Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 6, 2013
О КНИГАХ
Складчина. Избранное. 1995—2012. Кн. 1. Проза. Поэзия. — Омск: ИД «Наука», 2012.
Можно
сказать, что современная литература находится сейчас в состоянии естественной
раздробленности: за пределами данного города мало и неохотно знают и узнают о
творчестве соседей близких и дальних. Альманахи здесь выступают одной из форм
лит. коммуникации, в них, без
особой придирчивости регулярных «толстых» журналов-ежемесячников, публикуются
авторы данного региона. «Складчина» занимает в ряду таких альманахов-культурных
посредников свое видное и почетное место. Подтверждение этому — выход
«Избранного», «лучшего, что появилось на страницах издания почти за двадцать
лет его существования», которое имело вид сначала «сборника», затем газеты и,
наконец, альманаха. Стоявшие у истоков несгибаемой (еще более подходящий эпитет
— «неистребимой», учитывая трудную издательскую судьбу журнала) «Складчины» Е.
Злотина, А. Лейфер, М. Малиновский, Э. Шик, а также Р. Абубакирова, С.
Поварцов, А. Декельбаум, В. Чешегоров, А. Лизунов сумели дать ей такой заряд,
что, рожденный вместе с новой лит. организацией
— Омским отделением Союза российских писателей в 1993 г. альманах достойно
миновал противоречивые 00-ые и вышел в нынешние 2010-е
с богатым наследием и новым коллективом редакторов: Г. Гаврилов, А. Дегтярев,
Г. Кудрявская, В. Шелленберг и др. А также программой противостояния «всеобщему
оболваниванию, “опопсению” и пошлости, насаждаемыми» ТВ и прочими
псевдоискусствами.
Под
такой программой подписались бы многие лит. организации и писатели. Не зря «Складчина», как и ее
«Избранное», составлялись по принципу должного творческого уровня, а не наличия
членского билета той или иной организации. Да и другой принцип — алфавитный —
тоже вполне демократичен, объединяя в один список таких прозаиков и поэтов, как
Е. Асташкин, Н. Березовский, В. Бородин, Г. Бородянский, В. Вайнерман, Г.
Гаврилов, О. Григорьева, А. Дегтярев… Увы, приходится
прерывать перечисление всех 44 авторов книги, где каждый достоин быть
названным, чье творчество заслуживает отдельных статей и чьи произведения стали
известными не только в литературе современного Омска. Главное их достоинство —
увлекательность чтения, «интересность» сюжета и содержания в целом. Будь то последний день жизни милиционера Маклакова из рассказа Н.
Березовского или вся жизнь затаившегося иуды Акима Плахина, бывшего
полицая-убийцы из повести В. Бородина, эпизод из жизни ребенка из Подмосковья,
ставшего «мышонком» в огромной и циничной Москве из рассказа Т. Мокроусовой и
В. Бердичевского или мгновения из жизни в «микропрозе» С. Дрыгина с участием
саксофониста, дворняжки, подушки, крестика и др.
Главный
редактор и один из составителей «Избранного» А. Лейфер пишет, что со здоровым
чувством юмора относится к любым параллелям и сравнениям омской «Складчины» с
историческим «тезкой» 1874 г., где опубликовались Достоевский, Островский,
Салтыков-Щедрин, Тургенев. На наш же взгляд, содержание и направленность прозы
(о поэзии надо говорить отдельно) «Избранного» «Складчины» вполне отвечает духу
того многообразного реализма, который был создан лучшей русской прозой 2-й
половины 19 века. Разумеется, без сравнения степени таланта и лит. дара писателей двух разных эпох.
Можно, однако, верить в то, что настанет и такое время, когда подобное
сравнение станет возможным. Ведь «Складчине» нет и тридцати лет!
В. Озолин. Фантазер, гитарист, сочинитель. Избранные
стихотворения. — Барнаул, 2012.
В
перечислительном этом названии книги не хватает многого и, может быть,
главного: моряк, сибиряк, храбрец, непоседа из тех, что не любят «тихонь».
Продолжить ряд можно близкими, понятными поэту вещами: «снежные валы» и «стаи
льдин», Арктика и Карское море, «сахалинские берега» и Обская губа, Северное
море и Великий океан. А еще Л. Мартынов, И. Сельвинский, А. Вознесенский.
Перечислять можно много и долго. Но Вильям Озолин (1931—1997) — поэт, которого
не уместишь в перечисления, это заведомо ложный путь. Куда
важнее понять и оценить то, как удается поэту с такой биографией (сын
репрессированного, для которого родиной стали, поочередно, восемь сибирских
городов) и географией, насчитывающей десятки городов, поселков, ареалов
(обширный их список занимает всю заднюю обложку книги), быть и лириком, «громким»
и «тихим».
Видимо,
это чисто сибирская черта: могучим усилием мысли и чувства, обусловленным столь
широким географическим размахом, попытаться соединить несоединимое, объять
необъятное, выйти за пределы одного чувства, одной строки, одного стихотворения,
еще не дописав его. Этот вечный порыв к вечно неоткрытому сродни освоению
безразмерного Великого океана — главная черта поэзии В. Озолина. Выражается это
и содержательно, и формально, и визуально, зачастую в неровном, словно рваном,
«рельефе» его стихового строя. Ярче всего черты его поэзии выражены в
«программном» стихотворении «Черные утки»: «Когда пурга слепит глаза у
пароходов, / Когда у самолетов гнутся крылья… /Сквозь
снежные заряды полным ходом / Несется / Черных уток / Эскадрилья!» У этих
отважных уток поэт и его поэзия «премудрость мужества» и постигает. Не утаил В. Озолин и особенности своего происхождения —
«наследства», в котором были и «дед, швед», и «отец, латыш», и
«бабушка-южанка». От них он и получил сочетание «полярного ветра» и
«вороненых крыльев» в душе и в своей лирике — сразу и романтически-«сказочной», и любовной, и гитарной, и исповедальной.
Страстность его натуры внесла в «жизнелюбивость и оптимизм» его поэзии еще одну
ноту — «с трудом сдерживаемые боль, тревоги, горькую иронию, язвительность»,
как пишет автор предисловия Вл. Казаков. И все потому,
что В. Озолин — поэт живого, «разговорного» слова, идущий от жизни.
Татаренко Ю. А. Чтонатворительный падеж. Стихи
2006—2011. — Новосибирск, ООО
«Манускрипт», 2012.
Автор
этой книги и не скрывает свою принадлежность к «актуальной» поэзии на злобу
дня, мгновенного потребления, заменяющей газету или листовку, будто специально для идущего на демонстрацию или митинг. Многое в такой
«площадной» поэзии открытых и доступных форм объясняет и плодотворная работа
автора в театре (песни к «чужим» спектаклям, спектакли свои, включая
«мини-пьесы» и либретто к мюзиклам) и документальном кино. Плюс беспрецедентная
активность интервьюера: «опубликовал сотни интервью», признается он, давая в
послесловии «Избранные факты биографии» обширнейший список имен, от Евтушенко,
Быкова и Гандлевского до Юрского, Табакова, Додина и даже К. Цзю и М.
Прохорова. Вот и стихи Татаренко в этой книге — своего
рода автоинтервью, в стиле этого очень уж разговорного жанра, без тонкостей и
глубин, зато с избытком «политики», всех интересующей и одновременно всем давно
надоевшей. Тут и «билеты в углах маршруток», и «ГБ с кулаками», и «депутатские
кресла», и «кепка мэра» и даже Тимур Бекмамбетов.
Веришь,
что Ю. Татаренко, и правда, «душно в подвалах газет», а может, и тошно от
газетчины собственных строчек, но он их упорно пишет. Почему? От потребности ли
в «гражданской поэзии», или от чувства глобальной раздвоенности: «Да, мы живем
в одной стране, / Но только государствах — разных!»? Потому ли, что таков уж
«падеж» его поэзии, рифмующейся с «падежами» нынешней жизни, главный из которых
беспросветный «чтонатворительный»? А скорее всего, потому, что является он
заложником своего карнавально-театрального языка и стиля, о котором хорошо
написал в предисловии к книге С. Шаргунов: «Музыка скрежета, визга, грома,
звона, рыка. Обилие, густота слов, намеков, имен… Атмосфера хмельного
головокружительного вертепа». Согласимся и с тем, что Ю. Татаренко столь же
социален, сколько и «внесоциален», и мог бы потратить свою поэзию на
«изображение природы, женщины, ребенка» и т. д. Впрочем, у поэта, отмечающего
свое 40-летие, еще все впереди.
Дмитриев А. Крестьянин и тинэйджер. — М.: Время, 2012.
Это
во всех отношениях замечательный роман — весьма интеллигентный и элегантный,
словно одетый в стильный костюм современного «москвошвея». Читатель, конечно,
сразу отметит его лаконичность: чуть более 300 страниц при почти карманном
формате и необыкновенную увлекательность, обеспеченную, скорее, атмосферой
легкой мистики и искусного монтажа, чем сюжетом. Секрет и
этой увлекательности, и легкомистичности в истории о непьющем фермере-одиночке
из бывших «афганцев» и 19-летнем бывшем студенте из Москвы, скрывающемся у него
от призыва в армию по воле родителей, в мастерстве аналогий, доходящих до
совпадений: «крестьянин» Панюков и его возлюбленная Саня находятся в отношении
очевидной симметрии с «тинэйджером» Герой (Герасимом) и его пылкой любовью по
имени Татьяна. С одной стороны, кажется, что этот роман геометрично
расчерчен аккуратным автором, наподобие если не В. Набокова, то Е. Лапутина. А
с другой, что эта геометричность — лишь следствие какой-то заветной для А.
Дмитриева думы о мире как об очень тесном для людей пространстве без новизны и
неожиданностей. Не зря ведь разоблаченная Герой Татьяна, умом которой он так
восхищался, оказывается, говорила чужими словами, мыслила заемной у своего
престарелого любовника мудростью. Еще более ужасно,
что мысли эти — о жалкой участи интеллигенции: веря «в слово, в смысл, в
ценности», она «оказалась в положении средневековых евреев», «всюду гонимых и
презираемых». Так, сам собой созревает финал романа, где Панюков и Гера,
крестьянин и тинэйджер, меняются местами, и не только географически. Вернее,
должны поменяться, ибо автор вдруг ломает стройную конструкцию своего романа, и
в дымке его смутного окончания мы видим бывшего юного инфантила на танковой
броне, видимо, в армии и, кажется, где-то на Кавказе.
И
уже сомневаешься, об интеллигенции ли этот роман, о хождении ли ее в народ и о
самом ли народе, вращающемся в замкнутых кругах сословий, социальных ниш и
страт, коллективного или сугубо личного существования. (Или даже в том, что он
о фатальном одиночестве «двух человек из параллельных миров», «опытов» и
«правд», как пишет В. Пустовая). Неужто это роман о
социальном оптимизме людей, прощающихся со своими либеральными иллюзиями
самодостаточного счастья? По крайней мере загадочная стрекоза, появляющаяся в
самом конце романа как символ перерождения героя, отменяет какую-либо однозначность
толкования, вдобавок уводя произведение в пространство лит.
классики, к Набокову, Мандельштаму или Заболоцкому. В
этом и искусственность новой книги прошлогоднего букеровского лауреата А.
Дмитриева, и робкий шаг навстречу социальному реализму.
Ерофеев В. В. Акимуды. (Нечеловеческий роман). — М.: РИПОЛ, 2012.
Этот
большой и неуравновешенный текст в формате романа явно вдохновлялся событиями
недавней пересмены власти и «болотного» деления населения, в основном
московского, на противников и сторонников нового старого президента. Последние поименованы у В. Ерофеева «мертвыми», отбрасывающими
страну в тоталитарное прошлое. Хотя автор и не чувствует к ним какой-то
«баррикадной» ненависти, не очень-то отделяя их от живых, т. е. либералов.
Вообще, В. Ерофеев политически достаточно миролюбив, и все это бурление «за» и
«против» интересует его с точки зрения умеренного абсурда, знамением чего и
является это диковинное слово-понятие «Акимуды». Вряд ли бы сам автор объяснил
до конца, что сие означает: не страна и не народ, не люди и не духи, не враги и
не друзья. И не посольство булгаковского Воланда, как можно было бы подумать.
Зато
по ходу романа можно многое узнать об авторе, который сквозь
затеянную им «акимудятину» вдруг да признается: «Меня ненавидят фашисты», «меня
не любят либералы», а также «церковники», «московские филологи», «недолюбливает
внесистемная оппозиция» и т. д. С вопросом на устах — «Так кто же любит меня?»
— В. Ерофеев описывает анатомически подробный секс без комплексов, вперемежку
со своим детством, отцовской работой дипломата и нескончаемыми путешествиями
далеко на запад и юг России, думая, что этим отвечает на вопрос. Но, наверное,
главный, кто любит В. Ерофеева — это он сам. Нормальный, в общем-то,
человеческий и писательский эгоизм, без которого не может быть творчества. Случай В. Ерофеева, может быть, чуть иной, по сравнению, скажем, с
Д. Быковым или З. Прилепиным, которых он мудрено зашифровывает в
«Козлова-Радищева» и «Самсона-Самсона», поскольку диагностируется тем же
«Акимудом», в котором слышится, помимо Бермуд (любимый вектор
Ерофеева-путешественника) и просто «муд» (любимая тематика
Ерофеева-беллетриста), еще нечто интравертное («аки», т. е. «как» — «нечто»,
«вроде»). Отсюда же, видимо, и проблемы с цельностью этого «нечеловеческого
романа», который перерастает своего закомплексованного автора, согласно его же понятиям: «Писатель — не мастер. Он создает текст, который, прежде всего, независим от него самого,
от его моральных качеств, наконец, даже от его ума — текст, который больше автора,
интереснее, смелее и философичнее его», в отличие от «отсебятины» — «продукта
самовыражения».
Где тут «текст больше автора» и «отсебятина» — все та
же «акимудская» проблема. Которая в том, что «Акимуды и нигде и везде» и в том,
что «Вот вы вроде бы что-то понимаете, а потом — хлоп!
И ничего вы не понимаете!» Остаются «лирические отступления» — тексты-монологи
о Москве или Сталине, похожие на блогерские, новеллы «Однорукая» или «Красная
ящерица», шедевральные сами по себе.
Пример
В. Ерофеева с его новым романом симптоматичен для нынешних лидеров
писательско-издательских рейтингов. Они все больше замыкаются в себе, когда им
кажется, что они, наоборот, все больше политизируются, левеют или правеют.
Выиграет ли от этого противоречивого процесса литература — пока неясно, но
время безоглядных деклараций вроде «похорон советской литературы» как будто
уходит.
В. Я.