Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 4, 2013
Виктория ДЕРГАЧЁВА
МОНОЛОГИ
Рассказы
Летописец
1. Дом
“… дом этот стоял на окраине поселка. Дача эта.
Забор совсем покосился во дворе. Стены у дома давно некрашеные. А в одном окне вместо стекла пленкой заклеено. В зиму-то…
В поселке том несколько домов и осталось. Из деревенских жильцов дачники только. Ожились. Вот так выйдут к обеду и смотрят, смотрят… Земфире-то уже в привычку. Молоко она держит в подвале, чтобы к обеду почти свежее было. Можно потом подышать на него, чтобы парное.
В доме том, люди говорят, жила старуха. Люди говорят, давно это было. Люди говорят, времени много прошло, теперь дом тоже умер. Можно пробовать жить, дом не тоскует. Дачнику дали. Пусть пробует.
Дачник вроде хороший. Веселый. Прижился, Земфире на радость. Потом взял да и умер. Люди сказали, дом хоть и умер, да тоже живое. Люди сказали, Земфира красивая, вот дом и ревнует.
Земфира жечь дом тот хотела. Ее поймали у дома, учили. Земфира потом встать не могла, под лавкой лежала, стонала все, плакала долго, к дачнику просилась. Поучили ее с недельку. Потом Земфира взяла да и утонула случайно.
С тех пор времени много прошло. Люди сказали, давно это было. Люди сказали, можно пробовать жить. Дачник новый пришел. Дом ему дали. Люди сказали, пусть пробует.
С Анютой у них получилось. Анюта тоже красивая. Дачник остался надолго. Ожился.
А время?.. А время проносилось. С дождем бежало. Улетало. Время таяло. Сквозь пальцы ускользало. Сыпалось песком.
И я…”
2. Эмдер
“… в лесу раньше город был. Княжеский. Эмдером звали.
Если в лесу том стоять, сквозь лес видно горизонт почему-то. С проседью он давно. Где проседь, там город-то и был. А так — очень темный. Сосновый. Лес наш себе на уме.
Я нашла осколок горшка с волнами. Я нашла кусочек ножика обломанный.
Я нашла холм, на нем постояла. Я нашла осколок горшка с точками. Я нашла кусочек от стрелы обломанный. Я нашла ямку, все в нее закопала. А кусочек от черепа арийца домой унесла.
Вот в Эмдере том только красивые люди жили. На дачника с Анютой похожие. Богатыри. Они тут богу молились. Каждому. Богатыри тут ели, тут спали, любили тут много. Богатыри тут играли в горелки. Богатыри тут пряли, коней заводили. Богатыри тут хороводы водили и песни пели. Богатырям тут весело было тоже. Наверное.
Люди не работали тут и ничего не делали, только в сосны плевались — мне мамка сказала.
И потому сладкого у меня тоже сейчас не будет. Домой чтоб шла…”
3. Кикимора
“… у Агафьи сын наконец-то родился. В листопаде имя дали, Филипп. Агафья боялась все, как бы Кикимора в лес не забрала. Прятала Филиппа под люльку. Следила много. В кроватку полено уложит, в пеленку завернутое. Да только сын плачет под люлькой. Кулачки сжимает от обиды великой такой. Хочется ему к висюлькам, которые над люлькой Агафья навесила. Тренькают висюльки так вот — трень. Звенят все. Кони там есть, звезды там есть, крендель там разный есть и месяц там есть. Да много чего еще отец ему вырезал с дерева. С радости. Ведь сын у него наконец-то родился. С жены. Не с Прасковьи.
Просила за сыном Агафья присмотреть, когда уходила куда. Что мне… Я смотрю. Маленький Филипп плачет только. Хочется ему к матери да к отцу. Требует. Агафья сказала, потому что неумеха дурная ты, плачет он.
Агафья сказала, глаз зачернен у меня, злая я потому.
А как-то, говорит Агафья, Кикимора моего сына в лес забрала, мне помоги, Геля, найти. Я расстроилась на это, что неумеха дурная. Ушла…”
4. Школа
“… свет в ученье, а за неученье перед государством стыдно. Должно быть. Лариса повторяет нам. Львовна. Лариса Львовна нас учит. День каждый. В избе. У себя в доме-то. И математике. И письму. И полезным человеком. Теперь пишу прописью немного. С десяти до одиннадцати пятнадцати. Потом обедаем. Потом литература. Потом аэробика. И теперь прописью. Мать почерку радуется. Клокочет. Смеется. Ларисе не нравится. Львовне. А я Ларисе в другой тетрадке пишу. “Bonjour, Paris, noёl”. Львовне. Рукой правой. Про то, как мама раму мыла. Зимой. А для матери в этой. Левой. Про то, как снежинки вырезали да лепили мылом на стекло. У кого почерк овальный и ровный, Лариса улыбается. Львовна. Растекается. Округляется. Как Лель. Розовощекая. Теплая. Озерная. Ляля. Я тетрадку матери подарю эту. И прихватку крестиком на труде вышить Лариса задала. Львовна. На восьмое марта.
Стояла на горохе у картинки с Лы-Ны Толстым. Над рассказом не плакала. Одна. Каменная. Тварь неблагодарная. Я…”
5. Паленый
“… у Паленого на руках колокола вырисованы. Завидно мне. Так красиво-то. Да не один колокол. Да как на картинке — мне мать показывала однажды. С городом. Цыгане приходили когда, мать с них книгу-то выпросила ту. Показать. Запомни, сказала, мне за эту книгу в ночь идти к ним. Петь. Паленый смеется, называет грехами. Колокола. А почему — не скажет. Придерживает. Подрасти, говорит, пока. Один медведя убил, одну женщину любил, один дочь вырастил. Все время он. Жадный. Потом расскажу по секрету, может быть. Говорит мне так.
А еще Паленому сто лет минуло.
А еще Паленого лес уважает.
Как Змей страшный. Паленый, потому что в груди выгорело. Говорит мне так.
Паленый один не спал, медведи пришли-то когда. Знал их, что будут. След в лесу был. Сидел у поселка с ружьем на случай на всякий. Мы спали пока, Паленый их выждал. И с ними пошел…”
6. Медведь
“…Красный. Млечный. Медовый. Шелковый. Вечный. Пряничный. Еще крошечный совсем. Сильный. Старый. Лохматый. Горячий. Ржавый. Колючий. Теплый. Слабый. Мудрый. Страшный. Сладкий. Бестолковый. Малиновый. Приснился еще который мне. Он. Шел. Блестел. Искрился. Гнался. Серебрился. Звал. Зевал. Звенел. Лаял. Пел. Кудахтал. Помяукал. Зарычал. Остановился. Присел. Насиделся на пеньке вот тут. Ягод наелся. Притомился. Устал. Отоспался. Узнал. Перевалился. Встал. Оскалился. Задружил. Улыбнулся. Клычищами вот такими вот. Полюбил. Ласкал. Лизал. Целовал. Ел с нее. Убил. Откусил. Пережевал. Проглотил. Переварил мою левую руку. И меня. Выплюнул. Извинился. Припорошил. Сказал, что нечаянно. Обознатушки. И врать не умеет-то…”
7. Баня
“… баню мать в неделю раз топит. И когда отцу надо.
Баню в холм врыли. Отец за вечер сделал с братьями быстро. Ладно вырыл. Только темно. С огарками моются там. Холодно, если быстро.
Мать, чтобы теплее, топит часа три. А стены из глины красной. Обмазаны, чтобы мои ладошки остались впечатанными. Матери в радость. Смеется. Показывает мне, какая я сверчок была. Матери в радость. Мне тоже. Я пририсовала в глину морду оленя. А чтобы не скучно ему, пририсовала стадо еще. Матери в радость. Моемся мы пока.
А брат-то один раз оленя-то убил. Убил-то. Палкой растер. Отец сказал — охотником будет. Хвалил. За это в лес ушла жить. Как арийцы. Драли больно и долго. В бане мать меня отмывала. Плакала я пока. Мать тогда моего оленя-то оживила. Оживила. И совсем как ведунья. Земфира делала тоже. Мать тихонько в ладошку пошептала, слова нашептала, вот олень-то и ожил. Олень-то и ожил. А в этой бане так можно. Секрет только наш.
А как-то отец после охоты придержался. Баня четыре часа уже топилась. Мать всегда отца пускала, потом братьев пускала, потом мы с ней. А как-то после охоты отца-то нет. Чтобы баня дышала, мать пустила братьев, потом мы уже. Баня дышала. Смеялись олени. Ручейками текли. Отец так не любит. Вернулся с охоты, мать вылезала с подвала тогда, отец с горя в плечо да и стукнул. Зашиблась мать больно. В бане маму я отмывала. Нежно, где плакала она, подула тихонько. Отец приговаривал потом: топи баню вовремя мужу…”
8. Поселок
“… а поселок наш стоит на самом краю. Долго. Люди говорят — тысячу лет стоит. Вот сколько на срезе колец в каждом дереве в мире во всем, столько поселок-то наш и стоит. Люди говорят — и стоять еще будет.
Приезжие радуются тому, что край нашли.
А мы смеемся. Тихонечко. В ладошку. Чтобы не обидеть только бы. Сыплемся песком сквозь пальцы рук чужих. Встречам радуемся этим нечаянным.
Приезжие некоторые остаются. Оживаются. А другие…”
Синь
Родилась у Земфиры Ленка.
Синие косы. Раскосая девочка. Нежная. Шейка белая.
Даже шутили — повяжи-ка платок на Ленку. Не то.
— Что? — скалилась Земфира.
— Так, — отвечали ей.
Знали, Земфира-то по лесу ходит. Ночью. Шепчется с травами.
Знали, Земфира мужней-то не была.
Раскосые глаза у Ленки. А косы-то — синие.
Не было такого тут. Точно. Мужа-то не было. Ну ни у кого. Ленке, говорили, не повезло. Мать-то та еще.
— Кто? — спрашивала Ленка.
— Та еще, — по голове гладили.
Приговаривали:
— Бедная наша, синекосая. Ягодка волчья. Девочка ли.
Приговаривали.
Ленка маленькая еще была когда, бегала. По лесу бежит вот, присядет — и нет ее. Земфира фырчит, злится после, топает на Ленку, обзывается всяко-разно. В домике она. Щеки красные-красные. Синь. Алые. Синие косы. Бегает Ленка по лесу, фырчит.
— Бедная девочка волчья. В мать, что ли?
Приговаривали.
— А спорим, внизу ты синяя тоже? — Витька сказал ей.
Спорим? Спорим. Три раза показывала.
— Женюсь вот, синяя, — Витька сказала ей.
Женимся? Женимся. Синяя ягодка волчья. Девочка ли.
У Земфиры Марика родилась.
Синие губы. Чувствуют.
Марика любит касаться губами. Нежность показывать.
Говорит ласково, на ухо нашепчет тихонько разное. Да и запомнится. Синь. Синие губы любила Земфира.
— Смачная синь, — Земфира говорила, счастливая завистью.
Отняли. Дочь при себе больше лет трех кормила ведь.
Далеко
Ночью Валентина глаз-то открыла, второй. Приоткрыла третий. Смотрела далеко. До треска. Зевала хорошенько. Приснилось ей вот. Валя горы там видела.
Хорошо далеко.
— Приснится такое, невидаль какая, — Валентина ругалась.
— В руку сон, что ли?
— В руку, каленым железом, невидаль какая, — Валентина ругалась.
— Ну его, что ли? Сон.
Сплю. Смотрю далеко. До треска. Зеваю хорошенько.
— Ну-ка мне, спишь уже?
— Голова болит, сплю уже.
— Вот и снюсь тебе пусть.
Еще Валентина сказала:
— Ну-ка мне, глаз закрой, второй, потом третий.
Хорошо далеко.
Приснился мне дом. А Валя горы там видела.
На то она, Валентина, и мотылек.
Святые лики
(Два монолога)
1. Луч света
Просыпались ли вы ночью с этим чувством, даже если с кем-то, кто-то рядом — все есть, даже шкаф-купе и новый журнальный столик, но вы просыпаетесь с этим чувством, со страхом, в слезах, а сердце стучит так, словно в последний раз, а валерьянки в доме нет, и вы вдруг боитесь, что это конец, потому что вы поняли все. Я хочу сказать — простите, что так непонятно, — у меня бывает, когда я волнуюсь, когда это чувство возникает, и сердце бьется как в последний раз. Простите, я сейчас объясню, я соберусь, сейчас, подождите, я хочу сказать, просыпались ли вы с этим чувством, словно вы космически, ну просто вселенски одиноки? Я хочу сказать, даже если кто-то рядом дышит вам в висок, а рука обхватила вашу грудь или груди, и это теплое человеческое дыхание в висок, всегда раньше успокаивающее, вдруг не помогает. Вы понимаете, о чем я?.. Об этом чувстве, словно вы букашка, песчинка, и второй такой нет, а все эти “вторая половинка” — все лажа, и никто-никто никогда вас не поймет, вы такой один, и так будет до самой вашей смерти, не достучаться ни до кого и тем более не докричаться.
У меня так было однажды.
Я проснулся, но рядом не было никого; я проснулся — и сразу понял, что лучше сейчас умереть, чтобы не мучиться, чтобы не было этого космического, ну просто вселенского одиночества, чтобы не запариваться, чтобы не терпеть рядом хоть кого-то, лишь бы не быть одному. Я решил умереть, решил, что больше никогда никого рядом не будет — какой смысл, если вторых таких нас больше нет?.. Я проснулся — и точно знал, что дальше нет ничего.
Так подумал я, Денис, чисто конкретный пацан, археолог, а потому гнусом еден, дождями мочен, залепухою укормлен, и прочая… прочая… прочая… И поэтому, из-за этого, из-за самого важного, собрал я спортивную сумку фирмы “Фирсачи”, объяснил все Ленке, которая толстая дура и на девятом месяце, то есть беременна, говорит, что моим сыном Женькой. Объяснил все Ленке, которая вроде как с моим даже сыном Жэкой под сердцем и имела на меня какие-то планы; говорю же — дура. И пошел, значит, я — далеко ли, близко ли, — и пошел, в общем, я в путь-дорогу по полям, по лесам, по деревням искать смысл. Ленка со мной попрощалась, сказала вслед непонятно, длинно, пространно, у меня аж мозги свихнулись от этого странного, в общем, Ленка пожелала мне идти всюду, куда меня пустят, потому что я блажен и обубожен донельзя.
И потому, что я прошел полный курс многотрудной полевой археологии, и ручонки лопатой смозолил, дымами костровыми обкурен, шишками кедровыми бит и окриками начальственными оглушен, и поэтому, из-за этого пошел я в путь-дорогу по полям, по лесам, по деревням, то есть, на улицу Энгельса, там, где раньше рюмочная стояла, а теперь продуктовый уже. В этом продуктовом купил я коньяку в три Вифлеемских звезды, хорошего, нашего, не всякую заморскую гадость; купил масла сливочного, финского, на развес, по десять гэрэ порция; хлеба черного купил порезанного, стерильного; все это положил в сумку, которую купил месяц назад на рынке, в общем, все это разложил в спортивную сумку фирмы “Фирсачи”, купленную мной на вещевом рынке, и пошел на Юлькин десятый этаж.
Юлька мне обрадовалась ужасно, расцеловала в обе небритые щеки, спросила, че приперся, я ответил — блаженная Юлька, негоже тебе, чистой деве, ругаться матом; мне приснилось, что целый мир рухнул, ты пойми, Юлька, мне срочно нужно к тебе под одеяло, и чтобы твое дыхание чувствовалось на моей небритой щеке.
И потому, что я работал с древнегреческими текстами и выучил сто пословиц на латинском языке, и потому, из-за этого самого, с тех пор Юлька жила со мною, то есть, я жил у нее месяцев шесть.
Мы с Юлькой мечтали о счастье, лежали в постели, говорили о юдоли плачевной. Я часто спрашивал Юльку — представляешь, как хреново нам жить на Земле? И Юлька меня понимала, все время кивала, в губы целовала, и вообще, чисто конкретно любила лик у меня на лице.
Однажды я у Юльки увидел снимок, ну, как, нормальную такую фотографическую копию, на ней Юлька смеялась блаженно и была как Мадонна. Конечно, Мадонна, ответила Юлька, выпускной же тут, я полбутылки коньяка вылакала уже, а фотограф допил. После такого и кошка залает.
Юлька моя, пьяная Мадонна моя.
Невеста божья, голь бедовая моя. Я это сказал даже вслух, Юлька застеснялась, покраснела и призналась, что действительно мечтала о принце, но пока доходили только кони на ее десятый этаж. Я рыдал. И рассказывал Юльке истории, например, про то, что и императрицы бывают разные, пусть не переживает; например, Петя Первый свою Марту нашел у кого-то, и ничего, как говорят на латыни, хистория эст магистра вита, то есть, значит, если прищуриться слегка и надеть темные очки сверху, жизнь и история — почти одно и то ж.
И вот, из-за того, что я так все логично объяснил и даже расширил Юлькин кругозор, а значит, принес благо, мы жили ладно, душа в душу, по-божески как-то так.
А потом оказалось, что Юлька, блаженная, подсела на что-то, периодами ничего не втыкает, ни где остров Баян, ни где север, ни где юг, сидит, улыбается только, снежинки считает, в носу ковыряет, как басурманка какая, про космос не слышит, советов не слушает. Я, как узнал, так просто расстроился, вот прямо так и подумал, осознал вдруг — да, хрен огородный, хоть опять в паломничество по очагам несемейным иди, странствуй, но путь этот сложен, морально тернист, аки в лесу темном грехи таятся, а в кармане почти нет ничего, потому я решил пожарить говядину из Юлькиного холодильника, чтобы поесть и накормить мою блаженную Юльку, что б она делала без меня, — то есть остаться ради нее самой, не бросать же девку на произвол судьбы.
Надо ж было тебе так влипнуть — подсесть на дневную дозу в десять гэрэ, палеолитическая моя Венера, Юлька моя.
И потому, что это я уже откопал в Сибири Эмдер, а потом я откопал в Великом Новгороде старинный свиток, а кусок керамики, датированный двумя тыщами лет ниже нашей эры, у меня лежит в бельевом шкафу, и завернут этот кусок для сохранности в мой собственный черный в полоску носок, я решил, что хватит нам валяться без дела, пора сводить мою милую Юльку куда-нибудь, например, на каток. И посему, потому то есть, что на дворе была зима, февраль месяц, мы с Юлькой, чтобы не замерзнуть, всенепременно потеплее оделись и двинулись на уличный огромный загородный каток. На катке возникли проблемы, на катке, оказалось, коньки выдавали только по паспорту, а Юлька сказала, что она никому в жизни свой паспорт не отдаст в чужие руки и мне не позволит — кто их знает, что им в голову взбредет делать с нашими документами. И из-за этой своей бабской принципиальности, и из-за того, что денег у меня не было, Юлька заплатила за коньки своими наличными, отдала не два личных документа, а внесла временный почасовой аванс. И покатили мы не по лесам, не по полям, не по деревням и не по городам, а покатили по обычному загородному катку вокруг зеленой елки, не быстро, не медленно, не в гору, не с горы покатили, а по неровному льду кое-как. Юлька вначале кататься не умела, часто на лавке сидела, по сторонам смотрела, я ее возил за собой прицепом, а потом вдруг что-то случилось, а потом вдруг, через сорок минут ровно, она выпустила мою руку и куда-то зачем-то покатила вокруг елки, и куда-то для чего-то укатила одна. А пока я ждал ее, как-то резко похолодало, и я вдруг заметил, что каток некрытый, я вдруг заметил, что на улице минус тридцать, можно случайно простыть. И вот, когда появилась заплаканная Юлька, и вот, когда она с температурой назад прикатила, я взял ее за холодную руку и, чтоб мне не простыть случайно, повел срочно Юльку домой.
Странная она слегка, а вообще, конечно, больная. Юлька моя, пьяная моя Ассоль.
Еле душа в теле, пополз себе за лекарством, туда, где когда-то рюмочная стояла, а теперь продуктовый стоит.
А потому, что чумы нет и крестовые походы давно закончились, Юлька без моего согласия, без всякого моего конкретного разрешения перелезла в полупрозрачной ночнушке, в бесстыдной шелковой комбинации к соседу через балкон. И там, у соседа, она из иностранного холодильника вытащила, то есть Андрей Семёныч уточнил все-таки, что Юлька не вытащила, а стащила из импортного холодильника, короче, взяла и без спросу попользовалась техникой, съев бутерброд Андрей Семёныча с дорогущей ветчиной. Андрей Семёнычу это не понравилось, он пришел ко мне нажаловаться, велел забрать свою Юльку в китайской ночнушке, велел увести мою блаженную обратно к себе на балкон. Вот так оно и было. Но в комнате у Андрей Семёныча я увидел шахматы; я давно не играл в шахматы, а у Андрей Семёныча оказался по шахматам первый разряд. И поэтому вполне понятно, и посему вполне естественно, что я позабыл про Юльку в рваной ночнушке, чтобы в шахматы с Андрей Семёнычем сыграть.
А был уже месяц февраль. В квартире — что давка в церкви, но посветлее как-то было от электрических свечей. Мы шагали с Андрей Семёнычем вровень ладьями, когда Юлька призналась, что пыталась в ванной топиться, но скоро события евангельские, вроде как Пасха должна быть скоро, а посему топиться желательнее как-нибудь попоздней.
И Юлька прибавила, скороспешно сказала такое, отчего Андрей Семёныч удивился даже, он на пять секунд поднял глаза от шахмат, от доски, у него правая бровь поднялась от удивления, когда Юлька нарушила полифонию тишины. А все оттого, что Юлька призналась, как-то пространно высказалась, она рассказала, что, наверно, любви не бывает, а значит, и конкретных смыслов больше нет без любви.
Юлька все это сказала мне. Мне. Только мне. Для меня. И вообще, по-моему, она на меня запала. Я понял так, бог высветился в ее в глазах. В ее глазах. Лазурью. Для меня. И мне, реально, даже пофиг стало, кто она там на самом деле — Мадонна или драная коза. Я вытерпел целую тираду Юлькину про счастье, и моя Юля даже плакала от любви. Навзрыд. В моих руках. Ведь вполне понятно, ведь вполне естественно, что так можно плакать только в переполнении чувств от чего-то подлинного, то есть от любви.
Вот так оно и было. А потом…
Потом Юлька все это про счастье проговорила. Ну и прибавила тихо: “Ах, как я любила!” То есть она сказала: “Ах, я тебя так любила!” А потом добавила к этому прибавила: “Кирилл”.
Да, вот так оно и было. Было так. Сей мир давно во зле лежит.
Ну и так как я не знал, что ответить на такое, когда глаза в глаза о высшем смысле и о бытии, мне в голову не пришел верный вариант, я решил на месте сымпровизировать, ответить Юльке не боком и не косо, а посоветовать ей по-дружески не имитировать оргазм просто так.
И, вдруг, Юлька разревелась:
— Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
Значит — это кому-нибудь нужно?..
И Юлька выплакивалась:
Значит — это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
Юлька проплакалась, вытерла сопли и сказала: потому, что Земля круглая, нога ее белая тридцать девятого размера порог сей зловонный не переступит, и вообще, потому, что моя Юлька хочет жить по-человечески, она срочно пошла, то есть абсолютно самостоятельно полезла домой на свой балкон.
Нет Венер, нету Див, нет Мадонн.
В общем, мы с Андрей Семёнычем в шахматы почти доиграли, ну и следом к ней перебрались.
А потом раздался звонок в дверь, я открыл, на пороге мент. Нет, нормальный такой очкарик с автоматом. Извинился за доставленное беспокойство и поинтересовался, не торгуем ли мы наркотой. Им в отделение позвонили анонимные благожелатели, вроде как мы причастны к сбыту не в особенно крупных размерах. Мы ответили, что не причастны, и вообще, даже слово такое “наркотики” не выговорим, мол, это что такое, и вообще, если не верит нам, чисто конкретным пацанам, Денису и Андрею, пусть заходит и ищет тогда свою в прозрачных пакетиках белую десятиграммовую наркоту. Ну че, мент извинился, что-то там нажал на автомате, зашел и начал искать, и не нашел, конечно. Юлька-то не дура совсем, спрятала, хрен найдешь, и этот татар окаянный поискал, опять извинился, попросил расписаться в документе. Я не понял, но расписался, че мне, жалко, что ли; мент поблагодарил, поправил очки, подтянул штаны, а потом на пороге прибавил, он вроде как чуть не забыл сообщить: наша Юлька случайно упала — полезла с балкона на свой балкон, полезла и как-то упала прямо на ипотечные Петькины “Жигули”. В общем, мент спросил — проблемы будут? Мы вспомнили, что Петька так любил свою развалюху, что не только мыл ее каждую субботу и среду, но и умудрился застраховать в “каско”, а значит, у Петьки не будет особых проблем.
И потому, что историк во мне умер, но пока еще не совсем, а из латинских пословиц я почти все забыл, я даже пошел на Юлькины похороны, чтобы посмотреть, как это бывает в жизни, а не на археологических раскопках.
Народ набежал разный, я своими глазами видел, как Юлькин знакомый по имени Димка пролил скупые чисто конкретно три мужские слезы. А вообще, нормальный пацан этот Дмитрий. Этот засранец, прости меня господи, подсадил мою Юльку на дневную дозу в десять гэрэ.
В принципе, все было нормально, только бы у священника не звенел еще мобильный, а то во время службы трезвонил Чайковский, вроде не в тему, да, в принципе, точно все было нормально, но я отчего-то подумал — а Юльки блаженной ведь нет.
Вот так и было. Было так. А потом откуда-то сверху, из серого неба появился луч света, это было круто, прожектор свыше; все зашептались от неожиданности, такой спецэффект, а после решили, типа, теперь все хорошо, без проблем, она прибыла по адресу. Теперь все хорошо, без проблем. Без проблем теперь все. Как-то так.
А я вдруг вспомнил Юлькино:
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
Значит — это кому-нибудь нужно?..
Я услышал детское:
Значит — это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
Было так. Как-то так и было.
Потом я попрощался с Юлькиным телом, выпил водки, полчаса посидел для приличья, ну и, в общем, плавно двинул домой.
— Граждане пассажиры, помочь надо, наледь у нас.
— Че не едем-то?
— Граждане пассажиры, наледь у нас, не можем ехать дальше.
— Не поняла, че не едем-то?
— Граждане пассажиры, не сидите, наледь у нас, пойдите, толкните чуть-чуть троллейбус уже.
— Твоя обязанность.
— За что билеты платим только?!
— Мужчины, пойдите подтолкните немного. Мужчины, я дверь открою заднюю, пойдите толкните троллейбус, иначе будем стоять тут.
— Мне в поликлинику надо, у меня спина больная, езжай давай.
— Наледь там, граждане пассажиры, мужчины, толкните троллейбус. Мужчины?
— Вижу одного.
— Мужчина, мужчина, пойди пособи.
— Задремал у печки вроде.
— Не работает она, печка, примерз, толкни его.
— Мужчина!
— А?.. Че?..
— Сынок, иди пособи, мне в поликлинику надо, спина больная.
— Че толкаешься?!
— Сынок, иди толкни троллейбус пару разков.
— Че я-то сразу?..
— Нам рожать еще!
— И че? Я тоже.
— Ты не хами старшим. Сидишь на месте для пенсионеров, ты не хами, лучше помоги женщинам.
— У меня тоже пенсионное. Сама толкай.
— Такой малец, а уже хамло.
— А по шее?
— Говно гавном.
— Да отстань ты от него, вон еще один… Интеллигентный вроде.
— Где?
— Вон, в уголке стоит.
— Мужчина, пойдите толкните троллейбус, а то так и стоим ведь.
— У него плеер в ушах.
— Мужчина!
— А? Че толкаешься?
— Мужчина, идите толкните троллейбус, наледь у нас, водитель сказала.
— Толкните, пожалуйста.
— Сама толкай. Че пристала?
— Тоже хамло.
— А по роже?!
— Давайте, я толкну уже!
— Спасибо, молодой человек, пару разков всего, настоящий защитник, не то что эти два мудака.
— Мы вам поможем.
— Бабы, взялись!
— Раз!
— Еще раз толкните. Граждане пассажиры, выйдите пока из транспорта.
— Сама сидит, из термоса чаи пьет.
— Два!
— Выйти бы надо…
— Три!
— Выйдите, вашу мать!
— И не надо так орать в микрофон свой, разоралася… Вышли уже.
— Четыре!
— Еще!
— Пять!
— Еще!
— Шесть!
— Запрыгивайте!
— Скользко, тормози!
— Не могу, опять встанем!
— Моя спина!..
— Подождите, мне надо, у меня очередь!
— Прыгай!
— Граждане пассажиры, едемте, от лица трамвайно-троллейбусного депо выражаю благодарность за оказанную помощь общественному городскому транспорту Ленинского жилого района…
Просыпались ли вы ночью оттого, что кто-то для вас важный вдруг проснулся и понял однажды, что он один во всей вселенной и больше нет никого, даже если вы рядом и дышите ему, этому важному кому-то, в висок, а ваша рука у него на груди или на ее грудях, а вы знаете, что только вы, вы один можете этому кому-то важному помочь?..
И знаете, я вдруг подумал, мы произошли из взрыва, из частиц, стали целым, и когда-нибудь мы взорвемся, вся наша галактика взорвется, наш мир разлетится на миллионы частиц, вселенная рухнет, но скажите, скажите, кто-нибудь знает, что там за вселенной?.. Что?.. Что?.. Что?! Никто не знает, я тоже не знаю и ни один ученый не знает, потому что не существует телескопов, способных туда заглянуть, но после взрыва частицы нашего мудрого мира, частицы нас всех станут частями чего-то нового, войдут в какой-то новый мир.
И потому, что я не хочу, чтобы моя вселенная рухнула от чьих-то войн, и поэтому, из-за этого, пошел я не по дорогам, не по тропам, не по лесам, не по деревням, а поехал на городском транспорте, то есть, конкретней, поехал на красном троллейбусе № 12 домой, и готов я был от Ленки получить десять раз по шее, воспитывать Жэку, моего, точно, сына, и попробуйте только не верить; потом ходить на работу готов был, ужинать дома, мыть посуду неделю, когда надо выносить мусор, есть горелую запеканку, в общем, любить мою толстую дуру, Ленку мою.
А Ленка ушла.
2. Матрешка
Он сделал глупость. Все делают глупости. Все ошибаются. Точно-точно. А потом он поймет все. А я дождусь. Да-да-да. Она его приворожила. Она такая. Коллега хренова. Я сразу поняла. Я его предупреждала, что она его приворожила и он уйдет к ней. Каждый день ему об этом говорила. Каждый божий день. И как в воду глядела, он ушел к ней. Почему? Не пойму.
И вот из-за дел минувших, а может быть, и из-за чего еще, я двинула куда подальше, а точнее, я двинула в монастырь. И через шесть часов пути в гребаной маршрутке, после которой до сих пор не чувствую спину, я подумала: а на хрена я туда еду. А просто так еду, на природе пожить. Ну вот… Стою я на окраине Мухосранска, похоже, что на остановке. Стою, вижу бабу с пустым ведром. Подваливаю к ней. Спрашиваю, чего стоите? Она говорит — а просто так стою, щелкаю семечки, че приперлась, понаехали, не лезь ко мне, жду городской транспорт. И я, говорю, просто так постою. Стоим; потом спрашиваю, сколько будем ждать еще деревенский автобус. Она отвечает — ну-у, где-то около часа; у нас, вообще-то, имей в виду, малометражный город, сама ты деревня, а если очень надо, иди пешком — сперва прямо-прямо, а потом направо, там далеко идти по дороге, минут десять по грязи, в твоих, вот умора, тряпичных унтах. Буду, говорю, иметь в виду, что малометражный город. Стоим. Вскурнули. Стоим. Дышим одним и тем же навозом. Час стоим. А автобуса нет и нет. Темнеет. Я темноту не люблю, особенно в засранных мухосрансках, поэтому двинула с горки, по-моему, в центр, мимо коричневого, по-моему, ручья.
В однатыща-двухтыщном году нашей эры, а может быть, до, я не помню, не знаю, он ушел к ней, к этой стерве, мрази; не важно, я простила, простила, простила, к тому же они уже разошлись, это рок. Это месть. По заслугам все им.
Ну и, в общем, где-то к вечеру приехала я в этот самый засранный город, прошлась, а там, знаешь, в центре одна-единственная гостиница есть, “Магнат”. Пришла, такая, к си-кью-ри-тэ, говорю, такая, здрасти, дайте мне номер с видом на монастырь; какой-то у вас, я бы сказала, дерьмовый город. Си-кью-ри-тэ говорит, и вам, мол, не хворать, говорит, вот ваш ключ, говорит, ключ в ваш личный неубранный номер; вы, говорит, извините за это, мы вашу особу не ждали, зато у вас замечательный номер с чудным видом на монастырь.
Вид был нереально реальный. Представьте: монастырский комплекс начала двадцатого века. Ну и, сами понимаете, очумелый вид с монастырского холма. Я бы сказала — чудненько. Благолепненько. Вот только река с этой точки обзора, к сожаленью, была не видна.
А речка, между прочим, была что надо. Я на следующий день по берегам прошлась. Осматривала виды. Детишки на берегу готовили к путешествию перевязанного ежика. А чтобы еж не скучал, положили на плотик ломтик бородинского хлебушка ему. И я смотрела на это, я вспоминала, что у меня в детстве был тоже ежик. Я этого ежика очень любила. Мне его в крапиве нашли и домой принесли. Ну так вот. Я думала об этом, я вспоминала, когда смотрела на плотик с перевязанным в лапках ежиком, который на плоту в путешествие по речке уплыл.
Тот день был чудесен, малометражно просторен. Мягкая весна подсушила кору. Закат догорал. Вечерело. Пахло набухшими почками и почему-то пахло липой на том берегу.
Следующим утром я пошла в монастырь, постучалась в дубовые монастырские двери, попросила попить, а потом еще поесть, а потом еще в келье пожить денек. Но меня почему-то не пустили даже за стопроцентно наличные евро в отдаленную келью. Уточнили, правда, мол, мне можно приходить и молиться каждый день по часу.
В церковной лавчонке, в которую меня отправили по-малометражному приодеться, читал книжку священник Илларион.
— Здрасте.
— Храни тебя Господь.
— Меня… это… в монастырь не пускают без юбки. Где тут у вас облаченье будет-то, а?
— Вон там, в уголке присмотри.
— А че они какие-то грязные… как тряпка пылевая, а? Вот засада, а джинса новая. Мне еще хотелось, это, типа того, заказать…
— Себе литургию? Оная стоит тыщу рублей.
— Не себе.
— Тогда десять.
— А вы за исполнение желания молитесь?
— За заветное — тыща рублей.
— Ага, щас. Свечки можно?
— Какие?
— Монастырские.
— За сто?
— А попроще нет, что ли?
— За десять?
— И че, за десять топится быстро? Наверх-то дойти успеет, а?
— Вот за сто.
— Обдиралово… Все равно погасите через пять минут и переплавите. Мне подружка рассказывала, что плавите, не прокатит — мне за десять, двадцать штук.
— Вот за десять.
— Ну и че с меня будет-то?
— Тыщу рублей.
И на этом событии мы со священником Илларионом разошлись.
Ты не кручинься, живи в миру, живи с миром, а если будешь прилежно молиться, до тебя снизойдет святой Гавриил, так сказала мне странница Прасковья, на сон грядущий благословила, чтобы мне можно было, как будто в келье, в гостинице жить.
Я действительно жила как в келье. Спала на полу, питалась скудно, хлебом, мазала кусок отбивной кетчупом из трав. Я хочу просветиться. И поверить в чудо. Я хочу помолиться. Только меня в детстве не научили — как.
И он снизошел, залез через одно из фирменных окон, благо я поселилась на первом этаже. И он рассказал, что не стоит плакать, по закону переменчивости впереди что-то светлое уже.
Святой Гавриил сказал: давай забудем об этой отвратительной погоде. И поговорим о… море. Море. Знаешь ли ты, что такое море? Конечно же, знаешь, но я все равно расскажу тебе о море. Знаешь ли ты, что с весны утром мы, живущие на этой широте, спокойны от одной и той же песни. Я, например, всегда непроизвольно улыбаюсь, предвкушая ее, уже впитывая новый, такой похожий на все остальные и, может быть, этим прекрасный день… Я говорю о соловьиной песне. Птицы вырывают из объятий сна и служат поводырями сновидений, и мы от мрака на ощупь, только на звуки из пения, идем к свету нового дня. У моря же нас будят чайки. Только своими перекрикиваниями они умудряются бросить в нас соленый запах моря. Вначале кусочек, подманивая, но потом — щедро дарят нам этот морской воздух. Океан воздуха. В нем все — но первенство, конечно, у солнца. И у соленого моря. Как парное молоко, целебный воздух наполняет легкие, и с первого вздоха этим воздухом включается программа на восстановление наших замученных зимами тел. Изнутри воздух напирает, а каждая клеточка жадно впитывает в себя целебный кислородно-солоноватый коктейль. На лицах появляются блаженные улыбки, потому что морской коктейль бьет в мозг и, несмотря на степень сытости, опьяняет.
А если полежать на песке с закрытыми глазами, а потом их открыть, то мир станет цвета моря. Ведь есть такой цвет — цвет моря.
Лежать на песке, раскинув руки, пить морской солнечно-соленый коктейль и просто быть в неожиданно создавшемся уютном коконе. Желательно вечно. Питаясь, впитывая в себя окружающее тепло. Запоминая каждой клеточкой своего тела это ощущение, чтобы потом в нашу исконно-русскую зиму попытаться воскресить. Разжечь. Согреть себя. Можно закрыть глаза и представить, как клетки организмов неохотно отдают эти кусочки моря. Тогда загары потускнеют, лица станут растеряннее, волосы потеряют запах веснушчатого солнца, а носы покраснеют от насморков. Останется только память об уютном коконе и море.
Поэтому те, кто добираются до моря, первые дни просто лежат на песке. И улыбаются всему миру. Наступает нирвана — кажется, это и есть буддийское состояние покоя. Тело отказывается покидать берег. Ну разве только для того, чтобы окунуться в горячую воду. Несколько дней спустя “батарейка” заряжена, усталость уходит глубоко в землю, можно начинать двигаться, осматриваться. Неизменной остается улыбка — морская Нирвана.
Оно есть где-то — море. Без разницы — где. Главное, чтобы с чайками и отражающимся в воде небом. С солено-солнечным воздухом. Главное, чтобы мы знали. Главное, чтобы оно было — с экзотическими пальмами, слишком бьющими по глазам яркими цветами и непонятными блюдами, вкусными, но противопоказанными нашим непривыкшим желудкам.
И тогда мы переживем любую зиму. Тем более зима у нас стала мягче. Еще мы переживем все негативные черты чужих характеров, пустые взгляды, перекошенные в крике рты и разлетающиеся в запале слюни, пошлость и узость в отношениях, кажущуюся рутину дней. Много всего переживем. Обещаем. Главное, чтобы мы знали, что мо-ре есть.
Мо-ре. М. О. Р. Е. Первая и последняя буквы связаны с сушей, а между ними буквы принадлежат воде. Такие же синие, легкие, прозрачные, соленые. Мокрые.
Давай, я расскажу тебе о мо-ре. Ведь я его помню до сих пор, хотя в последний раз мы виделись сто пятьдесят лет назад.
Святой Гавриил попросил не портить ему статистику и репутацию в освобождении. Я и не порчу, говорю, спасибо, говорю, здорово мы с вами поговорили, спасибо, что все мне так подробно объяснили, вы меня и от него и от нее освободили. Просто чудненько. Благолепненько. Ну что вы, это вам спасибо, сказал, надевая рубашку, святой Гавриил.
А потом, на следующий день, ко мне подошла девочка в валенках, сказала, что из-за наступающего наводнения нужно срочно залазить на дерево или на ближайшую крышу; вообще, к моему сведенью, на ее крышу поместятся человек пять, есть одно дополнительное место, есть предложение за тыщу в сутки. Я, конечно, слышала об осадках, об их избытках в данной местности, всякое бывает, снег бывает в июне, но конкретно сейчас нет никаких осадков, пусть сама лезет на свою крышу, на улице уже двадцать пять, безветренно, солнечно, распогодилось по полной, сейчас бы на море, но я приехала в монастырь.
Вообще, прикольно было бы в этом замечательном городе открыть какой-нибудь спа-салон, например, с элитными услугами, для избранных и не только, конечно, еще и для местного населения, может быть.
От этого замечательного размышления меня слегка отвлекла опять в валенках девочка, которая попросила хотя бы денежку, чтобы за вчера поесть. Я вспомнила, что тоже с утра не ела, попросила девочку не отвлекать меня от размышления, потому что я тоже теперь думаю, где бы самой поесть. Тогда девочка ногами затопала, разоралась опять про понаехали пользоваться благами их родины, о том, что подожжет гостиницу, и только из-за меня. Как было бы удобно, подумала я, мы подружимся, а в отсутствие основного конкурента можно открыть мини-отель втридорога при моем будущем шикарном спа-салоне.
Святой Гавриил, который пришел вечером, говорил: ты помнишь раннюю зиму, Маша? Помнишь, когда впервые за долгое время — на улице изморозь, и благодаря ей чувствуется — близко, совсем близко зима… И опять все залягут в спячки вместе со своими проблемами, душевными сбоями… Подумать только, впереди то время, когда люди будут носиться в пестрой сумятице по магазинам, вдыхать запах мандаринов, хвои и улыбаться, потому что праздник рядом, потому что в этой суматохе, в этой массе лиц, мы уже не одни, мы — вместе. Как же, наверное, весело толкаться у прилавков, прицениваясь, подбирая каждому из своих друзей обязательно необыкновенный и специальный подарок.
А помнишь тот особый период полусумрака, когда включаются гирлянды, витрины, и мы окунаемся в сказку?.. Блестящую сказку. В которой можно закрыть глаза на десяток Дедушек Морозов на одной улице, на свернувшегося бомжа под наряженной пустыми бутылками елкой. Вообще на многое, потому что сердца наши требуют чудес.
В этот период не надо ничего себе доказывать, Маша. Можно просто отправиться на каток и опять оказаться вместе, смеяться с абсолютно незнакомыми людьми, знакомиться, а через десять минут забывать друг друга.
Как же это прекрасно.
Можно отправиться на лыжах в парк или к друзьям, петь под гитару на маленькой кухне, а можно, завернувшись в плед, пить классический чай с молоком, смотреть сквозь узоры окон на падающие хлопья снега…
О чем думает снег, заглядывая в наши окна и встречаясь с нашими задумчивыми взглядами?
А этот ваш человеческий ритуал, именуемый украшением елки? Сначала ставятся свечи-гирлянды, потом выбираются самые красивые шары — красные и синие, лучшие старые и новые игрушки, а под конец все припудривается “дождем”, предусмотрительно закутанным с прошлого Нового года в газету. И вот, дело доходит до звезды. Или сосульки. Это ваша, Маша, главная ценность. И кто сказал, что зима — это только холод. Зима делает невероятное — разогревает наши сердца, которые тянутся друг к другу. Потому что зябко и тускло. Может быть, если бы не существовало этого времени года, не ценились бы освященные чьим-то светом окна. Пусть искусственные. Но значимые…
Перелезая через окно, святой Гавриил предупредил, что у него дела, дела, ему давно уже из города сваливать пора, но он будет помнить меня стопудово.
Я пришла в монастырь, в моем спа-отеле будет тайский массаж для релаксации; матушка смотрела-смотрела, да вдруг и говорит — тебе бы сейчас помолиться. А я не умею, говорю, как вы думаете, спа-отель в соседнем ареале будет защищен от инфляции?..
Матушка шепчет: ты успокойся, объясни и попроси. И проси за сегодня.
И я стала объяснять и просить.
Дело в том, что я слишком привыкла к боли. Я переболела всеми болезнями в детстве. Я привыкла к боли. Режь меня. Бей меня. Все терплю. Как собака я. Хоть топи. Только своими руками чтобы топил. Нежно. Я люблю тебя. Да-да-да. И рыдая. В слезах. Здесь. Сейчас. Повторяю одно. Я люблю тебя. Милый. Родной. Самый лучший на свете. Повторяю тебе. Повторяю одно. Я люблю тебя. Я. Люблю. Тебя. Тебя одного. И рыдая. И заламывая руки. Здесь. Сейчас. В запястьях заламывая руки. Как крылья. Крылья. С надрывом. Красиво. Я красивая? Посмотри на меня. Не смотришь? Некрасивая я? Не красивая я для тебя? Я люблю тебя. Не слышишь? Нет, все равно слушай. Сквозь невзгоды. Сквозь вихри. Сквозь плазму. Я люблю тебя. Тебя одного. Я найду тебя. Я до тебя дойду. Ты ушел. А почему ты ушел? Ты опять с этой девкой? Я люблю тебя. Хоть топи. Только сам. Только нежно. Я люблю тебя. Я ж люблю тебя. Я люблю тебя. Почему ты ушел? Почему? Как ты мог? И за то, что ушел, за то, что не любишь… возьму — и не буду никого любить. Все стерплю. Не люблю тебя. Так и знай. Все стерплю. Не люблю тебя. Вот с сегодняшнего дня, клянусь, не люблю.
Матушка шепчет: молишься?
Да молюсь я, молюсь, отвечаю.
Матушка шепчет: ты попроси, объясни и проси за сегодня.
А сегодня я злая как собака. Так и тянет вцепиться кому-нибудь в глотку и рвать. Бесит все. Бесят люди, бесят машины. Бесят шины машин, за которыми, как ни старайся, я не могу угнаться. Бесит запах не той резины на шинах. Бесят сучки в магазинах, рядом с похотливыми кобелями. У этих сук воротники из наших собачьих шкурок. А запах мертвый. Мертвый. Бесит все. И болит голова. Так и тянет погрызть мозговую кость. Я сегодня собака. Собака. Ты идешь. Не пинай. Это я. Посмотри мне в глаза. Я пока еще собака. Мне без разницы, кого в клочья порвать. Я хочу стать живой. Человеком. Я хочу стать опять человеком. Только вот… В общем, мне уже двадцать минут не отвечают — как.
За окошком кельи притаилось лето, трелью дивной заливался соловей. Я молилась, а потом размечталась, что если б ее встретила, все волосы бы крашенные повыдергивала ей.
Услышь меня, пожалуйста! Эй, ты! Где-то там. Высший свет. Я прошу, посмотри на меня! Я прошу, на часок, на полчасика вниз спустись. Приспустись. Для меня. Для меня улыбнись. Для меня одной. Для меня. К черту всех! Мы одни. Я прошу, на минутку, я прошу, на секундочку для меня одной приспустись. Яркий свет. Яркий свет залетает в окно. Так темно.
Матушка шепчет: молишься?
Я прошу!.. Я прошу!.. Я прошу!..
Эй ты, там, наверху! Я пришла. Я дошла. Здесь стою. Пред тобой. Высший свет. Высший свет. Я боюсь. Я прошу, на секундочку, на мгновенье в окошке мелькни. Тебя нет. Почему?..
Матушка шепчет: объясни и попроси за сегодня.
Я потом объясню. Я молюсь.
Высший свет, прости меня. Прости меня за то, что если бы могла, от той любви, которая переполняет тело, твое бы сердце съела, сожрала. За то, что не отдам, не отпущу тебя. Я уничтожу, раздавлю тебя. И никому не дам тебя в обиду. Я уничтожу, раздавлю себя. Прости меня за то, что я так сильно ненавижу. За то, что так люблю, что ненавижу. Прости меня… Простишь меня?
А я простила. Простила. И даже ее, эту мразь, простила. Я решила приехать и сказать им об этом. И вот, знаешь, приехала в этот малометражный город, сходила, положила им цветы на могилки. Сказала — здрасте, живите в миру, живите с миром, потому что я простила. Я простила. И пришла сказать вам об этом. В общем, живите в миру, пусть будет прахом мир, живите с миром. Теперь можно вздохнуть.
В церковной лавчонке читал книжку священник. В уголке валялось тряпье. Я топталась в дверях; вдруг мне стало стыдно перед священником Илларионом снимать с новой джинсы барахло.
— Копейка с пятеркой налеталися и втюрились друг в друга.
— А?
— Авария, говорю. Налетались, говорю. Стоим.
— Ой, налетались-налетались.
— Мне заезд большой надо будет делать. Фонарики у копейки всмятку.
— Да… И че?
— Капче.
— Пригодится.
— Дай воды напиться.
— Надо — делай… стоять, что ли. Сгодится.
— Дай воды напиться.
— Да пошла ты…
— Сама дура.
Ну, в общем, в выходные на той неделе я ездила туда, в тот самый город. Просто так, где-то там побыть. Так получилось. Я ездила. Ну и съездила. Ну и в общем, нормально. И ни о чем не жалею. Вообще не жалею. Отдохнула что надо. Отоспалась даже. Там в центре — ну, типа, в центре — гостиница есть, “Магнат”. Такая, знаешь, местечковая роскошь. Между прочим, ставлю все четыре европейские звездочки. Прилично очень. И, в общем, показывать не стыдно никому. И даже на фоне хрущевок почти круто. И все там, в этом городе, почему-то как-то счастливы. И сейчас, даже у себя дома. Я думаю об этом неделю. Почему они счастливы? Отчего?
Почему?!