Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 7, 2013
* * *
В спелом яблоке
червоточина,
на округлости — след
зубов…
Заплутавши во снах, пощечина
осыпает кору с дубов.
Звон в ушах, на оси —
вращение.
“Дед Пихто
да цирк Шапито!”
Тишь, зардевшая от
смущения…
“Ослепительная, за что?”
Понапрасну ножи наточены:
быть капустнице за
сверчком…
Где-то рощах шумят пощечины,
я их в поле ловлю
сачком.
ЕВРАЗИЙСКИЙ УЗЕЛ
Принимай, городьба,
своего бунтаря и
пострела!
Не скули под окном,
колоброда — кудлатый
щенок!
Был вселенский пожар,
и на небе дыра
прогорела,
раздышалась крапива,
и буйно разросся чеснок.
Я допил молоко,
и, отпав от младенческой
капли,
от глухого оврага
до гулкого края добрел.
С неба падали птицы:
болотные серые цапли,
белохвосты-орланы,
Имперский Двуглавый
Орел.
Был Он порван повдоль.
Были сталью иззубрены
шпоры.
Я шепнул, устрашась:
“Перед смертью мы разве
равны?”
Он ответил тревожно:
“Разломаны реки и горы”.
Я расслышал его:
“Не летается
в две стороны”.
Я услышал: “Добей!
Не могу отвечать за
безмолвье,
за мигающий омут,
Медведица где на плаву”…
Я ответил: “Прости
за терпенье, любовь и
беззлобье”.
И лопатой срубил,
что на Запад глядела,
главу.
Отразилась дыра,
плесканулась в запекшейся луже,
и пригрезилось мне,
что я знаю свою колею:
над Россией круги
были, помнится, уже
и туже,
и шаги Звонаря
восходили к забытым в раю.
Я Орла накормил,
обескровил ядро и
дробину,
сбрызнув мертвой водой,
и живой,
что мерцала на дне.
И Орел воспарил.
Белый свет завязал в
пуповину.
Очень прочным узлом.
Этот узел сошелся на
мне.
ЕХАЛ
ГРЕКА
В сборнике “Жертвы Колымы”
первая
фамилия в перечне жертв
— греческая…
К
полемичному сюжету приложу идею-фикс: ехал грека через Лету, ехал грека через
Стикс.
“Карту
кинем — не погибнем!” — снеговейный буридан, ехал
грека в храм богини прямиком на Магадан. Ковырял палеолиты —
перед тем как в храм войти. Тектонические плиты передвинул по пути. Православие
обидел, прыснув пресным языком: “Если эллина не видел, значит, с Лениным
знаком”.
Есть в
Египте пирамиды. У ковбоя есть лассо… Храм богини Артемиды. Хром товарища Лазо.
Я к безносому брелоку приложу идею-фарс: сплошь колючку-проволоку. И
скажу собакам “фас!”
Как свербело, как нудело!…
Нигилизм-алкоголизм. Отсидели, знать, за дело. Это дело — катаклизм. На суку не
кукареку, на суку — ума сума. Сунул грека руку в реку — оказалась — Колыма. К
дыбе — льдистое монисто. Колыма не комильфо. Контрацепт
котрабандиста от Алкея и
Сафо.
Подстрекатели
и скряги, Вещный Шут и Вечный Жид — в путь, назад — через варяги, через варвары в Аид. Сквозь отвалы золотые,
где на горюшко — брюшко. Скопом канули святые сквозь угольное ушко.
Отчеканились
вопросы у порога тишины. Пусть погаснут папиросы! Вы грешны. И мы грешны.
Обратимся в слух и зренье, закатив ГУЛаг на склон…
Живо ль древо Со-творенья?
Был ли зэком Аполлон? В чем вина, война и мера? Чья эпоха? Чей обман? Но не
спросишь у Гомера, не отправишь в Сусуман.
И тогда
сойдутся двое спесью волчьих, песьих орд:
красноярскому конвою кутаисский Гесиод скажет так: “Покрой куколя суть Святая
Простота. Вне земли — покой и воля. Подле Южного Креста”…
* * *
Еще не
рожденную душу щемит
еще не
зажженное пламя.
В
мерцающем зернышке роща шумит,
в
стенающем семени племя.
Еще ничего
не дано понимать.
Глуха
голубиная почта…
Но вот
разверзается мачеха-мать,
из праха
рожденная почва.
И вот
простираются зло и добро.
Таежник
грохочет: “Медведь я!
Пусть
корни сжимают земное ядро,
а крона
цепляет созвездья!
И пусть за
спиной у мужчины — Семья
над сблеванной знатью и голью!”
…В
неистовой Кроне немыслимый я
глаголю,
глаголю, глаголю…
ЖУК
Сё чекушка.
Суть
четвертинка.
Откровенье
для чистых вен.
Жук-хитиновая скотинка,
как ты,
право,
поползновен!
Я доверье
тебе внушаю,
Верещагину-щипачу.
Я лежу,
тебе не
мешаю,
небо
веточкой щекочу.
Кыш, одышный!
Сойдешь на
клейстер!
Дай мне
слышать поверх оград,
как
вершины колышет ветер,
Вертер,
вешатель,
ретроград…
ЗАНАВЕС
Не Козьма, так точно — Казимир.
Музыка,
немая от рожденья.
Красота,
спасающая мир,
своего
страшится отраженья.
Вглубь
себя уйду от духоты,
но содвину
занавес неплотно.
Догорают
поздние холсты.
Проступают
ранние полотна.
* * *
Разумейте,
но плакать
не смейте!
Пусть
плетется веков тетивьё.
Ничего мы
не знаем о смерти,
потому и
страшимся ее.
Понимаю,
никто не
спасется
глупым
сердцем, усталым умом.
Ведь
стрела,
устремленная в солнце,
растворяется
в солнце самом.
Ну, а вера
немногих спасает,
но вот
многих земля поглотит.
Долог
день, да и тот угасает.
А стрела
всё летит и летит…
* * *
Спешит,
спешит,
спешит
улитка
сквозь
мезозой в палеолит.
Сибирь
моя!
Космополитка!
Какой
огонь тебя палит?
Какую
чуешь амнезию
(здесь
мизгири как снегири)?
Вдохни,
вбери в
себя Россию,
но все
ненужное сотри.
Весь мир
вбери!
Не только
тесто
ты можешь
в целости хранить…
В ларцах
Сибири хватит места,
где всех и
вся похоронить.
Поскольку
быстро дрябнет лето
и заболочены
киты.
Как
откровенье того света
свеченье
вечной мерзлоты.
Вот эта
вечность не обманет,
она
шаманит и манит.
И ждет,
когда
дремучий мамонт
Луну
приблизит,
как
магнит.
СИЮМИНУТНОЕ
Гложет
червяк непонятного голода. Смертная скука огромного города. Дар, чуть
привставший с карачек и корточек. Шепот из всех
подворотен и форточек: “Станешь ученым — печеным картофелем, черного пса
назовешь Мефистофелем, чад отмахнешь, к постаментам придвинешься, всех
повторишь и со всеми предвидишься. Мысль затаишь под завьюженным ежиком: в
детстве мечтал быть суровым таежником”. Чур! Усыплен обнаженными махами и
разорен, как лабаз росомахами!
…Гложет
червяк непонятного голода. Пышет дыханье нездешнего холода.
Жму на
курок. Пшик! В орбите и около след горностая в созвездии Сокола.
МАНЬЧЖУР
Памяти моего предка-тунгуса…
Стрела
полетела,
и я у
стрелы — остриё.
Отчетливо
слышу,
как ветры
шумят в оперенье.
Мишень-паутина,
плетенье
во имя твоё,
владычица
леса!
Саднящий
полет — не паренье.
Молочные
крылья
под гнетом
незримых струбцин.
Лечу,
вспоминая,
как жил многожильем Китая
во
внутреннем городе
в пору
династии Цин,
маньчжурской
косицей
земные
пределы сметая.
СЛЕПАЯ
ПУЛЯ
Откуда
знать пунцовой пуле, кто гастарбайтер, кто пират — и
ей откажет в вестибюле вестибюлярный аппарат. Она в зеркальное вопьется, жужнёт
ожегшимся шмелем… Мироустройству остаётся сверкать убитым хрусталем.
В нём,
в зазеркальном, в мутной грани шумнут
химеры разных стран: при толерантном Талейране нетолерантный
Тамерлан, при Нобеле — Макиавелли, при Песталоцци — Сципион.
Но не Израйль, а Дизраели,
и не Сион, но Альбион сомнутся в мерзости деталей, дыхнут на пухлые нули — и
наслоятся фунт на талер и тетрадрахмы на рубли.
С утра
на брата брат возропщет, кисту прищучит кислотой.
Подробно раздробится Ротшильд как звенья у цепи златой. Осклизлый Кант
меркантилизма воскурит ветреный фонарь — ночную призму гуманизма. Тогда,
преодолевши хмарь, вдруг несуразна, как зараза, возникнет фраза о любви, чтоб
от Христа до христопраза осоловело
— “се ля ви”. Чтоб робинзоны,
как изгои, стекались в лапы барыша, давясь севрюгой и лузгою, чтоб “курв шевель”! А что душа? Болит,
как воют мандрагоры, вопит, не видя ни рожна: “Когда б
имел я златые горы и реки полные вина…” Когда б мы шли повсюду сами, сцепив
кулак во весь ГУЛаг. “Светла торговля воздусями, где рынки ценные бумаг”.
Чужак,
как можно без страданий?.. Давай умрем по счету “три” — c
чужих застолий доедаем, живем, пускаем пузыри.
Не
ты, Христос, меж нами грезишь, скорбишь, когда ударят чем, лишь оттого, что
“хлеба!”, “зрелищ!”, лишь оттого, что — знать и чернь срывают в схватках лоск и
голос, бегут-текут из берегов. А в каждом жизни — с тонкий
волос. Но в синих жилах — пульс богов. Всё непреложно и нервозно: ржавеет жесть
в стеклянной мгле…
Но ихний Яхве
гложет воздух, дыша отверстием в земле.