Главы из биографического повествования. Окончание
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 6, 2013
Сергей КУНЯЕВ
НИКОЛАЙ КЛЮЕВ
Главы из биографического повествования
Роза,
смятая в Нарыме
В Томске Клюев снял угол в избе,
значившейся как дом № 12 по переулку Красного Пожарника.
Из письма Н. Ф. Христофоровой-Садомовой
от 24 октября 1934 года:
«На самый праздник Покрова меня
перевели из Колпашева в город Томск, это на тысячу вёрст ближе
к Москве. Такой перевод нужно принять за милость и снисхождение, но, выйдя с парохода
в ненастное и студёное утро, я очутился второй раз в ссылке без угла и без
куска хлеба. Уныло со своим узлом я побрёл по неизмеримо грязным улицам Томска.
Кой-где присаживался, то на случайную скамейку у
ворот, то на какой-либо приступок. Промокший до костей, голодный и холодный,
уже в потёмки я постучался в первую дверь кособокого старинного дома на глухой
окраине города в надежде выпросить ночлег Христа ради. К моему удивлению, меня
встретил средних лет бледный, с кудрявыми волосами и такой же бородкой человек
— приветствием: “Провидение послало нам гостя! Проходите, раздевайтесь,
вероятно, устали”. При этих словах человек с улыбкой стал раздевать меня,
придвинул стул, стал на колени, стащил с моих ног густо облепленные грязью
сапоги. Потом принёс валенки, постель с подушкой, быстро наладил мне в углу
комнаты ночлег. Я благодарил, еле сдерживая рыдание, разделся и улёгся, — так
как хозяин, ни о чём не расспрашивая, попросил меня об
одном: успокоиться, лечь и уснуть. Когда я открыл глаза, было уже утро, на
столе кипел самоварчик, на деревянном блюде — чёрный хлеб…»
Первый раз за всё время ссылки он
встретил такое отношение к себе. Впору было залиться благодарными слезами.
Он знал, что его конец близок. А
насколько он был близок — тому подтверждение было в том же документе о переводе
поэта в Томск. На казённой бумаге появилось примечание, сделанное синим
карандашом: «В дело массов.». Юрий Хардиков, первым исследовавший «Дело ссыльного Н. А.
Клюева», дал существенное разъяснение по этому поводу:
«По утверждению помощника прокурора
г. Москвы советника юстиции В. Рябова, синий карандаш на делах тридцатых годов
означал предрешённость судьбы — неминуемую гибель
жертвы НКВД. Эта надпись на деле Клюева выполнила своё роковое предназначение».
* * *
Как и в Колпашеве, поэт вынужден был
просить милостыню… Об этом вспоминала студентка медицинского института Нина Геблер в 1989 году:
«…Меня остановил очень пожилой, как
мне показалось, мужчина, высокого роста, склонный к полноте, бледный с
несколько одутловатым лицом, с полуседыми волосами, подстриженными
по-крестьянски под “кружок”. Одет был очень плохо: запомнилась синяя в белую
полоску рубашка-косоворотка, по окружности опоясанная шнурком. Но, несмотря на
плохую и даже грязную одежду и рваные брезентовые туфли, он имел вид
благородного, интеллигентного человека. Он подошёл ко мне, протянул руку и
попросил милостыню на кусок хлеба опальному поэту Клюеву. Я смутилась, денег
как будто со мною не было, и я предложила ему зайти к нам…»
А просящий милостыню Клюев и здесь подобился своему «прадеду Аввакуму», вещавшему:
«Сказать ли, кому я подобен? Подобен я нищему человеку, ходящу
по улицам града и по окошкам милостыню просящу…»
В гостях у семьи Геблер
он вспоминал и о Есенине, и о Горьком, и о Леонове, и о Пришвине… На вопрос,
не сослан ли Клюев за антисоветскую работу против коллективизации среди
крестьян, отвечал, что никакой такой работой не занимался и ни в каких
организациях не состоял.
По Томску быстро разнеслась весть о
том, что в городе отбывает ссылку известнейший поэт, учитель Есенина, при том что есенинские стихи ходили по рукам в огромном
количестве списков. Студенты Томского университета, преодолевая вполне
естественную тревогу (за одно чтение Есенина и обсуждение его стихов можно было
вылететь из вуза с волчьим билетом, не говоря уже об исключении из комсомола
или из партии!), решили прийти к поэту в гости.
Их было четверо — Виктор Козуров, Николай Копыльцов,
Кузьма Пасекунов, Ян Глазычев.
«Человек, вышедший из дома, очень
похож на Льва Толстого, — вспоминал Козуров. —
Обращало внимание чисто внешнее сходство: тот же примерно рост и комплекция,
овал лица, жилистые крестьянские руки и та же лопатообразная борода, только
тёмная и заметно короче. Но главное, что бросалось в глаза, — это одежда:
простые шаровары из какой-то грубоватой, чуть ли не домотканой материи, под
цвет им — просторная рубаха-косоворотка, подпоясанная узким неброским ремешком,
на ногах — домашние туфли, надетые на босу ногу.
Невольно подумалось, что все эти
атрибуты не случайны. Вероятно, человек сознательно и обдуманно доводил их до
полной похожести. Об этом свидетельствовала и поза, которую он принял,
появившись на крыльце: ладонь, заложенная за пояс, и внимательный, изучающий
взгляд чуточку прищуренных глаз, устремлённый в нашу сторону, и лёгкая
полуулыбка на лице, и продолжительная пауза, которую он выдержал, прежде чем
заговорить с нами…»
Это было написано уже в 1981 году, и
на всём этом уже лежит отчётливый отпечаток клюевской
«репутации», устоявшейся за минувшие годы. Козуров не
мог не отдавать себе отчёта в том, что видел перед собой нищего и загнанного
человека, носившего то, что у него есть. Но уж больно велик
оказался соблазн представить Клюева талантливым актёром, «обдумавшим» своё
появление перед студентами… Сам же Клюев давно уже отринул все «личины житейские» и покаялся в них, о чём мемуарист,
естественно, не имел никакого понятия.
Студенты начали расспрашивать его о Есенине, и
Клюев, задумчиво поглаживая бороду, говорил:
— Да, Серёжу-то я знал хорошо. Хорошо
знал Серёженьку… Жаль мальчика. Рано ушёл. Совсем рано. Лучше бы он меня вспоминал. Так было бы
справедливее. Ну, а что я вам о нём скажу? Что нужно, об этом в своё время
сказано и написано. А чего не нужно, лучше и не вспоминать. Так-то оно
правильнее будет. Одно скажу: большого человека потеряли, очень большого. Вряд
ли ещё когда такой народится…
На просьбу прочесть любимые им стихи
Есенина Клюев ответил, что любит все его стихи как свои. Может, его-то стихи
больше любит, чем собственные.
И начал читать «без перерыва и без
видимой связи между собой», как вспоминал Козуров,
«Песнь о собаке», «Персид—
ские мотивы», «Сорокоуст», «Письмо к матери»… «С
особым волнением и дрожью в голосе и, кажется, с искренними слезами на глазах
прочёл он, по нашей просьбе, “Клён ты мой опавший…” И долго потом не мог
успокоиться, вздыхая и проводя ладонями по глазным впадинам. Но “Русь уходящую”
читать отказался, никак не мотивируя своего нежелания».
Он словно заново вернулся памятью к
последней встрече с Есениным в «Англетере», к той
невольной обиде, которую нанёс своему собрату, слушая его последние стихи. И
читая, каялся перед ним. И за те свои слова, и за несправедливые строчки
«Кремля», которыми отбрасывал Есенина в прошлое… Он уже знал всё, что вещали
делегаты писательского съезда о его любимом друге: Бухарина,
услышавшего в есенинском поэтическом голосе «культ ограниченности и кнутобойства», у которого Есенин представал как «идеолог
кулачества»; Тихонова, усмотревшего «однообразные и скучные банальные строки
последнего его (Есенина. — С. К.) периода», что, якобы, «написаны
на костях его биографии»; Александровича, у которого Есенин «кулацкими
элементами фольклора питал своё творчество»… Нет, не желал он петь с ними в
унисон, не для них были его песни — ещё и потому просил позже Яра выслать ему
«Кремль» для переделки.
И потом, разговаривая с пришедшим к
нему рабфаковцем Алексеем Шеметовым, спросил:
— Кто же из поэтов нашего века вам
ближе? Тот, кого ныне славят? Маяковский?
— Нет. Есенин. И вы.
— Вот как! Значит, молодёжь нас
знает? Не думал. Выходит, мы не совсем забыты. Отрадно. Есенин — глубинно
русский песнопевец. Придёт время, Россия будет отмываться его чистоструйной поэзией от пожарищной
копоти…
Как сказал тогда в «Англетере» — будут нежные юноши и девушки книжечки составлять
из его стихов.
И сейчас — как в воду глядел.
* * *
Всё, кажется, позади у старого поэта.
И в эти последние два года жизни поражает взлёт его духа, высота его мысли,
душевная сосредоточенность и очищение сердца. Именно так он назвал своё
философское стихотворение в прозе, которое начал писать в Томске в конце
1934-го и, закончив, отослал Христофоровой-Садомовой
30 апреля 1935 года.
С многочисленными ссылками на книги
Ветхого и Нового Завета Клюев, отвечая на письмо Надежды, излагает самые сокровенные
мысли, пишет, по существу, о своём духовном перерождении, совершающемся
в состоянии спокойной и углублённой радости от предвкушения грядущего очищения
и сороднения с Господом нашим.
Он пишет о людях с природным
сердцем, которые «совершают свой грех добровольно… страшатся суда и
смерти, но не боятся греха»… Об обновлённом сердце человека
обращённого, который находится в состоянии борьбы, старается не грешить, но ему
это не удаётся… Это стадии возрастания духа, которые проходил он сам. И,
наконец, об очищенном сердце.
«Вот тогда-то я уже не уклоняюсь от
прямого пути, жизнь моя течёт, как река. Новые песни вложены в уста мои…
Многие поверяют Писание своим опытом,
вместо того, чтобы проверить свой опыт Писанием. Многие объясняют Слово Божие
согласно с своими мыслями, чтобы успокоить совесть. Не
верьте ни своему, ни чужому опыту: верьте тому, что говорит Бог о
благословении, Им даруемом… В своём последнем письме ко мне Вы несколько раз
советуете мне обратиться и очиститься. Но при обращении душа не получает
очищения — она только с момента обращения становится собственностью Христовой,
но ещё не получает очищения, о котором говорит Иоанн, ХV,
2: “Всякую ветвь, приносящую плод, Он очищает”. Итак — очищению подвергается
ветвь, уже находящаяся на лозе… <…>
Дорогая Надежда Фёдоровна,
драгоценное дитя Божие, Вы, осмысливая меня как личность, — чаще принимаете за
меня подлинного лишь моё отражение в искушениях, которыми я, как никто, бываю
окружён… Прикосновение к нам раскалённых стрел сатаны не
есть ещё бездна и грех (Еф. VI,
16). Хотя они будут обжигать нашу душу и лишать нас покоя, вызывая те
или <иные> мысли и сомнения, но если мы будем только спокойно наблюдать
это, стрелы улетят обратно так же скоро, как прилетели. Наоборот, если мы
углубимся в эти мысли, будем стараться понять, откуда они явились, — тогда горе
нам… Вспомните моё спокойствие в молитве и при встрече с искушениями. Только
слепой сердцем может моё спокойствие при встрече с грехом объяснить моим
участием во грехе (выделено мной; и это нужно
помнить при любом разговоре о Клюеве! — С. К.)… Не смотрите на свою
или чужую немощь, но взирайте на могущество Божие. Не смотрите на свою
наклонность ко греху, это дрожжи Адамовы, но всегда
помните силу Христа, тогда Он и сохранит Вас. Так поступаю я — один из
грешников, ради которых и пришёл Свет в мир».
Клюев беседует с Христофоровой-Садомовой
как с равной себе собеседницей, отвечая на её, судя по клюевским
письмам, довольно жёсткие послания, которые, к сожалению, не сохранились. В
«Очищении сердца» он продолжает и развивает мысли о. Павла Флоренского из книги
«Столп и утверждение истины» («потрясающей книги», по его же словам), в
частности, из письма девятого «Тварь», где Флоренский рассуждает о тварной природе человека:
«Очищение сердца даёт общение с Богом, а общение с Богом выпрямляет и устрояет всю личность подвижника. Как бы растекаясь по всей
личности и проницая её, свет Божественной любви освящает и границу личности,
тело, и отсюда излучается во внешнюю для личности природу. Через корень,
которым духовная личность уходит в небеса, благодать освящает и всё окружающее
подвижника и вливается в недра всей твари». Клюев, прослеживая свою собственную
духовную эволюцию, отодвигает тварную тему в
сторону и сосредотачивается именно на «общении с Богом», путь к которому именно
в «очищении сердца». Именно оно преображает душу и сообщает то духовное
равновесие, которое необходимо в той жизни, где нищета, грубость, голод и
предчувствие близкого конца.
* * *
А что же Анатолий Яр-Кравченко?
С переездом в Томск Николай перестал
получать его письма. Сам же Яр в письмах к родным с увлечением расписывал свою
бурную искромётную жизнь.
«Я сейчас заканчиваю портреты
Куйбышева, Кирова и этим заключается книга челюскинцев. Выйдет она 13 апреля. А
первая книга — Вам. В ней 26 моих портретов. На эти деньги я шью шубу из
лучшего драпа с настоящим котиковым воротником. На это придётся добавить денег.
У меня есть надежда на деньги…»
Успех, материальное благополучие,
вход в официальный живописный синклит… Всё это не могло не сказаться на его
отношении к жизни. Не тот уже мальчик был Анатолий, который наслаждался каждой
минутой общения с дедушкой.
Из письма Клюева Лидии Кравченко,
матери Анатолия:
«От Толи четвёртый месяц не получаю
никакой весточки. Его любовница слишком опытна, чтобы выпустить добычу из своих
когтей. Но я надеюсь на природный ум нашего горячего художника. В его годы
человек меняет не только кожу, но и душу…»
Впрочем, Клюев не мог не понимать,
что дело здесь не только и не столько в «любовнице».
Из писем Анатолия родителям:
«Н(иколаю) А(лексеевичу) не пишу по
некоторым соображениям, очень занят. Напишите ему самые дорогие и лучшие слова.
Он благословил мой жизненный путь великим светом красоты и прекрасного.
Имя его самое высокое для меня…»
«Я среди этих каменных гор и этого
гордого молчания природы много думаю о Дедушке, который прошёл через мою жизнь,
показал мне диковинную птицу и ушёл. А я стою зачарованный, стою, боюсь дышать,
чтоб не отпугнуть паву. Но она неудержима, обнимает протянутые к ней руки и
расправляет крылья, чтоб улететь. Я плачу».
Анатолий сохранит все письма Клюева и
все подаренные и присланные ему стихи. Он сохранит и
светлую память о нём до самого конца своей жизни. Но пава улетела уже тогда,
когда вкусил молодой живописец плодов официального признания. И не желал ничем
омрачать свою новую жизнь. Перепиской со ссыльным поэтом — тем более.
Анатолий прошёл невредимым
через все испытания, окончил свои дни в почёте. О Клюеве вспоминал радостно и
благодарно, но скупо.
И всё же Николай продолжал писать
Анатолию. И в одном из писем, уже незадолго до конца, выслал своё последнее из
известных нам стихотворений.
* * *
«В чаше страдания не может быть ни
одной лишней или бесполезной капли».
Эти слова Александра Блока из письма
Клюеву, запомненные и пронесённые через годы, Николай поставил в качестве
эпиграфа вместе с цитатами из «Послания к Евреям», «Книги пророка Исайи» и
«Экклезиаста» в письме к Лидии Кравченко.
Николай регулярно посещал Троицкую
единоверческую церковь, где настоятелем был бывший князь Ширинский-Шихматов,
с которым у поэта сложились близкие и доверительные отношения. Службы в ней
совершались до 1939 года, когда она была закрыта, а открылась вновь только в
1944 году.
В иконостасе и сейчас можно увидеть
домовые иконы ХVIII века: Обрадованное Небо, Трерядницу, Николая Чудотворца, Архангела Михаила… В
церкви было три придела — для староверов, единоверцев и католиков (которым
негде было больше совершать свои службы)…
Мимо застроенного теперь оврага
уходил поэт в Михайловскую рощу и дальше — к Белоозеру,
вокруг которого ныне разбит парк. Посещал он и старообрядческий храм, что на
улице имени Яковлева… Навещал Ширинского-Шихматова
у него дома на Войлочной Заимке, где в ту пору был совершенно бандитский район.
Из письма Варваре Горбачёвой от 25
октября 1935 года:
«Какое здесь прекрасное кладбище — на
высоком берегу реки Томи, берёзовая и пихтовая роща, есть много замечательных
могил… Но жаворонков и сельских ласточек по весне здесь не слышно. Ласточки
только береговые и множество сизых ястребов. Ещё до Покрова выпал глубокий
снег, ветер низкий, всешарящий, ищущий и человечески
бездомный. Мой знакомый геолог говорит, что и ветер здесь ссыльный из Памира
или из-за Гималаев, но не костромской, в котором сорочий шёпот и овинный дымок.
Как Москва? Как писатели и поэты — как они, горемыки миленькие, поживают. Жалко
сердечно Павла Васильева, хоть и виноват он передо мною чёрной виной. Переживу
зиму — на весну оправлюсь. Теперь же я болен. Лежал три недели в смертном
томлении, снах и видениях — под гам, мерзкую ругань днём и смрад
и храпы ночью. Изба полна двуногим скотом — всего четырнадцать голов. Не ему
мои песни. Лютый скот не бывал в Гостях у Журавлей. Может ли он быть любим? Но
блажен тот, кто и скота милует!..»
На территории тогдашнего Томска
находилось четыре кладбища — православное, католическое, еврейское и
старообрядческое. Скорее всего, Клюев писал о православном кладбище, на
территории которого позже были воздвигнуты корпуса завода «Сибкабель».
«Мой знакомый геолог» — это одно из
последних в жизни радостных обретений Клюева. Речь идёт о ссыльном геологе
Ростиславе Сергеевиче Ильине, в доме которого Клюев часто бывал. Читал хозяевам
отрывки из «Песни о Великой Матери», стихи из цикла «Разруха», рассказывал
сочинённую им сказку о коте Евстафии и другие
сказы… Вера Ильина, жена Ростислава, вспоминала через много лет:
«…Его манера сказителя Севера,
мимика, удивительное звукоподражание создавали впечатление такого
художественного целого, что забывалось всё окружающее… Он изображал жужжание
мухи под пальцами ребёнка, разных животных, мог говорить разными голосами, так
что трудно было себе представить, что говорит один человек… Прекрасны были
его отрывки из неоконченной поэмы о матери, особенно в его передаче. Многое он
забыл и дополнял просто рассказом. Мы очень просили его записать то, что он
помнит, но он этого не сделал и продолжить уже не мог…
Помню, как-то нам было с ним по пути.
Он часто останавливался, то перед какой-нибудь ёлочкой, то перед берёзкой, и
говорил о том, как у них расположены ветки, на что они похожи: получалась чуть
ли не поэма. Остановился перед домиком, мимо которого я
проходила, не замечая его, а тут я сама начинала видеть, что “время разукрасило
стены, как не мог бы сделать ни один художник, — и нарочно так не придумаешь”,
как гармонирует изба наличником с целым этого столетничка;
а что этому крепкому домику не меньше 100 лет, видно из того, как срублены
лапы. Как-то он сказал, глядя на валенки Ростислава Сергеевича с
розовыми разводами, стоявшие на печке: “Для Вас это валенки сушатся на печке, а
для меня — целая поэма”…»
Из письма Надежде Христофоровой-Садомовой
с очередной просьбой похлопотать перед Калининым с
помощью Надежды Обуховой, Петра Кончаловского и
Викентия Вересаева:
«Положение моё очень серьёзно и
равносильно отсечению головы, ибо я, к сожалению, не маклер, а поэт. А залить
расплавленным оловом горло поэту тоже не шутка — это похуже судьбы Шевченка или Полежаева, не говоря уже о Пушкине, которого
Николай I-й сослал… и куда же? — в родное Михайловское, под сень тригорских холм<ов>.
Я бы с радостью туда поехал. Поплакал бы, пожаловался бы кое
на что на могилке Александра Сергеевича! Не жалко мне себя как общественной
фигуры, но жаль своих песен — пчёл сладких, солнечных и золотых. Шибко жалят
они моё сердце. Верю, что когда-нибудь уразумеется,
что без русской песенной соли пресна поэзия под нашим вьюжным небом, под шум
плакучих новгородских берёз. С болью сердца иногда читаю стихи знаменитостей в
газетах. Какая серость! Какая неточность! Ни слова, ни образа. Всё с чужих
вкусов. Краски? Голый анилин, белила да сажа, бедный Врубель,
бедный Пикассо, Матисс, Серов, Гоген, Верлен, Ахматова, Верхарн. Ваши
зори, молнии и перлы нам не впрок. В избе есть у меня и друг — жёлтый кот —
спит со мной, жалеет меня, кормлю его жамкой. Здоровье моё плохое. Простите.
Прощайте!..»
Вера Ильина вспоминала, что в
разговорах о поэзии Клюев утверждал: поэт должен говорить только видимыми
образами, и посему отказывался считать поэзией стихи Владимира Соловьёва… Что
уж тут говорить о стихах «знаменитостей» 1930-х годов… Сам же он продолжал
творить, частично записывая сочинённое на бумаге, а
частично оставляя в памяти.
Он общался в это время не только с
живыми, но и с давно ушедшими.
Из письма Варваре Горбачёвой от 23
февраля 1936 года, после получения от семьи Клычковых
денежного перевода:
«…Купил молока, муки белой, напёк
оладий, заварил настоящего трёхрублёвого чая, а когда собрал стол, то и пить не
мог, всё бормотал, шептал и звал любимых — со мной чайку испить! И они пришли.
Первой явилась маменька — как бы в венчальной фате, и видима почти по колени,
потом дядюшка Кондратий в свете самосожженческого
сруба, Серёженка — сильно неподвижный, не
освободившийся, Александр, Николай, Владимир, Ильюша
— все отошедшие, но в неистребимой силе живущие, даже до цвета и звука!.. Я
часто хожу на край оврага, где кончается Томск, — впиваюсь в заревые продухи, и
тогда понятней становится моя судьба, судьба русской музы, а может быть, и сама
Жизнь-матерь. Но Сибирь мною чувствуется, как что-то уже нерусское: тугой, для
конских ноздрей воздух, в людской толпе много монгольских ублюдков
и полукровок. Пахнущие кизяком пельмени и огромные китайские самовары — без
решёток и душника в крышке. По домам почему-то железные жаровни для углей,
часто попадается синяя тян-дзинская посуда, а в
подмытых половодьями береговых слоях реки Томи то и дело натыкаешься на кусочки
и черепки не то Сиама, не то Индии. Всё это уже не костромским суслом, а
каким-то кумысом мутит моё сердце: так и блёкнут и гаснут дни, чую, что
считанные, но роковое никакой метлой не отметёшь в сторону…»
Это письмо было написано перед
очередным поворотом в его судьбе. 23 марта Клюев был арестован по обвинению в
участии в «церковной контрреволюционной группировке» и заключён в местную
тюрьму, где его разбил левосторонний паралич. Отнялись рука и нога, закрылся
левый глаз, да ещё настиг порок сердца. Лишь чудом каким-то выжил. Изъяты были
стихотворения и поэмы, записанные уже в Томске.
В тюремной больнице он, возможно, вспоминал
свои старые стихи буйных революционных лет.
В китовьем жиру увязают и
пули,
Но страшен поэту петли поцелуй,
Меня расстреляют в зелёном июле
Под плеск осетровый и жалобы струй…
Никто
не узнает вождя каравана
В узорном бурнусе на жгучем коне…
Не ветлы России, а розы Харрана
Под смертным самумом вздохнут
обо
мне!
Но и в этот раз ему удалось избежать
пули…
«Дело» № 12264 не сохранилось.
Известен лишь документ об освобождении 4 июля «ввиду приостановления
следствия… ввиду его болезни — паралича левой половины тела и старческого
слабоумия». Слова о «приостановлении следствия» в донесении Управления НКВД по Запсибкраю были зачёркнуты составившим донесение капитаном
НКВД Подольским. Явно раскручивалось очередное групповое дело, в этот раз не
докрученное до конца.
Возможно, сыграло свою роль в
освобождении поэта обращение Ростислава Ильина к Екатерине Павловне Пешковой,
которая снова помогла опальному поэту. Весной Ильин получил научную
командировку в Москву и Ленинград, в Москве был у Надежды Христофоровой-Садомовой,
которой рассказал о бедственном положении Николая, и написал письмо в
Политический Красный Крест:
«Глубокоуважаемая Екатерина Павловна.
Поэт Николай Алексеевич Клюев в марте
арестован в Томске (где он отбывал ссылку), у него был удар, отнята левая
сторона, и он сразу был переведен в тюремную больницу. В чём он обвиняется, —
неизвестно. Во всяком случае, ему не может быть предъявлено обвинение в
порочном поведении. Одновременно с ним арестованы епископ и др<угие> церковники.
Клюеву в его исключительно тяжёлом
положении могло бы помочь личное заступничество А. М. Горького…»
Трудно сказать — обращалась ли
Екатерина Павловна к Горькому, который мог поговорить напрямую с Ягодой, что
был завсегдатаем в его доме — или действовала сама. Так или иначе, Клюев в июле
месяце вернулся под свой негостеприимный кров в совершенно разбитом состоянии.
Из письма Надежде Христофоровой-Садомовой
после освобождения:
«С марта месяца я прикован к постели.
Привезли меня обратно к воротам домишка, в котором я
жил до сего, только 5 июля. Привезли и вынесли на руках из телеги в мою конуру.
Я лежу… лежу, мысленно умираю, снова открываю глаза — всегда полные слёз. Из
угла смотрит мне в сердце “Страстная” Владычица, Архангел Михаил на пламенном
коне низвергает в пучину Вавилоны, Никола Милостивый в белом омофоре с большими
чёрными крестами, с необыкновенно яркими глазами, лилово-агатовыми, всегда
спасающими. В своём великом несчастии я светел и улыбчив сердцем… Теперь я
калека. Ни позы, ни ложных слов нет во мне. Наконец, настало время, когда можно
не прибегать к ним перед людьми, и это большое облегчение. За косым оконцем
моей комнатушки — серый сибирский ливень со свистящим ветром. Здесь уже очень
холодно, грязь по хомут. За дощатой заборкой ревут ребята,
рыжая баба клянёт их, от страшной общей лохани над рукомойником несёт тошным
смрадом, остро, но вместе нежно хотелось бы увидеть сверкающую чистотой
комнату, напоённую музыкой «Китежа», с «Укрощением бури» на стене, но я знаю,
что сейчас на берегу Томи, там, где кончается город, под ворохами осенних
листьев и хвороста найдётся и для меня место…»
Из письма Варваре Горбачёвой от 10
августа 1936 года.
«У меня были с трудом приобретённые
кой-какие редкие книги и старинные иконы — мимо которых я как художник не могу
пройти равнодушно, но и они с злополучного марта
месяца в чужих руках. Сибирь объясняет знание древнего искусства вульгарным церковничеством. Иное
понимание этих вещей не входит никому в сознание. Вот тебе и университетский
город! Мне ставится в вину, конечно, борода и непосещение п<и>вного зала с уединёнными прогулками в сумерки за городом (я
живу на окраине). Посещение прекрасной нагорной церкви 18-го века с редкими
образами для ссыльного — чудовищное преступление! Не знаю, в теле или без тела,
наяву или во сне — на фоне северной резьбы и живописи — несколько раз являлась
моя покойная мать, — вся как лебединое пёрышко в синеватых радугах, утешала
меня и утирала мои слёзы неизреченно ароматным и нежно-родимым платочком…»
Ещё один, последний и редкостный дар,
последнее сокровище в жизни было даровано ему на этой земле, удивительная
находка, которой он сподобился посреди тяжелейшего быта, в невыносимой
атмосфере пьяных скандалов и нескончаемых попрёков в своём временном
пристанище.
Из письма Надежде Христофоровой-Садомовой
от начала октября 1936 года:
«Горе мне, волу ненасытному! Всю
жизнь я питался отборными травами культуры — философии, поэзии, живописи,
музыки… Всю жизнь пил отблеск, исходящий от чела избранных из избранных, и
когда мои внутренние сокровища встали передо мной как некая алмазная гора, и
тогда-то я не погордился. Но всему своё время, хотя это весьма обидно.
Я сейчас читаю удивительную книгу.
Она написана на распаренной берёсте китайскими чернилами. Называется книга
“Перстень Иафета”. Это не что другое, как Русь 12
века, до монголов. Великая идея святой Руси — как отображение церкви небесной
на земле. Ведь это то самое, что в чистейших своих снах провидел Гоголь, и в
особенности он, единственный из мирских людей. Любопытно, что в 12-м веке сорок
учили говорить и держали в клетках в теремах, как нынешних попугаев, что
теперешние черемисы вывезены из Гипербореев, т. е. Исландии Олафом Норвежским,
зятем Владимира Мономаха. Им было жарко в Киевской земле, и они отпущены были в
Колывань — теперешние вятские края, а сначала держались при киевском дворе, как
экзотика. И ещё много прекрасного и неожиданного содержится в этом “Перстне”. А
сколько таких чудесных свитков погибло по скитам и потайным часовням в
безбрежной сибирской тайге?! Пишу Вам в редкие минуты моей крепости
телесной…»
Поистине, сколько погибло таких
чудесных свитков! Погибла, очевидно, безвозвратно и найденная Клюевым книга.
«По улице не хожу, больше лежу», —
пишет он Варваре Горбачёвой. Единственное, что ещё спасает, — книги. Беда, что
изъято многое и не возвращено, но и память кое-что сохранила. Он цитирует в
своих последних письмах Феогнида, Романа Сладкопевца,
Метерлинка, Иоанна Кронштадтского…
В письме Варваре Горбачёвой сообщает,
что написал «четыре поэмы». «Кремль» мы, слава богу, знаем, от остальных трёх —
не осталось и следа… Впрочем, стоп: намёк на след всё же остался. Сергей
Васильевич Балакин, сын хозяйки последней клюевской
квартиры по адресу: Старо-Ачинская улица, 13, —
вспоминал отдельные читанные поэтом строки:
От Москвы
до Аляски —
кулацкий
обоз.
Сломанные косточки,
крови
горсточки…
Очевидно, это строки из поэмы
«Нарым», начатой ещё в Колпашеве. Но более об этой поэме мы ничего не знаем.
Зато сохранилось посланное в письме к
Яру стихотворение, которое принято считать последним:
Есть две
страны: одна — Больница,
Другая — Кладбище, меж них
Печальных сосен вереница,
Угрюмых пихт и верб седых!
Блуждая
пасмурной опушкой,
Я обронил свою клюку
И заунывною кукушкой
Стучусь в окно к гробовщику:
«Ку-ку!
Откройте двери, люди!»
«Будь проклят полуночный пёс!
Куда ты в глиняном сосуде
Несёшь зарю апрельских роз?!
Весна
погибла, в космы сосен
Вплетает вьюга седину»…
Но, слыша скрежет ткацких кросен,
Тянусь к зловещему окну
И
вижу: тётушка Могила
Ткёт жёлтый саван, и челнок,
Мелькая птицей чернокрылой,
Рождает ткань, как мерность строк.
В
вершинах пляска ветродуев,
Под хрип волчицыной трубы
Читаю нити: «Н. А. Клюев —
Певец олонецкой избы!»
Странник,
переходящий грань, оставляющий в прежнем — земном — мире «свою клюку» (посох,
помогающий в пути), слышит неприветные слова, лишь переступив роковой порог… «Апрельские розы» — не для вестников смерти, «ткацкие
кросны», напоминающие о маминой прялке, оказываются
нитями судьбы в руках «тётушки Могилы», напоминающей древнюю Парку… И нити
сплетаются в письмена, свидетельствующие о том, кем Клюев останется
навечно в земной памяти. «Певцом олонецкой избы»
останется он, якобы разлюбивший «избу под елью».
Я умер! Господи, ужели?!
Но где же койка, добрый врач?
И слышу: «В розовом апреле
Оборван твой предсмертный плач!
Вот
почему в кувшине розы,
И сам ты — мальчик в синем льне!..
Скрипят житейские обозы
В далёкой бренной стороне.
К
ним нет возвратного просёлка,
Там мрак, изгнание, Нарым.
Не бойся савана и волка —
За ними с лютней серафим!»
Этот спасительный ангельский глас,
вещающий, что «смерти нет» — предвестие райских кущ, в которые измученный
земными невзгодами странник войдёт с принесёнными им в глиняном сосуде розами
уже в образе «мальчика в синем льне» — безгрешного младенца, омытого
живительной влагой предсмертной исповеди и покаяния… Розы в руках поэта,
говорящие о «розовом апреле», который он не думал пережить, напоминают о музыке
сфер его любимого Афанасия Фета:
И неподвижно на огненных розах
Живой алтарь мирозданья курится.
В его дыму, как в творческих грёзах,
Вся сила дрожит и вся вечность
снится…
«Житейские обозы» и убийственный
Нарым оставлены за порогом той жизни — впереди слышна лютня, которая
звучала у него внутри все последние месяцы: «Я так нищ, что оглядывая<сь> на себя, удивляешься чуду жизни — тому, что
ещё жив. На меня, как из мешка, сыплются камни ежечасных скорбей от дальних лжебратий и ближних — с
кем я живу под одной крышей. Но как ветром с какой-то
ароматной Вифаиды пахнёт иногда в душу цитра златая,
нищетой богатая! Я всё более и более различаю эту цитру в голосах жизни.
Всё чаще и чаще захватывает дух мой неизглаголанная музыка. Ах, не возвращаться
бы назад в глухоту и немоту мира! Как блаженно и сладостно слушать невидимую
цитру!» «Небесной родины лишён и человеком ставший
ныне», он, проживший земную жизнь, возвращается в свою «небесную родину».
Всё сбылось, житейские невзгоды
позади, впереди же — чаемый берег, где смерти нет и
страха не бывает. И на этом берегу снова воскресает его желанная
невидимая «Расея», древняя и вечная, сберегаемая
Христом.
«Приди,
дитя моё, приди!» —
Запела лютня неземная,
И сердце птичкой из груди
Перепорхнуло в кущи рая.
И
первой песенкой моей,
Где брачной чашею лилея,
Была: «Люблю тебя, Расея,
Страна грачиных озимей!»
И
Ангел вторил: «Буди, буди!
Благословен родной овсень!
Его, как розаны в сосуде,
Блюдёт Христос на Оный День!»
3 мая Клюев пишет последнее из
известных нам писем Варваре Горбачёвой со своего нового адреса:
«Дорогая Варвара
Николаевна, приветствую Вас и Егорушку и милого Журавиного
Гостя (Клычкова. — С. К.). Теперь вы все, верно, на даче — на своём старом
балкончике, — где стихи с ароматом первой клубники, яблони цветут. Моя весна —
до Николы с ледяным ветром, с пересвистами еловых вершин. Перевод (30) получил
— благодарю, да будет светлой Ваша весна! Прошу Вас поговорить по телефону или
написать подробней Надежде Андреевне о покупке ковра, что он подлинно
персидский, старый, крашен не анилином, ремонту лишь руб. на 25-ть. Я писал своему племяннику (Яру-Кравченко. — С. К.),
умолял его о ковре за 400 руб., но ответа не получил. Если его увидите, то
скажите эти условия. Я очень нуждаюсь. Здоровье тяжкое. Адрес новый: Старо-Ачинская ул., № 13».
Срок ссылки подходил к концу, и
Клюев, несмотря ни на что, надеялся на скорое освобождение. Из Томска он писал
письма и Иванову-Разумнику, ни одно из которых не сохранилось. Архив критика
почти целиком погиб в Царском Селе зимой 1941—1942 года в его деревянном
домике. «Когда я посетил его в последний раз, — вспоминал критик, — библиотека
и архив представляли собою сплошную кашу бумаги, истоптанной солдатскими
сапогами на полу всех трёх комнат домика; теперь от него осталось только одно
воспоминание…» Но из воспоминаний Разумника видно, что Клюев писал ему о
грядущей возможности выехать из Томска «с чемоданом рукописей»… Трудно
представить себе, что это был за чемодан, и письмо это, конечно, было
отправлено не в августе 1937-го, как писал критик, а ранее… Так или иначе,
можно предположить, что Клюев ждал окончания своего срока… И дождался бы,
если бы не роковые события мая-июня 1937 года.
* * *
В последние годы историками
установлено, что к середине 1930-х годов в высших эшелонах власти до последнего
предела обострилось противостояние Сталина и группы его верных соратников, с
одной стороны, и секретарей крайкомов и обкомов, «красных баронов», умытых
кровью гражданской войны и не желающих расставаться с «революционными» методами
управления, — с другой.
25 марта 1937 года,
сразу по окончании февральско-мартовского пленума, на котором региональные
«бароны» устроили настоящую истерику, требуя продолжения охоты на
ведьм, по личному указанию секретаря Западно-Сибирского крайкома Роберта
Эйхе начальник управления НКВД по Западно-Сибирскому краю Сергей Миронов (он же
Мирон Король) составил письменное предписание, где обосновывалась необходимость
«тащить» Клюева «не на правых троцкистов», а «по линии монархически-фашистского
типа». Эйхе готовился к проведению
грандиозной «операции», с которой, собственно говоря, и началась кровавая
чистка 1937 года.
После раскрытия «генеральского
заговора» и ареста Тухачевского и других командиров Красной Армии в мае 1937-го
можно было реально убедить Сталина в существовании пятой колонны по
испанскому образцу. И с ней необходимо было разобраться немедленно, иначе
нечего было и думать об альтернативных кандидатурах на
грядущих выборах. Но прежде всего нужно было найти эту
самую пятую колонну, тогда можно было бы доложить и о начале расправы с
ней. О начале, только о начале, чтобы раскручивать кровавый маховик
дальше.
Эйхе
стал готовиться в марте, сочиняя «линию монархически-фашистского типа»… Можно
было, в духе времени, использовать и «троцкистов», но в «Клюева-троцкиста»
никто бы не поверил даже из местного начальства. И успеть в изготовлении сей страшной
«организации» (у которой ещё и названия-то не было!) нужно было до июньского
пленума 1937 года, на котором предстояло выложить козырные карты на стол.
Название
организации появилось в апреле: 29-м апреля датирован протокол допроса
арестованного в Томске Голова Александра Фёдоровича.
«ВОПРОС.
На допросе 19 апреля 1937 г<ода> Вы признали, что являетесь членом
контрреволюционной организации “Союз Спасения России”, назвали участников этой
организации. Дайте характеристику известным Вам членам контрреволюционной
организации, указанным Вами в предыдущем показании.
ОТВЕТ.
В состав контрреволюционной организации “Союз Спасения России” входят лица с
явно враждебными взглядами против Советской власти, приверженцы монархического
строя…»
И
далее — имена: Георгий Лампе, бывший морской офицер Павел Иванов, преподаватель
русского и латинского языков Томского университета Александр Успенский, бывший
кулак Гавриил Диков, студенты университета братья
Рязанцевы, некто Беляев… И, наконец:
«О
принадлежности к этой организации Лампе, Беляева, бывш.
княгини Волконской, адмссыльного писателя Клюева —
мне известно со слов Ивановского, который всех знает лично, посещал их квартиры
и обсуждал с ними вопросы борьбы с Соввластью. Особо
он придавал значение участию в этой организации писателя Клюева и Волконской,
говоря, что “это — люди непримиримой борьбы”…»
Показания
эти выжимал из подследственного оперуполномоченный 7 отдела УГБ младший
лейтенант госбезопасности Горбенко.
Пётр
Ивановский, такой же административноссыльный, был,
очевидно, знаком с Клюевым, как и некоторые другие персонажи этого дела, из
которых и сколачивалась пресловутая «организация».
15
мая был допрошен Александр Успенский, по его словам — «по своим убеждениям —
социалист».
«ВОПРОС.
Кто является руководителем организации?
ОТВЕТ. Со слов Ивановского
мне известно, что идейным вдохновителем и руководителем организации является
писатель Клюев, отбывающий в данное время ссылку в г. Томске.
Ивановский говорил мне о том, что
Клюев является известной фигурой среди монархических элементов
как в России, так и за границей прошлой своей деятельностью, что он и теперь
остался авторитетной личностью среди людей, ненавидящих советскую власть.
При этом Ивановский говорил мне, что
Клюев отбывает ссылку в г. Томске за продажу своих сочинений, направленных
против советской власти, одному из капиталистических государств, какому именно
— он не упоминал, только указал, что сочинения Клюева были напечатаны за
границей, и ему прислали за них 10 тысяч рублей.
ВОПРОС. Лично вы были знакомы с
Клюевым?
ОТВЕТ. Нет, личной связи с Клюевым я
не имел. Ивановский, как я понял из его слов, с Клюевым знаком давно и
находится с ним в близких отношениях, посещали друг друга на квартирах и т. д.»
Слышал несчастный звон, да не знал,
где он. «Испорченный телефон» работал на полную катушку. «Монархизм» Клюева
взялся, очевидно, из читанных поэтом отрывков «Песни о Великой Матери»…
Рассказ о знакомстве с Этторе Ло Гатто
превратился в «продажу сочинений капиталистическому государству», и сумма
гонорара была явно выдумана, поскольку даже от берлинских «Скифов» Клюев в своё
время не получил ни рубля!..
Но главное было сделано: от свидетеля
получен необходимый «материал».
28 мая был выдан одер № 656 с
поручением произвести обыск и арест «гр. Клюева
Николая Алексеевича», проживающего по адресу: г. Томск, Старо-Ачинская ул. 13, кв.1.
В тот же день было выписано
«Постановление об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения». Клюев,
оказывается, «является руководителем и идейным вдохновителем контрреволюционной
монархической организации “Союз Спасения России”, существующей в г. Томске,
принимал в ней деятельное участие, группируя вокруг себя контрреволюционный
элемент, репрессированный соввластью. Имеет связи с
зарубежными монархическими элементами, по заданию которых проводит к-р работу по объединению враждебных элементов Соввласти…» и потому привлекается в качестве обвиняемого
по статье 58, части 2, 10, 11. То есть речь шла о подготовке вооружённого
восстания с целью захвата власти, пропаганде и агитации, содержащей призыв к
свержению или подрыву советской власти и распространении и изготовлении
литературы соответствующего содержания, и всё это осложнялось действиями организации.
И тут же составляется начальником 3-го отделения Томского ГО НКВД лейтенантом
госбезопасности Великановым «Справка», в которой все
вышеприведённые обвинения дополняются ещё тремя пунктами:
«Присутствуя на контрреволюционных
сборищах, Клюев выдвигал вопросы борьбы с советской властью путём вооружённого
восстания…
Будучи враждебно настроен к
существующему строю, находясь в ссылке в г. Томске, Клюев продолжает писать
стихи контрреволюционного характера, распространяя их среди некоторых
участников контрреволюционной организации…»
Но и этого мало. Нужно дополнить ещё
вот чем:
«Установлено, что некоторую часть
своих контрреволюционных произведений Клюев переправил за границу из г. Томска
через соответствующих лиц, имеющих связи с представителями иностранных
государств».
Кем установлено? Когда? Неужели в эту
«передачу» превратились обращения Клюева в Красный Крест?
Впрочем, истина никого не
интересовала. Было предписано мерой пресечения избрать
«содержание под стражей в местах заключения, подведомственных органам НКВД».
А на следующий день был допрошен Пётр
Ивановский, назвавший Клюева в числе других 33-х членов «организации». Ещё
через день — допрос Георгия Лампе, который поначалу вообще отрицал
существование какого-либо «союза», но когда ему пригрозили очными ставками, —
сломался. Тут уже одним Томском дело не ограничилось. Щупальца «Союза»
оказались куда длиннее!
«ВОПРОС. Какие директивы Вами
получались от Московского кадетско-монархического центра?
ОТВЕТ. Директива Московского
монархического центра нашей организации предъявляла требование развернуть
работу по созданию монархических формирований в Нарыме. При этом особенное наше
внимание обращалось на сконцентрированный в Нарымской
ссылке монархический элемент и на спецпереселенцев. Последние
рассматривались как живая сила будущих повстанческих отрядов.
Волконский как-то говорил мне: “Вы
понимаете, что спецпереселенцы — это организованная масса, которая при наличии
соответствующих военных кадров может представить собой довольно внушительную
армию”.
И по тому, как говорил Волконский,
вполне естественно, что Московский центр фиксирует наше внимание на
спецпереселенцах. Значительно позже эту же задачу в разговорах со мной
подчёркивал и Клюев…
Второй задачей ставилось:
максимальное привлечение в организацию реакционной части научных работников
Томских
вузов…
Третье: предъявлялось также требование
обеспечить своё влияние на монархические элементы Алтая…»
И, наконец, 5 июня пришли за Клюевым.
При обыске изъяли рукописную тетрадь, шесть рукописей на отдельных листах,
удостоверение личности, выданное НКВД, и девять штук разных книг.
Это был его шестой арест из тех, о
которых достоверно известно на сегодняшний день.
* * *
В анкете, которую заполнял Горбенко 6
июня со слов Клюева, есть вещи достаточно странные. В частности, год рождения
указан 1870-й. Скорее всего, это фантазия самого следователя, глядящего на
измождённого больного старика. Местом рождения своего Клюев назвал место
приписки своих родителей — деревню Макеево
Кирилловского уезда Новгородской губернии.
Социальное положение — из крестьян
середняков.
Имущественного положения — нет.
Политического прошлого — нет. Беспартийный. Ранее в партиях не состоял (ни о
приёме в РКП(б), ни о последующем исключении не
обмолвился). Образование — среднее, но при этом официального образования не
имеет. Под судом и следствием, если верить анкете, был лишь раз, в 1934 году,
когда приговорили к пяти годам ссылки.
Состояние здоровья: паралич и порок
сердца. Подпись внизу выведена еле-еле, с наклоном вниз.
В тот день был задан лишь
один-единственный вопрос:
— Скажите, за что Вы были арестованы
в Москве и осуждены на ссылку в Западную Сибирь?
— Проживая в Полтаве, я написал поэму
«Погорельщина», которая впоследствии была признана
кулацкой, я её распространял в литературных кругах в Ленинграде и Москве. По
существу эта поэма была с реакционным антисоветским направлением, отражала
кулацкую идеологию.
На этом допрос прервался. Ни единого
вопроса о «Союзе Спасения России» Клюеву задано не было. Возможно, следователь
не видел в том нужды.
Клюев сидел в тюрьме, когда в конце
июня в Москве проходил Пленум ЦК — самый таинственный пленум в истории
компартии, ибо заседания, проходившие 22—26 июня, не стенографировались.
Результатом стало исключение из рядов ВКП(б) девяти
членов ЦК и 10 кандидатов в члены ЦК. Междоусобная борьба разгорелась не на
шутку. Кроме того, на Пленуме был принят один чрезвычайно важный документ.
«Постановление Политбюро от 28
июня 1937 г<ода>
О вскрытой в Зап.
Сибири к.-р. повстанческой организации среди высланных кулаков.
1. Считать
необходимым в отношении всех активистов повстанческой организации среди
высланных кулаков применить высшую меру наказания.
2. Для
ускоренного рассмотрения дел создать тройку в составе нач. УНКВД по Зап. Сибири т. Миронова (председатель), прокурора по Зап.
Сибири т. Баркова и секретаря Запсибкрайкома
т. Эйхе».
* * *
Из протокола допроса Никиты Ширинского-Шихматова от 19 июля 1937 года:
«ВОПРОС: Вам известен Клюев Николай
Алексеевич?
ОТВЕТ: Да, Клюева Николая Алексеевича
я знаю, он отбывает ссылку в гор. Томске
за контрреволюционные преступления.
ВОПРОС: Вы признали, что являетесь
сторонником монархического строя в России. Скажите, с кем Вы из своих знакомых
говорили по вопросу борьбы с советской властью и восстановления монархии в
СССР?
ОТВЕТ: Об этом я говорил с Николаем
Алексеевичем Клюевым. Мы считали, что советская власть рано или поздно должна
быть свергнута силами извне, т. е. путём военного выступления капиталистических
государств против СССР…
ВОПРОС:
Кем и когда Вы были привлечены в… контрреволюционную организацию?
ОТВЕТ:
В состав кадетско-монархической организации я вошёл через Клюева Николая
Алексеевича в конце сентября 1936 г<ода> или начале 1937 года.
ВОПРОС:
При каких обстоятельствах Вы были вовлечены в состав контрреволюционной
организации?
ОТВЕТ:
После ряда бесед на контрреволюционные темы с Клюевым Николаем Алексеевичем, он
сообщил мне, что в г. Томске существует контрреволюционная монархическая
организация, ставящая своей задачей вооружённое свержение советской власти…»
Через
2 дня было вынесено постановление о продлении сроков следствия. Число участников «организации» всё увеличивалось, всё новые и новые
подследственные давали показания о том, что Клюев, якобы, говорил, что,
дескать, «недолго осталось коммунистам существовать, скоро мы станем хозяевами
России и восторжествуем», что «конец 1937 года должен быть началом беспощадной
борьбы и уничтожения коммунистов» и что «Япония и Германия придут к нам в
качестве наших освободителей»… Чем страшнее — тем лучше!
Наконец,
9 октября сотрудником Томского ГО НКВД Чагиным был
допрошен сам Клюев. Он заявил, что виновным себя не признаёт, ни в какой
контрреволюционной организации не состоял и к свержению советской власти не
готовился. Заявил, что убеждённый монархист, не желая вступать по этому вопросу
ни в какую полемику со следователем. Признал (точнее,
согласился с допрашивающим, очевидно, желая кончить всё это поскорее), что
«действительно продал свои труды представителям иностранной буржуазии», что
«знал, что на советскую власть должны рано или поздно выступить фашистские
страны» и «был настроен пораженчески», но «в контрреволюционной организации не
состоял», с членами «организации» беседовал о церковных делах, в разговорах
«выражал недовольство соввластью»…
Следователь как будто не слышал — перед ним лежали подробные показания
остальных арестованных, складывающиеся в цельную картину.
«ВОПРОС:
Следствием вы достаточно обличены. Что вы можете заявить правдиво об
организации?
ОТВЕТ:
Больше показаний давать не желаю».
Такого
ответа не дал на допросах ни один из так называемого «Союза Спасения России».
Подпись
под протоколом уже почти невозможно разобрать — рука не слушалась.
В
обвинительном заключении по делу № 12301 за подписью капитана госбезопасности Овчинникова указано, что «Клюев виновным признал себя
частично». А 13 октября датирована выписка из протокола № 45/10 заседания
тройки управления НКВД Новосибирской области, постановившей:
«Клюева
Николая Алексеевича РАССТРЕЛЯТЬ. Лично принадлежащее ему имущество
конфисковать».
И,
судя по документам, тюремной жизни поэту было отпущено ещё 10 дней.
…Здание
пересыльной тюрьмы в Томске, где сидели в своё время и Сталин, и Свердлов, и
Киров, доживает свои последние дни перед скорым сносом. В старом корпусе № 1
есть карцер № 3, ныне не используемый по назначению. На двери карцера
прикреплена табличка:
«В
этой камере с июня по октябрь 1937 года содержался поэт Клюев Н. А.
(1884—1937).
Едва
ли он дожидался расстрела, как другие заключённые. Очевидно, он уже умирал.
«Выписка
из акта» свидетельствует, что «постановление Тройки УНКВД от 13 октября месяца
1937 года о расстреле Клюева Николая Алексеевича» приведено в исполнение
«23-25/Х 1937 г<ода>». Час приведения приговора в исполнение не указан, и
вместо подписи сотрудника оперштаба — нечто
неразборчивое.
Действительно
ли его расстреляли на Каштаке, где сейчас стоит
православный крест в память всех убиенных? Или он окончил свои дни в камере и
его просто зарыли на кладбище, на месте которого сейчас стоят корпуса «Сибкабеля»? Странная бумага, не дающая нам окончательного
ответа ни на один вопрос.
Проходит
почти два года — и из Новосибирска в Томск направляется следующий запрос:
«Начальнику
Томского ГО НКВД.
В
вашем районе отбывает ссылку ссыльный Клюев Николай Алексеевич. Срок ссылки
ссыльному Клюеву закончился 2/11. 39 года, об освобождении его из ссылки
никаких сообщений нет. В трёхдневный срок сообщите в 1-й спецотдел НКВД, когда
освобождён и куда выбыл. Если же ссыльный Клюев не освобождён, то немедленно
освободить и выдать справку.
Зам.нач. 1-го
спецотдела УНКВД НСО
ст. лейтенант госбезопасности Дасов.
Пом. оперуполномоченного Лушпий».
Эта бумага неопровержимо
свидетельствует о том, что о конкретном масштабе террора, особенно в провинции,
представления не имели не только в Москве, но и в областных центрах. На местах ежовские подручные убивали людей, даже не огласив им
приговора. Запрос пришёл в Новосибирск, очевидно, из Москвы в ту пору, когда
Лаврентий Берия, сменивший Ежова на посту наркома НКВД, стал разбираться с теми
делами, что успели натворить чекисты до него, попутно выпуская из тюрем тех,
кто не дал на себя показаний. В областных управлениях НКВД дрожали
мелкой дрожью, ожидая своей участи, и этот запрос лишь подлил масла в огонь
страха и ненависти.
Ответа из Томска не было, во всяком
случае, мы о нем ничего не знаем. О судьбе Клюева долгое время ходили легенды,
самая живучая из которых гласила: он отбыл свой срок, освободился, выехал в
Москву, но по дороге скончался от сердечного приступа на одной из станций.
Владимир Чивилихин даже называл конкретную станцию —
Тайга, очевидно, по ассоциации со знаменитым кинофильмом 1930-х годов
«Партийный билет», где эта станция упоминалась как место ссылки бывших кулаков.
И сегодня мы знаем только то, что
Николай Алексеевич Клюев окончил свои дни в Томске.
По делу 1937 года Клюев был
реабилитирован военным трибуналом Сибирского военного округа в 1960 году, и для
широкой публики это оставалось неизвестным вплоть до конца 1980-х годов, когда
по запросу Комиссии по его творческому наследию он был, наконец, реабилитирован
и по делу 1934 года.