Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2013
Валерия ИВАНОВА
ДЕНЬ АНГЕЛА
Рассказы
День ангела
Зима пятьдесят седьмого от прочих зим отличалась мало. Слепые стекла под слоями льда, столбы инея из форточек; промороженные стыки весной оттают и потекут разводами, смывая известку и штукатурку со стен, — такое повторялось каждый год. Двадцатое ноября тысяча девятьсот пятьдесят седьмого (а ноябрь в Сибири — уже зима, и глубокая зима) пришлось на среду, и была бы это обыкновенная рабочая среда, когда б не день рождения. Исполнилось Лидке девятнадцать.
Будильник загудел под ватной подушкой у кровати. Вскочила сразу, отжала кнопку, — отца бы не разбудить. В кухне, пока терпели ладони, держалась за чайник на конфорке, отогревалась. На скрип обернулась — Натка, чудо сонное. На цыпочках по ледяному полу проскочила, голые пятки высоко, как над углями. Влезла на колени, прижалась. Потом из-под майки открытку вытянула — подарок. Лида качнулась назад, поймала свет от лампочки.
— Сама, что ли, нарисовала?
Фыркает. Нет, не сама. Открытка старинная, с салонной фотографией. По черно-белому снимку неведомый ретушер щедро, по-кондитерски, прошелся краской, в основном розовой: усатый кавалер во фраке протягивает румяной даме коробку с тортом и букет в лентах. По лаковым его штиблетам и по белому подолу барышни надпись с вензелями: “С днем ангела!”
— Ты где ее стащила? — в ответ сопенье. Уснула красотка, пригрелась.
Лида дотянулась до выключателя, чайник всхлипнул и затих. На окне оттаявшее паровое пятно снова подернулось льдом, будто растрескалось. Лида прижалась щекой к стриженной наголо Наткиной макушке. Грубо подстригли, рубец возле уха вспух. Вшей из школы принесла. Мать пробовала вычесывать гниды из кос, но плюнула: и долго, и смысла нет. Ездили на выходных к тетке в деревню, та церемониться не стала, схватила ножницы овечьи — и готово. Ничего, обрастет еще. Лида легонько потянула сестру за нос:
— Натка, слышишь? Беги-ка в постель, досыпай. Ну?..
* * *
В каморке при складе холодно, вода в графине за ночь замерзла, стекло на боку лопнуло, будто шов разошелся. “Надо бы выбросить, а то оттает, потечет”, — подумала Лида, но вместо этого прислонила к графину открытку. Шнурованный дамский башмак завис над казенной расходной книгой, почти касаясь мыском чернильных цифровых колонок. В дверь заколотили, полетела из-под реек деревянная труха пополам с инеем:
— Открывай, слышь! Чего заперлась? Давай склад открывай, мне верхонки получать.
Грузчики комбинатовские были для Лиды все на одно лицо, а Семенова отличать научилась. Он, хоть и ругал лядащей, а с верхних полок тюки брезентовые или штабеля крышек для майонезки всегда сам снимет и с замками-засовами поможет. Вот и сейчас — отобрал у нее ключи, ловко скинул с дужек амбарный замок, пощелкал выключателем.
— Лампа, похоже, гикнулась. Давай посвечу.
Тут же и фонарь в кармане нашелся. Запасливый. Так и шли вдоль стеллажей рядком, плечами толкаясь. У ящика с верхонками фонарь Лидке под мышку пристроили; пока Семенов тюки пересчитывал, она накладную заполняла. Пальцы застыли, не сладили с копиркой, вспорхнул чернильный листок куда-то под ноги, в темноту. Пока шарила одной рукой под полками, у ладони что-то мягкое скользнуло — крыса. Лида выпрямилась рывком, поймала на лету фонарь — и вдруг разревелась.
— Ты чего? Ну? Чего ревешь-то? Поранилась, что ль?
— Чего-чего… День рожденья у меня сегодня, вот чего.
— Ого! Поздравляю. Лидк, так отметить надо, а? Давай, может, спиртику оформим? Потом спишешь, не маленькая ведь. А, именинница?..
Лидка плечом оттолкнула Семенова, утерла нос чернильными пальцами.
— Обойдешься. Спиртику ему, как же. Подержи фонарь, верхонки пересчитаю. Знаю я вас, ухарей. Уйди, говорю, с дороги, ну!
К вечеру в кладовщицкой потеплело. Открытка сползла на стол и свернулась трубочкой. Лида разгладила картонку. Лаковый слой пошел трещинами, как глазурь на пирожном. Зарешеченное окошко под потолком снова ослепло. “Будто и не светало”, — вздохнула Лидка и стала собираться. Заперла каморку, ввернула лампочку у складских ворот, та сразу вспыхнула. В синеватом круге закружились мухами снежинки. На лестнице стряхнула валенком со ступеньки замерзшего воробья. За ночь крысы съедят вчистую, костей не останется.
До проходной идти далеко, да и шмонают там. А Лидке этого нельзя: под ватником кофта рукавами вкруг живота обвязана, в ней бутыль со спиртом. Семья большая, ртов много, а спирт — валюта верная. Так что дорога одна: склад обогнуть, там за бытовками дыра в бетонном заборе. Если не знать, можно на арматурину напороться, но Лидке и этот штырь кстати: хватаешься, ноги подтягиваешь — и спрыгиваешь уже на той стороне. Теперь через пустырь до дому рукой подать. Сугробы высокие, но наст крепкий, намороженный. Да и Лидка легкая. На ногах пимы отцовы, огромные. Она уж наловчилась пальцы кверху задирать, чтоб валенки держались. Сегодня луна высоко, пустырь как на ладони, надо бы поторопиться. Не дай бог, кто из охраны с проходной выйдет покурить на мороз. Вдруг сбоку тень мелькнула, Лида шарахнулась, оступилась. Из-под изломанного ивового куста, будто со звериной лежки, поднимался мужик. Ухватил за рукав, повалил, зашарил под ватником. Кофта развязалась, бутыль тюкнулась о камень. Плеснуло спиртовым духом, обожгло ноздри. Мужик застыл, принюхиваясь. Лидка очнулась, вцепилась зубами ему в ладонь, выкрутилась из-под тяжелого ватника, рванулась. Громила спохватился, уцепил за ноги. Так с пустыми валенками в руках и остался. Сама же она по сугробам в носках припустила, отплевываясь на бегу соленым. Там, в левом пиме, за голенищем открытка Наткина приткнута. Добыча мужикова теперь. С днем ангела тебя, дядя.
Пока до дому долетела, шерстяные носки о наст изрезала вчистую. В доме спали. Прошла тихонько в кухню, нашарила на столе вареную картошку в миске, поела в темноте, слезами присаливая. Завтра с утра с отцом придется объясняться — и про пимы, и про спирт. Не уберегла. В комнату шла ощупью, света не зажигая, будить никого не хотелось. За занавеской в кровати Натка заснула, приткнулась к стенке, скорчившись, как давешний мерзлый воробей. Восьмой год, а совсем кроха, и пяти-то не дашь. Лида укутала сестру шалью поверх одеяла, угнездилась рядом, начала задремывать в тишине. Сквозь сон опять мужик из-за ивы потянулся, за плечо тряхнул. Лидка вскинулась, рванулась.
— Тише, тише! С днем рождения, доча. Пошарь под подушкой, носки я тебе связала, из собачьей шерсти. Говорят, от ревматизма хорошо. А отцу-то на базе рыбы дали, вроде как на аванс. В субботу пирогов напечем, да? Ну спи, спи, ладно.
Мать погладила Лидку по плечу, чмокнула неловко в макушку и вышла. Занавеска качалась на сквозняке, звякая кольцами. Натка рядом заворочалась, зашептала что-то во сне и снова стихла. В кухне мать зажгла свечу, как делала всегда по ночам, чтоб большим светом своих не будить.
Лидка смотрела сквозь ситцевые складки на теплый отсвет, слушала, как плещется вода, как тихонько звякает посуда, и мягко соскальзывала в сон. Там, во сне, она снова бежала через пустырь. Новые шерстяные носки держали тепло надежно, а рядом, у плеча, неслышно летел стриженый лопоухий ангел в шнурованных ботинках. Летел совсем близко, касаясь крылом. И пахло от него горячей хлебной коркой.
Зонты
Ой, да ну что вы! Ну куда вы пойдете, такой ливень! Садитесь, садитесь, и плащ снимайте… Давайте, я его развешу внакид — не высохнет, так хоть стечет. Да не волнуйтесь, нетрудно мне. Пока дождь не кончится, я вам чайку сделаю, хотите? В меню такого нет, это мне хозяйка наша с Байкала привозит травы, мы для себя завариваем. На меду да с ягодами. И я с вами попью, все равно никто не придет, в такой-то ливень.
А вы знаете, я ведь тоже зонта не ношу. Да ну, какой принцип… Так, не сложилось у меня с ними… Ну как чаек? Ага, я же говорила — понравится. А еще отказывались. Давайте-ка еще по чашке, а? Видите, в лужах пузыри надуваются? Примета есть, что такое к долгому дождю. Ну вот, другой разговор. А зонты… Тут издалека надо начинать, наверное. С детства. Мы же с мамой трудно жили, вдвоем все. Про отца она не любила вспоминать. Вроде не бросал он ее, так, уехал на заработки, с шабашниками по деревням мотался. Сначала-то вроде на сезон договаривались, потом позвонил, что согласился до конца лета. Потом еще раз-другой на связь выходил, приветы передавал, да и пропал. Вольная-то жизнь кому не понравится? Деньги? Не знаю, может, поначалу что-то и слал, но при мне нет, не помню такого. А мама же гордая, все сама, молчком. Тянула меня, работала, я ее и дома-то почти не видела. Ночью проснусь: в кухне свет, шитье, что ли, она брала на дом, калымила. А я что? Ребенок. Помню, уже в школу пошла, когда мы из общаги нашей переехали в новый дом. Однушку там дали, зато и кухонька своя, и ванна. Мама радовалась, а я, дура, злилась: у меня в прежнем-то дворе все друзья-товарищи остались. Изводила маму, конечно. А тут еще у соседки дочка, ровесница моя, гулять выходила с зонтом. Ох, какой был зонт! Импортный, прозрачный — и не плоский, как все обычные, не крышей, а грибком таким. До плеч спускался куполом, а на макушке, на шпиле, кисточка. И по всему полю — цветы-колокольчики. Ох, как мне этот зонт нравился! Наяву сны видела: дескать, появится у меня такой же, и приеду я в наш старый двор, в общагу, щелкну замочком небрежно, все и попадают. И дождя под такое дело не надо. Без дождя бы и лучше: и зрителей больше, и красоту портить не придется, под водой-то. Ну и пристала к матери, как банный лист: купи да купи! А где бы она купила? Он же импортный. У соседской-то девчонки все импортное, даже имя — Виолкой звали. Куда уж нам… Но это я сейчас умная, а тогда… ой, и вспоминать стыдно. Мама в долгах была, что-то там с квартирой непросто выходило, а тут я с зонтом. Ну и довела ее, шлепнула она меня. По щеке, потом еще и под зад поддала. И сама же и разревелась. А я чемодан с полки стянула, уйду, говорю, от тебя! Потом-то, позже, когда уж помирились, мама смеялась. Говорит, я в чемодан-то одни трусы из шкафа выгребла. Самое, значит, нужное. Не знаю, про трусы не помню, зато врезалось в память, как я сама себе тогда же обещание дала: вырасту, пойду работать и с первой зарплаты куплю себе самый шикарный и дорогой зонт. А матери — фигу!
Потом, я уже постарше была, сошлась мама с одним, с работы. Встречались они, по углам мыкались. Мама глаза прятала: заночую, дескать, у тети Ларисы, у подружки, суп в холодильнике, разогреешь сама. Ну, потом вроде серьезно у них стало, мужик нас к родне повез, знакомиться. Приехали. Квартира огромная, под книжками целая комната. Они там под цвет подобраны, переплеты, в шкафах вдоль стен от потолка до пола этажами, этажами все. Я подошла, потянула пальцами створку — не открывается. А интересно же! Стекло мутное, буквы на корешках не разглядеть. Я носом приплюснулась к дверце, губами шевелю, силюсь прочитать. Тут мама подскочила, оттаскивает меня, я упираюсь. А хозяйка таким противным голосом: “Да ничего, не волнуйтесь, что с ребенка взять?” А сама уже в перчатках резиновых, — и таз с водой, и порошок притащила. И как давай стекло намывать. Потрет, отойдет на шаг, присмотрится, дыхнет и снова трет — то сухой тряпочкой, то даже и подолом халата. Потом глянет со стороны, глаза скосит — опять дышит, опять трет. А мы с мамой у стены стоим, в углу. И молчим.
Еще почему-то запомнилось, как за столом сидели, в другой уже комнате, а у мамы на чулке штопка. Она все старалась коленку под скатерть спрятать, да вдруг отвлеклась, разговорилась, что ли. Нога-то и вынырнула на свет. Я тогда скатерку за край ухватила и потянула, чтоб штопку прикрыть. Вазочка с вареньем со стола и брякнулась, прямо на паркет.
Когда уже уходить собрались, дождь рванул, прямо водопад с обрыва. Вот как сейчас, да холоднючий, осенний. Мужик нас провожает в прихожую, маме пальто подает и говорит, дескать, не волнуйся, мать тебе зонтик даст. А та в гостиной, паркет оттирает от варенья. Услышала, выходить не стала, а так оттуда и кричит: “Ну уж нет, Славик! У нас слишком дорогие зонты, чтобы их всем подряд раздавать. Тем более — без возврата”. Мужик там остался, а мы с мамой шли к остановке, темно уж было, лило мне за шиворот, будто под трубу водосточную попала. Бежим к остановке, а я зубами стучу и тайком, в голове, мечту свою переиначиваю: “Не надо мне больше шикарных зонтов. Вот вырасту — и накуплю себе много-много дешевых, простеньких. И всем-всем буду раздавать”.
Ну что сказать… Не сбылось — ни первое, ни второе. Первый мой зонт мне муж подарил, да. Ну и какой он тогда муж был… Так, даже и женихом не считался. Студентик с параллельного потока, ровесник. Копил долго, в каникулы по деревням шабашил, как и отец мой. Только отец больше по стройкам, а этот дрова колол старухам. Вернулся — кожа да кости, на ладонях мозоли от колуна, рубцы с палец. Обрадовался, обнимать полез, а я кричу: “Уйди с клешнями-то!” Кофточка на мне новая была, у соседки перекупила, голубая ангорка. Боялась, что он мозолями-то своими зацепит, разорвет. Смеялся. А на день рождения мне зонтик и купил. Японский, автоматический. Ой, они тогда в моде были, что вы! Гонялись за ними. У спекулянтов взял, втридорога. Преподнес, довольный такой был. Еще и на гвоздички осталось, и на кафе-мороженое. Вот там-то я свой подарок и забыла. Спохватились, вернулись, а зонта и след простыл, конечно. Шли домой, а тут и закапало. Сначала-то вроде немного, он мне еще щеки утирает, мозолями-то своими. Чего, говорит, ревешь? Новый зонт купим! А я: “И ничего я не реву, дурак ты, что ли. Это дождь, не видишь?” — “Да где?” — и ладонь под небо подставляет. Ну, тут и хлынуло. Ох, и бежали мы! А на улице — потоп. По колено в воде, будто вплавь по реке, перекрестки нам по колено. Трамваи встали, светофоры с ума сошли. А мы хохочем и все бежим, бежим… Помню, по воде чью-то куклу понесло, она мне еще в коленку ткнулась и дальше поплыла. А он смеется: смотри, говорит, знак — значит, первой у нас дочка родится. Так и вышло, да.
А с зонтами не сложилось… Да чего ж хорошего? Вот будь у меня зонт, я б вас сейчас выручила, а так… Что? Кончился уже? Точно? Ну вот и славно. И плащик ваш подсох как раз. Берите, встряхните только, чтоб расправился. А за чай я с вас по меню возьму, как за обычный. Не возражаете?..
Горе луковое
Газета на подоконнике пришлась впору, легла аккуратно, как скатерть. Шрифт вот только на сгибах смазался. Она присмотрелась: так и есть — ладони черным-черны. Хотела обтереть краску о халат, да застеснялась, спрятала руки под себя.
А гость и не заметил, опрокинул стопку, пальцами подхватил с рыбной нарезки горку луковых колец и звонко захрустел. Она зажмурилась: жухлая луковица, пережившая два сезона, а брызжет соком, будто от сладкой чернильно-фиолетовой ялтинской откусил где-нибудь на печеном базаре в Крыму.
— Омулька, омулька берите! — ткнула пальцем в тарелку и опять засмущалась: полная, мощная, как фонарь, луна висела в окне, обводя голову гостя маслянистым нимбом. Вместо ответа он перехватил ее руку, развернул ладонью вверх и поморщился: в желтом свете типографские кляксы чернели сквозными дырами. Звякнуло бутылочное горло, вымеренно, четко, в три коротких булька, плеснула водка. Гость выпил, шлепнул пустую стопку о газету, добавив третий четкий ободок к двум уже расплывшимся.
— Бог троицу любит, — некстати ляпнула она, а он прыснул изо рта водкой ей на ладонь, в точности как сама она прыскала на белье при глажке. Из-за плеча поднялось крыло; Ангел, крякнув, выщипнул перо и заелозил по руке, как тряпкой. Она вырвалась, замахала, а он заблажил гнусаво-умоляюще:
— Мамо! Тае, это ж я, мамо! Чего вы не просыпаетесь? Тае утро! — и пропал.
Вместо него, наклонившись над подушкой, дышал луком сын Сеня. В одной руке стакан, в другой — платок. Платком он тер ей без разбору лицо и ладони, которыми она заслонялась от брызг. С усов капало.
— Ты чего?!
— Бужу.
Отхлебнул из стакана и брызнул — показал, как будит. Она сплюнула и вцепилась ему в костлявые плечи. Сеня дотянулся стаканом до пола, примостил, не глядя, на половике, потом плотнее уперся руками в матрас. Начался привычный труд поднимания: сын пружинил локтями, позвоночником, скруглял плечи и тянул ее на себя. Она подавалась острым носом, подбородком, ключицами, а налитые больной водой груди и живот скатывались вниз под рубашкой и распластывались на простыне. Рывок — и мать сидит, свесив ноги из-под одеяла, пережидает собственные плески и колыхания.
— Ну и куда ж я так опаздываю со сранья? Подай мне грацию!
Вот она уже перед трельяжем, румянит щеки хлопками и сообщает трем своим отражениям сразу:
— Трудно встать, идти-то сможем. Было бы куда. Так куда ж я опаздываю, Сеня?
Но Сеня как сквозь землю провалился.
— Мадам, тут это… время поджимает.
Дверь отлетает и бьется в стену. Парень в белом халате втекает в комнату. Сам собой подвернулся под руку стул, крутнулся на ножке и принял гостя на сиденье, как в седло. Может, Герману таинства туалета престарелой графини и казались отвратительными, парень же смотрел на хозяйку явно с удовольствием.
— Мадам, красота — страшная сила, вы б побереглись. Лопнет чехольчик-то.
Она нащупала утонувшую в плече лямку, расправила и отпустила. Лямка резиново чавкнула.
— Не лопнет, грация чехословацкая. Что на этот раз?
— А на этот раз у нас, то есть, у вас, два вызова. Вчера он пытался вызвать скорую к продавщице из ларька, — дескать, несчастная любовь, помогите, плачет. Диспетчером в вызове отказано. А у девчонки аппендицит оказался. Сегодня позвонил: приезжайте, сменщица повесилась.
— Ну?
— Мы приехали. Сменщица на пороге курит, в ларьке грузчики шуруют: бананы завезли. Все живы-здоровы, в петлю никто не лезет.
— Ну?
— Мадам, вы повторяетесь. Бросайте курить, ешьте лучше бананы. Докладываю: за киоском в куче коробок обнаружен ваш сын, подозреваемый в ложном вызове бригады скорой медицинской помощи. Вопросы есть?
— И что он там делал?
— А вот это в точку, потому что там он прятал щенка неустановленной породы с откушенным хвостом. Его и предъявил к осмотру. Суицидно-настроенную продавщицу объясняет так: дескать, справедливо рассудил, что к щенку бригада не поедет. А зверя жалко. Мадам, вы любите животных?
— Нет, я люблю докторов. Особенно белобрысых и с собаками. Кстати, когда вам надоест уже портить мне утро, так вы подниметесь на четвертый этаж, дверь сразу налево. Там Людмила Сергеевна откроет, скажете, что от меня, получите два кило куриных голов. Может, еще и лап завернет, не знаю. И не благодарите меня, я этого стесняюсь! Щенку надо поправляться, на хлебных корках хвоста не отрастишь.
Оставив доктора смеяться, она, казалось, сразу о нем забыла. Все так же стоя, — сесть, будучи затянутой в грацию, значило принять унизительный и тяжкий труд по подъему с приземистого пуфа, — открыла пудреницу, скатанной из ваты пуховкой привычно обмахнула фиолетовые подглазья, черный пух над губами и гладкий, как у китайской куклы, лоб. Послюнявила пальцы, расправила обсыпанные пудрой широкие брови. Вытянула из пуховки несколько волокон и накрутила поверх сургучной спичечной головки. Среди россыпи помадных тюбиков, истраченных полностью или до половины, отыскался заветный, воскресного назначения. И, увы, почти пустой. Спичкой выскоблила его вчистую, жирные, цвета перезрелой вишни, остатки разровняла по скулам и губам. Все той же пуховкой вытерла помаду с пальцев, взбила зеленоватые от “Басмы” волосы на затылке, скрепив узел вязальной спицей. Теперь — одеваться.
Плюшевый халат богатого густо-фиолетового цвета, в проплешинах, валялся рядом на подоконнике. Тряхнула головой: привиделись черные на белом кляксы, как раз там, где во сне выстилала газетой, как скатертью, подоконник. Суеверно дунула через губу: “Куда ночь, туда и сон”.
— Мадам, позвольте! — доктор, лакейски разлетаясь по полу носками туфель, подскочил к ней, перехватил из рук халат и подал сзади, как подают пальто. Хотел еще и пояс подвязать, дотянувшись через подмышки до живота, но получил шлепок.
— Кто-то тут, по-моему, торопится — или как? — она вскинула глаза и застала его врасплох: наигранная улыбка, гусарская галантность пропали. Смотрел серьезно, тем особенным врачебным, все примечающим взглядом — цианоз, отечность, вены на шее вздуты, хрипы, — к которому она давно привыкла. И который ненавидела.
Как дворовый хулиган отчаянно, без надежды на успех ангажирует барышню на дневной сеанс, он предложил:
— Может, давление померим?
Барышня подняла бровь, заиграли на солнце смешливые чертики, и хулиган отступил. У двери обернулся:
— Поговорите все-таки с Сеней. Диспетчеры с подстанции его голос узнают, ругаются. Случись что, да не в мою смену, могут в ваш адрес и не поехать. Понимаете?
Ответом она его не удостоила, нащупала в кармане папиросы и пошла к балкону. Внизу, у машины, облокотившись на дверцу, стоял шофер в кепке, держал в ладонях щенка. Его окружили ребятишки, наперебой наглаживающие скулящего зверя в бинтах. С другой стороны кабины, свесив ноги над колесом, сидела пожилая медсестра, обмахивалась свежей сиреневой веткой. Увидела, как идет от подъезда врач, пересела и захлопнула дверь. Доктор шел угрюмо, споро, без всякого свертка. “Не взял потрохов, побрезговал”, — отметила старуха на балконе и выпустила колечко дыма. Щен заскулил, оказавшись за пазухой у врача, но угрелся и затих. Скорая уехала. Ребятня потопталась на пригорке, глядя вслед машине, потом поплелась к скамейке под тополем, где Сеня разложил шахматы. Рядом потел над доской Венька, слесарь из ЖЭКа, вытирал шею платком, проговаривал про себя комбинации и на следующий ход не решался. Сеня же тем временем успевал курить, отгоняя пятерней дым в сторонку, качать коляску со спящим маленьким Борькой, пока его мать — “Сень, я пулей, одна нога там, другая тут!” — в магазин слетает, приглядывать за четверкой карапузов постарше, что сгрудились в песочнице, переругиваться с соседом, чтоб или убирал за своим пуделем, или выгуливал его в другом дворе. Кричал парочке пацанов, крадущихся к подъезду с трофейной пачкой “Беломора”, что все видит и, как только обыграет Веньку, поймает их и уши оборвет. А вечером отцы ремнями добавят.
— Блаженный и есть. Как на него сердиться? Горе луковое, — вздохнула на балконе старуха и сделала затяжку. От левой ладони, будто и впрямь разъеденной краской, побежали вверх, через локоть к плечу нестрашные, щекотные иголки. Она хмыкнула, хотела встряхнуть рукой, но та онемела и не поддавалась. Иголки попали в глаза, рассыпалась под веками боль, как песок. Старуха заморгала и дня уже не увидела. Снова была луна, перечеркнутая веткой, пахло луком и свежепросольным омулем. Ангел взял ее за руку, улыбнулся одними глазами, хотел обнять, но она засуетилась, вскинулась, не решаясь спросить. Он понял, кивнул, и старуха зашептала ему в ухо, торопясь, взахлеб:
— Только поминки без водки, чтоб обязательно без водки, всухую! Нельзя Сене, ни капли нельзя! Без водки, ладно?
* * *
Перед похоронами Сеня обходил двор с целлофановым пакетом, собирал деньги. Ему не отказывали. Он помнил, что благодарить нельзя, кивал, пытаясь сурово супиться, но ему так была непривычна чужая серьезность и уважительность, что не выдерживал и улыбался:
— Тае, приходите послезавтра, ух, отметим! Тае, посидим!
Водки на поминках не было, но не уследили, ближе к ночи кто-то Сеню подпоил. Говорят, из другого двора брательник какого-то отлупленного за курево пацана отомстил. Поил вроде пивом, а может, и чем покрепче, судя по тому, как тот потом хрипел, бешено лупил кровавые глаза, разбрасывал с губ желтую пену, выгибался дугой, раскидав троих мужиков, а потом, лежа на боку в собственной луже, тоненько скулил в стену. Скорую вызывали с опаской, диспетчер, услышав адрес, и впрямь было заартачилась, но вызов приняла. Соседки потом шептались: “Наш доктор дежурил, повезло…”