Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 11, 2013
Кессель Жозеф.
Смутные времена. Владивосток 1918—1919 гг. — Владивосток: Альманах «Рубеж», 2012.
Существуют литературные тексты, которые, покинув
область искусства, перемещаются в пространство кинематографа, где практически
полностью утрачивают связь со своим создателем, ассоциируясь уже не с ним, а с
режиссером. Так произошло, например, с «Балладой о прокуренном вагоне»
Александра Кочеткова, ставшей неотъемлемой принадлежностью рязановского
«портфолио», или с романом французского писателя
Клода Тилье «Мой дядя Бенжамен»,
давно существующим не столько на бумаге, сколько на копиях ленты Георгия Данелии «Не горюй!».
Практически то же самое можно сказать и о другом
французском писателе — Жозефе Кесселе
(1898—1979). Несмотря на то что он был достаточно
популярен и даже стал членом Французской академии, по-настоящему долгую жизнь в
Большом Времени — пусть и безымянную, фактически анонимную — ему обеспечил Луис
Бунюэль, снявший в 1967 году по его роману «Дневная
красавица» знаменитый фильм с блистательной Катрин Денев.
Благодаря владивостокскому
издательству «Рубеж» российский читатель получил возможность ознакомиться с
крайне любопытной книжкой Кесселя «Смутные времена».
Интересна она прежде всего тем, что повествует о
самом, наверное, занятном эпизоде биографии Кесселя —
его службе в составе Французского экспедиционного корпуса во Владивостоке.
События книги разворачиваются в 1918—1919 годах, но писал ее Кессель будучи уже старым
человеком, разменявшим восьмой десяток. Отчасти поэтому, а отчасти потому, что
литературное произведение никогда не является «посмертной маской» описываемой в
ней действительности, к «Смутным временам» не следует относиться как к
историческому документу, зафиксировавшему такие стороны жизни Приморского края,
которые отсутствуют в отечественных источниках по данному периоду.
Тот, кто приступит к чтению книги Кесселя,
должен помнить, что перед ним продукт весьма причудливого скрещения сразу трех
автономных традиций: западноевропейского авантюрно-приключенческого романа,
русской классической прозы и славянского фольклора. Скрутить
эти разношерстные «волокна» в достаточно прочную сюжетную «пряжу» Кесселю во многом помогло не совсем обычное детство:
родившись в Аргентине, куда его родители эмигрировали из России, он затем
последовал за ними в Оренбург, родной город матери, где прожил с 1905 по 1908
гг. Таким образом, к моменту начала событий, изображенных в «Смутных временах»,
разлука с Россией длилась у Кесселя не больше
десяти лет. За этот срок он, разумеется, не утратил ни знание русского языка,
ни положительное отношение к своей «неформальной» родине.
Действие «Смутных времен» начинается на
французско-немецком фронте Первой мировой войны, где
автор-повествователь служит летчиком. Регулярное пребывание в «волнах»
воздушного океана, который еще только-только осваивается человеком, дарит ему,
с одной стороны, возможность романтического возвышения над простыми смертными,
а с другой — обеспечивает их искреннее преклонение перед ним. Когда французских
авиаторов призывают записаться добровольцами, чтобы отправиться в Сибирь и
«остановить немецкие войска между Уралом и Волгой» (оставим на совести автора
столь, мягко говоря, беллетризованное прочтение военной доктрины Антанты), он,
единственный из всей эскадрильи, откликается на это предложение. Свой весьма
неожиданный в глазах товарищей поступок, воспринимающих Сибирь в качестве
«проклятой богом ледяной пустыни», рассказчик объяснял себе так: «Я, словно в
тумане, пересекал незнакомые мне континенты и океаны. Чем длиннее был
предстоящий путь, тем больше открытий он готовил. А в самом конце, на краю
света, бескрайние заснеженные степи, огромные реки, непроходимые леса, племена,
все еще живущие в каменном веке, и, конечно, казаки с берегов Байкала и Амура.
А еще песни каторжников. Мои русские корни, знание языка, сказки и книги моего
детства, народные песни, прекраснее которых ничего на свете нет, — все это
пробудило во мне освещенную звездами мечту. Я осознал это несколько позже, а в
тот момент мне было не до размышлений. Я грезил наяву».
Что это за мечта, Кессель не
поясняет, да и вряд ли бы на страницах книги нашлось место холодному и
взвешенному самоотчету, проявляющему бессознательные устремления героя. Однако,
несмотря на это, понять импульсы, которыми он руководствовался в своих
действиях и поступках, несложно: все они носят едва ли не ницшеанский характер
и обусловлены явственно ощущаемым желанием рассказчика обрести статус
«сверхчеловека», уверенно повелевающего не только воздушной стихией,
тождественной ветру, но и остальными тремя первоэлементами — водой, землей и
огнем.
Для того чтобы достигнуть Владивостока, ему придется
пересечь два океана, Атлантический и Тихий; сама дальневосточная окраина России
предстанет перед ним как последняя, «конечная» земля рухнувшей империи, объятая
огнем гражданской войны. После такого соединения исходных начал бытия вопрос о
том, имеет ли он право окончательно дистанцироваться от «тварей дрожащих», бессильных
перед лицом бушующего во всем мире хаоса, становится для повествователя чисто
риторическим.
Но этот импульс, заставляющий нас вспомнить Родиона
Раскольникова и таящий в себе опасность определенного нарративного
схематизма, нейтрализуется неожиданным вторжением других литературных форм.
Так, уже в момент отплытия к берегам России герой Кесселя,
сам того не ведая, попадает в поле притяжения пиратских романов и даже
обнаруживает опосредованное родство с Джимом Хокинсом
из «Острова сокровищ». Существенное отличие от коллизии, придуманной
Стивенсоном, заключалось, вероятно, лишь в том, что вожделенный клад не был
зарыт в конце пути, а был буквально «рассыпан» по всему маршруту от портового
Бреста до Владивостока. Повышенное жалованье, полагавшееся добровольцам
Французского экспедиционного корпуса, а также радушие и гостеприимство тех, с
кем они встречались в дороге, приводило к тому, что «деньги текли рекой.
Золотые монеты, пять долларов, десять, двадцать долларов. Золото имело ту же
ценность, и ни центом больше, что и казначейские билеты!»
Есть в «Смутных временах» и самое настоящее пиратское
судно, в роли которого выступает американский военный корабль «Шерман». Своими очертаниями он, понятное дело, мало похож
на «Моржа», но вместе с товарищами Кесселя этот
огромный транспорт перевозит еще и два батальона морской пехоты США, личный
состав которых с удовольствием бы завербовал к себе и капитан Флинт. Во всяком
случае, он вряд ли бы остался равнодушным к такой вот характеристике:
«Мускулистые, беспечные в моменты спокойствия, но при малейшей опасности
готовые на убийство, кожа у них была цвета старого дерева, обветренная многими
ветрами и загорелая на солнце Китайского и Карибского морей и Индийского
океана. Они пришли и взяли Кубу. Они пришли и взяли Филиппины. Они устроили (по смыслу должно быть «подавили». — А. К.) в
Пекине боксерское восстание. <…> Они столько уже повидали, столько
всего пережили, столько убивали, порой людей весьма странных. <…> Они
только и ждали, чтобы рассказать о своих приключениях. К этим рассказам
подходили и их голоса, уставшие от многолетних плаваний по морю, от потасовок,
крепкого табака, ужасной выпивки и сквернословия».
Во Владивостоке герой Кесселя
вновь сталкивается с пиратами, но на этот раз уже с
сухопутными. Ими, без всякого преувеличения, являются люди атамана Семенова,
лица которых выражают либо какую-нибудь психическую патологию, либо
«непреодолимую жажду приключений». Даже больше, поясняет Кессель:
они сами «воплощают приключение». Когда один из них, молодой казачий офицер,
приглашает его посетить семеновский бронепоезд, то впечатления, там полученные,
мало чем отличаются от воздействия знаменитого романа Стивенсона,
скрашивавшего, помимо карточной игры и пьянства, недавнее путешествие на «Шермане»: «После холода ночи, лабиринта покрытых льдом
путей я оказался на земле пропащих людей, на пиратском корабле со всеми его
сокровищами. Я ничего не выдумываю. Так и было. Вагоны-гостиные, вагоны для
частных обедов, вагоны, где стояли кушетки, как в лучших купе, — раньше ими пользовались
князья, господа да другие высокие чины Священной Руси. Существующая вне закона
армия Семенова устроила себе пристанище из этого поезда, логово. И какой
кричащей роскошью они себя здесь окружили! Персидские ковры, китайская парча,
шелка из Бухары и Самарканда, шкуры медведей и тигров из тайги, великолепные
иконы, дорогое оружие. Все это богатство или висело на стенах, или валялось в
беспорядке на полу, а то попросту было свалено в кучу на полу. Чего здесь
только не было: военные трофеи, награбленное во время разбоев в крупных
процветающих городах, тюки из богатых домов, мешки со складов
торговцев-миллионеров и из поездов, захваченных прямо на вокзале или
остановленных посреди пути. А посреди великолепных трофеев — казачьи офицеры,
грубые черты, неприятные физиономии. На голове огромные шапки из куницы, бобра,
соболя или норки, длинные приталенные мундиры, на груди патронташи, начищенные
до блеска, а на поясе ремень, украшенный кинжалами с насечками».
Но если команда бронепоезда набиралась по «рекомендациям»
Стивенсона и Сабатини, то его начальник, полковник Майруз, «бывший каторжник», является «клоном» такого
персонажа пушкинской «Капитанской дочки», как Хлопуша.
Разглядывая этого «бывшего каторжника», рассказчик сразу обращает внимание на
«бесформенный нос с вырванными ноздрями. Два темных шрама соединялись в одну
линию, на месте которой когда-то была плоть, и теперь взору представал
обнаженный хрящ. Это могло быть только следствием сифилиса или следом от
зазубренного лезвия ножа или бритвы. Однако, сам не
знаю почему, я подумал о каленых щипцах палача — так на русской каторге
отмечали особо опасных каторжников (на самом деле вырывание ноздрей у
преступников было в России отменено в 1817 году. — А. К.)».
Впрочем, в поступках новоявленного Хлопуши
точно так же просматривается пиратско-флибустьерская
«закваска». Например, своему французскому гостю Майруз
поведал, как он «расставлял вехи на дороге, что вела к атаману». По его словам,
«это случилось в прошлом году, в разгар зимы, в местности, известной своими
жгучими морозами. Семенов тогда не имел ни достаточного количества людей, ни
оружия, чтобы удержать хоть сколько-нибудь значимый город. Он часто менял
месторасположение ставки. Люди, мечтавшие оказаться у него в подчинении,
прилагали немало усилий, чтобы его разыскать. Тогда полковнику пришла в голову
одна мысль, замечательная мысль. Он выбирал подозрительную деревню. Красные?
Нет. Ни красные, ни белые. Просто жадные мужики, излишне дорожившие своими
свиньями, коровами да перинами. Он привязывал их нагишом с вытянутой рукой к
сваям, ждал, пока они замерзнут. Когда на улице минус пятьдесят или шестьдесят,
это не занимало много времени. После чего они уходили с добычей. Руки замерзших
трупов указывали направление к лагерю Семенова. Если лагерь переезжал, то
всегда можно было найти другие деревни, да и в столбах недостатка не было».
Совершенно очевидно, что топографический трюк
полковника Майруза представляет собой позднейший
вариант (лингвисты бы сказали — «алломорф») той хитрости, с помощью которой
капитан Флинт обозначил путь к острову Скелета. Он, напомним,
расправился с шестью своими товарищами, «а потом из одного убитого смастерил
себе компас» («…он лежал навытяжку, прямой, как стрела. Ноги его показывали в одну сторону, а руки, поднятые у него над головой,
как у готового прыгнуть пловца, — в другую»).
В свою очередь, оказавшись во Владивостоке, герой Кесселя делается кем-то вроде Бена Ганна. Подобно этому
персонажу Стивенсона, он абсолютно неожиданно, не прикладывая каких-либо
усилий, получает в свои руки огромные сокровища — «необъятных размеров» сумку,
«до отказа набитую банкнотами» («пачки денег, много пачек, в каждой тысячи
рублей»). Однако распорядиться с пользой этими астрономическими суммами,
доверенными ему начальством ради подкупа русских железнодорожных служащих,
способных ускорить отправку груза для французской миссии в Омске, он, увы, не
может: бюджет целого небольшого государства не в состоянии справиться с хаосом,
царящим в транспортной системе тогдашнего Дальнего Востока. Точно так же и Бен
Ганн, первым нашедший клад капитана Флинта, не в силах извлечь из него ни
малейшей выгоды, поскольку находится на необитаемом острове и лишен доступа
даже к самым примитивным транспортным средствам, позволившим
бы ему перебраться на материк.
Ощущая свое полное бессилие перед слепыми и темными
силами, управляющими жизнью тогдашнего Владивостока, герой Кесселя
ищет способы забыться и в результате превращается в завсегдатая элитного
ночного клуба «Аквариум» на улице Светланской. Там он
влюбляется в артистку по имени Лена, обладающую «глубоким, сильным, полным
какой-то невыразимой скорби» голосом и специализирующуюся на исполнении русских
народных песен.
В каком-то смысле Лена выступает в роли своеобразного
«двойника» полковника Майруза. Чтобы убедиться в этом,
достаточно сопоставить между собой «музыкальные» сцены «Смутных времен». В
первой из них Кессель описывает, как Майруз устраивает во вверенном ему бронепоезде
импровизированный концерт: «Полковник вернулся. С гитарой. Сел на свое место,
настроил инструмент и запел. Вокруг него воцарилось молчание,
как штиль на море, никакого волнения (упоминание моря вновь отсылает нас к
уподоблению бронепоезда пиратскому кораблю. — А. К.). И дело был не в
дисциплине, почтительности или услужливости. Нельзя было ни делать что-то, ни
говорить, ни думать о чем бы то ни было. Надо было слушать. Можно было только
слушать. Дело было не в его голосе. Голос был хороший, да и только. А дело было
в том, как голос его раскрывал глубину и силу мелодии. Он так точно передавал
музыку, так глубоко проникал в нее, образовывая такую с ней гармонию, что звук
инструмента и звук голоса сливались в единое целое — уже невозможно было
отделить одно от другого. И, конечно, слова. Слова сами пришли к сибирским
каторжникам. Наивные, искренние, мощные, вечные. Как просторы, морозы, леса,
мучения, которые им пришлось пережить».
Во второй сцене мы становимся свидетелями первого
выступления Лены в «Аквариуме»: «Ее голос, глубокий, сильный, полный какой-то
невыразимой скорби. А ее песня отличалась от тех песен, что здесь привыкли
слушать. Она пела народную песню, старинную и очень медленную, очень простую,
но каждое слово которой оставляло в сердце след, как
камешки, которые бросают в спокойную гладь воды, и вода приходит в движение,
круги за кругами, волна за волной. Затем никто не хлопал, не произнес ни слова.
Лена снова вернулась за свой одинокий столик — никому и в голову не пришло
присоединиться к ней или пригласить ее. Вновь раздался гвалт, еще более сильный
и алчный, чем обычно, требующий, чтобы его потопили в спиртном. Люди мстили за
песню».
Наконец, уже после личного знакомства с рассказчиком,
Лена, исполняя другую песню, «отбивала такт, пела очень медленно, растягивая
слова. Это напоминало звон цепей на ногах каторжника, от которых ему не
избавиться до конца жизни».
Замыкает эту странную симметрию, уравнивающую
звероподобного подручного атамана Семенова и обладательницу «тощего тела,
спрятанного под темным платьем», признание Лены, что она страдает «постыдной
болезнью», а значит, в скором времени рискует стать такой же безносой, как и
полковник Майруз.
Герой Кесселя некоторое
время пытается разыграть из себя князя Мышкина в летной форме, воспылавшего
возвышенной страстью к владивостокской Настасье
Филипповне, и даже пробуждает в ней искренние чувства, произнося переиначенную
русскую пословицу: «Люби меня грешной, чистенькой и невинной
меня бы всякий полюбил» (в стандартном варианте, встречающемся уже у Гоголя,
она звучит так: «Полюби нас черненькими, а беленькими
нас всякий полюбит»), но та самая «постыдная болезнь» делает предмет его
сексуальных экспедиционных желаний чересчур «черным», наступая на горло чистой
песне торжествующей любви.
В результате, потерпев фиаско сразу на двух фронтах,
снабженческом и «амурном», автор-повествователь решает скоропалительно покинуть
Владивосток, и это делает концовку романа несколько скомканной. Вероятно, события в нем и могли развиваться только «хромая», потому
что — позволим себе перефразировать известные слова Шкловского о Бабеле —
французский гражданин Кессель попытался увидеть
окраину России так, как мог бы увидеть ее русский писатель, прикомандированный
к штабу Колчака («Бабель увидел Россию так, как мог увидеть ее французский
писатель, прикомандированный к армии Наполеона», — писал Шкловский).
Желая совместить две принципиально разнородные оптические системы, он, сам того
не ведая, вручил своему читателю диковинный «бинокль», остраняющий
происходящее, но в итоге полностью дезориентировался и был вынужден бежать из
России, как солдат армии Наполеона. Ну, а тем, кто решит бросить за это в Кесселя увесистый критический «камень», стоит напомнить,
что и Стендаль имел горький опыт отступления из горящей Москвы. A la guerre comme
a la guerre…
Алексей КОРОВАШКО