дороге сюда она спасла самого Грека. А затем и в огне не горела, и людей целила, и царю пожалована была, и глаза ему открывала. В письме, переданном через надежного монаха, старец просил ту книгу на остров Патмос доставить, куда апостол Иоанн был выслан Трояном за провозглашение слова Господнего и где продиктовал свое Евангелие. «Очернили книгу чудодейственную грехи царские, — писал монах Максим. — Пусть очистится она вновь на месте страданий и подвига составителя своего».
Подошли к саням, обнялись-расцеловались. Силуан осторожно посмотрел на Гриня и добавил:
— Так как мне к той книге приблизиться? Может, у тебя как получится? — И уже громче: — А формы я тебе вылью. Будут ровные, не беспокойся…
И минуло подготовительное время, и настала пора московского печатания слова Божьего. Как и было заказано, готовили «Деяния святых Апостолов». Спозаранку отслужив молебен, трудились без остановки до полудня, оттиснув и разложив сохнуть на полки двенадцать первых страниц. А потом на действо приехал посмотреть царь, которому Иван Висковатый после полоцкого похода докладывал о делах типографии чуть ли не ежедневно.
Дверь испуганно раскрылась, в заполненную работниками печатню вбежало несколько служников и вооруженных саблями и топорами стрельцов, вошел царский охранник Матей, а за ним и сам Иван. В длинной, окаймленной мехом накидке, скрывавшей легкие кожаные сапожки и неуклюжую косолапость, он, казалось, проплыл к верстаку, взял с него несколько свежеоттиснутых страниц, склонил набок голову и ласково осмотрел окаменевших печатников; узнал Иоанна и, уже приближаясь к внесенному трону, пальцем позвал к себе. Взял еще страницу с полки — и протянул Матею:
— Читай.
— Прошу простить, ваше царское величество… — пал на колени оторопевший охранник. — Не обучен сему…
— Хм, — сощурил глаза царь. — Думаешь, токмо деньги, мечи да пушки царскую власть умножают? — И, оторвавшись от Матея, обратился к Иоанну: — И доселе, дьякон, веришь в то, что книга великую силу имеет?
— Да, государь! — Иоанн уверенно склонил перед царем голову, сделался неподвижным.
— Более великую, чем у денег и оружия? — переспросил царь.
— Истинно так. — Печатник словно очнулся; не отрываясь от царских глаз, искрящихся, покрасневших, договорил: — Наступит время, когда книга завладеет всем миром Божиим, ведь через Его слово призвано победить и деньги, и мечи, и пушки.
Царь довольно покивал головой; забрав у Матея книжную страницу, потрогал ее пальцами, осмотрел с обеих сторон, даже понюхал — и протянул Иоанну:
— Тогда ты читай!
— «Первое убо слово, — начал запевно дьякон-печатник, — сътворихъ о всехъ, Феофил. О нихъ же нача Иисусъ творити же и учити, до него же дне заповедавъ апостоломъ духомъ святымъ. Ихже избра, възнесеся предъ ними и постави себе жива пострадании своемъ въ многихъ истинныхъ знамениихъ»…
— А кто этот Феофил, к которому вначале обращение идет? — прервал царь и, подняв покрытую монаршей шапкой голову, зачарованно посмотрел на печатника.
— Как свидетельствуют ученые отцы церкви, — печатник перевел взгляд на иконостас и перекрестился, — Феофил был синклитиком и князем. Его называли властвующим средь правителей. Сам апостол Павел обращался к нему через евангелиста Луку из Антиохии: «Пришла мысль и мне… последовательно описать тебе, высокоуважаемый Феофил, дабы ты изведал твердую основу того учения, в котором был наставлен…» — Иоанн заметил, что царь слушал его, словно очарованный школяр, и продолжил: — И каждый человек, кому неподвластны страсти греховные, есть высокоуважаемый Феофил, по-нашему — боголюбец, достойный слушать Святое Евангелие.
Царь вздрогнул, мотнул одобрительно головой, вскочил и резко подался к двери, там задержался и снова спросил:
— А почему у тебя, дьякон, крест на груди деревянный, а не железный или серебряный, как у других церковников?
— Крест Христов одинаковую силу имеет — золотой ли, деревянный… А Господа нашего на деревянном и распяли… — Иоанн хотел еще о чем-то договорить, но царь прервал его:
— Вспомнил я похожий, деревянный… В Полоцк его по просьбе митрополита Макария возвратил. Кстати, иду теперь принимать полоцких посланцев. Посмотрим, что там надумали…
Как внезапно царь со свитой заявились, так вмиг и исчезли. А печатники продолжили свою работу аж до глубокого вечера, под сенью слеповатых свечей и светочей слов Божьих.
В тот же поздний вечер из московского Кремля выгнали посольство великого княжества. На переговорах бояре озвучили царское условие: Рига, Вильно и Киев должны признать его волю. Литвины же затребовали не только дать покой Ливонии-Инфляндии, но и возвратить Смоленск, Брянск и Псков, во времена Витовта Великого зависимые от Княжества.
— Гнать щенков Сигизмундовых собаками моей псарни двадцать верст от Москвы! — Иван не мог сдержать своего гнева. Он до хруста сжимал в кулаки длинные пальцы и дико кричал: — Гнать! Гнать!
Слуги долго боялись приближаться к царю, а когда отпоили-успокоили его хмельным отваром, услышали тихий шепот:
— Приказываю быть походу…
Он начался в январе нового 1564 года от Рождества Христова. Минувшей осенью отошел в вечность митрополит Макарий, и что-то тревожно-неопределенное затаилось в царском сердце. Всеми фибрами телесными он ждал новой беды — намного большей, чем смерть своего опекуна и покровителя Макария… или даже чем недавнее поражение Курбского в Ливонии. Дворовые чернокнижники и ворожеи советовали до следующей осени не начинать значительных дел, но царя не уговорили. Он был люто оскорблен Литвой, потому, ощущая свою во много раз превосходящую силу, загорелся местью.
Однако сердце тревожно ныло, и царь решил остаться в столице, а военную кампанию доверил возглавить полоцкому наместнику Шуйскому и опытному князю Петру Серебряному. Первому приказывалось выступить из завоеванного Полоцка с полками в двадцать тысяч, второму — из Смоленска, где соберутся около пятидесяти тысяч ратников. Войско должно соединиться под Оршей и дальше идти на Менск, Новаградок и Вильно.
Оскорбление за прошлое поражение жгло сердце и гетману Николаю Радзивиллу. Его воины, закаленные не одной кровавой баталией, шли с ним либо за смертью, либо за победой. У многих из них московиты забрали-убили родных.
Однако силы были неравными, и Николай Радзивилл, имея от разведки достоверные сведения о количестве и перемещении противника, решил не позволить слиться его двум отрядам. С небольшим загоном в несколько сотен лучших всадников он атаковал авангард Шуйского, но после напряженной сечи отступил. Одержимые успехом и желанием пленить литовского гетмана, получившего прозвище Рыжий, московиты бросились в погоню, оголив тем основную колонну. На реке Улла у Чашников на нее и обрушилась лавина литовского войска.
Сначала на стрельцов, не успевших выстроиться в боевые порядки, налетели крылатые гусары. Как небесные карающие ангелы, они срывались с противоположного берега и разрезали длинную колонну неприятеля. Затем из засады загрохотали пушки, в бой вступили пищальщики и другие пехотинцы. Московиты потеряли полководца и отступали в большой панике, спаслись только сдавшиеся в плен.
Но из-под Смоленска вышло еще большее войско, и Николай Радзивилл не полнился победной радостью.
— Не гоже лить кровь христианскую! — сказал он своим гетманам и тысячникам. И те предложили новую хитрость: послали по смоленскому пути своих гонцов, якобы в Вильно и Менск, с письмами о быстрой победе над Шуйским и решении войска Радзивилла немедля идти на полки князя Серебряного. Гонцов пленили московиты и нашли у них гетманские эпистолы. «Основные полки Сигизмундовы пусть тоже встречают неприятеля под Оршей, ибо с армией полоцкого наместника Шуйского навсегда покончено», — приказывалось в них, хоть под началом Радзивила уже не было ни основных полков, ни даже запасных.
Однако эпистолы сделали больше, чем пушки и мечи — они охладили боевой пыл врага. Князю Серебряному уже не с кем было соединяться под Оршей, потому он, чтобы сохранить силы и не оголять западные границы, вознамерился возвращаться назад. А тут — ночная атака, пушки, всадники с огненными пиками и крыльями-ветрилами за спиной… Наспех укрепляя оборону, основная часть московитов, бросив обозы, отступила в Смоленск.
Вильно приветствовало победителей и их гетмана Николая Радзивилла, который въехал в Острую Браму на белом коне князя Шуйского, снял узду — и бросил под ноги горожанам.
Москва же встретила горькое известие о поражении своих полков. Царь в тот вечерний час пировал с приближенными боярами в главной трапезной. Гонца выслушал спокойно, даже и бровью не повел — только лицо побелело. Выпил «Петерсимоны», обошел вокруг стола и налил из большого кувшина каждому, поломал хлеб и разложил на серебряной миске, долго смотрел на нее, а потом, диковато улыбнувшись, однотонно заговорил:
— Отдают иуды тело мое на заклание. Измена сквозь стены сочится. А посему, друзи мои немногие позванные, пейте кровь мою, ешьте тело мое, — он показал рукой на вино и хлеб. — И пусть сбудется, что суждено…
Присутствующие молчали, а в Ивановой груди начинала разгораться ярость. Он попытался притушить ее, заходил, мотая головой, вдоль стены, но глаз выхватил блеск копья в руках одного из стражников — и царь с минуту зачарованно гладил прохладное острие, а затем вырвал копье, поднял над столом и прошептал:
— А пока наша кровь на Голгофу потечет, посмотрим, какого цвета она у наших супостатов! На охоту!
Бояре вскочили и заспешили за царем — через тронный зал и коридор, ко входу в подземелье, в подвалах которого уже год гнили десятки литовцев.
— Режь отступников! — закричал царь и вогнал копье в чье-то почти безжизненное тело. Глянул на пособников, скривился: — Слышите, какое зловоние от них исходит?!
Пока бояре добивали пленников, царь через ржавую решетку смотрел в наполненные диким ужасом глаза очередной жертвы. Он покрутил копье, погладил — и бросил в узника, но тот неожиданно метнулся в сторону и перехватил копье. Бедолага настолько исхудал, что некогда тесные веревки легко сползли с костей, обтянутых кожей. Его сил еще хватило, чтобы направить острие в царя, но неотступный Матей выпрыгнул вперед — и копье пробило ему ладонь, войдя в сердце.
Узника посекли на куски и немного успокоились.
— А сейчас — наверх! Выпьем за будущие победы да оплачем друга нашего! — с дрожью в голосе молвил царь и, поцеловав еще теплый лоб Матея, сунулся к выходу.
6.
Ясным весенним утром она спешила в метро.
Из припаркованного возле подземного перехода черного джипа навстречу ей вышел улыбающийся Жокей:
— Екатерина Александровна?..
— Я… — удивилась девушка.
— Здравствуйте. Имею честь и радость сообщить, что вы выбраны лицом нашей столицы и приглашены… в центр красоты при Министерстве культуры, — Жокей снова нежно улыбнулся и, мягко взяв Екатерину под локоток, повел ее к машине, но она отвела его руку:
— Подождите… Я же никуда не подавала заявлений.
Лицо Жокея стало серьезным и ответственным:
— На то оно и государство, чтобы заботиться о самом дорогом, что в нем есть.
Этот пафос еще больше встревожил Екатерину.
— И что я должна делать в этом… центре красоты? — с недоверием, часто моргая, спросила она.
— Ну… Чисто представительские функции… Модельное агентство, телевидение, церемониальные торжества. Скажем, первым лицам страны подать кофе. Встретить кого с хлебом-солью… — Жокей напустил на лицо игривость. — Да что мы обо всем на улице говорим? Приглашаю в гости! — Он кивнул на машину. — Подъедем, сами увидите…
Екатерина внимательно изучила глаза Жокея и озорно ответила:
— Знаете, Центр Красотович… Простите, не представились… Не хочу показаться банальной, но с незнакомыми мужчинами на чужих машинах я не езжу.
— Простите, заговорился на радостях… Я — Виктор Викторович. Вот моя визитка. Там телефон и адрес. Ждем вас в любое удобное время. Только непременно сегодня или завтра! Договорились?
Екатерина пожала плечами.
— Не забудьте, пожалуйста. Жде-ем! — Жокей интеллигентно склонил голову и, еще раз улыбнувшись, быстро пошел к машине. Проследив, как Екатерина спряталась в подземном переходе, он сильно прикусил губу и завел двигатель.
Через два дня он сам позвонил девушке на мобильный:
— Екатерина Александровна, приветствую вас! Это Виктор Викторович… Что случилось? Почему не приехали?! У вас все хорошо?
— Спасибо, хорошо…
— И…
— Как бы попроще выразиться… Не заинтересовало меня ваше предложение.
Жокей отодвинул трубку, проглотил терпкий комок, вздохнул и заговорил как можно мягче:
— Я вас понимаю. Подобное предлагают не каждый год и не каждому… Но подумайте хорошо! Вот-вот окончите университет, и что — ехать в глухомань по распределению? А тут — столичная прописка, жилье, неплохой заработок… Популярность, влияние, слава… — в голос с каждым словом прибавлялось медового елея. — Повторяю, работа около первого лица страны. Тысячи тысяч на вашем месте не задумывались бы.
— Виктор Викторович, задумалась не только я, но и мой жених. В июне у меня свадьба.
Жокея как ошпарили. Он ощутил, как по спине побежал пот.
— Алло, вы меня слышите?
— Да-да… — с силой выдавил помощник.
— Скажите, а под первым лицом вы… имеете в виду президента? — было заметно, что Екатерина тоже волнуется.
— Вы правильно поняли.
Еще через несколько долгих секунд молчания в трубке послышался дрожащий девичий голос:
— Так вот… Простите, конечно, но этот человек мне очень… неприятен. И мне тяжело с ним даже в одной стране находиться… Прощайте!
К вечеру у него было полное досье на Екатерину Беловскую. Спецслужбы постарались, и Жокей не без интереса узнал, что ее воспитывала мать — учительница языка и литературы. Аттестаты, отметки… Характеристики, университет… Круг интересов… Поэзия, классическая музыка… Полмесяца тому подала в загс заявление с… Юхансоном, первым секретарем посольства Финляндии, известным своими симпатиями к оппозиционным структурам. По оперативным сведениям, через его руки ведется финансирование многих антигосударственных проектов. Разумеется, все прикрыто заботами о правах человека и свободном обществе.
Жокей глотнул давно остывший кофе и набрал номер Бадакина:
— На месте?
— Да, а что? — зевнул тот.
— Будь готов подскочить к хозяину. Тут попадалово на наши головы…
Терпеливо, как сквозь дремоту, президент выслушал доклад помощника и гневно треснул кулаком по столу — так, что даже ночная лампа дрогнула и погасла.
— Я их научу! Я им покажу и загсы, и права, и свободы! — скрежетнул он сильными зубами и приказал: — Утром с председателем госбезопасности — ко мне! С планом оперативных мероприятий! По полной программе!
Помощник понятливо кивнул и, предчувствуя нехорошее, медленно попятился к двери. Президент нервно пощелкал выключателем, а затем схватил лампу и, выдрав из розетки, швырнул в оторопевшего Жокея: — Долиберальничались! Теперь ноги о нас вытирают!..
К следующему вечеру были задержаны все активисты оппозиционной Народной лиги, в ее центральном и региональных офисах прошли обыски. На десятки партийцев, включая председателя Роликова, возбудили криминальные дела. Столичный изолятор заполнили «политическими». Указом правительства были лишены лицензий все частные типографии, конфискованы тиражи независимых газет — их и так было только две. Юхансона же обвинили в шпионской деятельности и попытке организовать в стране антиконституционный переворот. Дипломату вручили соответствующую ноту и обязали в течение суток покинуть страну.
Срочно отозвали из заграничного отпуска Ивана Федоренкина, и лично председатель Службы госбезопасности Бадакин проинструктировал его о необходимости создания серии телефильмов о вражеской деятельности западных разведок и их дружбе с местными коллаборантами-оппозиционерами.
— Должен постараться! В твоем распоряжении вся компра, записи и средства. Ясно?
Лицо Федоренкина перекосилось. Телевизионщик нахмурился и задумчиво потер ладонью ребро стола, заваленного папками, дисками и видеопленками.
— Что?.. — насторожился Бадакин.
— Все понятно, — голос Федоренкина терял былую звонкость и уверенность. — Только этого недостаточно…
— Что?!
— Необходима поездка за границу, чтобы на месте доснять материал. Да и соответствующие сюжеты с нашими тамошними сторонниками записать…
— А-а… — успокоился Бадакин. — Так чего тягомотишься? Вперед! Времени, сам понимаешь, с комариный язык!
Есть ли тот орган у комара, нет ли — службист не имел представления, но если б знал в ту минуту, что приближенный и обласканный хозяином тележурналист спешно полетит за границу и там попросит политического убежища, плюнув на все… если б знал, то лучше бы перед той встречей свой язык проглотил!
VII.
У дьяка Висковатого были для царя две новости. Одна скверная, вторая тоже неизвестно во что грозила вылиться. И обе надобно было довести до царских ушей. Но как, если царь уже неделю никого не подпускает к себе, а через своего нового постельничего десятками раздает указы о высылках и казнях?
— Бросают иуды тело мое на заклание… Измена сквозь стены сочится, — монотонно повторял Иван и велел схватить нового воеводу. — Не пошел сам я в поход на Литву, так они меня Сигизмунду за тридцать сребренников заложили…
Дождавшись царя в трапезной, Висковатый, превозмогая одышку, выговорил долгую тираду во славу хозяина, а когда тот указал на стол, с трудом поднял с колен свое отекшее тело и поведал о прибытии в ливонский Дерпт послов от шведского короля Эрика.
Царь уронил жареное гусиное крыло и, перестав жевать, внимательно уставился в глубокие, как у дикого кабана, глаза руководителя своего посольского приказа.
— Да, государь, приехали искать с великим московским царем согласия и мира, — затараторил Висковатый. — Стало известно, что Дания и Польша приложили печати свои к мирному соглашению, вот шведы и всполошились…
— И чего хочет Эрик? — царь жадно запил мясо вином и сжал худые челюсти.
Висковатый отклонился к спинке, и кресло жалостно проскрипело под его тяжестью.
— Он отказывается от Ливонии, за исключением Ревеля.
— И что взамен?
— Насколько я знаю, ничего. Помимо, разумеется, дружбы с тобой, великий государь.
Иван хмыкнул, подтянул к себе жбан с вином — и вдруг словно просветлел.
— Ты… это… Немедля ответь, что московский царь зла не держит и желает принять шведское посольство, но перед тем напоминает королю Эрику… — в зрачках блеснули озорные огоньки, и голос царя смягчился, — напоминает о выдаче непокорной польской королевны Екатерины.
— Будет сделано, — Висковатый поднялся и, склонив голову, задом попятился к выходу, но царь остановил:
— Смотри, снова дело с Екатериной какому-нибудь Сукину не доверь! А то в другой раз я вас обоих в один гроб положу…
Висковатый застыл с открытым ртом, а Иван склонился над столом, подпер лоб рукой и завершил:
— Там, в Дерпте, Ванька Курбский от гнева моего киснет. Поведоми ему, что высохла обида моя — и доверь ему Екатериной заниматься.
Висковатый едва не обмер, в глазах проплыли красные круги… Вот она — новость вторая, которую вынужден он был сообщить, но так и не осмелился!
— Государь… — выдавил он, почувствовав, как на спине выступил холодный пот. — Доложили мне сего дня, что Курбский исчез…
— Что?!
— Нет его в замке… И еще двенадцать бояр с ним…
Ивана как обдали кипятком. Недоуменно мигая, он заговорил словно сам с собой:
— Может, на охоту подался? Как это — нет?..
— Говорят, что переодетым через стену цитадели перелез. Золото и деньги забрал… — Висковатый с трудом находил слова. — Жена с сыном остались…
Иван отрешенно встал из-за стола. Продолговатая голова затряслась, ее жирные пряди вдруг показались Висковатому змеями.
— Надо было его вместе со щенком Адашевым на кол посадить! Еще когда сыну моему крест целовать отказался… — Иван качнулся, схватил жбан с вином и швырнул в Висковатого. Попал в живот; красная жидкость плеснула на лицо и бороду, взорвалась на каменном полу липкой пеной и стекала по черному кафтану. — Вон, иуды! И я из Москвы съезжаю! Подавитесь моей короной! — Царь сорвал с себя шапку и снова бросил в онемевшего Висковатого.
В конце 1564 года Москва неожиданно осталась без хозяина. Иван IV, сложив свой скарб и царскую казну, отобрал сотню бояр и тысячу стрельцов и отправился в Коломенское, где свирепая буря и пьяные оргии задержали его на две недели. Затем были остановки в подмосковных Тайнинском и Троице, лишь после обоз добрался до невеликого Александровска, с северной стороны Владимира. Там, приказав расстраивать Александровскую слободу, царь решил зимовать и послал в Москву к новому митрополиту Афанасию гонца с письмом. Висковатый еле успевал записывать холодной рукой:
— Отяжелела душа моя от множества злодеяний, совершенных воеводами и людом служивым. Опалился я на все и на всех в государстве своем — от первого до последнего человека. Провозглашая опалу свою, сообщаю тебе, владыка, что решил я сложить венец, оставить царство свое и поселиться там, где Бог покажет…
Назавтра в Москву повезли и второе послание — к купцам и всему православному люду — о том, что царь на них не гневается и никакой обиды не держит.
Москва неожиданно погрузилась в непонимание и неопределенность. Взволновался народ, всполошилось боярство. Купцы просили сообщить царю, что готовы пожертвовать своими пожитками ради общего спокойствия.
И начали искать виновных, а над некоторыми — и вершить самосуды. Уже не первый месяц настраивал московских священников против царских печатников Иван Висковатый, с первого знакомства с дьяконом Иоанном почувствовавший от того угрозу — чем же тогда он, глава царского летописного дела, будет со своими писцами заниматься? Висковатый распускал по Москве и окольным монастырям слухи о множестве ошибок в недавно выданном «Апостоле» (словно их было меньше в книгах рукописных), а самих печатников называл чернорукими еретиками.
Начинало вечереть, когда к типографии пришли священники с несколькими десятками простолюдинов. Петр Мстиславец с Гринем только успели разобрать формы и мыли их на задворках. По ручью сбегала на снег, покрываясь легким паром, черная от краски вода.
— Смотри, народ православный — в их книгах черт руки умыл! — показал на воду кто-то из сухощавых людей в рясе. — Нечистивцы! И дела нечистые совершают! Гони вон иезуитов!
Часть толпы ворвалась в типографию и в кровь избила ошеломленного Иоанна. Тот же сухощавик схватил кипсей и, крикнув: «Вот эта черная дьявольская кровь, которой они мажут святые слова!» — стукнул им об верстак. Пособники уже воротили наборные соты и разбрасывали оттиснутые страницы. А у дверей слышалось:
— Жги волхвов-бесов!
— Смерть лютым еретикам!..
И вмиг, как заранее подготовленный, вспыхнул огонь. Толпа спешно выбила несколько окон и высыпала наружу. С бумаг пламя вскочило на смольные стены, застилая двор дымом. Пока Мстиславец с Гринем вытягивали бесчувственное тело Иоанна, пламя добралось к потолку и начало лизать крышу…
Через несколько дней к Иоанну — печатник только-только стал на ноги — пожаловал Силуан. С его уставшего большого лица не сходила тревога, хотя глаза сияли одержимостью и тайной.
— Сочувствую тебе, брат, и хвалю Бога человеколюбивого, жизнь тебе сохранившего, — он присел у кровати и попросил хозяйку, жену Иоанна, принести воды. Когда дверь притворилась, прошептал: — Все, что ты мог тут сделать, сделано. Собирай, что осталось, да съезжай отсель. Отправляйся в Литву — там такие, как ты, нужны. Благо — снег, дорога санная есть, — Силуан понизил голос и заговорил возвышенно: — А с собой, попрошу любезно, вывези вот эту книгу… — он вынул из-под полы длинного кожуха переплетенный желтой кожей манускрипт и, проведя ладонью по сияющим камням инкрустации, словно прощаясь, положил его на подушку. — Думаю, до Киева вначале довезти надобно… — Вошла хозяйка с корцом в руках; Силуан без охоты глотнул воды, поблагодарил и добавил: — Там при Святой Софии еще от Максима Грека должны остаться ученики-монахи. Может, они еще не перестали называться иоаннитами — так им и молю передать книгу. И наказ Максима, дабы на Патмос доставили…
— Это византийское Евангелие?! — удивился Иоанн. Показалось, даже вспыхнули глаза под долгими веками-мотылями, а синяки на лице прояснились. — Как раздобыл?!
— Царь, сам знаешь, уехал. Собирался спехом. А его холопам деньги не лишними показались…
— Молодец!.. — Иоанну не хватало слов. — Только… А почему бы тебе самому с нами не податься?
— А найдется место?
— Как тебе не стыдно говорить такое?!
— Ну, спасибо, ну и хорошо, — улыбнулся успокоенный Силуан, и его куцый нос словно растянулся. — А то я, знаешь, все равно тут не имею крова. — Подмигнул и пояснил: — Много денег запросили за книгу, так довелось свой дом продать…
В безвластной Москве множились покражи и поджоги, и богатейшие из бояр упросили митрополита поехать в Александровскую слободу, дабы умолить царя сменить гнев на милость и возвратить его на трон. А когда понадобится, наказывали, пускай судит тех, на кого опалился.
Это была новая победа Ивана — не над врагом-супостатом, а над своим народом. Самовластно он ввел опричнину, разделив страну на две части. Там, где сохранялся старый порядок, где управляли воеводы, наместники, судьи, кормленщики с вотчинниками, над всеми Иван поставил своих бояр. Другой частью он наделил себя. У бывших хозяев-наследников отбирались земли и люди, а самих — если оставались верными царю — переселяли в другие вотчины.
Изменялись судьбы народа и страны.
Изменялись и судьбы слов. Слово «опричнина» происходило от старомосковского «опричь» (помимо). В прежние времена так называлось имущество, отошедшее после смерти мужа вдовам. На пирах так называли угощения, которыми хозяин хотел полакомить избранных гостей. Опричниками звались крестьяне, поселившиеся на монастырских землях. При Иване Грозном же это слово и однокоренные с ним приобрели совсем иное значение…
Первые дни после возвращения в столицу царь выглядел спокойным. Не новые ли сны были тому причиной — соблазнительные сны о таинственной королевне Екатерине? Чудесным образом меняя лики, она улыбалась и летала над царем. А он снова и снова пытался схватить за нежно-белесую руку… и уже ощущал ладонью ее перстень и дрожащие пальцы, как Екатерина вдруг превращалась в белую лебедку.
Назавтра Иван запретил подавать на стол жареных лебедей и приказал Висковатому лично отправиться к шведскому королю Эрику XIV с вопросом о польской королевне.
Она, Екатерина Ягелонка, после венчания с братом Эрика Юханом была уже герцогиней финской, но ничто — ни женитьба, ни святость чужих уз, ни желание самой женщины — не могло охладить распаленного новыми снами и грезами похотливого царя. И Иван не жалел Эрику ни щедрых подарков, ни богатого обещания обменять Ливонию на Екатерину.
Некогда король Эрик и сам противился связи своего брата Юхана с сестрой Сигизмунда, усматривая в том опасность в виде самостоятельной Финляндии. Но как теперь шведскому монарху выдать свояченицу?!
— Остерегайтесь! Юхан с Польшей плетут сговор! — нашептывал шведским придворным посланец Висковатый. Те пересказывали все у трона, и нервы короля Эрика не выдержали — с небольшим войском он пленил Юхана и направил его с женой в замок Грипсхольм.
Передать царю эту новость приехал сам Висковатый, а с ним — и шведский посол. В феврале 1567 года в Александровской слободе было подписано союзное соглашение между Стокгольмом и Москвой.
— Вы будете иметь от меня и помощь в примирении с Данией, а когда понадобится, и военную поддержку, — обещал повеселевший царь. — Только вышлите мне герцогиню Екатерину. И помните, — предостерег он посла, — если с ней по дороге что-либо случится, я разорву соглашение.
Но заносчивая Ягелонка восхотела разделить судьбу своего узника-мужа!
— Я не буду более ничьей женой, даже если вы сделаете меня вдовой! — твердо отвечала она.
Юхан за «измену интересам монархии» был приговорен к смерти и с лета 1563 года вместе с женой находился под стражей. Однако шведский король Эрик никак не решался дать последний приказ — убить своего брата. Герцогиню же Екатерину не сломали ни леденящие угрозы, ни медовые обещания. А тут еще император Максимилиан в своем манифесте осудил шведов как нарушителей мира и союзников варварского московского государства. И последние предупреждения высказал Сигизмунд, собираясь объявить войну за свою поруганную свояченицу и ее детей: в заключении Екатерина родила двух дочерей и сына, названного в честь дяди-короля Сигизмундом…
Иван был опьянен казнями и кровью, но мысли о недоступной Екатерине трезвили его. Он переступал через трупы и жертвы, а ее образ представлялся светлым ангелом-спасителем. Во имя его он не пожалел бы и своей жизни!
— Этот коронованный купеческий сын может испугаться, — сказал Иван об Эрике. — Прижмите его и без Екатерины не возвращайтесь! — и отправил в Упсалу новых посланцев. Прибыв на место, они уже готовились даже выкрасть-выкупить непокорную полонянку, как случилось непредвиденное — «коронованный купеческий сын» предстал пред ними с помутневшим рассудком! Более того — он приказал освободить Юхана!
Несколько дней менялись у королевской кровати врачи, все они констатировали: король утратил рассудок.
Двор охватило оцепенение, а Эрик совался по длинным коридорам и, осознавая себя узником, молил брата о прощении…
В сентябре 1568 года новым шведским королем был объявлен Юхан, а его верная жена Екатерина надела на себя корону северной империи.
И сотнями полетели на московской земле холопские, боярские и княжеские головы. Царь возвратился из Александровской слободы — и начались на Красной площади прилюдные пытки. Жгли и грызли человеческую плоть жаровни и клещи, ждали жертв котлы с кипятком и виселицы. Народ московский за несколько дней насытился страшными зрелищами и прятался по своим закуткам, и царские глашатаи вынуждены были созывать их: «Не бойся, люд православный! Справедливый царь токмо предателей своих казнит!»
И понемногу опять стягивались на площадь зрители, и царь приказывал начинать казнь новых изменников — посланца-дьяка Висковатого, казначея Фуникова и прежнего любимца Басманова. Первого подвесили за ноги и порубили долгими ножами. Второго обливали то кипятком, то ледяной водой, пока мясо само не начало отставать от костей. Басманова же царь приказал собственноручно убить своему сыну — царевичу Федору, наследнику московского престола.
Иван отстранил от себя все старое окружение, приблизив безродного мужика, за которым наблюдал еще во время отъезда из Москвы — Ваську Грязного.
— Бояре привыкли предавать своего хозяина, — сказал ему царь, позвав к столу. — И не только бояре… Вот был при дворе моем собака Адашев. Каким-то образом поднялся до служивых… Мы же взяли его из гноя и сравняли с вельможами… — царь вздохнул и завершил: — Смотри же! На вас, простых православных мужиков, у меня последняя надежда осталась — на верность вашу и преданность.
— Ты, царь, как Бог для нас, ведь из малого человека большого можешь сделать! — потрясенно выкрикнул Васька Грязный и бросился целовать царю ноги.
Сложил свой белый клобук митрополит Афанасий, испустил дух в руках приближенного Иваном служника Малюты Скуратова митрополит Филипп — а гнев царский никак не остывал. Его вновь воспаляли слова доносчиков — и тогда истреблялись уже целые города. Выгнали из Новгорода вора и бродягу Волынца, а он, захваченный разъездом опричников, поведал о страшном сговоре своих обидчиков, новгородских жителей, с королем Сигизмундом. Якобы, божился, и соглашение то с подписью новгородского митрополита Пимена видел, и знает, что ту грамоту за иконой Божьей Матери в храме Софии прячут.
Так было или нет, но Иван сам возглавил опричное войско — и дорогу от Клина до Новгорода превратил в пустыню. Передовые сотни ворвались в Новгород и к приезду царя выстроили всех священников и дьяконов на правеж.
В город в сопровождении полутысячи стрельцов прибыл царь с сыном. Он возжелал смерти изменникам и приказал митрополиту Пимену служить обедню в Святой Софии. Затем весело пообедал у владыки — и митрополита с челядью, сорвав одежды, бросили в подвал. На второй день волна пыток настигла и горожан. Их сотнями мучили огнем и железом на рыночной площади, а затем гнали к Волховой круче, не замерзающей зимой, и топили. Детей привязывали к матерям, мужчинам, дабы не сопротивлялись, скручивали за спины руки. До вечера по реке на лодках шныряли — будто страшные хароны — опричники и копьями добивали живых.
Грабились монастыри, и осатаневшие царские всадники в черных монашеских рясах преданно присягали своему благодетелю:
— Мы соорудим в твоей, царь, слободе монастырь праведный! Ты — наш игумен! Скуратов — пономарь при тебе!
Привязав к седлам собачьи головы и метлы, они еще день разъезжали по опустевшим селеньям — и вместе с царем направились к Пскову, где встретили на заснеженной дороге босого юродивого, закутанного в вонючее тряпье.
— Хочешь? — тот достал из-за пазухи кусок мяса и протянул Ивану.
— Пост! — крикнул царь.
— Пост?! — вытаращил глаза юродивый. — А мясо человеческое тебе кто разрешил жрать?
Проворный Скуратов уже поднял над беднягой саблю, но царь крутанул головой:
— Пусть идет Божий человек своей дорогой.
И приказал возвращаться в Москву.
7.
Надорвалось в нем что-то — и сам понимал, но связывать ни сил, ни желания не было. Сколько ж можно: ни дня без хлопот, доносов, разборок! И чем дальше, тем больше. А тут еще крысами с корабля побежали те, кому более всех доверял, кого учителями или учениками считал.
Заяц… Видите ли, не угодил ему, не послушал! То символика ему не та, то газету не ту прикрыл. Сиди, казалось, на старости… как у бога за пазухой, отдыхай, лечись, радуйся своим последним райским годам! Нет же! Невтерпеж ему учить-поучать, будто за жизнь не научил… Нашел вечного студента! Угрожать он еще будет… Вот и копайся теперь, помидоры на лоджии выращивай!
Или взять еще этого змееныша-тележурналистика… И то ему, и это! С рук же кормился… Хрюкай спокойно, казалось бы, у корыта…
Но не это главное… Доложили об итогах последних засекреченных опросов — рейтинг его до плинтуса опустился. Этому электорату, хоть в паркет разбейся, начали импонировать песни роликовых и их подпевал! А ситуация такова, что хватит и одной искры… Рабочие с касками на мостах уселись. Пенсионеры-мухоморы памятники старым вождям облепили. А эти сонные свиньи из Думы импичмент готовят! Взять бы — да шилом в бок…
Спецслужбы хорохорятся: то один вариант, то другой предложат — а у него неожиданно руки опустились. Сколько ж можно! Какой это пуп выдержит… Даже после той чертовой операции…
Окончательно сорвался он после истории с той чернявой студенткой Екатериной. Раньше выпивал только символически, а тут пошло-потекло — коньяк, виски, текила… Всю осень в Воронихе гулянки. И долгоножки-манекенщицы, и грудастые певицы, и продвинутые институтки… Жокей ежедневно совался с неотложными проблемами, а когда попал на более-менее протрезвевшего президента, услышал безапелляционное:
— Да пошло все на хрен! Устал я — и ухожу. Государственное содержание мне до смерти гарантированно, а вы все, коль не нравлюсь, ищите лучшего! Посмотрю, что получится…
И пока что не получалось ничего. За президентом, почуяв что-то неладное, подались двое наиболее ушлых нефтегазовиков, а затем и все правительство. Понятно, не оставили свои делянки специалисты в штатском, которые бывшими, как известно, быть не могут.
Власть перешла к Думе, но ведь законодатели — не исполнители! Захромала вся государственная система. Начались перебои в добыче и поставках нефти и газа, которые привели к громадному недобору налогов в бюджет. Акции упали. На рынках — обвал. Подскочила инфляция. Снова задержки с выплатами зарплат и пенсий, неразбериха и пустые полки.
Экономисты Народной лиги трибунили, что во всем виноват прежний режим, добивший страну, что-то плели о банкротстве Центробанка, о предыдущих безмерных кредитах и отсутствии золотовалютных запасов. Но от тех признаний в людских ртах слаще не становилось. Народ все чаще вспоминал Мороза, и под Новый год тот… возвратился — на белом коне-олене и с декретом о восстановлении своих полномочий, во имя спасения нации и вывода страны из экономического коллапса.
В тот же день президента поддержали и спецслужбы, и полиция, и армия, которых без него начали уже сокращать. В целях наведения надлежащего порядка была распущена Дума, а несколько десятков несговорчивых депутатов поучили коваными сапогами и выбросили из здания.
— Никто из них не должен избраться в состав нового парламента… — как уже о решенном бросил президент во время ночного совещания с силовиками. — Помимо тех, кто оставил Думу сразу после моего ухода… По столице и регионам — тотальный контроль! В особенности — за неблагонадежными… Задействовать все силы и средства! И еще… Утром разблокируйте секретный стабфонд. Надо срочно выдать народу пенсии и зарплаты. Лично проверю! Все.
Каменная ночь поглощала город. Высокие стены, которыми руководители столетиями отгораживались от своего народа и которые новые власти каждый раз раскрашивали в свой цвет (как, впрочем, и резиденцию), — те стены неутомимо отбрасывали на пустые заснеженные улицы длинные тени. Апельсиновая луна зацепилась за колокольню Архангельского собора и дрожала на морозе. Словно рапортуя ей, робко мигали желтыми зрачками светофоры. Завоет там-сям сирена, протарахтит, взбивая снежную пыль, БТР или пронесется затемненный автобус с военнослужащими — и снова тишина, снова только промерзшие тени.
После совещания президент прошел через комнату отдыха к личному лифту.
— Иван Владимирович, может, что еще прикажете? — послышался за его спиной мягкий голос вездесущего Жокея.
Президент медленно повернулся, блеснул утомленным, но, чего не было давно, довольным взглядом, уголки губ поднялись в неожиданной улыбке. От бывшего омоложения — ни следа: снова мешки под глазами, морщины. Кожа пожелтела, а глаза — как желчью налитые. Кивнул-подозвал пальцем — и, вытянув шею, медленно прошептал помощнику в ухо:
— Лично, сказал, проверю… Все.
Затем спокойно шагнул в лифт и нажал кнопку «Х», которой в других лифтовых кабинах администрации не было. Только эта шахта могла поднять своего пассажира прямиком к вертолетной площадке и бронированному секретному залу.
Свет в прямоугольной зеркальной комнате с выходом к двум коридорам включился автоматически — как только остановился лифт.
Цифровой код, приставленный к экрану зрачок — и толстые двери сдвигаются. По всему большому залу поочередно вспыхивают электрические факелы. Пока президент шагал вперед, в центре на потолке загорелась пятиугольная люстра, высветив старый белый трон.
Новый хозяин очарованно погладил вырезанные из слоновой кости подлокотники, спинку, фигуру золоченого византийского орла, но не сел, а подался вглубь, где — словно в заалтарье — на черном мраморном пьедестале лежала черная рака-гроб с останками царя Ивана Грозного. Лежала уже шесть месяцев — с того дня, когда он решил было уйти. Уйти — чтобы возвратиться. Возвратиться — как утреннее солнце, как птица Феникс, как и эта мумия прежнего царя, некогда эксгумированная перед реставрацией Архангельского собора по нецерковному советскому приказу.
О той эксгумации ему, еще зеленому студенту, рассказывал в колоритных деталях профессор Заяц. Тогда он, комсомолец, воспринимал все как потешные басни. Да и позже не до спиритизма было, пока что-то не загорелось, не переключилось в его голове.
Он прокосолапил к пьедесталу и, ощущая во всем теле пьянящую дрожь, прилип помутневшими зрачками к пустым глазницам серо-пепельного черепа…
VIII.
Нет худшего наказания, нежели видеть крах совершенного тобой. Видеть, как за несколько лет прахом идут жизненные потуги, испепеляя оставшиеся силы и нервы.
Об этом еще не догадывались даже лукавые бояре, не говоря о войске и служивых; еще державными заботами ежедневно наполнялся тронный зал в Александровской слободе и грозно опирались на каменные колонны тяжелые потолочные своды; еще роскошь ползла по громадным коврам от низких входных дверей — и каждый, какого бы рода-племени ни был, вынужден был в них кланяться царскому престолу; еще по-прежнему властно удерживали белый трон фантасмагорические фигуры античных зверей, и с левой стороны, как в приемной римского папы, rex sacrorum, величественно возвышался образ Богородицы, а справа — образ Спасителя; и еще не остыло храмное впечатление от нарисованных на стенах библейских сюжетов; еще переполнялись преданностью молодые телохранители в белых бархатных накидках с верными топорами на плечах. И по-прежнему во время его появления в длинном долматике с тиарой на голове и державным посохом присутствующими (то ли воинами, то ли монахами в высоких белых шапках-куколях и с золотыми цепями) овладевало рабское молчание, а он, властитель в самой силе, он уже предчувствовал, что всему этому настает конец.
И первыми оповестили о том — как страшные всадники Апокалипсиса — татарские гизалы, в один день захватившие Москву, оставив нетронутым один Кремль. Иван вынужден был прятаться в своей слободе, пока православная кровь лилась на улицах охваченной огнем столицы, а митрополит с духовенством ждали смерти, закрывшись в Успенском соборе.
Стены Александровской слободы были слабыми, и царь со своими опричниками-боярами перебрался в Новгород, недавно им свирепо разграбленный. Там летом 1571 года окаменевшему Ивану зачитали ханское послание: «Я разграбил землю твою и сжег столицу. Ты же не пришел защитить людей своих. А еще хвалишься, что царь московский! Знай: я не хочу богатств и земель твоих. Я, видевший дороги государства твоего, заберу назад Казань и Астрахань…»
Не подсластило царского отчаяния даже известие о смерти ненавистного Сигизмунда — только по-новому разожгло его думы о королевской сестрице. И приказал Иван привезти к нему в Новгород шведских послов, и опять заговорил с ними о Екатерине.
Ошеломленные потомки викингов напомнили, что Екатерина теперь — их королева, а шведское войско под предводительством ее мужа, короля Юхана, теснит московское в Финляндии, однако Иван сделал искреннюю мину: дескать, не слышал о том, и вообще, то безумные наговоры. А назавтра приказал передать королю Юхану следующую эпистолу: «Скажи нам, кто был твой отец… и как звали деда твоего?! Были ли они королями? Нам же брат — римский император! Твой отец Густав чей был сын? Разве не бывало в его правление, что наши купцы придут в его страну с салом да воском, а он наденет рукавицы и пойдет до самого Выборга щупать товары да торговаться?.. А Екатерину у тебя отбирать я не собирался, был уверен, что муж ее мертвый, хотел освободить ее и передать брату Сигизмунду, дабы обменять на Ливонию…»
После отъезда шведских послов царь велел привезти крестьянских девок, которых раздели догола и заставили ловить кур, озорно припугнув:
— А ту, которая не управится, будет ловить уже наш медведь!
Затем царь служил всенощную. Уставший и умиротворенный, отправился в опочивальню, где трое слепых старцев поочередно усыпляли его сказками.
Но сон не брал его возбужденный мозг, и снова из затемненного лампадного угла на полном галопе вылетали красные кони, били копытами пол и холодную кровать, крошили царское тело и исчезали в противоположной стене — чтобы через миг адского круга явиться вновь. На самом лихом скакуне сидела голая Екатерина и норовила бросить на Ивана не то узду, не то петлю. Он и сам намеревался прыгнуть к ней на теплый конский круп, да ноги обламывались, а за кроватью открывалась черная яма…
Врач приносил Ивану успокоительный отвар, и кони больше не возвращались, а пол в опочивальне выравнивался.
— Я — царь-игумен, мне не подобает жену иметь… — уговаривал себя в снах Иван. — Я со всей державой заручен…
Екатерина становилась символом несбыточности и муки. Во всех женщинах, начиная со второй жены Марии, он видел ее — норовистую Ягелонку, и искал ее, и мстил за нее, не нашедши, миловал-любил — и в одночасье карал за свои обиды. Марфу Собакину нашли мертвой через несколько дней после разгульной свадьбы. Анну Колтовскую приказал отвезти в монастырь. Марию Долгорукую выгнал из опочивальни после первой брачной ночи — ее в санях бросили в реку. И зажил с двумя — Анной Васильчиковой и Василисой Мелентьевой, которых привез откуда-то Малюта Скуратов; эти двое свирепо возненавидели друг дружку, чем, вначале повеселив хозяина, ускорили свои кончины.
«После них я подарю тебе, правитель, и целомудренную Литву, и гонорливую Польшу», — вспомнились слова Скуратова, коим так и не суждено было сбыться: верный пес Малюта сложил свою голову в Ливонии. В ответ Иван приказал сжечь живыми всех пленников — ливонцев, немцев, шведов, и снова задумался над обещанием слуги-покойника.
После Люблинской унии Литва с Польшей стали одним государством, Речью Посполитой, и ее трон-кровать по Сигизмундовой смерти был свободным.
— Лис не оставил потомства и не добился моей смерти, — рассуждал Иван. — А посему… не сделать ли мне жену его, державу его, своей наложницей?
Все чаще западные шпики и посланцы доносили ему: Польша с Литвой рассматривают возможность приглашения к себе королем московского царя. В первую очередь шептались о том простые ремесленники да мелкая знать:
— Приелися нам перемены да неразберихи. Пусть придет царь и разберется. Порядок своей строгой рукой наведет…
И новая мечта полонила Ивана: отходят Ливония и Казань — а я соберу земли славянские, и от мощи такого государства ослепнут враги!
В Москву приехал уполномоченный польско-литовского государства Воропай и, сообщив о смерти своего короля, поведал о предложении сенаторов искать его преемника в соседних землях.
— Многие желали бы видеть на том месте московского царевича, — загадочно подытожил он.
А Иван словно уже был к тому готов — спокойно пригладил сухонькую бороду, поднял свой острый нос и, под руку проведши длинноногого Воропая в трапезную, где устраивалось богатое угощение, заговорил довольным, любезным шепотом:
— А что… Некогда ж еще отец мой выступал претендентом на польский престол. Знаю, что в Польше и Литве обо мне распускают слухи, как о человеке злом и жестоком. Но на кого я зол? Супротив измен боярских, коих в твоем государстве нет, зол. Посему буду обходиться с вашими людьми иначе. И не токмо сохраню там старые привилегии, но и новые дарую. Для добрых людей — и я хороший! Им готов последнюю одежду отдать. — И царь неожиданно начал расстегивать расшитую золотом долматику, чтобы набросить ее на гостя.
Воропай, испугавшись, задержал царскую руку и неловко уточнил:
— Наш сенат разослал таких посланцев в несколько стран. И кандидатов будут выбирать принародно сенаторы и делегаты… Мне же поручено было разузнать о московских царевичах — Федоре или Иване.
Однако царь словно не понимал:
— Да, я имею двух сыновей, и они для меня — как глаза. Зачем же вы хотите сделать царя слепым? Да и вообразите, какое славное государство сотворится — как Рим с Константинополем, как новый Иерусалим! — И его глаза одержимо загорелись под поредевшими бровями. — А когда меня выберут польским государем, я готов подарить Полоцк.
Воропай вынужден был срочно раскланяться и уехать — сообщить об услышанном в Краков. А через месяц в Москву возвратился посол Великого Княжества Михал Галабурда и передал Ивану новые условия: возврат не только Полоцка, но и Смоленска, а также принятие московским царем католической веры. Если это оговаривается, царю немедля надобно выслать в Варшаву своих доверенных лиц в составе нового московского посольства, чтобы встречаться с сенаторами и избирателями и популяризировать перед выборами своего патрона.
— Что?! Я тебя правильно понял? — грозно глянул на посла Иван. — Я должен еще кому-то что-то доказывать? Если Речь Посполитая хочет себе королем московского царя — а я убежден, что большинство народу хочет того — пусть идет и челом бьет! Я же не бедная девка на выданье! — Он хотел еще сказать нечто возвышенное и торжественное, но неожиданно в голове блеснула Екатерина, загорелась обида на нее с покойником-братом Сигизмундом и на всех иезуитов-католиков… — В мире нет государей, которые могли бы похвастаться своим монаршим родом в два столетия. Я же — потомок римских кесарей! Посему выпрашивать лавры в свой венец не собираюсь, как некоторые немцы или французы, возьму подобающее сам. И короновать меня будет наш митрополит! — Царь с недоверием осмотрел Галабурду и, хоть опытное в дипломатии лицо того не отображало ни единого чувства, набросился гневно и свирепо: — А ты что улыбаешься? Что такой довольный?! Умнее всех?! Думаешь, не знаю, как ты, в Москве живя, письма от Сигизмунда врагам моим передавал да к измене их подталкивал? И отравой иуд-курбских услаждался? Может, и печатников моих подговорил убежать? Слыхал, они давече Ходкевичем да Радзивиллом пригреты… В людвисарнях вражеских пушки начали лить… — и царь замолчал.
Галабурде не было чего говорить. Посольство начало прощаться, а Иван, уже добродушно мотая головой, довершал свой монолог:
— Никому нельзя верить: ни другу, ни жене, ни державе.
…Нет худшего наказания в этом мире, как видеть крах совершенного тобой. Видеть, как прахом идут жизненные потуги, испепеляя оставшиеся силы и нервы. И надежды…
В декабре 1575 года королем Речи Посполитой был избран неизвестный в Московии Батура, и вновь оскорбленный и разгневанный Иван решил вначале отомстить шведам да ихнему Юхану. Царь сам возглавил поход на занятые шведами эстонские земли, осадил важный стратегический город Пернау, некогда занятый Сигизмундом, захватил Леаль, Лодэ, Фикель, Гапсаль, разорил Эзель… И немного успокоился.
Однако после шестимесячной осады Ревеля под шведским напором отступило войско Шереметьева, а сам князь погиб. Спешно собрав под Новгородом новые полки, Иван снова повел их в поход — но уже не на Ревель, а на польские и литовские земли Ливонии. Мстя за свои обиды, он приказывал яростно пытать пленников — выкалывать глаза, сечь и жечь.
Перед неожиданным нашествием не устояли несколько городов-крепостей; начали доходить известия о том, что супротив московцев собирается большое войско Речи Посполитой во главе с самим королем Батурой. Но Иван еще не мог успокоиться: оставив полк стрельцов грабить Амераден, он с тысячей своих опричников подался в Венден и занял город. Гарнизон крепости не возжелал сдаться и взорвал себя. Тогда Иван велел посадить на кол одного из самых титулованных пленников — немца Вика. Улыбнулся, услышав его стоны, — и отправился в Дерпт, где встретился с полком стрельцов, присутствовал на казни жены и детей беглеца Курбского, а затем уехал в Москву.
Но и дома он не мог уняться. После долгого застолья средь ночи привел царь конный отряд опричников в Немецкую слободу, и сыновья Иван с Федором были с ним. Из сонных изб начали вытягивать и насиловать девок, а тех, кто кричал и противился, убивали на месте. Богатые иностранцы предлагали выкуп — деньги брали, но все равно били. Когда же бедолаги начинали молиться — им отрезали еретичные языки. Трупы складывали в кучи и поджигали. Младший царевич, не выдержав кровавого зрелища, сбежал — и только тогда отец приказал возвращаться в Кремль. И уже оттуда смотрел, как прахом идут жизненные потуги, как исчезает оплаченное десятками тысяч жизней, как разваливается собранное его царской рукой. Смотрел на осажденный королем Батурой Полоцк, как до того — на военные сборы западной соседки, и не мог освободиться от холодно-ядовитого предчувствия. И спасения не находил.
А Батура, неизвестный трансильванский князь, мадьярский самозванец и выскочка, коренастый недоросток, недоделанный рыцарь с низким лбом и большими скулами, совал длинный нос в его отвоеванную вотчину. И откуда на то сил да казны набрал? Вражье войско, как доносили шпики, насчитывало более двадцати тысяч — и все хорошо вооружены саблями, топорами, копьями и мушкетами. И не только поляки и литовцы, но и тысячи немцев и его единокровных венгров шли под флагами «Орла» и «Погони». И сотни пушек успел вылить, и громадный передвижной мост на челнах умудрился сложить, по которому летом через Двину как по толстому льду перешел…
Сильно болела голова, не хватало воздуха, а черные мысли не отступали от Ивана. «Не токмо враги внутренние державы моей, коих опричниной выжигал, погибели моей желают. Восстали и звери внешние — от татарского ханства до королей немецких, французских да императора Максимилиана. Не они ли Батуру на меня и натравили? И не они ли на то денег не пожалели? Как бельмо им всем царство наше, как занозы им успехи наши. Оскалились, как некогда на Византию, царство Константиново. Бесчестят меня по всему миру…» — Иван еще раз посмотрел на оттиснутые в Батуровой походной типографии на польском, русском и немецком языках книжицы, в которых, как доложили ему, оправдывался поход на Московию и рассказывалось о лютом царе-кровососе.
— Не наш ли беглый дьякон-печатник Иоанн Батуре страницы эти тиснуть пособляет? — царь нахмурил лоб и осмотрел присутствующих бояр.
— Сказывают, что так и есть… А еще он литвинам придумал новые пушки-мортиры. Многоствольные, что под Полоцком били!.. Надо было самого добить, собаку! — в разные голоса прозвучал ответ.
В конце августа 1579 года Полоцк перестал быть московским. Войско Батуры заняло Сокол и ближайшие к нему крепости, князь Константин Острожский дошел с верными ему полками по Северской земле к Стародубу, оршанский староста Кмита своевал Смоленщину, а Иван с непослушным бедным войском, лишенным в опальные годы талантливых воевод, не имел сил на сопротивление.
Царь сбежал. Сначала в Новгород, затем в Псков. И послал литовскому канцлеру Воловичу и воеводе Радзивиллу письма о том, что отказался от защиты Полоцка, дабы не лить попусту братскую кровь. «Верую, что в свой черед и вы сделаете все, дабы на наших христианских землях восстановился мир», — мягко намекал Иван. И лютел до эпилептического припадка, прослышав, что за взятие Полоцка римский папа выслал Батуре освещенные на Рождественской мессе меч и копье, и тот безродный король снова сел на коня и выступил на Великие Луки.
Иван вынужден был послать Батуре в Вильно мирную эпистолу, в которой назвал короля братом. За мир предлагалась вся Ливония; если необходимо, Иван соглашался даже отказаться от своего титула, поскольку, как завершалось письмо, он — государь не со вчерашнего дня, а Богом помазанный царь — выше державы.
Но Батура рассчитал Иваново ехидство — и затребовал от Московии вместе с Ливонией Новгород со Псковом и Смоленском. И, получив ответ с оскорблениями, направился в Полоцк — готовить новую кампанию. А чтобы не проиграть войны словесной, королевская канцелярия подготовила Ивану ответ на сорока печатных страницах, ставший известным во многих европейских дворах. «Напоминаем тебе, кто повсюду хвалится своим Божьим избранием и родством с римскими императорами, что мать твоя была дочерью простого литовского предателя, а предки твои слизывали молоко с хвостов татарских кобыл. Кровь же свою ты навечно испакостил в поганых оргиях… И кура спасает цыплят своих, а ты, орел двуглавый, боязливо прячешься!»
А что ему, загнанному в ловушку между западом и югом, было делать — с пустой казной да без единого союзника? Отправил все полки на защиту Пскова, а сам с несколькими сотнями верных опричников спрятался в пьянках и загулах. И вымаливал хоть временного перемирия. И скрежетал зубами, когда витебский воевода захватил его крепости под Смоленском и Луками — и приказывал лучше отдать всю область, а не противиться врагу.
И всеми своими жилами и венами чувствовал он, что нет человеку на земле худшей кары, как пережить взлет свой поднебесный, изведав крах сотворенного! Сосед-король, о существовании которого он, царь и властелин большого земного пространства, еще несколько лет назад и не догадывался, способен отобрать у него не только добытое, но и затеянное — Батура жаждет доказать, что путь из Константинополя в Москву шел через Киев и Полоцк, что третьим Римом, как и новым Константинополем, является его, а не Московское государство!
Ивана добивали снаружи и изнутри, и страшные предчувствия уже не покидали царскую голову. Он разослал по всем монастырям грамоты с просьбой молиться за свои грехи — и сам возжелал монашеского пострига.
Царь искривился и стал меньше ростом. Некогда широкая грудь его ссохлась и выявляла тяжелое дыхание мученика. Нос изогнулся и заострился, глаза втянулись под потемневшие скулы. Он уже не брил голову, и на уши опадали тонкие седовато-рыжие пряди, сливаясь со скомканной бородой. Тело его распухло и покрылось незаживающими язвами. Ноги не держали, и царя вынуждены были носить.
Подобная слабость случалась еще несколько лет тому, но лекарь Бомелий снимал ее какой-то белой золой. Теперь же он сам — зола, поскольку был обвинен в крамольных связях с Батурой и сожжен. Новые же врачи ничем помочь не могли. Да и не доверял им царь, ел и пил только с рук нового выдвиженца Бельского, проверенного опричниной. Этот курчавый и не по времени растолстевший боярин с нервной краснотой на щеках и пухло-влажными губами в последние месяцы был с царем неотлучно…
Перед сном Иван восхотел посетить сокровищницу. Он долго рассматривал ценные камни и подарки, рассказывал, кто и когда их подарил или прислал.
— Этот алмаз — самый большой в мире. Он укрощает гнев и помогает человеку совладать с собой. Но я не дотрагивался до него… Теперь только… — Царь покрутил камень перед огнем светильни и положил назад в шкатулку. — А вот этот скипетр из слонового бивня, называемый «Единорог», отжалел мне некогда император Максимилиан. Послы говорили, что он лечит от тяжелых болезней, даже мор отгоняет.
— Так, может, государь прикажет его в опочивальню перенести? — предложил Бельский, и в его выпученных, как у рака, глазах блеснула надежда.
— Поздно… — царь облизнул губы и тяжело вздохнул. — Призывают отцы к себе. Да и Отец небесный вопросы готовит… Помнишь? — он поднял длинную голову и прошептал: — «Разошлось тогда известие меж братьями, что ученик тот не умрет. Но Иисус не сказал ему: “Не умрет”, а только: “Если Я хочу, чтобы он пребыл, пока прииду, что тебе до того?”… Многое и другое сотворил Иисус, но если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг». — Вдруг царь встрепенулся, насторожился и, срывая до хрипоты голос, закричал: — Где книга?! Где книга?! По которой я перед Макарием читал, которая в Адашеву смуту у меня под головой лежала!..
Бельский недоуменно моргал красными глазищами, а царь аж задыхался:
— Где, спрашиваю, книга?.. Евангелие от Иоанна… рукописное… из Византии мне привезенное… где?!.
Ему сделалось дурно, лихорадочно задрожали руки и голова, в глазах потемнело.
— Худо мне… Худо… Несите отсель… В другой раз досмотрим…
Назавтра, 18 марта 1584 года, царю стало лучше. Вся дворня, архивники и писчий приказ испуганно искали византийский манускрипт, а Иван первый раз за неделю поел и велел нагреть баню. Позвал сына Федора — и долго поучал, как подобает управлять державой и народом: с благодетелью, любовью и добротой, избегать войны с христианами, уменьшать налоги-тягло, освобождать из тюрем пленников и узников. Больной на голову Федор внимательно слушал и, удовлетворенно покачиваясь, улыбался.
После бани царь возлег около невысокого шахматного столика и начал расставлять фигуры: короля, королевну, пешки. Ослабевшая рука подняла коня — и сделалась неподвижной.
«И вот конь синий, и на нем всадник, имя которому смерть», — то ли прошептал, то ли подумал Иван, провалившись в черный квадрат шахматной доски…
8.
— Не знаю, как и сказать… — по закрытой линии звучал напряженно-испуганный голос главы Службы госбезопасности Бадакина. — Заяц… захватил поезд в метро. Состав почти под вашей администрацией, а у него — бомба…
— Витя, ты что — укололся?! — президент удивленно провел пальцем по губам.
— Никакое не укололся! Что делать-то?!
Раньше подобным тоном говорить с хозяином председатель госбезопасности даже и в мыслях не осмеливался, и это — как нашатырь — отрезвило Мороза.
— Так он же ноги лечил… И как тогда захватил поезд?.. Зачем?! — во рту стало сухо и горько.
— Захватил, говорю же. Он не один. По электронке письмо пришло… И в диспетчерскую по рации сообщили. У Зайца бомба в кейсе! Проверили — не блефует. У него на хате нашли все причиндалы! Тротил, все такое… И несколько «эргэдэшек»… Мои пробили по номерам — начинка из Горно-Косовской автономии. Вероятно, помощники у него оттуда же…
— А чего он хочет? — Мороз переставал понимать действительность.
— С вами поговорить… Обменяю всех заложников, трындит, на президента.
— Он что, белены объелся?!
— Да кто б его знал…
Растянулась длинно-тревожная пауза.
— Свяжите меня с ним, — наконец очнулся президент, переждал горькие протяжные гудки в трубке и услышал Зайца:
— Слушаю.
— Николай Семенович, здрасьте! Это, я понимаю, шутка? — он даже через силу попробовал улыбнуться.
— А… Иван… Здоров будь, — тихо прошептала трубка. — Знаешь, я сожалею, что не научил тебя когда-то, что жизнь — не шутка. Она — вещь серьезная. Ну и рад я, конечно, что с тобой поговорить могу. Великим ты стал, занятым… Что тебе со мной время-то терять… Дороговато, правда, за такую связь платить — все запасы отдал, квартиру и дом над рекой заложил, чтобы бомбочку прикупить…
— И…
— До этого «и» были у нас с тобой, Ваня, еще и «а», и «бэ», и «вэ»… Помнишь, как я рассказывал о тезке твоем — царе Иване Грозном, о Евангелии от Иоанна и царстве слова?
— Ну… — заморгал президент. — Как там?.. Вначале было слово… Так?
— Нет! Не так. Не было слово, а — есть. Вначале было, есть и будет слово! И будет — даже когда и нас позабудут. Вот чего ты так и не понял…
Мороз недовольно чмокнул и скривился:
— Ну и чего ты хочешь?
— Хм… Тебе же, наверное, доложили уже. Давай!.. — Заяц прислонил к мобильнику ладонь и, чуть не сбросив пальцем очки, зашептал еще тише, чтобы в вагоне не было слышно: — Дава-а-ай… Это же проще, чем в той твоей плаценте: раз — и ждать не надо! Бах — и ты сразу в вечности, как спаситель людей, — голос стал распевным, с заметным волнением. — Понимаешь, это как в «Тарасе Бульбе»: я тебя породил — я и… А мне же все равно терять нечего — два-три месяца доктора отмерили… Когда-то ж ляпнул, помнишь: «И пусть отсохнут мои ноги, если ты не станешь президентом…» Вот и сбылось сказанное… Ноги диабет съел, а ты — ты так и не стал настоящим президентом…
Мороз взорвался:
— Так ты что — всю эту байду устроил, чтобы мне лекцию прочитать?!
— Нет, Ваня, нет… — голос Зайца сделался спокойным. — Чтобы сказать то, что сказал. И засвидетельствовать перед народом, что ты, его правитель, побоишься спуститься, дабы сограждан от старого маньяка спасти.
Наступило терпкое молчание, оборвавшееся задумчивым:
— Ну все… Не могу больше говорить. Начинают люди оглядываться…
— Что б это было, если бы руководитель страны слушал каждого маразматика… Взрывай! Давай! Тарас Бульба выискался…
— И я тебя, Ваня, люблю. Прощай! — в трубке застреляли короткие гудки.
А затем Заяц поправил очки, пригладил совиную бровь, словно ненароком прислонился коляской к стенке и постучал в дверь. В кабине это услышал усач и потянулся к микрофону.
— Товарищи пассажиры! — захрипели его голосом вагонные динамики. — Сбой в электроснабжении линии устранен. Сейчас мы продолжим движение. Только на несколько секунд отключится освещение… Осторожно, следующая станция «Ноябрьская».
— Ну вот, наконец-то! А то я чуть на встречу не опоздала… — радостно проговорила брюнетка в коротком черном платье со стразами. Та, с ямочками на щеках.
— Наверно, на свидание? — улыбнулся ей в ответ Заяц. — Успеете, обязательно! А похожие задержки, — он сказал это нарочно громко, — и в лондонском метро случаются.
— Давай зеленую, мы едем! — хрипло сообщил в диспетчерскую усач, уволенный после подзабытой уже забастовки метрополитеновцев железнодорожник-краснодипломник, а ныне — ночной грузчик, оторвал приклеенные усы, снял затемненные очки, семафорный фиолетовый пиджак, выбросив все в форточку. Щелкнул рубильником — и в составе стало темно. Приставил к носу сонного машиниста нашатырь и незаметно выбрался из кабины в вагон, где спрятал в карманы штанов перчатки.
— Это диспетчерская! Какую зеленую? Кто говорит?! — закричала в кабине рация.
Машинист очнулся, недоуменно заморгал вокруг, схватил микрофон:
— Алло! — во рту сушило, и он проглотил терпкий комок. — Алло! Диспетчерская, что случилось? Это Марченко с «Восьмерки». Я тут, кажется, отключился. Кто-то с проверкой пришел… И дальше ничего не помню…
Жизнь — не мед, и люди — не пчелы. Однако многоэтажные универмаги и кофейни около закрытых станций метро напоминали растревоженные ульи. Растревоженные собравшимися над городом дождевыми тучами, дизельным дымом переполненных автобусов, а еще — пугающей неизвестностью.
— Чего это метро не работает? Снова забастовка? — интересовались горожане.
— Нет… Говорят, там террорист с бомбой. Видите, сколько милиции и солдат нагнали.
А в это время к пустому перрону неспешно подъехал запоздалый поезд. Раскрылись двери, начали выходить удивленные пассажиры; около турникетов каждого почему-то начинали обыскивать вооруженные люди в бронежилетах и черных масках.
— У Зайца кейс пустым оказался! — по рации надрывно сообщал президенту председатель Службы госбезопасности. — А мои же у него на кухне тротил нашли… и три «эргэдэшки» из бывшего косовского гарнизона… А тут — только ноутбук да книга в кейсе! Профессор…
— Какая книга?! — Мороз сам не узнал своего голоса.
— Старая какая-то, толстая… Сейчас… Библия, мля! Пастор хренов…
Под языком у президента сильно запершило. Что-то хотел сказать, но глубоко вздохнул и промолчал.
Словно в забытьи он уехал в Ворониху. До вечера просидел в бане. Влил в себя литр коньяка — и не смог забыться.
«На черта ему сдалась та Библия?.. Чего они уже полтысячи лет с ней носятся?..» — лихорадило воспаленный мозг.
А когда наконец отключился — увидел громадную аудиторию.
Перед ним — шеренги одинаково одетых молчаливых манекенов. Слушают, а он не может найти слов, зло и бессмысленно кусает губы, переступает с ноги на ногу. Молчит…
И видит средь пластмассовой толпы Екатерину.
Ее затаенно-презрительное лицо.
И ее недоступную красоту.