Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 4, 2013
Николай БЕРЕЗОВСКИЙ
ДВА РАССКАЗА
Отдарок на новогодье
С утра Инъязов носился по рынкам и супермаркетам, прикупая к встрече Нового года недостающие подарки и снедь, перечисленные супругой на обеих сторонах листа из школьной тетрадки, и к полудню у него разболелся зуб. Как раз тот самый, коренной, вылеченный на триста лет вперед, как заверил его стоматолог в позапрошлом году. Может, и не врал, да побегай, высунув язык, с уличного холода в тепло торговых заведений и обратно — и поважнее чего застудишь. Тогда уж точно мечты о наследнике останутся мечтами…
Полоскания отваром шалфея и анальгин не помогали, и Инъязов засобирался к зубному врачу — платная стоматология как раз напротив его дома, а принимают в ней болезных и в праздники, были бы деньги. А деньги были — накануне издательство преподнесло предновогодний подарок, выплатив, наконец, гонорар за, опять же, позапрошлогоднюю, как и вылеченный зуб, книжку.
— Ага, разбежался! — остановила Инъязова супруга. — Ты что, Никита, за-
был — как Новый год встретишь, так его и проведешь… А еще писатель… На вот! — выставила бутылку водки. — Не пей только — полощи.
Болеть зубами в почти наступившем новом году Инъязов не желал, потому выполощил, не сглотнув ни разу, пятисотграммовую емкость до капельки. Зуб не унялся. Напротив, он разламывал, казалось, уже всю нижнюю челюсть. А тут соседка прибежала узнать: правда ли, что просыпать соль в новогодний день не к ссоре или беде, как в будни, а к удаче?..
— Правда, — держась за подбородок, проныл Инъязов, крутые детективы которого, всегда отмечали критики, выгодно отличаются от детективов других писателей доскональным знанием народного быта, традиций, верований и примет.
— А вы, Никита Севостьянович, гляжу, зубом маетесь? — озаботилась просыпавшая соль к удаче.
— Маюсь, — не скрыл Инъязов. — Даже водка не помогает.
— Паленая, наверное. Или мало выпили, — предположила соседка.
— Да не пил я, Марья Ивановна, — полоскал! — взвился от нового приступа зубной боли Инъязов.
— А это без разницы — пил, полоскал… И хорошая, бывает, не всегда анестезирует, — махнула рукой Марья Ивановна. — Но есть верное средство. Вы герань пробовали?
— Какую герань? — заинтересовался Инъязов.
— Да обыкновенную, комнатную. Цветок такой. Его еще “Аистов клюв” называют — по форме плодов, а если листьев — “Волчья стопа”, — растолковала соседка. — Боль зубную как рукой снимает.
— Ты же знаешь, Маша, — мы никаких цветов не держим, — встряла в разговор супруга Инъязова. — Ухаживать за ними некогда, да и у Маняши с Таняшей аллергия на цветы может случиться, — сказала о детях.
Насчет “некогда” Инъязов засомневался, а вот об аллергии, грозящей дочкам-близняшкам, особенно ждущим грядущий год, когда они пойдут в школу, узнал впервые.
— Геранью и аллергию лечат! — обрадовалась соседка. — Я сейчас, сей-
час… — заторопилась она из квартиры. И почти тотчас вернулась с пышнозеленым и осыпанным белыми созвездиями цветком в горшке. — Вот, отдарок вам мой за соль! — тряхнула цветком. И ароматно-пряный запах от него перебил все кухонные от жарки-варки к новогоднему столу. — Жуйте листья и прикладывайте их к десне больного зуба на здоровье, Никита Севостьянович! — пожелала она. — И с наступающим Новым годом всю вашу семью!
…Листья герани, и правда, помогли. И новогодье Инъязов встретил с выздоровевшим буквально за пару часов зубом. А уже наступивший 2013-й порадовал его изданием нового детектива “Аистов клюв против волчьей стопы, или Герань в отдарок” и хвойным ароматом от елки, смешавшимся с пряным от герани. Горшками с этим цветком разнообразнейших сортов заставлены теперь все подоконники квартиры. И супруга находит время за ними ухаживать, пока Инъязов пишет свои детективы, а дочки-первоклашки, аллергией так и не занедужившие, ждут не дождутся появления братика.
Герань, оказывается, еще и деторождению способствует.
Возраст дожития
“Старость — не радость”, — говорят в народе, и я осознаю это физически в поликлинической очереди на прием к терапевту.
Очередь долгая, и большинство из томящихся в ней, прислонившись к стене коридора, женщины на пенсии, судя по их внешнему виду. Пожилые и совсем старые. Из мужиков — только я и еще один с седыми, но прокуренными до желтизны усами. Но мужик он лишь внешне, поскольку уже и стоять, даже припав к стене, не в силах — сидит, опустив голову и тяжело дыша, на корточках.
Молодые обеих половин человечества если и появляются, то после вопроса “кто последний?” тягостным ожиданием, когда настанет их черед, себя не утруждают — оккупируют кабинет врача, едва его дверь приоткрывается, выпуская кого-нибудь из недавних очередников. Очередники уже устали корить их в спины, получая от даже не обернувшихся к недовольным почти всегда один и тот же ответ:
— Нам только карту профосмотра подписать!
И правда, выходят от врача скоро. Лишь ярко раскрашенная девица, ошарашившая очередь неожиданной фразой: “А куда вам в возрасте дожития торопиться?” — задерживается надолго. И когда она, наконец, выходит, старик с прокуренными седыми усами поднимает голову:
— У нас, девушка, не возраст дожития — период…
Он хочет сказать что-то еще — умное, наверное, и назидательное, но осекается: лицо девицы, названной им девушкой, все в слезах. Слезы льются и на врачебный квиток, который она прижимает к груди.
— Вот, — плачет она, — к маммологу направили… — и, спотыкаясь, уходит от очереди по коридору с направлением от терапевта, наверное, к маммологу.
— Милая, тебе вниз, вниз, в триста тринадцатый! — громко напутствует ее вслед молодящаяся старушка в буклях, как в позапрошлом веке. И уже тише поясняет соседкам по стенке: — Маммолог — это кто на рак проверяет.
— Не жилец, значит, — вздыхает стоящая рядом с ней. — И номер кабинета, прости господи, чертов — как оборотень…
— Номер, если в сумме, счастливый — семь. А жилец или не жилец — это еще бабушка надвое сказала. Может, у нее доброкачественная опухоль. Скажем, мастопатия, — бурчит старик и, зашедшись в кашле, вновь опускает голову.
— Ага, может, и мастопатия, — соглашается с ним молодящаяся. — Или другая какая опухоль молочной железы. А если и раковая — кому как. Я вон бюста лишилась четверть века назад, и ничего — жива и здорова! — признается вдруг горделиво, тряхнув буклями.
— А чего тогда к доктору тяготишься с нами, коли здорова? — чуть отодвигается от нее по стенке соседка справа, а которая слева — прямо-таки летит к приоткрывающейся двери кабинета: как раз поспела ее очередь.
— Диспансеризацию прохожу, — уловив опасливость по отношению к ней, все же отвечает молодящаяся. И, обидевшись, наверное, закрывает рот на замок.
Почти след в след появляются две новые очередницы.
— Кто крайний? — спрашивает первая, отличающаяся от других пенсионерок какими-то экзотическими бахилами.
Они не синего цвета, как у всех, а блекло-прозрачные, точно использованное “изделие № 2”, как именовали когда-то презервативы. Отдашь в аптеке две копейки — и получишь один в пакетике… К Первомаю такие пакетики взрослые покупали десятками. В моем детстве воздушные шары были дефицитом, поэтому “изделие № 2”, раскрашенное в разные цвета, чаще всего синькой и марганцовкой, имитировало их на празднике трудящихся всего мира. Под “изделием № 1”, тогда страшно засекреченным, значился, узнал я уже в армии, противогаз…
— А я за тобой, значит, Лида, буду, — радуется вторая старушка, признавшая, видно, по голосу в пришедшей чуть раньше свою знакомую.
— Будь, будь, Зоенька! — радуется встрече и Лида.
— Это ж сколько мы с тобой не виделись, землячка? — обнимает ее за шею Зоенька, поскольку обнять за плечи не достало бы рук — настолько Лида необъятна.
— Да с год, верно, — отвечает объятием необъятная, и очередь на время теряет сухонькую и невеликую ростом Зоеньку из вида. — И как у тебя на семейном фронте, Зоенька? — спрашивает после Лида.
— Да правнуком меня Даша моя наградила месяц тому, — говорит она, наверное, о своей внучке. — А Николая половина — на сносях. Правнуком, обещают, прибуду, — говорит, наверное, уже о внуке и его супруге.
— Молодец! — хвалит Лида не внучку с внуком, а землячку, будто это она родила, а теперь вот-вот разродится по новой. — А мои так пустыми и живут. И не дождаться уж мне твоих радостей, Зоенька, сами уже старики, — говорит она, похоже, не о внуках со внучками — о своих детях. — А так понянчиться на исходе охота! — И промокает платочком повлажневшие глаза.
— А хорошо хоть живут твои? — отвлекает Зоенька от печальных мыслей Лиду.
— Да грешить не стану — хорошо, — приосанивается Лида. — Нам бы так жить в пору нашу — из-за границ не вылазят. Не вижу их почти. А сейчас к себе повидаться позвали — вот и пришла за справкой, чтоб медстраховку оформить. Старая, говорят, без страховки за рубежами шастать…
— Надо же — мир повидаешь! — восторгается Зоенька. — Да и не старая ты вовсе — ты ж меня на десять годов молодее! — радуется она за землячку. — Вон, боярыня какая! — чуть отступив, оглядывает ее с ног до головы и обратно. — И чуни у тебя, видно, заморские? — удивляется.
— Это ты о бахилах, что ли? — не понимает сразу, о каких чунях речь, Лида.
— О них, Лида, о них, — подтверждает Зоенька. — Как стекло почти, только в тумане. Твои прислали или где покупаешь? Синие-то ближе к черному — цвет смертный…
— Еще не хватало — покупать! Я в них… уж и не помню сколько, то с сердцем, то с давлением, а то и с гриппом, если придавит, в поликлинику прихожу. Состирну — и иду. А они с первого раза выцвели. Дрянь, а не бахилы, чтоб на них каждый раз тратиться! — чуть не плюет себе под ноги Лида.
— А я и не знала, что их стирать можно, — расстраивается Зоенька. — Но тоже не покупаю — дороги. Внизу, в ящике, куда их после врачей бросают, беру, — переходит она почти на шепот, но в очереди слышат ее признание. И очередь тихо хмыкает, однако не осуждающе и даже, кажется, как-то извинительно. Похоже, большинство из стоящих в ней поступают так же.
Появляется очередная старушка.
— За кем мне, хорошие? — спрашивает она, боязливо глянув на продолжающего кашлять старика.
— За нами, — отвечают погрустневшие Лида и Зоенька.
— А период дожития — это как? — раздается голос из очереди, прислонившейся к стене, поскольку ни стульев, ни какой-нибудь самой простой лавки в коридоре рядом с кабинетом терапевта нет.
— А сколько кому из нашего социума после пенсии жить остается, — отвечает, снова подняв голову, старик с прокуренными усами, наконец подавивший кашель.
— Сколько кому остается — это одному Богу ведомо! — перекрестившись, убежденно возражает новоявленная очередница. И я мысленно с ней соглашаюсь, поскольку о периоде дожития услышал впервые.
— До бога высоко, до царя далеко, а у нашенского соцобеспечения два гребня дожития после назначения пенсии — для баб и мужиков по отдельности, — усмехается, подкашлянув, старик.
— И сколько же для баб? — раздается опять голос от стенки, но не прежний, более молодой.
— Да на нынешний год бабам двадцать четыре года под гребень дожития оставили, — хрипит старик.
Очередь колыхнулась — видно, каждая из пожилых и старых женщин принялась считать про себя, сколько оставило государство на житье-бытье после ухода на заслуженный отдых.
— А мужикам? — не выдерживаю здесь и я.
— Восемнадцать, — прохрипел, заходясь в новом приступе кашля, старик. И я прямо-таки ощущаю остановившийся на мне всеобщий взгляд очереди — жалеющий, сочувствующий, но в глубине своей торжествующий. Как же, двадцать четыре года для русских баб — не восемнадцать для мужиков. Разница между ними в периоде дожития, когда каждый день жизни на особенном счету, в целых шесть лет!
— Это как считать, — точно слышит безмолвную очередь и меня, тоже молчащего, вновь подавивший кашель старик. — От назначения пенсии считать надо дожитие. А бабам когда ее назначают? — спрашивает он, но ответа не ждет. — В полста пять! А нам — на пятилетку позже. Если и бабам от шестидесяти считать — год им всего форы перед мужиками. Прежде меньший срок до смерти отводили. А теперь каждый год увеличивают, чтобы августовские добавки к пенсиям снижать. Но, опять же, редко какой русский мужик до пенсии дотягивает…
— А ты-то откуда про это все знаешь? — спрашивает старика, веря и не веря ему, но уже не осеняя себя крестом, последняя в очереди.
— В соцобеспечении служил — вот и знаю, — приподнимается, опираясь спиной о стену, старик, но очередной приступ кашля сваливает его обратно на корточки…
И мне вспоминается Гоголь: “Редкая птица долетит до середины Днепра”. Если переиначить это выражение, то до половины, в лучшем случае, периода, отведенного на дожитие. И я ухожу из очереди, хотя до приема врача передо мной всего две женщины в возрасте дожития.
Зачем мне поликлиника, если в только что наступившем моем возрасте, с которого государство назначает пенсии и определяет время, оставшееся до смертного одра, у меня почти не осталось сверстников, общаясь с которыми, я смог бы его скрасить…
“Старость — не радость”, — говорят в народе.
Но если старость унижают еще и “периодом дожития” — она и в тягость, если не в горе, человеку.