Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 12, 2013
Поэзия Лидии Григорьевой — и впрямь на первый взгляд
смотрится как прогулка по небесному саду. Сами названия ее книг подталкивают к
такому почти молитвенному прочтению: «Сновидение в саду»,
«Звездный сад», «Перелетная стая садов», «Сумасшедший садовник»… Завораживает
она своими радужными садами и критиков, потому названия статей о ее поэзии
перекликаются друг с другом: у Владимира Яранцева
«Принцип сада», у Султана Яшуркаева «Воспитание
садом», у Ольги Кузьминой «Вечное цветение души»… И впрямь, кажется, что сад —
ее образ жизни, сад и в реальном, земном воплощении, и в мистическом, небесном, и как философия жизни. Это и реальный уютный
небольшой садик в доме под Лондоном, где мне не раз приходилось бывать, и
непрерывное любование садом как прообразом Божьего мира в ее стихах, да и вся
ее цветовая фотопоэзия на первый взгляд построена по
принципу непрерывного цветения, отмирает один цветок, распускается другой… Но откуда же тогда берутся такие последовательные
отречения от собственного сада? Есть сад, и нет сада. Что скрывается за садомаскировкой в поэзии Лидии Григорьевой?
Как знакома мне эта телесная дрожь,
Призрак страсти усталой — несносен.
Сад проходит, как ливень;
Сад проходит, как дождь —
Осень…
Что ищет поэтесса в своих садах, что хочет забыть, не
одурманивает ли она сама себя запахами чудных цветов? Но дурман рано или поздно
проходит, и что же она видит? Зачем бродит она вдоль лиан и бамбука, в
растительной глуши, да и в небесные, звездные сады
зачем прорывается, от чего хочет укрыться?
Вода колючей ряскою изрыта.
Я потому так долго здесь брожу,
Что дома ждет разбитое корыто…
Все ее сады — это ее побег из руин дома. Вот потому,
мне кажется, и остается часто она незамеченной среди равных ей по таланту
сверстников. Вроде бы тянутся к ней любители пейзанской поэзии, но что-то
останавливает, что-то пугает, цветы, распустившиеся и чудно пахнущие, вдруг
исчезают, проваливаясь прямо-таки в зловещую пустоту. Что это за клумба,
которая внезапно зарастает бурьяном? Только принюхаешься к удивительному
цветку, а перед тобой — руина, и ты стоишь над развалинами своего божества.
Какому любителю садовой поэзии всерьез понравится такой «сумасшедший садовник»?
И потому традиционно на любом поэтическом фестивале в любой стране мира
поначалу Лидию Григорьеву обхаживают любители гламурной
цветочной красоты, оранжерейные любители поэзии, но, уткнувшись
раз-другой в руины и миражи ее садов, быстренько от нее отворачиваются. В
пантеон цариц дамской утонченной поэзии Лидия Григорьева никак не входит, не
допускается.
Но эти же
дурманящие запахи распустившихся цветов, эти перечисления садов цветущих,
лепестков роз, русских гербариев, грецких орехов и даже плачущих, тоскующих
садов и садовых сновидений приостанавливают интерес к ее поэзии у копателей
поэтических глубин и критических открывателей метафизических истин, отталкивают
приверженцев поэтической социальности и психологизма.
Они часто притормаживают, боясь приблизиться к садовым решеткам ее поэзии.
Останавливаются за сто метров, часто размениваясь на куда более мелкие
поэтические явления.
Критик должен быть терпелив и настойчив, читатель
должен чувствовать и слово, и смысл, дабы осознать глубоко трагическое и
драматическое явление Лидии Григорьевой. Иногда и в самых причесанных ее садах
творятся самые загадочные и мистические события, открывается такая правда
человеческого характера и самого человеческого существования, какая не найдется
и в таежной глуши, и в самом запущенном человеческом муравейнике, и в самых апокалиптических видениях наших поэтических космистов.
О, мистики, садовники и маги!
О, сад теней! И наводящий страх
Миндальный привкус сатанинской
влаги
На жаждущих, искусанных губах!..
Я понимаю ее страх поэтического одиночества и
отторжения от близкого тебе литературного мира, но с другой стороны, это
поэтическое одиночество помогало до конца познать саму себя, и сформировать
свои мечты и чаяния, способствовало свершению и исполненности
своего поэтического замысла в целом. Мне кажется, что изначально тяга к
выстраиванию своих земных и небесных садов, того, чего не было, чего была сама
лишена, возникла со времен полярного детства. Это как детская мечта о несбыточном, о несуществующем. Какие уж сады на берегу
Северного Ледовитого океана, какие цветущие розы и лианы среди полярных льдов,
какие цветастые наряды среди стужи и вьюги? Скорее, это мечта затянувшегося
детства о несбываемом, и вот эти воображаемые сады
становятся как бы заменой не просто холодов и ледяной пустыни, но и всей
упорядоченной семейной жизни, всего земного уюта, не свершившегося в
трагической жизни поэтессы. Да и позже работа на Чукотке тоже не очень подходит
для любителей садовых гербариев.
Но для начала — о ледяной пустыне, которая под пером
поэтессы тоже превращается в сад. «Лишь снежный сад, что путь собой венчает, /
Не поглощает свет, а излучает!» Но сад этот холодный и ледяной, и свет тоже
полон мерзлотной чистоты, и никак не может согреть душу. Ее верный спутник,
свидетель всей ее судьбы, поэт Равиль Бухараев сам стремился познать родную для себя душу, и тоже
вел ее начало с арктической поры детства: «…и я, всего лишь на шаг отойдя от
себя и обесплотев, вдруг услышал душою, как неистово
воет в долговременной тьме бесконечная вьюга, как скребет жестким снегом по
засыпанным стенам одинокого приполярного дома… Этот
твой детский и тоже лишь временный кров, с белой медвежьей шкурой и тканым
ковром над железной кроватью настигает меня своей тишиной…»
Мне, выросшему на русском севере, тоже знакомы эти
белые медвежьи шкуры рядом с кипятильником на цепи и самодельной мебелью. Может быть, сегодня какому-нибудь юному москвичу легче мечтать о
полярной ночи, о валенках и унтах, и уж как о несбыточном — о медвежьей шкуре
на полу или над кроватью. Но тогда нам несбыточными казались пальмы и
бедуины, лианы и бамбуки, и смелые охотники на львов. Думаю, эта детская мечта
о садах достаточно быстро, после переезда в центральную Россию, осуществилась и
осталась бы лишь одной из тем ранней поэзии Лидии Григорьевой. Этакая
ориенталистика юности. Должно было случиться нечто более серьезное, более
трагическое, чтобы и позже, до конца дней своих искать в садах спасение от
смерти, от удушья, от бессмысленности жизни.
Я помногу видела все во сне,
Самолет летит, а крыло в огне…
Полетим, душа моя, там простор.
Мы с тобой и летаем-то с этих пор.
Мне кажется, все ее разнообразные
сады похожи на романтические миры Александра Грина или на тоску по невиданному,
неслучившемуся Николая Гумилева. Я вдруг вижу в соратниках Лидии
Григорьевой трагического метафизического поэта Юрия Кузнецова. Его странные
миры — такая же броня, такая же защита от житейского зла.
Глубь занебесная нам не видна.
Бедная Бездна! Зачем ты без дна?..
Хотя ни о каком ученичестве или влиянии друг на друга
и речи быть не может. Они и по возрасту достаточно близки, а по жизни,
наоборот, чудовищно далеки, и, может быть, не видели друг друга ни разу, да и
читали друг друга мало. Это близость трагического мироощущения, а не школа
стихотворных стилей. Но откуда же у мечтательной юной девочки с заполярного
севера такая трагичность души, которая и выстраивает для успокоения свою
садовую ограду? Об этом опять очень верно сказал все тот же Равиль Бухараев: «нетерпение
встречи с отцом (известным полярным летчиком. — В. Б.)
в арктической тьме дочерних твоих ожиданий… Вот он вернется с небес сквозь
пургу, отобьет и отгонит все детские страхи, но проходят минуты, часы, дни…
месяцы, годы, а отец все никак не вернется с небес, а его самолетик над белой
полярной пустыней… все горит и горит, все пылает, освещая и оживляя ту звездную
бездну…»
Полярный круг замкнулся наконец!
Внутри него я, тихая, уснула.
Так вот где душу застудила я, отец.
И вот когда я в бездну заглянула…
И эта смерть отца случилась, можно сказать, на глазах
у девочки, это был ужас, засевший в душе на всю жизнь. Тот же истинный ужас и в
стихах Юрия Кузнецова об отце. Одиночество от прикоснувшейся смерти уже
сопровождало ее всю дальнейшую жизнь, везде, куда бы ее ни заносила судьба:
Луганск, Краснодон, Казань, Карпаты, Москва, Лондон, Венеция…
Пока отец летел над океаном
В нетающих небесно-синих льдах,
Созвездия лазурных незабудок
В полярный день
На небосвод всходили,
Чтоб в пустоте зияющей — сиять…
Так что все ее незабудки, розы и сады — зияют в
пустоте бездны. И как бы плотно ни высаживала Лидия ряды своих цветов, как бы
ни заслонялась от смерти и болезней дурманом их аромата, трагичность налетала
на нее внезапно, как ураган, сумеречная тьма, и уже в юности появляются такие
знаменательные строчки: «Шестнадцать лет, шестнадцать лет. А смерти нет, а
смерти нет». И это не поэтический абсурд нынешних постмодернистов, а ее
поэтическое прозрение и предвидение. Она бежит по жизни в поисках своего дома
по всей стране: Заполярье, Казань, Поволжье, Москва, по всему
миру — Венеция, Иерусалим, Лондон, она собирает для подтверждения своей
реальной и поэтической жизни подробности бытия, своего, народного,
всечеловеческого, а за ней по пятам бежит «быстрая собака скорой смерти».
Так уж получилось, что Лидия Григорьева изначально оказалась
словно бы лишена своего дома, своего убежища, из Заполярья уехали с мамой после
гибели отца, затем временные убежища по разным городам, работа на Чукотке,
учеба в Казани.
Казалось бы, дом обретен, есть любящий талантливый
муж, что само по себе редкость. Все мы помним скоропалительные браки Гумилева с
Ахматовой, Евтушенко с Ахмадулиной, и как некое исключение — брак Лидии с Равилем Бухараевым, одним из
лучших поэтов второй половины ХХ века. Вот он — и покой, и дом, и любимый сын.
Стихи обретают свою спокойную зрелость, гармоничность, как-то отходит в сторону
и тема садов. Лидия смело выходит за ограду своего сада, и небесного, и
земного. Беспокойное кочевание притормаживается, приходит тоска по дому,
приходит на смену увлечениям и страстям пора большой любви.
Со стороны виднее, скажет
сторонний круче,
Он не занизит градус, ежели не соврет:
Был молодой любовник,
яростный и
могучий,
Родственник стал и кровник,
и долгой любви оплот…
Вместо блуждания в Бездне — ощущение в себе покоя и
единства, глоток свежего воздуха. Стихи как бы остепенились, изредка выстраивая
себе праздники любви, праздники скитаний, праздники осознанного Бытия. Вот
тогда-то и приходит погружение в подробности этого Бытия. Лишенные, может быть,
эффектного блеска, карнавальности и безумия. Тут уже
слышно, как дождь стучит по крыше, видно, как ветер гонит сырую листву не
где-нибудь, а по Тверскому бульвару, видны и мокрые скамейки, как в замедленной
съемке видим полет бабочки и цветение папоротника. Блаженство духа и плоти
продолжается и в Венгрии, и в Лондоне. И над ними пела живая скрипка, а следом
цыганский хор. Летние гульбища юных славян уже только в видениях поэтессы. А
безумие садов осталось как бы уже на холстах таможенника Анри Руссо среди
помпезных вычурных бутонов. Почему бы и не понаслаждаться
дворцом творений поэтов и художников, когда «от пряных испарений и от любви
кружится голова»…
Даже в пригороде Лондона, где одновременно появилась и
оседлость, и неизбывная тоска по родине: «Увы, нам, милый! Как ни ерепенься — ни англичане мы, ни европейцы…», в стихах
чередуются земли богатое убранство и «в чужом пиру похмелье». Летают сиятельные
птицы, вокруг изобилие сластей житейских, а сердце плачет («только ежик
свернулся и спит, только сердце проснулось и плачет…»), но жизнь идет, и
избранник спит, как великан, разметавшись от горизонта до горизонта. Но уже
порядком надоели бесконечные пространственные и духовные скитания.
Жить, хоть в хоромах,
Хоть в лебеде,
Только бы дома,
А не везде…
И вдруг новая черная Бездна накрыла их двоих. И первая
мысль: выжил бы ее земной и родной печальник:
В душе свинец расплавленный застыл,
В саду моем разор и окаянство.
А для того, кто так меня любил,
Я вымолю и время, и пространство.
. . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы вместе одолели путь земной,
Который стал и чужд, и непосилен…
Детство и юность, первые прозрения в поэзии под знаком
смерти отца, зрелость совпала с трагической гибелью сына. Это тоже страшнейшие
подробности житейского Бытия поэтессы Лидии Григорьевой. И прямой вопрос с
неба: «Мама, зачем ты живешь, если меня уже нет?» Отвечать нечем. Только
стихами, только небесными садами.
Я вошла, а ты не дышишь.
Я молюсь, а Ты не слышишь…
Я стою, не упадаю,
Жизнь погибшую листаю
До последнего листочка…
Ты куда забрал сыночка?
Укажи мне этот путь,
Дай понять, обнять, взглянуть…
Встреча их уже впереди, в вечности золотой. А здесь,
уже как кладбищенские узоры, как цветник на могилах близких — расцветшие сады.
И сколько бы их ни было, этих дурманящих цветов и садов, это все сновидение в
кладбищенском саду о вечной жизни возродившихся своих близких — отца, сына,
родины.
Я отмеряю жизнь по странной мерке:
Как чертик из старинной табакерки,
Вдруг выпрыгнет наружу слово
«смерть».
«Не сметь, — я говорю ему. —
Не сметь!»
И все сады становятся памятью о смерти, становятся
подробностями иного Бытия. Вот тогда и открывается путь в поэзии Лидии
Григорьевой от пейзанского сада — к саду печали и смирения. Сад становится как
бы монастырским обетом Лидии Григорьевой, поручением, данным ей сверху, от
Бога. Тогда сливаются в одно пространство и все колотые раны ее временных
обиталищ, раскинутых по всей земле. Ее фотопоэзия
объединяет венецианские карнавалы, восточные базары, иерусалимские пещеры — это
всего лишь «заснеженный вид красивый», которым она окружает память о близких: «Приеду побыть с тобой, сын мой неугасимый». Это
уже ее поэзия позднего созревания. И как признает сама Лидия Григорьева:
«Зимнее яблоко — не бывает сладким». Любителям сладкоречивых стихов в ее поэзии
нечего делать. Самый яркий и красочный ее «цветовой поток сияет изнутри / И освещает темень». И убиваться
нельзя, большой грех. Вот и остается быть сумасшедшим садовником на могилах
дорогих ей людей.
Изопью водицы.
Заблужусь в лесах.
Помяните, птицы,
Сына в небесах…
Наивная правда ее с виду кружевных стихов граничит с
прямой речью пророков. Она всю свою жизнь творила сама, и возносилась вместе с
нею, и падала в Бездну. Кто хочет и сегодня прочитать книгу откровений и сокровений, не бойтесь чарующей красоты ее стихов, за ними
боль жизни, за ними маска смерти. Как родилась на хуторе Лысом, в гоголевских
местах, под звездным шатром, так и тянет ее всю жизнь к этому звездному саду.
Когда я стану беднее бедного,
Когда я стану бледнее бледного,
Не хлопочите, не причитайте,
Но перечтите, но — прочитайте!
Это было написано ею в двадцать лет, с полным
осознанием возможной непрочитанности. Опасное
предсказание, к счастью, не сбылось.
P.S.
И вот трагический круг поэзии Лидии Григорьевой
замкнулся. В начале 2012 года, раньше времени, на пике своего творчества,
скоропостижно скончался ее любимый муж, яркий русский поэт, прозаик, драматург,
историк Равиль Бухараев.
Отец, сын, муж — три богатыря, три ярких личности, три крепких мужчины один за
другим на глазах у поэтессы уходили в мир иной. Какая-то предопределенность
трагической судьбы. А ведь написал задолго до ухода Равиль
строчки, ставшие пророческими: «Когда уйду в казанские снега, мы разглядим друг
друга в свете Бога…» И еще:
Да разве не жаль, что я раньше умру,
Едва разглядев Бога ради,
Как сердце щемят на английском
ветру
Твои золотистые пряди…
В 1977 году у него вышла первая книжка стихов в Казани
«Яблоко, привязанное к ветке», и я в «Литературной России» написал первые
заметки о нем. С тех пор и дружим. Он переехал сначала в Москву, потом в
Лондон, где я у него частенько бывал. Но всегда оставался ярким и сильным
русским поэтом. Он любил свой Татарстан, но перейти в поэзии на татарский язык
так и не смог. Так же как Бродский не смог перейти на английский. Он завещал
похоронить себя на родине в Казани. Лидия выполнила его завещание. Из Лондона
тело поэта самолетом доставили в Москву. А потом спецрейсом повезли в Казань на
машине через всю морозную Россию. Такую биографию выдумать нельзя, ее пишет
сама судьба. В последний путь Равиля провожала вся
казанская элита. Очень теплое слово сказал Минтимер Шаймиев. Поэта достойно
проводили… Но что делать теперь вдове и подруге поэта?
Еще глубже удалиться в свои фотопоэтические сады?
Книжные сады, природные сады, космические сады. В мироздание сада, где светит
солнце живых, а не мертвых.