Повесть
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 8, 2012
Дмитрий МАКАРОВ
РУБАШКИ ЕЛЕНЫ
Повесть
1. Фотограф
Мое пристрастие к искусству фотографии развилось еще в детстве. Тогда мир казался мне высокой горной цепью, над прочими вершинами которой острой неприступной скалой возвышался отец. Мне хотелось рассмотреть все склоны этих гор, не пропустив ни одного выступа, ни одного плато, не говоря уже о вершинах. Для этого приходилось искать всяческие опоры и подставки. Мне, как, наверное, и другим мальчишкам, хотелось забраться на самое высокое дерево, чтобы стать выше всех и видеть больше всех. Главной целью я считал острую вершину неприступной скалы. Сравняться с ней по высоте, отметив этот подвиг флагом в седеющем, искрящем снегами ледника горном пике — где-то в глубине сознания это виделось невозможным и оттого еще более заманчивым приключением. Уже тогда, в семилетнем возрасте, стараясь не выказывать детского любопытства, выдавая все действия за свои, я во всем подражал отцу, желая быть таким, как он. Или просто стать им.
Закрываясь вместе с ним в страшной красной комнате, я с замиранием дыхания и с широко открытыми глазами наблюдал за тем, как на погруженном в ванну белом листе бумаги по велению неведомого мне тогда волшебства и твердой воли отца появлялись серые пятна. Через несколько мгновений они темнели и расползались по всей поверхности бумажного прямоугольника, зажатого в тонких тисках длинного и вечно холодного пинцета. Хаотичные и амебовидные, пятна со временем обретали контуры знакомых и незнакомых мне людей и вещей. Иногда я видел там мать, всегда озадаченную решением семейных уравнений. Ее слегка ссутуленная и чуть вдавленная в землю весом невидимой ноши фигура вечно, даже на фотографиях, была в поиске одной из неизвестных переменных домашнего уюта. Ее прямые темные волосы, беспечно парящие в утреннем или вечернем свободном падении либо собранные в хвост и крепко перетянутые резинкой трудового дня, всегда были ухожены и чисты. Ее спокойное доброе лицо, наделенное исключительно правильными формами, никогда не опускалось подбородком в уныние. Иногда оно оживало в моем воображении, высвобождаясь, открепляясь от фотоснимка. Глядя на фото, я знал, какая она в жизни, а увиденное в жизни представлял на фото. В воскресенье, когда уставший отец приходил домой с болтавшимся на шее фотоаппаратом, полным новых кадров, и щеткой начинал стряхивать с обуви блестящую серебряную пыль, взгляд матери испуганно метался из угла в угол, то ударяясь о стены прихожей, то надолго прилипая к полу. Встретив голодного кормильца семьи, мать уходила на кухню, где, наспех погремев тарелками, подавала ужин. Она любила и уважала отца, а я каждый раз вглядывался в серебряную пыль на его обуви и выстраивал в своей голове мифы относительно ее происхождения. Однажды я спросил о ней у отца.
— Это серебрянка из подвала, где хранятся негативы.
Он не придал этим словам особого значения, а я вообразил себе это сказочное серебряное хранилище волшебных полупрозрачных картинок с обращенным изображением. Я всегда мечтал попасть туда.
Закрываясь с отцом в красной комнате, я старался не мешать ему, и только когда он просил о помощи, я становился частью процесса, с радостью выполняя все указания. Взобравшись на табуретку и поравнявшись с мастером фотографии ростом, я старался показать себя исправным учеником и ощутить собственную значимость. При помощи специальных зажимов развешивая на длинных веревках снимки, я отправлялся в увлекательное путешествие по той самой горной цепи, каждую неровность которой хотелось рассмотреть, изучить и запомнить как нечто пройденное, знакомое.
Когда на одной из висящих фотографий случалось увидеть свое лицо, я наклонял голову чуть в сторону, и мой потупленный мальчишечий взор, путаясь в липкой паутине нерешительности и смущения, сбивался вниз и влево. Он чуть касался чужого лица на висящем рядом фотоснимке, возвращался обратно, снова встречаясь со своим черно-белым близнецом, и опять убегал в сторону, боясь узнать самого себя. Лишь оставаясь со своим портретом наедине, я мог рассмотреть этого мальчишку без стеснения. Подавляющую же часть времени, находясь в красной комнате с отцом, я уделял внимание другим снимкам.
— Вот эта пусть отдельно повисит, вон там.
Отец басил спокойным тембром и почти никогда не повышал голоса. Исключения же, хоть и редко, но случались: как раз этот снимок, удостоившийся особых привилегий, был сделан после семейной ссоры. На фотографии крупным планом изображена мать, закрывающая лицо ладонями. Стрелки подаренных отцом часов на ее левом запястье указывают на одну минуту десятого. Стекло над циферблатом треснуто пополам, словно то пробил его последний час. Вместо третьей клетчатой пуговицы над декольте черного платья кривой пружинкой извивается белая нить. Бретелька сбита с ключицы так, что виден кусочек бюстгальтера, выделяющийся более светлым, чем платье, оттенком. Я и сейчас помню тот день до мелочей…
Ругань ворвалась в дом внезапным и сокрушительным смерчем, который дважды хлопнул входной дверью, последовательно, с интервалом в десять секунд, запустившей внутрь две его составляющих. Первой была мать. Она вбежала с растрепанными волосами, с размазанной, как масло на холсте сумасшедшего художника, косметикой и с разорванным сбоку подолом черного платья, испачканного серебряной пылью и лишенного одной из трех клетчатых пуговиц. Взглянув на меня, сидящего в зале и рассматривающего толстый отцовский фотоальбом, мать на мгновение остановилась в прихожей и, точно забыв цель своего визита, отрешенным взглядом посмотрелась в зеркало. Левой рукой поправив случайно попавшийся локон, она повернулась боком и, будто оценивая полученную брешь, правой рукой подняла передний край разорванного подола. Мельком увидев гладкую ухоженную кожу обнаженного бедра, я рухнул носом в разворот фотоальбома и уже боковым зрением поймал тот момент, когда нога матери чуть согнулась в колене. В ту же секунду, заставив стены дома очнуться от оцепенения, дверь хлопнула вновь.
— Поговорить надо, Ир. Ну что ты убегаешь?
Голос отца лишь отдаленно напоминал тот спокойный бас. В эти мгновения он звучал, как гитара с укороченным вдвое грифом.
— Ты только посмотри! — мать повернулась к отцу и рукой приподняла обрывок платья. — Взгляни на меня! Что это?
— Я всего лишь хотел поговорить.
— Ты псих ненормальный! Как таких еще земля держит!
Мать развернулась и отправилась в спальню. Отец снял черные ботинки, припудренные серебрянкой, сбросил с шеи фотоаппарат и последовал за матерью.
Не приученный к подобным скандалам, я не знал, как себя вести. Словно один из снимков, я намертво прирос к фотоальбому, перебирая во вскипевшей голове мысли, не в состоянии отыскать ту из них, которая была бы способна освободить меня от невидимых оков страха и непонимания происходящего. И я рассматривал на огромных страницах плотной бумаги теплые улыбки людей, застывших навсегда в устойчивом и неизменном положении, но не чувствовал, не ощущал той теплоты и стабильности. Используя зрение лишь как одно из пяти чувств, я не осмысливал получаемую им информацию.
За дверью спальни, будто за ширмой, скрывавшей от меня иной, совсем взрослый мир, то и дело раздавались крики. По большей части это был голос матери. И лишь когда, то ли от усталости, то ли от желания услышать собственное эхо, он затихал, звучал все так же поднятый на несколько октав бас отца. Я пришел в себя и остановил дрожащие руки, машинально перебирающие, лист за листом, серые портреты. Встав с упругого дивана, скрипнувшего десятком пружин, я направился в прихожую и взял с тумбочки фотоаппарат цвета пыли, оседавшей на отцовской обуви.
Мне разрешалось фотографировать не более двух кадров в день. Обдумывая, что бы запечатлеть, я вернулся в зал, осмотрел интерьер сквозь узкую стеклянную щелку “Зенита” и рухнул обратно на диван, где все же решился нажать на кнопку. Я сфотографировал разворот альбома и уже перематывал пленку на следующий кадр, когда, заставив меня подскочить на месте, хлопнула дверь спальни.
— Ты ничего никогда не поймешь, тварь!
Отец никогда не говорил таких слов до того вечера, поэтому они казались неизмеримо весомыми, такими, что под их тяжестью был готов проломиться пол. А тишина после сказанного им стала настолько легкой, что если бы она была материальной, то сорвала бы крышу с нашего дома и унесла бы ее далеко в космос.
Негромкие шаги отца, словно отзвуки эха затихшей ругани, удалились на кухню. Я замер, прислушиваясь к дыханию неизвестности, опасным хищником рыскающей в поисках добычи. Прошла целая вечность перед тем как я решился покинуть свое убежище. Выйдя из зала, я на цыпочках направился в спальню родителей, пугаясь каждого шороха и присматриваясь к отбрасываемым через открытую кухонную дверь теням. Не шелохнется ли вновь тот смерч, не швырнет ли он в небытие наш дом вместе с красной комнатой, нашу семью вместе с тем спокойным басом отца и той невидимой ношей на материнских плечах?
Бесцветным хамелеоном прошмыгнув мимо кухни, я достиг заветной двери и бесчисленное количество раз подумал, прежде чем открыть ее. Мать сидела на кровати, закрыв лицо ладонями и чуть заметно трясясь в приступе истерики. Не знаю, что тогда на меня нашло, но пальцы сами потянулись к кнопке фотоаппарата.
Уже на следующий день, пойманную челюстями зажима, еще мокрую после принятых ванн, я по просьбе отца отдельно от других вешал эту фотографию. Тогда, изучая запечатленное мною, я не думал о том, почему мать закрывает лицо… или откуда взялась трещина на часах и куда исчезла пуговица с платья. Я думал о том, что хочу стать мастером съемки и, назло тем мерзким словам, сказанным предыдущим вечером, превзойти в этом деле отца, отметив снежную вершину неприступной скалы победным флагом.
Много воды утекло с тех пор. Дни отматывались от щелчка к щелчку, кадр за кадром. Пленка за пленкой катились месяцы. Шагали годы — альбом за альбомом. Мир уменьшался по высоте, тяжелеющей чашей весов он опускался вниз, одновременно поднимая меня. Я уже не смотрел снизу вверх на то, до чего не дотянуться. Но смотрел под ноги или прямо перед собой, поднимая голову лишь для того, чтобы еще раз увидеть свою цель и то, насколько ближе она стала.
И я карабкался на затерянный в молоке тумана горный пик, чтобы встать на его вершине, добавить к головокружительной высоте свой собственный рост, пустить корни, окаменеть, увидеть сверху всю картинку мира: соседние горы, плато, ущелья, равнины и низменности, распластанные у подножия, словно фотографии на плотной бумаге страниц фотоальбома. Я жил своей мечтой, не замечая, что, несмотря на горящий в душе факел энтузиазма, путь наверх порой оказывался гораздо сложнее и коварнее моих ожиданий. И препятствия возникали на самых разных его участках.
Сразу после школы, проигнорировав уговоры спокойно басящего отца и хрипящей от негодования матери, сорвавшей от крика голос, я женился на забеременевшей от меня девушке, которую еще в детстве приметил на одном из отцовских фото. Елена была на два года старше меня, однако такая разница в возрасте нисколько меня не смущала. Мы учились в одной школе, гуляли в общей компании и начали встречаться после Лениного выпуска.
Впервые я увидел ее еще в детстве, на снимке, приуроченном к выставке, которую отец посвятил детскому фото. Одну за другой я развешивал на веревке фотографии знакомых и незнакомых ребят, вглядываясь в их лица и выстраивая в своих мыслях их живые прототипы. Я смотрел на забияку из параллельного класса — и на его черно-белом лице (а световой фильтр изменял его до черно-красного) благодаря моей фантазии вдруг возникали синяки и кровоподтеки. Я видел очкастого отличника — и рядом с ним на фото, в моем воображении, появлялась целая куча расписанных пошлостями учебников. Я рассматривал заядлого аквариумиста — и он вдруг начинал захлебываться прозрачной жидкостью проявителя. Я видел себя… и отчего-то на ум не приходило никаких ассоциаций.
Когда между латунных зубов зажима оказалось Ленино лицо, я замер, стоя на табуретке.
— Саша, давай скорее.
В эти секунды я слышал, но отказывался воспринимать голос отца — сознание замкнулось центральным кабелем. Я растворился в Лениных глазах и, казалось, исчезнув из этого мира, появился в другом, совершенно незнакомом, но очень радушно принявшем меня.
— Эй, ловелас, — отец едва ощутимо толкнул в плечо и прогремел коротким смешком. — Вешай уже.
Наши портреты висели рядом, на одной веревке, уже тогда связавшей наши судьбы.
На выставке, не моргая черно-белыми, отчего обладающими еще большей чистотой, детскими глазами, мы смотрели друг на друга с противоположных стен зала сквозь толпу посетителей. Иногда мне, по воле отца, просившего выполнить то или иное поручение, либо по собственной воле случалось пересекать эту невидимую линию, этот отрезок, образованный двумя точками наших с Леной портретов. Тогда я машинально останавливался, позволяя своим и ее глазам проникать в меня. Я оборачивался к ее фото, затем к своему, на мгновение задумывался о чем-то неясном и мутном, срывался с места и бежал дальше.
Познакомившись с Леной ближе, я ощутил необходимость ее присутствия в моей жизни. Эта жажда была неутолимой. И те капли, которые мне удавалось поднять со дна порожнего колодца в минуты наших с Леной встреч, были такими сладкими, что желание окропить ими душевную пустоту становилось все невыносимее.
И вот, пронеся свою влюбленность через десяток лет, я осмелел и сделал то, о чем так долго мечтал.
Это произошло сырым октябрьским вечером. Мы возвращались домой, лавируя между едва заметными в темноте лужами размякшего до грязи парка, и громко смеялись в страшную пустоту аллей. Держа руки глубоко в карманах и чуть ссутулившись, я незаметно подрагивал на холодном ветре, сорвавшем куртку с моих плеч и превратившем ее в накидку для моей попутчицы. В очередной раз перескакивая с островка на островок, мы одновременно поскользнулись и, если бы не наши руки, инстинктивно сцепившиеся друг с другом, последовало бы неминуемое падение. Мы с Леной переглянулись и, молча посоветовавшись, решили оставить ладони в таком положении на неопределенный срок…
— Сфотографируешь меня?
Возникший на середине пути вопрос был настолько неожиданным и резко меняющим тему разговора, что мне вдруг стало жарко. Я мгновенно вспомнил о забытом у Лены фотоаппарате и о том, что ее папа уехал на неделю в командировку. Я почувствовал, как мое лицо наливается невидимой в темноте краской.
— Сфотографируешь?
Одна мысль о том, что мы останемся наедине в Лениной квартире, перевернула верх дном и переворошила в голове все остальные, ушедшие на второй план, затем на третий, потом и вовсе исчезнувшие размышления о чем-то, секунду назад выкинутом из памяти.
— Э-эй! — я очнулся и увидел перед глазами мелькающую вверх-вниз ладонь, живым стробоскопом гасящую и снова зажигающую тусклый свет далекого фонаря. — Чего молчишь?
— Да… я сфотографирую.
— Что с тобой? — Лена встала на моем пути и легонько потрясла меня за плечи.
— Ничего, задумался что-то.
Вдруг она меня поцеловала.
Затем был ответный поцелуй, хотя, скорее, это был наш совместный ответ на ее вопрос.
После было глупое смущение в дверях квартиры — я несколько минут теребил в руках фотоаппарат, прежде чем Лена напомнила о данном обещании. Сейчас я, хоть убей, не вспомню, как мы оказались в постели. Но помню ясно, как сегодня: горячая кожа ее плеч, едва уловимый запах волос, изогнутая спина, то и дело сползающее набок одеяло и октябрьский сквозняк, проникающий сквозь окна и стены недавно отстроенной двенадцатиэтажки…
Мы целую неделю почти не вылезали из дома. Я не ходил в школу, Лена пропускала пары в институте. Пленка давно закончилась, а я и ухом не повел, непривычно забыв о том, о чем помнил утром каждого дня. Произошло своеобразное затмение “Зенита” более важным, выходящим на первый план неведомым мне небесным телом. Да, это была любовь.
Свадьба, как это водится, была веселой и пьяной. Гости, барабанящие по бледно-бардовой плитке одной из городских столовых, молодые и не совсем, проверяли на прочность свою обувь. Шальной старик, неизвестно по чьей линии, но явно не по прямой, оказавшийся на гулянии, отплясывал гопака на углу длиннющего стола. Он прыгал до тех пор, пока не свалился, ударившись головой о табурет и, непонятным образом, сильно, будто чем-то острым, поцарапав себе затылок. Неунывающий тамада издевался над уставшими от него гостями, то выстраивая цепи из их штанов, то заставляя таскать друг друга на руках или плечах. Большинству людей, пришедших на свадьбу, не было дела до молодых — нас считали поводом для веселья и, казалось, только поэтому относились к нам доброжелательно. Я чувствовал себя до глупости счастливым.
Отец отчего-то был угрюм и серьезен. Лена даже сравнила его бородатое лицо с то и дело наползавшими на него бровями с мордой самца гориллы. Мы так громко рассмеялись, что пришлось отвечать за это очередным “горько”.
Мать не пришла в загс. Она явилась с бледным от непонятной болезни лицом только к концу праздника, чтобы помочь работникам столовой убрать после гостей.
Она болела уже целый месяц, в течение которого ее отношения с отцом постепенно, словно ползущий по свече воск, сходили на нет. Я пытался объяснить себе предназначение обоюдно выстроенного родителями железного занавеса и не находил ни одной достойной подобного следствия причины. Отец все чаще закрывался один в красной комнате, даже когда ванны, веревки и зажимы были пусты. Он рассматривал в альбоме сделанные месяц, год, пять лет тому назад фотографии и много курил. Мать была нелюдимой, она почти не выходила из своей спальни, а если и покидала ее, то лишь для того, чтобы приготовить ужин. По вечерам она кивала из стороны в сторону головой, ежеминутно пронзаемой адской болью. Плечи ее, заметно подавшиеся вперед, казалось, вот-вот оторвутся от тела и улетят к далекому, известному только им магниту, который изо дня в день все сильнее тянул их к себе. Мать отказывалась от лекарств и помощи докторов. А когда я спрашивал ее о самочувствии, она молча сверлила глазами дырку в стене, затем ловила слезы на лету и просила меня выйти.
Обойдя стороной хмельной омут свадебного веселья, безмолвной плотвой бродила она в опустевшей столовой, хватаясь плавниками за водоросли грязной посуды. Отец боялся смотреть в сторону матери. От его даже вскользь задевающих ее серость взоров мать вздрагивала и всем видом показывала свою неприязнь к нему. К человеку, с которым была разделена ее судьба.
Мы с Леной были довольны праздником. Образование новой семьи сглаживало острые углы отношений между моими родителями. Я ожидал оттепели со стороны матери, которая пыталась всячески помешать нашему с Леной союзу, аргументируя свою точку зрения нелепыми доводами о моем возрасте и финансовой неустойчивости в годы перестройки. В день свадьбы я почему-то был твердо уверен в своем будущем и в понимании со стороны родителей. Я был воодушевлен на решение любых трудностей.
Наутро после брачной ночи, приехав от Лены и зайдя в красную комнату, я обнаружил мать висящей с широко открытыми глазами в петле, скрученной из черной тряпки, которая была привязана к крюку на месте светофильтра. Сорванная с потолка, разбитая коробка с красными стеклами служила подставкой болтавшемуся в петле телу.
Вдвоем с отцом мы осторожно сняли уже ставшее холодным тело, уложили его на кровать в спальне. Сняв с шеи петлю, я узнал в черной тряпке одежду, в которой мать плакала на фотографии, сделанной мной более десяти лет назад. Другие обрывки лишенного одной пуговицы платья были найдены в мусорном ведре.
Смерть матери вытолкнула меня из колеи. В произошедшем я винил себя, непослушного сына, пренебрегшего мнением человека, роднее которого быть не может. Я хотел забыться. Начал сильно пить, скандалить с Леной, совсем забыл о фотографии — деле моей жизни. Судьба испуганной антилопой скакала прочь от озверевшего, разинувшего зубастую пасть прошлого, и с каждым скачком все сильнее запутывала следы. У нее не было времени остановиться, чтобы отдохнуть, восстановить дыхание и силы. Бежать. Все дальше и дальше. Ни секунды форы, ни миллисекунды в резерве — я полностью выкладывался сам перед собой, забывая о том, что от прошлого не убежать. И уж тем более не угнаться за ним. А надо было как-то жить дальше.
В армию меня не взяли — помогли связи отца, который понимал, что мое место не там, а здесь, рядом с Леной и нашим ребенком. Стал работать на стройке, в институт не пошел. Какой там институт — надо было думать о семейном благополучии, а гоняться за двумя зайцами — это не по мне. Лена же, напротив, работала продавцом в мебельном магазине, параллельно учась в институте. Она чем-то напоминала мне мать. Та же серьезность лица, та же вечная занятость — редко случалось застать ее сидящей перед телевизором. Только в последние месяцы перед рождением Вити она позволила себе расслабиться — положение обязывало.
Беременность протекала без особых проблем, и вскоре у меня родился сын. Витя и вернул меня к жизни и к фотографии.
Все потихоньку наладилось. Отец открыл фотоателье, он проводил там весь день, занимаясь любимым делом. Я ушел со стройки и стал помогать отцу, уже не как ученик, но как специалист. Работа кипела — к нам приходили разные люди. Кто знает, сколько проявленных нами фотографий было закреплено на памятниках, на затертых уже страницах паспортов, на твердых, расписанных всевозможными пожеланиями, корках школьных фотоальбомов.
Дальше все как по маслу: успешная работа, множество предложений и заказов, выставка в Москве, новая квартира. До этого мы жили у Лены, так как она воспротивилась растить сына в доме, где было совершено самоубийство. Ее отец, Анатолий Иванович, вечно разъезжал по командировкам, так что ни мы его, ни он нас нисколько не озадачивали. Новая квартира, словно дверь в следующую жизнь, казалась нам огромной. Как говорится, на вырост. Три просторные комнаты могли уместить все — от сплоченного семейного праздника до раздельно затихающей ссоры. Вдобавок — окна зала, выходящие на набережную. Летней ночью, когда спящий город погружался в тишину, в открытую форточку доносился шелест течения реки. Иногда, если мне не спалось, я до самого утра мог просидеть на балконе, глядя на танцующие на поверхности воды лунные блики. В одну из таких ночей мне в голову пришла мысль оклеить стены зала фотографиями.
Я управился за один день. Когда Лена пришла с работы и увидела эту комнату, она решила, что я сошел с ума, но все же была довольна. Гораздо большее впечатление фотообои произвели на Витю. Он всю следующую неделю ходил по периметру зала и рассматривал стены.
— Папа, а это кто?
— Это папа подрался.
— А это кто?
— Это бродячий музыкант.
— Он поет бродячую музыку?
— Да. Музыкант бродит туда-сюда и поет, то на одном месте, то на другом.
— А кто его слушает?
— Слушают все, кто попадется на пути.
Иногда у нас бывали гости. Тот, кто приходил впервые, восхищался нашим залом, а те, кто захаживали не раз — отпускали шутки в мою сторону. Для них это было зрелище, для меня же это было куда важнее, чем просто оригинальные обои. Ведь каждый фрагмент этих стен — мгновение чужой жизни.
Яркие и черно-белые, радостные и безразличные, уже давно забытые теми, кто их прожил, эти мгновения пали на дно реки времени и навеки застыли в иле вечности. Эти бумажные остановки жизни, накрепко приклеенные к стене, существуют теперь независимо от людей, которые неделю, месяц, пять лет назад миновали их, задержавшись всего на пару секунд, а то и вовсе не обращая внимания на вспышку, останавливающую время. Прошло уже больше десятка лет, а сотни глаз до сих пор смотрят на всякого входящего в эту комнату. И кто знает, сколько перемен в жизнях, запечатленных на бумаге, произошло за эти годы. Судьбу любого существа вершит муравейник, толпа, а от времени и пространства, в которых находится каждый человек, зависит будущее находящихся рядом людей. Этим мне и нравится фотография. Толпа давно уложила в землю беззубую, как медуза, нищую старуху, которая живет и по сей день на бумажном прямоугольнике, приклеенном к стене. Я вижу это сегодня, хотя это давно в прошлом. Сегодня я вижу похожую на куколку бабочки жену, спрятавшуюся под одеяло за секунду до вспышки — фото сделано сырым октябрьским утром, после нашей первой ночи любви. Лена сейчас в психиатрической лечебнице — толпа распорядилась так.
Это случилось после того как Лена навестила умиравшего отца. Я не знаю, о чем они там разговаривали, но после этого ее визита Лену можно было увидеть только в палате. Анатолий Иванович, уйдя в небытие, оставил меня одного в огромном лабиринте догадок, имеющем лишь один выход — выздоровление жены. Я ругался с белокрылыми, как альбатросы, врачами, которые, вечно поправляя очки и тыча длинными узловатыми пальцами в листок исписанной неразборчивым почерком бумаги, пожимали плечами. Они заверяли в необходимости приема лекарств, превращавших Лену в вареный, мятый, залитый молоком и растаявшим маслом корнеплод. Когда я вижу супругу в больнице, ее глаза напоминают мне отблески снега с той далекой вершины, на которую я пытался тащить себя и Лену все эти годы.
Сегодня, даже понеся такой непоправимый урон, я продолжаю свой путь наверх. Я уже давно превзошел мастерство отца, который еще не скоро превратится в немощного старика, но который уже начал сдавать позиции.
Это случилось на “Выставке улыбок” — большом конкурсе фотографии. Стены огромного зала — вестибюля театра драмы — блестели сотней-другой лучезарных улыбок, и это не считая еще сотни улыбок посетителей. Они все улыбались, ведь нельзя было просто так пройти мимо портретов, дарящих столько эмоций. На фото улыбались дети и взрослые, беззубые старики и даже собаки. Не жалея традиций, мастера всей страны искали тонкие места в рамках устоявшихся правил фотографии.
Заядлый, неприемлемый на той выставке консерватизм отца не помешал ему занять почетное третье место. И это благодаря “Улыбке страха” — фотографии, сделанной много лет назад. Там изображен мальчик со смертельно напуганным лицом, которое украшено будто бы нацарапанной когтем хищной птицы улыбкой. Фотография поражала своей правдивостью и чувственностью, но этого было мало, чтобы победить. “Золотой зенит” достался фотографу из Екатеринбурга, с которым отец был хорошо знаком. Невысокого роста, крепкий телосложением мужчина в годах с короткой густой седой бородой и красным родимым пятном у левого виска, во всех мероприятиях выставки он проявлял себя спокойным и уверенным профессионалом.
Я получил второе место и позолоченные часы с моими инициалами, выгравированными тут же, после объявления победителя. Нет, я не мог гордиться этой тенью победы, но я навсегда запомнил горячую дрожь и салют десятка вспышек камер фотокорреспондентов. Отец стоял чуть поодаль и смотрел куда-то в толпу: оказаться позади сына — это и обида поражения, и радость успешно переданных генов.
Спустя два часа мы возвращались домой на моей новенькой “БМВ”, купленной совсем недавно, после квартиры. Все медленней передвигаясь в плотных рядах уличного движения, мы угодили в пробку.
— Ну что, ты один дальше? — отец смотрел на мигающий зеленый, откинувшись на подголовник.
— Ты чего? Как я без тебя?
— За Виктором гляди — у вас район страшный.
— Ему же только восемь.
— Восемь — не пять. Все равно гляди — с кем играет, кто их родители.
— Хорошо, — загорелся желтый, и я затормозил. — Но в фотоателье нас двое… или ты решил бросить открытое тобой же дело?
После выставки о нашем ателье писали в СМИ. Мы расширились и теперь брались за любую работу, вплоть до оформления рекламных щитов и секций торговых центров. Мы достигли вершины: если не Эвереста фотоискусства, то Эльбруса — точно.
Виктор окончил школу и теперь учится на журналиста. Мы вместе навещаем Лену и строим планы на будущее. Я не собираюсь бросать начатое и хочу достичь вершин мирового масштаба, считаю это реальным и осуществимым усилиями своей семьи.
2. Виктор
Я застыл на забытой строителями, тонущей в земле невысокой стопе железобетонных плит. Заточенный долгим ожиданием слух фиксирует разговор проходящей неподалеку компании, сразу за ним — хриплый собачий вой, шелест ветра в отцветшем кусте сирени, чьи-то шаги, а может быть, и очередную галлюцинацию. Зажатый в руке, потертый временем и горстью карманной мелочи, телефон молчит. Пятнадцать минут с момента окончания последнего разговора незаметно вытянулись во временном пространстве. Кажется, прошла уже целая вечность.
Где-то вдалеке кромешную тьму подворотни буравит двойня автомобильных фар. Подъеденная арбузная корка июня застыла в черной рваной пелене облаков. За их дымкой через встречные огни города едва пробивается бледное мерцание звезд. Вспыхивающие и погасающие окна пятиэтажных домов вокруг сообщают наблюдателю о закончившемся дне, о мучающей среди сна жажде, о старческой обострившейся болезни. Нормальные люди в это время суток дома, за этими стеклами, щелкают выключателями. У них свои заботы, в то время как здесь, в этих дворах, между переплетенных теней еженощно происходит неведомое им действо. Здесь каждый один на один с незнакомой ночью. Так всегда — день балует светом и ожиданием вечера, сумерки манят тайнами, еще не показавшимися из-за горизонта, а ночь каждый раз незнакома. Она ведет себя по-разному. Она приходит с темнотой, еще никто не видел ее лица. Хотя здесь всем наплевать на то, день это или ночь, главное — струна в рукаве, чек на кармане, пустота в ногах.
В голове шум. Воспаленное сознание бросается из стороны в сторону, попадая то в ненужное, выхваченное из памяти наугад воспоминание, то в одну из вариаций концовки сегодняшнего вечера, которой может послужить либо сеанс просмотра снов, либо ночные поиски до самого утра, после которых — все равно наркотическая лета. А может, это будет ночь, проведенная в расположенном неподалеку РОВД… Я не знаю.
Внезапная вибрация в руке порождает рефлекс нажатия кнопки.
— Алло.
— Витюх, подтягивайся к перекрестку, где вчера.
— Давай.
Короткий, но столь значимый разговор заряжает тело линейно направленной энергией. Идти туда, быть там. Время сжимается, стремительно проносятся двадцать минут пути. И я уже на месте, известном как “трасса”. Канал с безлимитным трафиком, притон на открытом воздухе. Пересечение двух разбитых вдрызг узких улочек с круглосуточным ларьком на углу. Вокруг — шайка, от мала до велика, обитателей темной стороны. Они жаждут поделить добычу, вынутую из карманов ночи. Каждому свое — кому как захочется. Высоким и сутулым парням из шестого двора, облаченным в полосатые штаны, сегодня, как вчера и завтра, достанется подарок от торгаша — еще несколько доз, процент за доставку отравы покупателям. Эти ребята напоминают мне караван горбатых верблюдов, навьюченных бременем своей зависимости. День ото дня их ноша все тяжелей. Еще одной компании, похожей на предыдущую телосложением, а в большинстве случаев — и стилем одежды, достанется зелье в обмен на вывернутые кошельки темных закоулков совести. Младшие представители местной фауны получат от сегодняшней ночи несколько боксов травы.
Верблюды с растущими и заостряющимися день ото дня горбами, от которых все сильнее подкашиваются ноги, запасаются водой перед долгим путешествием — собирают деньги. В их руках черная выручка от снятых женских украшений, выхваченных из рук владельцев телефонов, ограбленных накануне квартир, не считая кровно заработанных и украденных у родителей. Все, разменянное по курсу товар-деньги, теперь уже ждет обмена деньги-товар.
Следующие полчаса — затишье. Парни из шестого пошли за зельем. Остальные рассыпались по округе, спетым хором щелкают семечки на лавках во дворах, ругаются по мелочам, считают деньги, оставшиеся на минералку или пиво, звонят беспокойным товарищам, уже нашедшим место для проведения ночи.
Мы с Саней задерживаемся у ларька. Взяв по кружке кофе, уходим к столику во дворе. Тусклый голубоватый свет, пробивающийся сквозь витрины, заставленные продуктами широкого спроса, меркнет в нескольких метрах в темноте ночного уличного вакуума. Глядя непривыкшими к тьме глазами под ноги, замедляем шаг, чтобы не споткнуться.
Саня — низкорослый темноволосый юноша двадцати трех лет с детскими чертами лица, из-за которых у него и по сей день возникают проблемы с покупкой спиртного. С самых ранних лет, исполосованных невидимыми следами от протекторов игрушечных автомобилей, а позже — красными чернилами дневника, мы с Сашей варимся в одном котле. Вместе выпустились из школы, в которой, не отставая от других парней, начали травиться всякой ерундой. Иногда между нами проползали безъядные ужи раздора, однако, в отличие от ходячих мертвецов с насквозь прожженными венами, у нас пока еще не возникало серьезных ссор по поводу наркотиков.
И сейчас, созвонившись и встретившись, мы пьем кофе, мирно беседуя, несмотря на то, что двумя днями ранее Саша удрал от ментов и от меня с пятью дозами, а вчера я в два прихода принял четыре кубика, не поделившись с другом половиной.
— Витюх, Машке звонил? Пусть цепляет мою, вместе зависнем, — Саня выкинул из кружки белую пластиковую ложку.
— Да. Они уже у меня. Помнишь, я им ключи давал.
— Блин, если опять краснодарская отрава, это ж тряханет не по-детски.
— Ага, — пытаюсь сосчитать. — Четвертый… Пятый день из грязи варим.
Это было правдой — может быть, сегодняшняя ночь выглядела бы куда приветливее, а перегруженный караван выглядел бы не таким тощим и ненадежным, если бы не зелье плохого качества.
— Слышь, давай прыгать? — Саня сделал глоток и замер, неподвижным сфинксом вглядываясь в темноту. Он как будто сам пытался осознать значимость произнесенного.
Это происходит круглосуточно семь дней в неделю в течение пяти с половиной лет. Ты думаешь о хорошей жизни, думаешь о том, что весь мир, начиная с нейтрона атомного ядра и заканчивая мнимо существующей границей вселенной, вывернется наизнанку, и ты спрыгнешь, навсегда перестанешь колоться. Но этого не происходит. Ты словно в сказке. Одна за другой в город приходят ночи. Эти вечные странники разжигают огни, склоняя перед собой все новых рабов поиска приключений. Люди хотят лететь — и они взлетают. Но однажды падают вниз. И вот, наползавшись по земле с поломанным телом, вдруг снова натыкаются на этого странника в черной накидке, пронзенной светом бесчисленного количества звезд. Тянут к нему руки, ловят свертки, шприцы, порошки, ампулы, которые лечат сломанное тело. Оно распахивает дырявые, запылившиеся от бездействия крылья… и снова взмывает ввысь.
Я три раза падал на землю, спрыгивал с иглы. Но всегда возвращался обратно.
— Ага, соскочим, потерпим четыре дня, проживем без вмазки неделю. Или ты что, думаешь, навсегда? — я шаркнул ботинком о песок под лавкой. — Согласись, что будет по-другому, а точнее, будет все так же, и ты знаешь как.
Внезапно трасса загудела десятком голосов. Наверное, вернулись парни из шестого. Обычно все происходит тише, получившие свое разбегаются по углам, словно бильярдные шары, разбитые одним взмахом кия. Шум свидетельствовал об ударе о бортик: кто-то не захотел уйти, кто-то был чем-то недоволен.
Выкинув опустошенные кружки, мы поднялись с лавки.
Все собрались за ларьком — человек пятнадцать. Парней из шестого еще не было. Вернулись ребята, помогающие с травой — у них был и наш товар. Наряду с отравой, мы каждый день берем пакетик-другой плана.
Спустя полминуты мы были осведомлены о случившемся. Спор разгорелся из-за щепотки травы, которую помогающие отсыпали себе. Причитавшуюся им долю никто не хотел оспаривать, однако были несогласные с тем, что дележка произошла не на их глазах.
Парень в белой кепке и темной ветровке, то и дело засовывая руки в карманы спортивных штанов, распалялся перед одним из виновных:
— Ты вообще не имел права открывать пакет без нашего ведома!
Стоящий перед ним выглядел уверенным на все сто в своих правах:
— Да я мог вам даже ничего не говорить!
— И кем бы ты был после этого?
— Слышь, ты на че намекаешь? Если тебе что-то не понравилось, можешь больше через нас не двигаться.
— Я и не собираюсь. Мы еще с этой ситуацией не разобрались.
— А че разбираться-то? Бери свое — и вперед.
В разговор вмешался третий:
— Выбирай выражения, слышь!
Парень в белой кепке толкнул помогающего двумя руками в грудь. Тот мгновенно ответил увесистой оплеухой. Началась драка. Хлесткие и глухие удары тонули в громких криках толпы и темноте ночи. Не было видно, кто попадает, а кто нет. Оба упали на землю, сцепились кругом, стали барахтаться в пыли, словно буксующее на грунтовке колесо. Отлетевшую в сторону кепку кто-то поднял и положил на стоящую за киоском перевернутую вверх дном картонную коробку. Рядом разгорался еще один конфликт:
— Ты че к разговору приписался?
— Ну а че ваш пацанчик тупит?!
— Кто тупит? Где ты здесь тормоза увидел?
Последовал удар лбом. Было уже не разобрать, кто кого бьет. Крики толпы, кряхтение дерущихся, звуки ударов и рвущейся по швам одежды — все растворялось в черном молоке. Внезапно я увидел “план”. Из чьего-то кармана высыпались бумажные свертки.
Я подошел к одному из помогающих. Кажется, это был Андрей. Он стоял на углу пятиэтажки чуть поодаль и что-то кому-то кричал в телефонную трубку. Подойдя сбоку, я чуть тронул парня за локоть. Тот резко развернулся, отпрыгнул на шаг назад и замахнулся телефоном. Я знал, что у него в руке титановая нокиа. Я указал на белые квадратики, на которые то и дело кто-нибудь наступал:
— Подними, а то потом должен будешь.
Быстро собрав пакеты, Андрей протянул ладонь:
— Спасибо, Витюх! Ты сколько брал?
— Два наших.
Сунув пакеты в карман, я повернулся к Сане, но его не было на месте. Где-то в толчее мелькнула его полосатая футболка. В этот же момент меня кто-то дернул за плечо:
— Че шкеритесь?
Удар прошел по подбородку и плечу вскользь, словно плоский камушек, прыгающий по воде. Я ответил молча и незамедлительно. Мой камушек утонул.
Спустя пятнадцать минут мы с Сашей шли домой, запыхавшиеся от бега, побитые и заряженные адреналином, и обсуждали произошедшее. Драка была на славу. Если бы не продавщица киоска, вызвавшая ментов, уж и не знаю, чем бы все это закончилось. Кто-то уже достал нож, но стоило показаться в темноте фарам громыхающих дорожными выбоинами патрульных машин, как драка исчезла, просто испарилась.
С парнями из шестого мы встретились тремя дворами ниже, почти у самой реки. Они сказали, что эта отрава из Афганистана.
Пока шли домой, чуть не нарвались на патруль. Что и говорить — сегодняшняя ночь полна неожиданностей. Но кирпичные стены знакомой двенадцатиэтажки всегда укрывают от неприятностей. Сразу поднялось настроение. Где-то внутри организма загудел тысячей ампер толстенный кабель. Захотелось побыстрее ширнуться.
Дверь открыла Таня, невысокая худощавая блондинка в модных кислотных очках. Однажды она отравилась чем-то, да так, что стала близорука, как старая женщина. Обычные очки превратили бы ее в тортиллу, но ей в кредит сделали дорогущие очки на заказ. Для этого она воспользовалась паспортом сестры и теперь не появляется дома.
— Привет, ребят.
Кажется, у Сани к ней есть какие-то чувства, иначе он бы не чмокал ее всякий раз, как встречает. Девушка вполне адекватного поведения, на лицо симпатичная, только наркоманка и не видит ничего. Из-за этого с ней опасно — как-то раз она промазала и загнала иглу не туда, но врачи успели вовремя — Таня осталась при своей любимой конечности.
— Здравствуй, Вить! — Маша курила траву, сидя на полу на кухне.
— Привет, — я взял у нее папиросу и затянулся.
Не знаю, почему мы вместе. Может, я боюсь, что без меня она будет спать с кем попало, а может, она сама боится этого. Мы находим друг в друге какую-то недостающую часть, словно два пазла-донора, обменивающиеся органами на хирургических столах в одной операционной. Миниатюрная брюнетка с короткими волосами, чуть подкрашенными в рыжий цвет, она знает, чего стоит, и любит поторговаться по этому поводу. Мне нравятся эти игры.
— У нас сильная дурь, — я возвращаю папиросу.
Позже, выпустив из-под тяжелых век глаза с узкими, как точки, зрачками, я вонзаю иглу в руку Маше. Она стала последним обитателем реальности нашей квартиры. Где все мы теперь — я не знаю. Тела лежат рядом — на диване и в кресле; сознание тоже где-то близко, но точно не в головах; а уж где другие наши составляющие — никто сказать не в силах. Я везде и нигде. Тысячи мыслей, потолкавшись у точки старта, разбежались в разные стороны. Они словно непронумерованные участники марафона без правил, заветную победную ленту которого порвет тот из них, кто, обессилев, распластается посреди бесконечной дистанции позже всех.
Эта мысль приходит извне. Я открываю глаза и вижу, как по моей груди крадется пятипалая ладонь. Задумавшись о том, на какое животное она больше похожа, я уже не замечаю, как ладонь подбирается к лицу и дотрагивается до подбородка большим пальцем. Это скорпион. Сбросив паукообразное на диван, я резко поворачиваю голову и вижу счастливую Машу.
— Я скорпион, — ее рука снова поднимается на бархан моего тела, на этот раз беспрепятственно.
Я закрываю глаза. Открыв их снова, я вижу полоску света, половинящую темноту комнаты, чуть припудренную мурашками телевизора. Кто-то открыл дверь. Полоска стала шире и еще шире. Это Таня — я только теперь понял, что все это время был наедине с Машей.
Зачем-то хочу подняться…
Уже стою…
Включаю свет — и не помню, зачем?
В комнате уже все четверо.
— Вить, а давай поиграем? Как тогда, — Маша стоит передо мной с закрытыми глазами и с дырявой вытянутой левой рукой, указывающей на стену комнаты.
Эта игра — я и не сразу вспомнил. Мы играли в нее с отцом, когда я был маленьким, а позже играли с Машей — так, ради забавы. Мы тогда и кололись ради забавы. Игра называлась “шитье крестом”.
Мой отец был фотографом. Когда мне было лет пять или семь, он оклеил стены зала фотографиями, сделанными им. Сотни снимков разного размера и тематики. Я любил бродить вдоль стен и разглядывать людей на фото. Отец заметил мое увлечение и научил игре, которую, вероятно, выдумал сам. Правила были просты — мы придумывали вымышленного героя, по очереди выбирали снимки и связывали людей на них с этим человеком. Мы сами придумывали сказки о плохих и хороших, о разведчиках и космонавтах, наделяя героев друзьями и врагами. Конечно, я больше поддакивал отцу, но и сам выдавал идеи.
Уж и не знаю, как Маша вспомнила о той игре, но этим воспоминанием из детства она остановила меня посреди комнаты минуты на две.
— Вить, слышишь? Сыграем?
Спустя еще две минуты мы с Машей рассказываем друзьям правила и все вместе двигаем мебель, открывая пространство для игры. Открываются даже те фотографии, которые я раньше не видел, или видел всего пару раз, когда, еще в детстве, из любопытства отодвигал кресла и угол дивана.
— Давай про нее, — Маша указывает пальцем на фото моей бабки в молодости. Черно-белый снимок крупным планом.
— Ее зовут Мариэла, — Саша входит в игру сразу, даже не глядя на снимок.
И как такое могло в голову прийти.
— Она живет в большом цыганском доме, — продолжает Таня, указывая на фото с дачным домиком на заднем плане. — С окнами на реку.
— А это кто, рядом с домом? — Саня подходит вплотную к стене, чтобы рассмотреть фотографию.
— Это цыган, который продал дом и увел табор в небо, — Маша решает подыграть подруге.
— А откуда у цыгана дом? — Саша не унимается.
— Это бывший цыган, который решил вернуться к делу, — я тоже вступаю в игру.
— Видите, у Мариэлы лямка соскочила, — Саша еле-еле улыбается. — Это ее только что оприходовал цыган, как раз перед долгой дорогой.
— Смотрите, как волосы взлохмачены — видать, тот цыган будет поактивнее ее мужа, — теперь улыбается Таня, указывая на снимок мужчины с короткой густой бородой и красным родимым пятном у виска. — Хотя и эта физиономия бородатая.
— Они подрались недавно. Видишь, у мужа кровь на виске, — подхватывает Маша.
— Я все понял — это братья! Смотрите, они тут рядом и улыбаются. — Саша проводит ладонью по снимку, сделанному на одной из фотовыставок, где мой отец выиграл приз. — А с ними третий, помоложе. Это внебрачный сын Мариэлы и цыгана. — Сане явно нравится повторять это ужасное имя.
— А вот их всех на войну забирают, на третью мировую, — Маша указывает на трех совершенно незнакомых мне людей в военной форме. — А вот и мы с вами — инопланетные археологи, прибывшие на Землю после ядерного взрыва, узнав о потере нашего агента, — она показывает пальцем в приколотое кнопкой фото, на котором были все мы.
— Так что, Мариэла — инопланетянка? — Саша стоит с закрытыми глазами.
— А вот, смотрите — акт межрасового бракосочетания в одном из загсов когда-то голубой планеты…
— Ага, и ничего не подозревающий бракосочетатель ставит штамп в поддельном паспорте моей бабки. Писец… понапридумывали о моих предках! — я падаю на диван, больше не в силах слушать весь этот бред, забиваю папиросу травой и засыпаю, так и не раскурив. Хотя нет, я не сплю, я слушаю эту историю, которой нет конца. Про мать Мариэлы, тоже цыганку, которая много лет назад копила на большой дом, выпрашивая мелочь у прохожих на ступеньках подземного перехода; про дочку, родившуюся в их общей цыганской семье на космической станции после клонирования Мариэлы из останков, обнаруженных исследователями-инопланетянами на земле; про искусственный парк на борту станции, про собак-киборгов, зарывающих железными когтями в синтетическом песке недоеденный мозговой имплант…
Я прихожу в себя — и не знаю, сколько прошло времени. Уже начинает светать. Маша спит у меня на груди. Саша и Таня отключились в кресле.
Я запускаю в Машины волосы кисть руки, чуть приподнимаю рыжую голову и целую дрожащие во сне губы.
Маша просыпается от моего поцелуя:
— Пойдем в спальню?
Окинув безразличным взглядом все так же отключенных в кресле Сашу с Таней, я беру в одну руку шприц с раствором, в другую — Машину руку, и мы идем в спальню. Глаза слипаются, изображение в них слегка расплывчатое и немного опаздывает за движениями глазных мышц. Действие афганского зелья сходит на нет, но все еще натягивает мозги.
Несколько шагов через прихожую отпечатываются в ушах шелестом случайно задетого целлофана и грохотом пустой баклажки. Наши руки разъединяются. Не сговариваясь, оба сворачиваем на кухню, где полощем водой ссохшиеся глотки. Маша берет со стола забитую травой папиросу:
— Это твоя, ты так и не раскурил — заснул с ней в руке, — голос у Маши севший, он эхом тонет в шумоизоляции моего сознания. — Танька хотела вытащить себе, но я решила оставить.
Спустя минуту мы лежим на кровати и курим. Спальня заполнена синим дымом, он льется от пальцев, он ленточкой в руках гимнастки вьется и перекручивается от затяжки к затяжке.
— А у тебя все окна выходят на реку? — Маша передает косяк и падает головой в подушку.
— Нет, в моей комнате нет, — я затягиваюсь и возвращаю папиросу. Маша лечит ее слюной у самого огонька. — Мне нравится, как ночью журчит вода.
Я ложусь поперек кровати, устроив голову на Машином пупке.
— Мой отец часто проводил ночи на балконе, ему тоже нравилось.
— Ты никогда не рассказывал мне, отчего он умер.
— Сейчас он сам расскажет.
Встав с кровати, я выхожу в зал и возвращаюсь оттуда с телевизором и старым недоломанным видеомагнитофоном — это единственная техника, выжившая в квартире в связи со своей бесценностью.
— Мой отец спрыгнул с балкона, — я включаю телевизор и магнитофон в тройник, забытый когда-то в розетке. — Его черепушка разбилась об асфальт, — подсоединяю устройства друг к другу и включаю их. Экран озаряет комнату все теми же мурашками. — Пока ехала скорая с мигалками и товарищи работники правоохранительных органов, я стоял на балконе и смотрел вниз — мама запретила мне спускаться. Там, на балконе, я нашел включенной купленную на днях видеокамеру и вытащил из нее вот эту кассету, — вставив запись, я нажимаю кнопку “плэй”. На экране появляется лицо моего отца.
— Так это он? Тот молодой с фотографии, где рядом с ним два бородача?
— Да, он тогда победил на выставке. Спустя пять лет он купил себе видеокамеру, мама думала, что он решил переквалифицироваться, а он…
Человек в экране садится на табурет и закуривает. Я уже тысячу раз просматривал эту запись. Сейчас он затянется, стряхнет пепел и начнет говорить.
“Мое пристрастие к искусству фотографии развилось еще в детстве. Тогда мир казался мне высокой горной цепью, над прочими вершинами которой острой неприступной скалой возвышался отец. Мне хотелось рассмотреть все склоны этих гор, не пропустив ни одного выступа, ни одного плато, не говоря уже о вершинах. Для этого приходилось искать всяческие опоры и подставки…”
Докуренная папироса ныряет в уже полную окурков коричневую бутыль из-под пива. Маша смотрит с искренним интересом, я же просто пялюсь в экран, думая о чем-то далеком и сладком. Это мы с ней. Освободившиеся от оков жгута, когда-то перетягивавшего наши руки выше локтя. Нашедшие место в этом мире, и без того нашпигованном счастливыми людьми. Выздоровевшие от болезни самобичевания и ставшие в строй больных любовью к себе. Отпраздновавшие свадьбу молодожены в окружении людей, пока еще незнакомых нам.
Это хорошо или плохо? Я столько времени дорожил каждой секундой выдуманного кем-то счастья, что в свои двадцать три года — это четыре пятых жизни наркомана, употребляющего опиаты внутривенно — я еще не понимаю, для чего я здесь, на этой планете. Пытаясь свести на нет смысл жизни других людей, я не пытаюсь найти цель своего существования. Я просто считаю этот поиск бесполезным занятием.
Я не знаю, почему этот вопрос приходит ко мне сейчас, но я знаю, что уже завтра смогу ответить на него положительно — может, не стоит искать смысл жизни, но стоит придумать его себе самому, как придумали его для нас те, кто продает нам счастье, выпотрошенное из стеблей южных растений или из ковалентных связей химических соединений?
Это будет завтра, я знаю, Маша должна согласиться. Ну а пока мы досматриваем видеонекролог.
“…Виктор окончил школу, теперь учится на журналиста. Мы вместе навещаем Лену и строим планы на будущее. Я не собираюсь бросать начатое и хочу достичь вершин мирового масштаба, считаю это реальным и осуществимым усилиями своей семьи”.
— А он у тебя реально был болен, — я не слышу в голосе Маши ни сострадания, ни усмешки.
— Нет, он просто хотел, чтобы нашу семью в будущем видели именно такой, какой видел ее он сам. Поэтому и сделал запись. Он пытался внушить моей семье счастье и в какой-то степени предугадал мамино будущее. До покупки камеры он был нормальным, а потом его словно подменили. Он начал шептаться сам с собой, потом он подрался с моим дедом и уехал на сутки в Калининград, вернулся и спрыгнул с балкона. Мама держалась долго, но спустя пять лет траура умер дед, уже по материнской линии, и тогда ее упекли в психушку. Прямо как в предсказаниях отца. Мне к тому времени исполнилось восемнадцать.
Последние секунды жизни отца скрываются за кадром. Я знаю, пленки хватит еще, чтобы заснять меня, тринадцатилетнего сына, запертого матерью в квартире дома, у подъезда которого распластан труп.
Но мы уже не смотрим на экран.
Маша проводит пальцем по моему лицу, не касаясь кожи ногтем. Я запрокидываю голову так, что скорпион ее ладони скользит по подбородку, приминая к нему трехдневную щетину. Я открываю рот, чтобы что-то сказать:
— Мне очень…
Но скорпион накрывает мои губы своим бархатистым брюшком, и Маша говорит за меня:
— Мне очень хорошо с тобой.
Мы сливаемся в поцелуе, таком, что вскипает память. Вокруг нас праздник новогодней ночи на городской площади. Сотни фейерверков взмывают в черное небо по периметру от подножия огромной напичканной воздушными шарами и гирляндами елки. Мы целуемся на виду у всех, и никому нет до нас дела. Наш первый поцелуй.
Возвращая меня к реальности, Маша выползает из-под моей головы и садится сверху, хотя, благодаря Эйнштейну, наркотикам и такому жаркому поцелую, я уже не знаю, где верх, а где низ. Сегодня обойдется без торгов и прелюдий, но я и так уже дрожу от напряжения.
Я вновь и вновь ощущаю на себе ее обожженные страстью губы. Они перемещаются хаотично, но через каждые пять поцелуев возвращаются к моим губам. Маша стаскивает с меня футболку и раздевается сама. Наша одежда становится постелью. Опьяненный лаской прикосновений, я растворяюсь в нежной пустоте. Мысли сбиваются в угол и барахтаются беспомощной жертвой, попавшейся в сеть паука. Я чувствую себя волной, несущейся в почерневшем от шторма море с пеной на гребне. Прибавляя скорости, я двигаюсь в залив. Все быстрее и быстрее… Я лечу как ветер, минуя коралловый риф.
Я обрушиваюсь на песок пляжа и откатываю назад, в черную мутную воду.
Меня нет.
Все тверже утро заявляет о своих правах. Его голубой свет, который час назад прятался испуганным щенком в занавесках, уже ворвался в комнату, хотя солнце еще не встало. Голые, мы лежим на кровати и курим сигареты, стряхивая пепел в бутылку из-под пива.
Если где-то и бродило мое счастье, так сегодня утром оно пришло по адресу. Сюда, в эту спальню, на эту кровать.
Маша берет с тумбочки шприц и говорит, чтобы я пережал себе вены. Я хочу возразить, но почему-то думаю о том, что еще не время. Я решил, что это будет завтра. А пока, вогнав мне половину содержимого, Маша протягивает инструмент беззвучной музыки. В этот момент я закрываю глаза и пропускаю его между пальцев. “Машина” падает на пол, я тянусь за ней:
— Сейчас промоем. Сейчас другую струну…
— Нет, стой! — Маша опережает меня и поднимает “машину”. — Это мне. Давай.
Я смотрю на иглу — чистая. Ищу в Машином локте — перекрестке семи дорог — место для парковки. Ставлю осторожно в любимую руку.
Маша закатывает глаза и падает животом на кровать. Красивые ноги, которые я совсем недавно держал мертвой хваткой, начинают дергаться. Дрожат нежные скорпионы ладоней. Изо рта идет пена.
— Машка, ты что? — я переворачиваю ее на бок и вижу, как моментально синеют ее губы. — Машка! — я трясу ее за плечо, от чего ее ноги начинают дергаться еще сильней. Пена валит фонтаном. — Машенька!
— Вы че тут кричите, можно подумать… Епть! — в спальню заходит Саша. Его полуоткрытые глаза распахиваются. — Ща в “скорую” позвоню! Я щас!
В комнату вбегает Таня, гладит Машу по лбу и тут же выбегает в слезах:
— Не надо в “скорую”, — рыдая, Таня останавливает Саню в прихожей у телефона. — Пока приедут, мы ей место на кладбище найти успеем! Звони в “неотложку”!
— Ты что за ерунду несешь? Какое кладбище? Какие там цены у этой “неотложки”, у нас денег ни гроша!
— У меня есть деньги! — я кричу и уже шепотом сквозь слезы добавляю: — Много денег, слышишь, Маш, много. Все будет хорошо…
Я вижу на экране телевизора себя маленького. Там, на балконе, перевесившись, я вглядываюсь в происходящее внизу. Я слышу звук сирены и не понимаю — это все в прошлом, или в настоящем?
3. Автостопщик
Я остановился у очередной развилки и достал карту. Пожелтевший от времени, склеенный скотчем листок указывал на наличие параллельной дороги. Решил свернуть в лес, чтобы через три километра выйти на нее. А там и до БАМа недалеко.
Гул шоссе остался позади. Было слышно, как сосновый лес скрипел на ветру, медленно шатаясь из стороны в сторону и цепляясь кронами. Где-то наверху царапнула корой белка. Тут же с треском сорвалась со ствола сухая ветка.
Наслаждаясь природным естеством и мягко шурша хвоей, я добрался до небольшого лесного озера, изогнутого шиканой. Вода в нем была прохладной, но не ледяной. Ее недвижимую гладь, прозрачную, как воздух, изредка тревожили рыбьи спины. Я разделся и зашел в воду по колено. Дно было плотным, глиняно-песчаным. Медленно ступая, я придавливал к нему длинные хвосты плавающих на воде зеленых лопухов кувшинки. Зайдя чуть подальше, нащупал чистый песок, круто уходящий вниз. Прохлада воды чуть захватывала дыхание, но была терпимой. Стоя по живот, я привык к разнице температур и нырнул щучкой. Там, внизу, от обжигающего грудь и голову холода хотелось как можно быстрее двигаться. Я проплыл метров семь под водой и вынырнул. Обратно добрался на спине.
Обсохнув и перекурив на берегу, продолжил путь.
Спустя час плутания, понял, что заблудился. Лес должен был давно уже кончиться, но просвета не было видно. Карта показывала, что я никуда не уклонялся. Через два километра пришлось устроить привал и тщательно осмотреться.
Я залез на кривую высокую сосну и удивился тому, насколько неправильное направление выбрал после купания. Вместо того чтобы пересечь узкую полоску леса, я ушел от озера влево, в сторону утолщения этой полоски. Теперь придется пройти еще километров шесть, прежде чем доберусь до параллельной шоссе дороги.
Спустя два часа я слез с другой высоченной сосны совсем сбитый с толку — кругом, насколько хватало глаз, простирался лес. Солнце клонилось к горизонту — неспешно накатывала земная тень. Осмотрев рюкзак, я пришел к выводу, что припасов хватит еще на сутки. С водой было проблемнее, а возвращаться к озеру не хотелось. Определив по закату завтрашнее направление пути, выбрал место для ночлега.
Ночь была на удивление теплой, но я все же развел огонь. Небольшой костерок звонко отстреливал искрами в темноту поднебесных сводов зеленых веток. Наломав душистых лап молодой пихты, я устроился поудобнее у огня. Тьма заполнила лес звуками, от которых было невозможно заснуть. Я долго ворочался с боку на бок. Где-то вдалеке с интервалом в пять минут раздавался душераздирающий вой. Лес дышал ветром, скрипел ветками, жил темной жизнью, скрытой за пределами освещенной костром поляны. Я уснул лишь под утро, когда огонь совсем погас, а иссиня-черный лес был чуть укутан в жиденький туман.
Проснулся в полдень — лес уже был залит солнечным светом. Позавтракав, собрался и отправился в путь. Я шел долго, проклиная свою привычку срезать. Такое уже случалось — из-за желания поскорее добраться я несколько раз попадал в передряги.
Уже не обращая внимания ни на белок, ни на птиц шел быстрым шагом, стараясь наверстать упущенное время. Вдруг под правой ногой раздался металлический щелчок. Не успев сообразить, что произошло, я почувствовал в стопе адскую боль. Это был капкан. Железные зубья пробили твердую кожу ботинка и впились в ногу. Едва заметно сочилась кровь.
Я надавил левой пяткой на затвор — небольшую педаль сбоку. Корчась от боли, снял с себя звериные кандалы и обувь. Несколько рваных отметин, из которых сочилась кровь, свидетельствовали о травме средней тяжести.
Обмотав рану найденной на дне рюкзака материей, я продолжил путь, немного прихрамывая и опираясь на толстую кривую палку. Шел так еще один день — никогда столько не плутал по лесу. Под вечер наткнулся на низкий, но крепко сбитый крест. Табличка с фотографией овчарки гласила: “Здесь похоронен пес и отличный друг Зенит”. Еще через сто метров показалась изба. Сутулая, как старуха, она внезапно выпрыгнула из-за стволов сосен, словно из сказки про Бабу-Ягу.
Двор без забора и других обозначений его границы состоял из двух сараев, обвешанных снаружи различными снастями, среди которых были и капканы, точь-в-точь такие же, как тот, в который я недавно угодил. Между сараями виднелся колодец-журавль, окаймленный широким деревянным срубом.
Осмотрев двор, я зашел в дом. Света в избе не было видно, но дверь не была закрыта.
Узкое крылечко с обувью разных мастей в углу, с керогазом на небольшом столике и с низкой табуреткой посередине. На окнах, подобием штор закрывая вид на лес, висела старая одежда. Пройдя в сенцы, я почуял запах рыбы и горьковатый аромат какой-то травы. В темноте было не разобрать, что лежит на полу. Споткнувшись об металлическое, я тут же задевал что-то деревянное. Наконец, добрался до двери в комнату.
— Есть кто?
Тусклого вечернего света, пробивающегося сквозь два небольших окошка, было достаточно, чтобы разглядеть высокий стол с сундуком вместо лавки, железный котел в углу, кровать и стены с десятком фотографий, прибитых на гвоздики. Уже разворачиваясь к выходу, я услышал лай собаки.
Он застал меня на крыльце — огромный черный пес неизвестной породы. Оскалив пасть и сверкая злыми глазищами, он громко зарычал и залаял, прыгая вперед-назад на согнутых лапах. Я боялся пошевелиться. Спустя какое-то время я услышал откуда-то сбоку мужской бас:
— Кто такой?
Подняв и повернув голову, я увидел человека, направившего на меня два ствола охотничьего ружья. Обросший седой бородой старик в выцветшем плаще чуть вскинул плечо на цевье и повторил вопрос:
— Кто такой?
Я медленно поднял руки, показывая, что безоружен.
— Иду на БАМ. Заблудился.
— Уголь, фу! — Старик поднял ружье на плечо и хлопнул ладонью по колену: — Ко мне!
Часто оглядываясь и продолжая рычать, пес не спеша подбежал к хозяину и стал, виляя хвостом, что-то вынюхивать в хвое. Старик подошел ко мне и, увидев, как я сторонюсь собаки, тщетно попытался успокоить:
— Не бойся его, теперь не тронет, — седой скинул ружье и взял его на манер моей клюки. — Пойдем, все расскажешь, — увидев, что хромаю, спросил: — Это не ты в капкан угодил?
— Да так, слегонца.
Выпив по стопке самогона, разговорились. Старик оказался местным лесником, вот уже пять лет смотрящим за сосновыми угодьями. Федор Олегович — так звали лесника — рассказал мне о том, что я не первый, кто плутает в этих местах.
— Много случаев в лесах было… Кто с тюрьмы бежал — пропал. Кто охотиться приезжал. Кого-то находили, а остальных… — седой махнул рукой. — Теперь не разберешь. Может, трясина засосала, может, зверь задрал.
Выпили еще по одной и закусили дичью. Федор рассказал мне о том, что он раньше был фотографом и жил далеко отсюда. Из-за неурядиц в семье он уехал, чтобы спокойно дожить свой век в гармонии с природой.
— Видишь, это моя семья, — старик повел рукой по стене с фотографиями. — Вот жена, — он ткнул пальцем в черно-белое фото, где была изображена женщина, закрывающая лицо ладонями. — Здесь не видно, но она у меня красавица была. Вот это сын — как раз подрался с кем-то из-за девчонки, будущей жены, — старик обернулся от стены совсем добрым и с улыбкой на лице. — А у тебя есть семья?
— Нет, детдомовский я. Как перекати-поле — путешествую по стране. Бывал и за рубежом.
Разговаривали долго, до темноты. Федор убедил меня переночевать у него, сказав, что “на раненого зверь бежит”. Честно говоря, я и сам был не против мягкой постели, так что спорил с его доводами лишь из вежливости. Погасив “летучую мышь”, старик заверил, что утром выведет меня на тропу, ведущую к дороге.
Я проснулся рано утром от жуткой боли в стопе, которая теперь опухла и ныла. Старик ложился в сарае, но я его там не нашел.
Низенький, крепко держащийся на деревянном срубе сарай был чем-то наподобие фотолаборатории. Длинный стол был завален снимками, негативами, ваннами, зажимами и прочим фотоарсеналом. На стене висел старый “Зенит”. На полу под ним обнаружилась вспышка. На краю стола повернутым к стене лежал такой же старый — наверное, ровесник “Зениту” — светофильтр. С тыльной стороны он был хорошо подран — отсутствовало одно крепление, на месте которого зияла большая дыра, заделанная на скорую руку синей изолентой.
Я взял со стола снимок — там был изображен напуганный до смерти мальчишка с чуть кривоватой, словно выгравированной на лице, улыбкой. На обратной стороне снимка была надпись: “Улыбка страха — бронза выставки улыбок”. Я вышел из сарая, сел на завалинку и закурил.
Лесник вернулся совсем скоро — с зайцем, перекинутым за веревку через плечо.
— Ну что, позавтракаем — и в путь?
— Да, — я чуть выставил больную ногу вперед, чтобы встать, но резкая боль посадила меня обратно. — Федор Олегович, у вас йода нет?
Старик оставил добычу и ружье на крыльце и вернулся.
— Ну вот, а говорил — ерунда. Пошли посмотрим.
Я еле доковылял обратно до койки.
— У-у-у! Да никак гнить собираешься? — хмыкнул старик, снимая с раны тряпку. — Нет, сегодня никуда не пойдем. Не пойдем. Вот поправим ногу твою — тогда. Сейчас лекарство достану, а ты пока иди, промой, там ведро стоит. Дойдешь?
— Дойду.
Медленно, цепляясь за стены и дверные проемы, я побрел к колодцу. Лесник тем временем открыл полы в комнате и скрылся в темноте погребка.
Ледяная вода освежала, но не унимала боль. Вернувшись в избу, я застал Федора с бинтом и примочкой — тряпкой, пропитанной какой-то мазью.
— Придется пару дней полежать. Думаю, не больше.
Я лег с перебинтованной ногой на кровать. Мазь смягчала боль и приятно грела.
— Что за штука такая?
— Сам делал — по книжке научился. Там травы всякие, смола кедровая и плесень, — старик озабоченно вздохнул и поправил закатанный рукав. — Ты тут полежи пока, а я над завтраком поколдую.
Я уставился в потолок, почему-то задумавшись о том, что смогло принудить человека оставить семью и поселиться в лесу. В ноге приятно покалывало, и я, незаметно для себя, уснул.
Проснулся от того, что Уголь лизал мне руку. Злая собака превратилась в очень милого кобелька. Я погладил его по черному глянцу головы и потрепал за ушами. Вдруг моя рука наткнулась на не совсем обычный ошейник. На черное кольцо жесткой кожи были надеты женские часы с разбитым стеклом. Их стрелки образовывали почти прямой угол, указывая на начало десятого. Чуть в стороне на ошейнике было выжжено: “Уголь”.
— Проснулся уже? — в комнату вошел Федор, заставив меня вздрогнуть всем телом. Пес, виляя хвостом, оббежал вокруг хозяина, пока тот ставил на стол большую сковороду. — У нас сегодня картошка с грибами. И утятина.
Завтракали почти молча, с аппетитом. Я лишь поинтересовался насчет шрама на лице старика. Не вдаваясь в подробности, он ответил, что заработал его в драке с сыном.
Нагрузив меня двумя толстенными фотоальбомами, лесник ушел проверять капканы.
Первый альбом был посвящен животным. Птицы, звери и насекомые, выхваченные вспышкой из природного ритма, скалили пасти, нюхали воздух, собирали нектар, грызли орехи, даже распугивали с цветущей поляны бабочек. Лишь искусный мастер может ловить такие моменты.
Второй альбом был на свободную тему — портреты, пейзажи, ситуации.
Я отложил оба альбома на край стола и, встав с сундука, заметил, что мои джинсы испачканы блестящей пылью. Осмотрев сундук, заметил точно такую же пыль в щели под крышкой, закрытой на толстенный навесной замок. Отряхнувшись, я вышел на крыльцо покурить. Не найдя в кармане зажигалки, тщетно пошарил ладонью под керогазом. Вдруг увидел торчащую из кармана куртки, висящей рядом, большую коробку охотничьих спичек. Недолго думая, вытащил, подкурил и сунул обратно, нечаянно обронив куртку на пол. Вешая ее на место, заметил связку ключей на гвоздике. Один из них несомненно был от того сундука.
Курил медленно, словно ждал возвращения старика. Любопытство взяло свое — я снял ключи и пошел в дом.
Долго подбирал ключ, то и дело посматривая в окно — не вернется ли лесник. Ключи были почти одинаковые, от замков одной серии. Наконец, поржавевшая дуга податливо откинулась. Я снял замок.
Сундук был полон негативов, почему-то перепачканных серебрянкой. Полупрозрачные картинки были накиданы беспорядочно, словно их высыпали из мешка, закрыли и никогда больше не доставали. Я взял в руку первый попавшийся слайд. То, что я увидел, подняв негатив на уровень окна, ужаснуло.
Вдруг, оглушив меня и напугав до оцепенения, прогремел выстрел. С потолка посыпались куски штукатурки.
— Положи, где взял!
Старик стоял в дверях, направив на меня ружье. Тело лесника тряслось, как будто ему самому было страшно. Карточка выпала из моей руки, автоматически поднявшейся вверх. Я онемел.
Лесник подошел и прикладом оттолкнул меня на кровать. Закрыл сундук, сел на него и, с ключами в одной руке и ружьем в другой, заплакал навзрыд, опустив седую бородатую голову.
Я не знал, как реагировать.
Спустя пять минут старик поднялся, швырнул ружье и ключи в угол, к котлу, и достал бутыль самогона.
— Тебе сколько лет? — голос его не пугал, но и не сулил ничего хорошего.
— Двадцать два.
— Чего бегаешь-то, натворил делов? — Федор разлил по стопкам.
— Я путешествую автостопом. На одном месте не сидится.
Не поднимая глаза, лесник протянул мне стакан.
— Дело молодое.
Выпили, не чокаясь.
— Что видел там? — Федор указал кивком головы на сундук.
— Там… дети.
— Дело молодое… может, поймешь, — налил еще по одной.
Теперь его лицо было спокойным, как скала.
— Лет сорок назад я начал заниматься фотографией. Доход был, но небольшой и нестабильный. Один знакомый — сослуживец — предложил мне работу, — лесник налил еще. Без закуски я быстро хмелел, но старался не терять нить разговора. — Он предложил мне фотографировать детей для одного немецкого журнала. Тогда за это могли четвертовать — не то что сейчас, со всей этой порнухой, — Федор выпил, и я следом за ним. — Я долго отказывался, пока у меня копились долги. Ира, моя жена, была беременна, мне надо было думать о будущем. Я согласился на один заказ. Тридцать кадров на пять моделей. Находил детей, обделенных вниманием, родители которых пили либо сидели в тюрьме, либо просто им не было никакого дела. За мороженое, а то и за пачку сигарет, пяти-, десятилетние ребятишки и девчушки соглашались позировать. Сначала это были относительно безобидные фотографии. Потом тот знакомый сказал, что мной заинтересовалось более солидное издательство, которому нужна откровенность. Залив глаза только что сорванным кушем, я согласился. Делал один заказ за другим. Ира была довольна — у только что родившегося сына было все, о чем мечтали соседские ребята.
Федор разлил остатки и тут же опрокинул свой стакан.
— Я не знаю, как она пронюхала, но однажды она пришла в подвал, где я устраивал фотосессии. У меня как раз была восьмилетняя девчушка, которая мечтала стать актрисой. Разразился скандал, мы с женой подрались на глазах у испуганной девочки. Я помню, как порвал Ире платье и разбил подаренные мной же часы. С тех самых пор наши отношения в семье сводились к ссорам и скандалам. Лет через десять, когда все вроде стало налаживаться, Ира просто взбесилась, когда узнала, что наш сын хочет жениться на той самой девочке, которую моя жена застала тогда в подвале…
Федор подпер рукой лоб и чуть заметно затрясся. В его груди клокотали всхлипы, мне стало страшно от этих утробных звуков низкой частоты. Лесник убрал от лица руку. Его глаза были широко открыты, а рот часто глотал воздух. Я приподнялся на кровати и был наготове, если старику станет совсем плохо.
— Послушай, сынок… — его голос уже не был тем басом, который остановил меня тогда, в минуту нашей первой встречи. Федора словно замкнуло, слова сами лились из его захлебывающегося воздухом горла. Казалось, это был приступ белой горячки — лесник разговаривал сам с собой, буравя взглядом невидимую линию горизонта. — Мне просто надо тебе рассказать… Сынок… Витя не твой… Он мой…
Вдруг лесник глубоко вдохнул. Его глаза блеснули безумием. Я уже ничего не понимал из его слов.
— Она пришла ко мне сама… Сказала, что хочет перед свадьбой сделать это со мной… Помешалась совсем. А я пьяный был — и поддался… Витя — он не сын, он бра-ат тво-ой…
Старик закатил глаза и подался спиной назад. Он чуть не упал с сундука — я вовремя удержал его за рукав.
— Но деньги… все до копейки… его… Ви-итины, он сам копался… в том подвале — и нашел… там зана-ачка на всю жизнь ему… чтоб… ему. Чтоб жил. Прости, сынок…
Федор скинул со своей руки мою, встал с сундука, качаясь, подошел к котлу и поднял ружье. Сложил пополам, проверив наличие заряда, снова собрал и заголосил:
— Сыно-ок, стреляй! — протянул мне цевье. — Я не могу… больше так!
Я хотел, от беды подальше, выхватить из его рук ружье. Мало ли — дед совсем из ума выжил. Я встал с кровати, и, хромая, направился к леснику. Тот, увидев мою походку, словно опомнился. Он уперся стволами в горло и сам спустил курок.
Я закрыл глаза и почувствовал, как меня обдало теплой жидкостью. Казалось, будто это случилось раньше, чем я услышал сам выстрел, следом за которым — грохот трупа о деревянный пол избы.
Потеряв равновесие, я упал на спину, ударившись головой о сундук, и потерял сознание.
Очнулся рядом с трупом. Не знаю, сколько времени прошло, но за окном было еще светло. Я схватил рюкзак и выскочил из избы. Наскоро умылся у колодца, подобрал свою кривую палку и вприпрыжку, хромая и оглядываясь, поспешил куда подальше. Вытянув шею и подняв торчком уши, черный пес провожал меня взглядом.
4. Елена
Когда я открыла глаза, вокруг было темно. Пахло сыростью. Где-то совсем близко, звучно чеканя ритм, капала вода. Хаотично перемещаясь в пространстве, взбивала крыльями воздух муха.
Я ощутила в теле слабость, такую, что было трудно пошевелиться, но все же попыталась подняться на локтях. Ложе подо мной скрипнуло тысячью металлических витков. Голая сетка койки за время сна впечаталась в спину, которая теперь адски зудела. Не выдержав, я завалилась на бок и, как смогла, растерла под лопатками жесткую ткань неизвестно откуда взявшегося одеяния. Затем повернулась на спину, немного поерзала по сетке и, совсем обессилев, замерла, чуть покачиваясь по инерции вверх-вниз. От этих движений заболела голова, боль окончательно выдернула меня из сна.
Реальность окружила меня многослойной скорлупой, бесформенной и неприятной для мыслей. Спустя минуту я осознала, что эта скорлупа — неизвестность. В тот момент я поняла, что не знаю, кто я и где.
С первым пришлось туго — я не только не знала своего имени, но даже смутно не представляла себе, как оно может для меня звучать. Я не представляла себе и голоса, который может его произнести.
Насчет местоположения были варианты, но все они отпали. Судя по короткому гулкому эху от звуков падающей воды и полета неугомонного насекомого, помещение было размером с больничную палату, однако отсутствие постельного белья делало койку больше похожей на тюремные нары. Но вряд ли где-то можно найти тюрьму с такой огромной камерой-одиночкой, да и факт одиночества еще не был установлен.
Я снова приподнялась на локти и осмотрелась вокруг. Обвыкшие в темноте глаза фиксировали отсутствие кого-либо или чего-либо на расстоянии, по крайней мере, пяти метров от меня.
Вариант с тюрьмой отпал. И уж точно это помещение не было моим домом — во-первых, я бы ни за что не легла спать на голой сетке; во-вторых, я бы ни за что не поставила такую никчемную кровать в центр пусть даже и такого никчемного жилища. Кстати, никчемность — тоже пока не факт. В-третьих, что-то внутри меня подсказывало, что я совершенно не из тех людей, которые… могут так жить.
Все указывало на то, что кому-то очень захотелось, чтобы я оказалась здесь, иначе этого бы не случилось.
Меня охватил страх.
Откуда-то взялись силы — я поднялась и села, свесив ноги вниз. Голова была тяжелой и как будто жидкой внутри. Первая ассоциация — яйцо всмятку. От резкой перемены положения темнота, уже совсем не такая густая, как вначале, пошла кругом, словно перед сном после отменной пьянки. Чтобы не свалиться со скрипящей пружинами койки, я, чуть пригнувшись, ухватилась руками за каркас под сеткой и уперлась ногами в пол. От голых стоп, смело упавших на холодные квадраты кафеля, по телу снизу вверх пробежал озноб. Неприятный коктейль ощущений — меня едва не стошнило.
Прошло еще несколько минут, прежде чем я освоилась в положении сидя и решилась подняться на ноги. Держась за холодную, шершавую от ржавчины решетчатую спинку кровати, я сделала первые шаги и остановилась, чтобы успокоить кого-то или что-то неуправляемое внутри меня. Я осмотрелась вокруг.
Отделанная кафелем комната достаточно большого объема — с высокими потолками и двумя выходами по разные стороны одной из стен. Четыре широких оконных проема в противоположной стене заколочены. Сквозь щели между досками, чуть рассеивая темноту, сочился дневной свет, который и позволял рассмотреть все помещение в общих чертах. Койка в центре керамического шестигранника и я рядом с ней — вот и весь интерьер.
Стараясь шагать по ледяному полу как можно шире, я на цыпочках прошла к выходу. Щелкнула выключателем на стене — безрезультатно.
Дверь из “палаты” была приоткрыта. За ней таилась совсем не внушающая доверия темнота. Несколько минут я провела у двери, пытаясь разглядеть хоть что-то за ней. Мне казалось, что я видела там что-то смутно напоминающее то ли тумбу, то ли стол. А может, это кто-то сидел на корточках.
Постояв несколько минут в нерешительности и страхе, так ничего толком и не разглядев, я сделала шаг во тьму. Правой рукой придерживаясь за дверной косяк и нервно размешав пустоту впереди себя левой рукой, я полностью скрылась в темноте. Остановившись, я прислушалась. Никаких новых звуков — только вода капала теперь громче. Я решила пойти на этот звук, потому что других ориентиров не было и потому что мне очень хотелось пить.
Я шла медленно, опираясь правой ладонью о холодную стену и постоянно оглядываясь на тусклый, едва заметный блик двери, из которой я вышла. С каждым шагом вода капала громче. Метров через шесть ладонь, ощупывающая стену, провалилась в пустоту. От неожиданности потери опоры я резко выдохнула воздух и испугалась тихого хриплого звука, случайно вылетевшего из моих собственных голосовых связок:
— А…
Инстинктивно отпрыгнув в сторону, я успокоила разбушевавшиеся во мне страхи и прислушалась. Именно в этой напугавшей меня пустоте капала вода. Я снова нащупала тот проем и, рискуя умереть от разрыва бешено колотящегося сердца, шагнула внутрь.
Запах хлорки, постоянно сопровождающий общественные уборные, присутствовал и здесь. Пол здесь был особенно холодным, но, к моему удивлению, абсолютно сухим. Нащупав недалеко от входа умывальник, я потянула руку к предполагаемому месту размещения крана. Вдруг ладонь наткнулась на что-то очень неустойчивое. Громко ударившись об эмалированную железяку умывальника, это что-то с еще большим грохотом повалилось на пол. Оба звука падения эхом разлетелись по коридорам. Я на минуту замерла, прислушиваясь к вероятным ответным шумам. К счастью или сожалению, ответа не последовало. Все так же опираясь о стену, я присела на корточки и пошарила по кафелю в надежде отыскать упавшее.
Это был фонарь!
Следующую минуту я нервно и тщетно ощупывала поверхность металлического цилиндра в поисках заветной кнопки. Уже отчаявшись найти способ добыть свет, я вдруг провернула широкую “лицевую” часть фонаря по часовой стрелке. Лампочка загорелась дважды — как выяснилось, фонарь имел два положения фокуса — ближний и дальний свет. Первое положение охватывало большую площадь, в связи с чем именно на нем я остановила свой выбор.
Первым делом осмотрелась вокруг — предбанник уборной был оборудован тремя умывальниками с пыльными зеркалами, в одном из которых я увидела овал своего совсем незнакомого лица.
Большие карие глаза с мелкими от резкой перемены освещенности зрачками были окаймлены узкими прореженными бровями. Правильной формы нос между в меру пухлых щек. Обычные, не большие и не маленькие, губы. Изящный подбородок с маленькой родинкой. Короткие рыжие волосы.
Мой взгляд опустился ниже, на декольте серой холщовой рубахи, под которой таилось нечто, подвешенное на шее на длинной черной веревке. Потянув веревку вверх, я вытащила из-за пазухи большую клетчатую пуговицу. Не найдя в своей голове никаких ассоциаций относительно этого талисмана, я не стала его снимать.
Следующим, на что я обратила внимание, были цифры, выведенные белой краской на ткани рубахи в области ключицы: “65661”.
Просушив горло водой со вкусом железа и не ощутив особого желания посещать основное помещение туалета, я вышла обратно в коридор и обвела фонарем окружность темноты. Как оказалось, уборная располагалась в самом конце (или начале) коридора. Входные двери в его торцовой части были заколочены досками на манер окон в “палате”. Я развернулась и проследовала по коридору в сторону “палаты”. По дороге фонарь высветил на полу целую кучу исписанных непонятным почерком бумаг. Судя по словам, которые мне все же удалось прочесть, место, куда я попала, было заброшенной больницей, а эти исписанные листы — не что иное, как записи-отчеты по больным. Теперь осталось разобраться, каким образом я здесь очутилась.
Предметом, очертания которого я не смогла разобрать в темноте при выходе из палаты, оказалось кресло с подголовником, похожее на одно из тех, что стоят в кабинетах стоматологов.
Зайдя внутрь палаты, я обошла ее по периметру. На стене рядом с дверью висел стенд — план эвакуации, согласно которому заколоченные двери в конце коридора являлись выходом на лестницу. Именно к ней и были направлены красные стрелки из прямоугольников, обозначавших эту и соседнюю палаты. Далее картинка обрывалась, из-за чего не было ясно — есть ли лестница с другой стороны коридора или где-либо еще. Осмотрев заколоченные окна и тщетно померившись силами с гвоздями, крепко держащими доски, я села на скрипучую койку, чтобы обдумать все тщательнейшим образом. Фонарь в целях экономии энергии решила выключить.
В голову приходили разные мысли — спорные, идиотские и даже абсурдные. Например — мысль о том, что я участница телешоу. Или мысль о том, что я умерла, а это все вокруг меня — и есть та самая жизнь после смерти.
Единственным более или менее сносным представлением о происходящем являлась мысль о похищении.
“Меня похитили с целью выкупа. Ударили чем-то по голове или вкололи наркотик. Отсюда слабость в теле, головокружение, потеря памяти… Стоп. Если это так, то мне просто нужно немного времени, чтобы оклематься. Действие наркотика пройдет, я приду в себя, тогда все прояснится”.
Я легла на кровать, сжимая в руке фонарь, и попыталась сосредоточиться, но, сколько бы ни напрягала память, ничего не всплывало. Откуда-то издалека плавно и незаметно накатила сонливость. Я закрыла глаза и повернулась на бок, принимая более удобное для сна положение. Вспомнив, однако, о том, что в любую минуту сюда может нагрянуть похититель, взбодрилась и перевела тело в положение полусидя, упершись лопатками в решетчатую спинку койки.
Все же не удержалась — уснула. Сном, который мне приснился, было воспоминание из детства. Хотя… я не уверена в том, что это когда-либо происходило со мной.
Это была небольшая каморка с посеребренными стенами. Я в центре помещения. Надо мной глазами сказочного чудища зависли лампы огромных светильников. За спиной растянут большой четырехугольник голубой материи. Под ногами что-то мягкое. Одеяло или матрац. Передо мной стоял бородатый человек с фотоаппаратом. Бородач фотографировал меня, я медленно раздевалась, от вспышки к вспышке, пока не сняла с себя все. В этот момент в каморку ворвалась женщина в черном платье. Я сильно застеснялась и прикрылась от глаз женщины своей одеждой. Женщина начала кричать на фотографа и звучно влепила ему пощечину. Бородач схватил женщину за руку. Началась борьба. Фотограф ударил женщину пару раз — наотмашь. Она же била много и сильно, так, словно хотела убить. Или это мне казалось. В процессе борьбы мужчина порвал на ней черное платье, от которого отскочила большая клетчатая пуговица.
Я очнулась от громкой трескотни — где-то звонил телефон. На мгновение потерявшись в пространстве и времени, я вскочила с кровати. Рука все так же сжимала фонарь. Резко провернув его цилиндр, я выбежала из палаты и остановилась, ожидая следующего гудка.
Треск раздался из еще неизведанной части коридора — как оказалось, такого длинного, что, даже вгрызаясь в темноту дальним светом, фонарь с трудом достал до его конца. Я побежала на звук, стараясь как можно ровнее светить под ноги, чтобы не наткнуться босыми стопами на какой-либо предмет, шприц или чего похуже. Желая во что бы то ни стало успеть ответить на звонок, я мчалась все быстрее. Свет фонаря сбивался из стороны в сторону, охваченная им область мелькала перед глазами. Я едва не споткнулась о поваленное на бок ведро, чуть не наступила на какую-то коробку и почти завалилась в кресло стоматолога, такое же, как напротив палаты, из которой я выбежала. По дороге я направляла фонарь на все дверные проемы, готовая вбежать в один из них со следующим треском телефона. Наконец, я достигла цели.
Желтый аппарат старой модели с дырявым кругом на боку стоял посреди стола в небольшой комнатушке. Я протянула руку к трубке и сняла ее после очередного гудка:
— Алло.
— Приветик. Слушай, как насчет вечером у меня зависнуть?
Мужской голос на том конце никак не ассоциировался у меня с голосом похитителя. Я не знала, что ответить:
— Кто это?
— Отлично, когда сможешь?
— Алло, кто говорит? Что вообще происходит?
— Договорились, в девять жду тебя.
— Алло! Подождите!..
Короткие гудки на том конце и обрыв связи. Тишина.
Несколько раз нажав на кнопку сброса и не дождавшись заветного гудка, я положила трубку.
“Только что аппарат был исправен. Может, он работает только на прием?”
Неожиданно разболелась голова. Положив фонарь на стол, я обхватила виски ладонями и сползла по кафельной стене. Захотелось плакать.
По щекам пробежали ручейки слез, тихий всхлип задержал дыхание на выдохе. Мне вдруг все стало безразлично. Стало все равно, кто я и где. Все равно, узнаю ли я ответы на эти вопросы, выберусь ли отсюда или умру здесь от голода. Один мистический телефонный звонок словно остановил во мне что-то такое, без чего люди не живут. Что-то, что можно назвать верой в реальность происходящего. Когда человек перестает верить в то, что хлеб может утолить голод, он отказывается от пищи, а голода как такового он уже не ощущает. Так сходят с ума. Так становятся алкоголиками. Так кончают с жизнью. Так превращаются в ничто.
Казалось, прошла целая вечность, прежде чем я пришла в себя. Оттолкнувшись лопатками от холодной стены, поднялась на ноги и снова взяла в руки фонарь. Еще раз поднесла к уху желтую трубку, чтобы послушать тишину. Ни секунды не сомневаясь, я решила, что это была всего лишь галлюцинация, и действие наркотика еще не прекратилось.
“Стоп. Если это была галлюцинация и телефон не звонил, тогда… как я узнала, где он находится?.. Ладно, проехали”.
Я вышла из комнаты и направилась дальше по коридору, чтобы проверить наличие и пригодность второго выхода на лестницу. Как и с другой стороны коридора, двери здесь оказались заколочены. Рядом так же был туалет. Как я поняла, все помещения на этаже были расположены в зеркальной проекции, а вход в комнатку с телефоном находился ровно на половине пути из одного конца коридора в другой.
Я зашла в уборную, чтобы умыться. Спустив ржавую воду, я наклонилась над умывальником и подставила голову под прозрачную холодную струю. Остатки недавней усталости скрылись в канализации вместе с солеными следами недавнего отчаяния. Я снова была готова идти на поиски. На поиски выхода из этой чертовой дыры.
Поднеся к лицу подол рубахи, я вытерла о грубую ткань лицо и чуть просушила волосы. Теперь из зеркала на меня смотрел другой человек. Смелый и решительный. Но… что-то не так было в его внешнем виде. Я приблизилась к зеркалу и посветила фонарем, жмуря глаза от яркого света.
Мой взгляд блуждал по отражению из стороны в сторону, сверху вниз, пока не наткнулся на нечто, выходящее за рамки понимания разумом. Это были белые цифры на серой рубахе. Теперь вместо пяти цифр там было написано “65Е61”.
Не веря своим глазам, я поднесла фонарь еще ближе к надписи. Без сомнения, одна из цифр теперь была исправлена на букву. Я попыталась вспомнить, какая это была цифра. Не получив от памяти результата, я решила, что, возможно, буква была там с самого начала.
“Никаких “возможно”. Так оно и было”.
Стоя босиком на холодном кафеле, одетая в тряпку неизвестного происхождения, одна в каком-то богом забытом месте, я сама себя уверяла в том, что никак не могло быть на самом деле. И свет фонаря, зажатого в руке и ничем не походившего на тот самый заветный свет в конце туннеля, не помогал мне, а, наоборот, рушил иллюзию того, что я хотела бы считать правдой.
Ведь раньше там была цифра.
Вдруг где-то на этаже раздался громкий звук — словно кто-то чихнул в громкоговоритель. Я замерла, выключила фонарь и прислушалась. Звук стал заметно тише и словно растянулся во времени. Он был явно не живой, его рождал динамик то ли радио, то ли телевизора. Выглянув за дверь туалета, я увидела синее свечение напротив двери одной из палат, тех, что я еще не успела осмотреть. Отблеск не был статичным, он постоянно видоизменялся. Теперь все сомнения отпали — его источником был телевизор, который кто-то включил.
Кто-то включил.
Мне стало радостно оттого, что я здесь не одна, и вовсе не было разницы, кто этот человек и имеет ли он какое-либо отношение к моему похищению. Не включая фонаря, я уверенной походкой направилась к синему свету.
Теперь звук из динамика разбился на отдельные слова. Судя по их значению и по интонации диктора, кто-то смотрел выпуск новостей.
Приблизившись к двери в палату, я замедлила шаг и прислушалась, но не смогла разобрать ничего, кроме голоса репортера, передающего очередное сообщение о каком-то съезде политиков. Совсем беззвучно я сделала последний шаг и заглянула в палату.
Телевизор располагался на тумбе в самом центре помещения. Перед экраном стояло кресло, такое же, как в коридоре. В кресле, свесив одну ногу вниз, а вторую удобно уперев в специальную подножку, сидел человек. Лица его не было видно. Судя по стрижке и телосложению, это был мужчина.
Застряв на минуту в дверях, я обдумала ситуацию.
“Если передо мной похититель или кто-либо желающий мне зла, то он должен знать о моем присутствии в этих стенах. Мысля с этой точки зрения, бояться внезапной агрессии с его стороны не стоит. Однако мне стоит задуматься об агрессии с моей стороны…”
Еще крепче сжав в руке фонарь, я медленно направилась к креслу.
“Если же это не похититель, то тем лучше для него. Хотя по его реакции мне этого не узнать… Будь что будет”.
Я медленно и неслышно приближалась к незнакомцу. Ладонь с фонарем вспотела, а стопы совсем не ощущали холода. Сердце колотилось так быстро, что было не разобрать, учащенный ли это пульс или одно бесконечное ультракороткое колебание. Давление в висках стремилось деформировать череп в вертикальную плоскость. Веревка с клетчатой пуговицей на шее больно врезалась в кожу. Звук из динамика телевизора затих, провалился куда-то, гораздо глубже моих перепонок и слуховых нервов.
Сделав еще три шага, я остановилась и заглянула через плечо мужчины в кресле.
Увиденное там заставило ладонь с фонарем раскрыться. Фонарь выпал и громко ударился о пол. Голос диктора вновь прорвался сквозь тишину и сообщил о том, что где-то на юге России сошел очередной сель.
В кресле лежал труп.
Голова его была уперта в подголовник и прострелена в нижней части лба, ровно между глаз. Из отверстия еще сочилась кровь, как будто убийство было совершено совсем недавно. Мне даже показалось, что с раны поднимается еле заметный дымок.
Выйдя из ступора, все еще дрожа от страха, я медленно подняла с пола фонарь и, включив его, осмотрела труп.
Мужчина средних лет в сбитых на кончик носа очках и с жиденькой бородкой. Он был одет в клетчатую рубаху — широкие пересекающиеся серые линии на красном фоне; широкие штаны — не джинсы и не брюки, современные и модные; массивные ботинки с высокой подошвой.
Вдруг я испугалась, еще сильнее прежнего — если парня убили недавно, а телевизор только что включился, то, вполне вероятно, убийца все еще находился в этой палате. Медленным движением я повернулась на триста шестьдесят градусов. Фонарь послушно освещал пустоту и неприятно, до рези в глазах, отражался от зеркальной поверхности белого кафеля.
Убийцы в палате не было.
Я направила фонарь обратно на труп. Что-то казалось мне знакомым в образе этого мертвого человека.
“Может, мы были знакомы, но теперь я не помню об этом?”
Внезапно мой взгляд скользнул с лица убитого на экран. Что-то щелкнуло в голове.
“Не может быть”.
В телевизоре и в кресле был один и тот же человек — репортер, сообщающий о сходе селя, и труп с дыркой между глаз. В моей голове все перемешалось. Ноги сами собой согнулись в коленях. Бесформенной амебой я стекла на пол. Мне захотелось кричать:
— Эй! — голос злобно дрожал, в нем я не узнавала себя. В нем вообще было трудно узнать человека. Скорее, это был рев неизвестного животного. — Ты где?
Эхо, насыщенное энергией, вырвавшейся из моей глотки, казалось, было громче самого крика. Я закричала еще громче, навзрыд:
— Да что тебе нужно от меня? А? Ответь!
Фонарь выпал из ладони и медленно описал полукруг у моих ног. Я обхватила руками колени, опустила голову и зарыдала, ощутив себя маленькой девочкой, против которой вдруг повернулся весь мир. Мое тело смертельно устало, а рассудок вконец обнаглел, перестав решать поставленные перед ним задачи. Но вряд ли в этом был виноват рассудок. Слишком уж абсурдными были вопросы, на которые он не мог найти ответ. Я не знала, кто я. Не знала, где. Не знала, кто этот человек с простреленной головой, почему его показывают по телевизору. Я не знала, кто включил этот чертов ящик.
Я даже не знала, реально ли все это. И реальна ли я.
Схватив фонарь, я поднялась с пола и направилась к двери. В моей голове была лишь одна мысль: “Это все дурной сон, скоро он должен закончиться”.
Вернувшись в начальную точку своего затворничества, я легла на скрипучую койку и заснула. Мне приснился сон. В нем я чувствовала себя матерью. Рядом была детская кроватка, в которой спал мой ребенок. Мне очень хотелось рассмотреть его лицо, я наклонилась вперед. Но ребенок был очень глубоко, он словно падал в бездонную пропасть кровати, тем глубже, чем больше я тянулась к нему. И нельзя было увидеть, понять, девочка это или мальчик, грудной это младенец или взрослое дитя. Я тянулась к нему… и вдруг начала падать вместе с ним. Падать, ускоряясь, все ниже и ниже. Мы летели и летели, казалось, в бездонную пропасть, и неожиданно рухнули на лужайку, заросшую полынью. Мальчик (это был мальчик) теперь лежал передо мной с закрытыми глазами и улыбался. Я прикоснулась к его голове и подалась к лицу, чтобы поцеловать. Мальчик открыл глаза. Он открыл глаза — и мое тело застыло от страха. Под детскими веками, окаймленными длинными ресницами, зияли две черные дыры. Мальчик перестал улыбаться, потянулся ко мне ручками, заговорив:
— Сфотографируешь меня? Сфотографируешь?
Я проснулась в холодном поту. Вокруг меня было все так же темно, однако я почувствовала, что что-то изменилось, пока я спала. Проведя ладонью по сетке в поисках фонаря, я с ужасом заметила, что сетка сверху накрыта простыней. Я мгновенно вскочила с койки, наткнувшись на полу на металлический цилиндр. Подняв и включив фонарь, я осмотрелась вокруг. Испуг, удивление, шок — я и сама не поняла, как снова рухнула на сетку.
Вся палата была заставлена койками, застеленными простынями. Я насчитала двадцать коек.
Снова встав на ноги, я направилась к выходу. Мне было неизвестно, кто и каким образом провернул все это, пока я спала, однако я сделала вывод, что вряд ли я пострадаю физически при встрече с этим человеком. А если он что-то такое и замышляет, то он уже упустил достаточно шансов. Я почувствовала, как во мне начинало закипать нетерпение. Я подумала о том, что если этот человек не убьет меня в ближайшее время, то я убью его.
Без опаски вышла в коридор, повела фонарем вокруг — все то же кресло у стены и те же доски на дверях в торце. Я направилась в уборную, где умылась, и уже не удивилась, когда обнаружила в белой надписи на рубахе еще одно изменение: “65ЕН1”.
Убежденная, что скоро кто-то поплатится за все шутки, я вышла из туалета и уверенной походкой отправилась на поиски виноватого. Одну за другой я проверяла палаты, но не обнаруживала в них ничего, кроме аккуратно накрытых простынями коек. Посветив из коридора в комнатку с телефоном и не обнаружив в ней изменений, я уже хотела пойти дальше, в следующую палату, как вдруг раздался противный треск.
Сняла трубку сразу же, начала говорить первой:
— Слушай, выродок, мне не важно, кто ты и что думаешь о себе. Ты даже не дерьмо. Ты понос человека, который никогда не моет руки перед едой. Если тебе сладка мысль о том, как я мучаюсь здесь, можешь устроить по этому поводу свой личный парад. Но знай, если представится случай побывать с тобой один на один, ты и заикнуться не успеешь, как я вот этой пятерней, в которой держу трубку, дерну слив и смою тебя в унитаз. Тебе есть, что сказать по этому поводу?
— Здравствуйте, а Витю можно?
Женский голос на другом конце немного смутил, но не поменял мне настроения:
— Слышь, овца, передай своим Витям, Сашам и Валерам, что я иду, и им придется несладко.
С грохотом я бросила трубку и быстрыми шагами направилась в ближайшую палату. Ржавые шарики-гайки дались нелегко, но все же у меня получилось скрутить с одной из коек часть ножки — довольно весомую полуметровую трубу. Вышла обратно в коридор, подошла к заколоченным дверям. Используя трубу как рычаг, я просунула один ее конец между досками и с силой рванула другой. Высушенная временем древесина скрипела и ныла, вытягивая за ржавые шляпки гвозди из брусьев дверной коробки. Разделавшись с одной доской, я принялась за вторую, третью. Спустя пятнадцать минут работы белые полотна двух створок двери были освобождены. Понадобилось еще столько же времени, чтобы вынуть скобы, сцеплявшие створки между собой. Наконец, я открыла дверь. За ней оказалась стена огнеупорного кирпича. Красные четырехугольники в сером цементе местами крошились, но в целом стена выглядела неприступной для инструмента, который я держала в руках.
Я упала плечом на стену и вытерла пот со лба. Закрыв глаза, постояла так с минуту, а когда снова открыла их, увидела свет.
Он зажегся в палате, где я вчера обнаружила труп. Поставив фонарь в углу и перехватив поудобнее трубу двумя руками, я направилась к свету.
Зайдя в палату, я обнаружила на месте вчерашнего кресла длинный диван. В нем, закинув ногу на ногу, сидела женщина с густыми светлыми волосами, одетая так же, как я. Телевизор перед ней — на этот раз импортный, огромных размеров плоский ящик — тихо сипел пустотой эфира. Я медленно обошла диван, боясь обнаружить нечто подобное тому, что видела здесь вчера. Женщина оказалась живой. Она повернула голову и с улыбкой на лице произнесла:
— Ленок, садись, нам сейчас поющих в терновнике включат.
Я оторопела.
— Вы… откуда вы знаете, как меня зовут?
Женщина с иронией вздохнула:
— Ну вот, ты снова за свое, как всегда… Да у тебя имя на рубашке написано, как и у меня. Вот, смотри.
Женщина оттянула ткань на плече. Белыми цифрами там было выведено: “51916”.
Я все еще не могла прийти в себя:
— Но…
— Ах да, забыла… Ты же… Меня зовут Маша. Да ты садись, садись.
Я села на диван, положив трубу рядом с собой, и невольно коснулась взглядом своего плеча. Теперь там было имя: “Елена”.
В телевизоре появилась картинка. Сначала я не обратила на нее внимания, находясь в ступоре. Вдруг голос из динамика назвал мое имя:
— Лена, как ты могла?
Я подняла взгляд и увидела на экране лицо того самого репортера, который еще вчера с дыркой в голове лежал в кресле на этом самом месте. Человек с экрана повторил свой вопрос:
— Как ты могла?
Я вскочила с дивана и выбежала в коридор.
Маша кричала вслед:
— Лен, ты куда?
Подобрав оставленный в углу у кучи досок фонарь, я побежала в свою палату. Не обращая уже внимания на изменения ее внешнего вида — теперь койки были полностью укомплектованы постельными наборами, — я упала без сил в белое молоко скрипнувшей подо мной кровати и заплакала, даже не заметив, что почти вплотную к моей койке была придвинута другая.
Мне снова приснился сон. И не один.
Первый был о том, как я вешала на веревку большую клетчатую пуговицу. Позади меня стоял гроб с отцом. Горели свечи. Дрожащие руки никак не хотели подчиниться мне. Я все время промахивалась. Я попала в отверстие лишь тогда, когда потухла одна из свеч, зажженных в комнате. Я подошла к зеркалу и надела свой новый талисман.
Второй сон был сумбурным и расплывчатым, я мало что видела — по большей части это были звуки, но мелькали и картинки. Это было помещение, залитое красным светом. Вокруг были какие-то бумаги или фотографии. Рядом со мной был тот бородач, которого я видела во сне про серебряную комнату. Я приближалась к нему, но он отталкивал меня, шепча:
— Побойся бога, свадьба на носу.
Потом мне было хорошо. Я не уверена, но, по-моему, мы занимались любовью. Перед глазами то появлялась, то снова пропадала красная коробка, висевшая на потолке. Именно она и была в той комнате источником света.
Сон был приятным, и проснулась я с большой неохотой. Вокруг было светло — солнечные лучи свободно проникали в палату сквозь большие окна, освобожденные от досок. Я попыталась поднять левую руку, привычно сжимавшую металлический цилиндр фонаря, однако конечность не слушалась. Я повернула голову и увидела на соседней койке, придвинутой почти вплотную к моей, девушку. Ее правая ладонь, живым мостом предплечья переброшенная с одной постели на другую, была в моей ладони на месте фонаря.
Девушка не спала. Казалось, она уже не первый час лежит вот так, глядя на меня. Ее холодный стеклянный взгляд пугал, одновременно завораживая. Девушка была моложе меня. Ее симпатичное лицо с очень правильными чертами выглядывало из-под небрежно стекавших по щеке длинных темных волос. Ее губы улыбались:
— Ты, как всегда, позже всех.
Я окончательно проснулась, поднялась на локтях и огляделась. Вокруг меня стояли все те же койки, некоторые из них были не заправлены. В углу палаты мирно беседовали еще две девушки. Я умыла лицо сухой ладонью:
— Где я?
— Лен, ты чего, снова за свое? Мы в больнице.
— В какой еще больнице?
Девушка улыбнулась, выпустила из своей руки мою и села, свесив ноги вниз.
— Пойдем, сейчас все вспомнишь.
Поднявшись и заправив постели, мы, взявшись за руки, вышли в коридор, который теперь был наполнен светом и движением. Сновали туда-сюда больные и санитары. Вдвоем мы зашли в туалет. Теперь здесь все было по-другому — сияющая чистотой раковина, идеально положенный на стены и пол кафель высокого качества, приятный запах освежителя.
— Давай, давай, умывайся, приходи в себя.
Я послушно наклонилась над раковиной и умылась. Девушка с длинными темными волосами тоже умывалась у соседнего крана:
— Лен, может, нам в душ сходить? Я санитаров предупрежу, они нам откроют.
— Да, наверное.
Я не знала, что отвечать и как вообще себя вести.
— Да что с тобой. Ах да, я забыла… В зеркало посмотри, может, что вспомнишь?
Я подняла мокрое лицо. С другой стороны зеркальной плоскости на меня смотрели потухшие глаза. Темные дуги под ними были похожи на выбоины в грунтовой дороге. Мое лицо сильно постарело за одну ночь. Я опустила взгляд ниже и замерла в оцепенении: моя серая рубаха была вся исписана мелким неразборчивым почерком. Вопрос сам собой выпал из моих губ:
— Что это?
Девушка с длинными волосами вытерлась подолом своей рубахи и улыбнулась.
— Ну… ты же у нас все записываешь.
— Что записываю?
— Слушай…
Девушка обошла меня со спины, задрала подол моей рубахи и стала читать:
— “Когда я открыла глаза, вокруг было темно. Пахло сыростью. Где-то совсем близко, звучно чеканя ритм, капала вода. Хаотично перемещаясь в пространстве, взбивала крыльями воздух муха…”
Я помнила эти слова, знала, словно слышала их. А может, я и вправду сама написала их. Девушка продолжала читать, оттягивая ткань рубахи от моего тела. И я вспомнила — это же были мои мысли, те, что я думала, когда первый раз здесь очнулась! Не веря своим ушам, я оттолкнула от себя чтеца, едва удержавшегося на ногах. Девушка испуганно посмотрела на меня:
— Лен…
Но я уже не слышала ее, одним движением я сдернула с себя рубаху и выбежала в коридор, голая по пояс. Слезы лились из моих глаз, я не чувствовала ног, не видела и не слышала ничего вокруг. Только бы все это закончилось, только бы не было этого всего. Коридор казался длинным, бесконечно длинным, его стены медленно тянулись сантиметр за сантиметром справа и слева…
Санитары поймали меня и отвели в палату. Привязали к кровати, сделали укол. Все вокруг стало мягким и теплым, мое дыхание успокоилось.
5. Разговор с доктором
— …
— Расскажите, пожалуйста, об этой болезни. Откуда она пришла?
— Сейчас восемьдесят процентов диагнозов — ОИП. Обостренный информативный психоз. Сначала шли из органов цензуры, ридеры, всевозможные редакторы. Затем — повально все из СМИ, потом — киноманы и библиофилы. А сейчас приходит менеджер, столяр или консультант с психозом, сам не зная, откуда что взялось. Телевизор по вечерам щелкал, в Интернете торчал по полдня. А там теперь, куда ни плюнь — сплошные психологи и даже психотерапевты. Науку превратили в рекламный ролик. Если бы Фрейд знал, что настанет такое время, занялся бы чем-нибудь другим, не порочащим его имя. И все стараются любыми способами проникнуть к вам в мозг, засесть там навсегда и стучать дятлом — купи то, купи это…
— Но мозг же такой большой. Или на всех там все-таки не хватает места?
— Мозг — он, конечно, огромный, в плане того, сколько можно там уместить. Все бы ничего, да реклама начала играться с подсознанием. Вскоре игры стали совсем взрослыми. Такими взрослыми, что врачам приходится разбираться.
— Расскажите, пожалуйста, о своих пациентах.
— Например, Рязанский Вова. Диагноз — ОИП. Ему стало казаться, что реклама в почтовом ящике приносит несчастье. Он вскрыл все ящики в подъезде и развел огонь. На все вопросы отвечал: “Еще благодарить будете, вот посмотрите!”
Или, вот, в моем отделении, Сорокина Таня. ОИП. Увидела рекламу автомобиля, приехала в салон и села на ступеньках. Просидела весь день. Стали ее поднимать, думали, что пьяная, а она вырывалась, садилась обратно и говорила: “За мной приедут… За мной приедут”. Разумеется, за ней приехали.
— ОИП — что это по своей сути? Как здоровый человек становится больным? Когда наступает этот момент?
— Это случается, когда человек начинает воспринимать информацию неоднозначно. Чем глубже пробирается слоган, чем сильнее рекламный ролик заточен под целевую аудиторию, тем опаснее. Человек может увидеть за день много рекламы. Он может напевать песни из роликов, цитировать слоганы. Но достаточно одного плаката-детонатора, чтобы это хранилище в голове вспыхнуло болезненным очагом. Рекламщики, конечно, открещиваются — мол, не хотите смотреть, закройте глаза. Вы себе это представляете, когда по улице идет толпа — и все с закрытыми глазами? Предприимчивые депутаты приняли новый закон о цензуре, только работать туда никто не идет — две трети с ОИП к нам поступают. Реклама, книги, фильмы — всюду суют свой нос “врачи”. Они знают, как сделать так, чтобы через два дня после киносеанса, когда вы услышите, например, слово “автобус”, вам захотелось съесть маслину. Они знают, как сделать так, чтобы вы были абсолютно уверены в том, что вам нужно выкинуть старый холодильник. Они знают все, только когда сами приходят ко мне, говорят: “За мной бегает собака из рекламы корма. Вот и сейчас она здесь…”
— То есть, если запретить рекламу, все будет хорошо?
— В идеале, конечно же, нужно запретить… но кто на это пойдет?
— Значит, если запретить рекламу, больных больше не будет?
— Не совсем так. Дело в том, что в мозг к нам лезет не только реклама, но и книги, и фильмы, и еще куча всего. Реклама — еще куда ни шло. Все чаще поступают с ОИП с осложнениями. Например, Елена Гришина. Устроилась работать в компанию “Вязной”, славящуюся своими методами корпоративного обучения. Начитавшись литературы о психологии, Лена стала замечать, что во время обучения тренеры “Вязного” используют психотерапевтические приемы и даже гипноз, а информация преподносится ими лишь в качестве проводника, по которому посылаются скрытые команды.
— Это вы утверждаете со слов пациента?
— Достаточное количество подобных отзывов о “Вязном” можно прочитать в интернете. Во всех упоминается “зомбирование” как способ воспитать командный дух. Такое обучение в “Вязном” ремеслу продавца-консультанта негативно сказалось на душевном здоровье Елены. “Вязной” послужил тем самым детонатором для ОИП. Осложнением в этом случае является то, что Лена не доверяет словам врачей, видя в них опасность. Когда ее привели, всю в чернилах, она извивалась, пытаясь вырваться. Кричала: “Вы заодно с этими пиарщиками!”
— В чернилах? И как продвигается ее лечение?
— Лена успокоилась, когда ей дали ручку. С тех пор она записывает на одежде свои лжевоспоминания. У меня уже четыре ее рубашки в шкафу. На первой — история какого-то фотографа, вторая — про его сына-наркомана. На третьей… Путешественник, что ли… А четвертая, самая “нормальная”, близкая к реальности история — о самой Елене, о ее жизни здесь, в больнице. Не уверен, что она выздоравливает. Меня пугает этот раскол личности на части.
— И как вы ее лечите?
— Как всех. Таблетки, уколы.
— Какие препараты вы используете?
— Галоперидол, азалептин и… еще такие шарики красные…
— Шарики? Вы, доктор, не помните название?
— А вам зачем это нужно знать? Вы сомневаетесь в моей квалификации? Или тоже не верите, что я врач? Никто не верит, что я врач! Никто! Но вы опомнитесь!..
— Сестра! Позовите сестру!
— …Опомнитесь, только будет поздно! ОИП и вас достанет! Вы только подумайте! Они не верят мне! Миллионы больных обостренным информативным психозом по всему миру! Вы посмотрите в глаза окружающим людям! Они больны!..
— Сестра!.. У нас рецидив. Привяжите — и укол.
— Куда! Куда вы меня тащите? А кто будет лечить? А? Лечить кто будет?..