Рассказ
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2012
Ашот АРШАКЯН
ШВЕДСКИЙ ДЕБЮТ
ИВАНА ДЕНИСОВИЧА
Рассказ
Разлом земной коры по меридиану Преображенской площади отменит разницу между Востоком и Западом. Океанские волны подступят к колумбарию в бедной части Богородского кладбища, где замурованы урны с прахом наших вечно бесправных соотечественников.
Спустя миллионы лет я, наконец, услышу прибой, и морская пена освежит костный порошок в осколках моего похоронного горшка.
Но это все — потом. А сейчас?
А сейчас я живой. Наслаждаюсь летним утром на узком, но удобном диване, где обычно спит мать Саши, моего друга и популярного исполнителя авторской песни. Он наслаждается в соседней комнате в одной постели с моей бывшей однокурсницей, белокурой, длинноногой умницей Алей. Сегодня его очередь.
Аля познакомила нас с Сашей на поэтическом слэме несколько лет назад. Мы сдружились, потому что я всегда мог достать траву, не был сильно влюблен в Алю и ни к чему не относился всерьез.
Правда, я отдаю себе отчет, что если не относишься серьезно к другим, к тебе самому никто не будет относиться серьезно. Поэтому, кстати, меня не берут на работу. И правильно делают. На работу у меня времени нет.
Моя жена уехала с дочерью на дачу. Сашина мама уехала на дачу. У Али выдались длинные выходные. И мы вчера открыли летний сезон. Были креветки, мороженое, шоколадный торт, “Ламбруско”, пиво, приятная беседа, пайка сверх нормы и неизменная “тетрадь для доносов”, в которую Саша записывал удачные фразы и сюжеты. Он отдыхал с пользой.
Общеизвестно, что Варлам Шаламов не любил гостить на даче у Александра Солженицына. Бывало, приедет Варлам Тихонович в Троице-Лыково, поговорить о своих “Колымских рассказах”, выпить рюмашку, разделить лагерную боль. Его хорошо встречают, кормят картошкой, памятуя, что на Колыме овощей не было, спать укладывают. Но утром становится Варламу Тихоновичу не по себе, ходит он среди берез и елок, скучает. Сунется было к Александру Исаевичу в кабинет, а у двери стоит Наталья Дмитриевна Солженицына, жена великого писателя, и говорит: “К нему нельзя — пишет!”
“Тьфу на вас!” — думает Варлам Тихонович, возвращаясь на электричке в Москву с обидой в сердце, чтобы потом писать Солженицыну гневно-униженные письма, клеймя лживую и унылую солженицынскую прозу.
Вот и я не сразу привык к тому, что Саша не выпускает из рук сигарету, рюмку, бутерброд с колбасой, косяк и тетрадь с записями для будущих романов и песен. И пишет, пишет!..
Только одно обстоятельство испортило утро следующего дня. Пропал Алин красный кошелек. Вечером его видели на тумбочке в прихожей, но уже ночью на том самом месте засыхала горбушка белого, столовый нож и колбасная шкурка.
Аля не может ни улыбнуться, ни приготовить нам на завтрак овсянку, пока мы не обнаружим пропажу. Черный шелковый халатик не облегает ее стройное тело, а висит на одном крючке с изящным стеком и шипованным ошейником, которые я подарил ей, когда подрабатывал продавцом-консультантом в секс-шопе.
Сама Аля прячется под одеялом.
— Коровница ты! — ругается Саша, бегая по квартире и заглядывая то в сливной бачок нового унитаза (старый разбил пьяный гость), то в холодильник.
Аля рыдает, понимая, что этим вечером не будет ни “Ламбруско”, ни праздника, ни билета на метро.
— Тут лежал белый пакет. Мы принесли его из магазина, — вспоминаю я.
— Точно, — подхватывает Саша, — мы сбрасывали туда креветочные очистки. Совсем ничего не помню. Но ты, ты-то должна ведь помнить!
Вообще-то Саше действительно больше сорока пяти. А Але — двадцать. Я для них временной мост. Поддерживаю связь поколений как могу.
— Я его выкинула, — признается Аля.
— Коровница ты!
Аля надевает халатик, идет на кухню, звонит в ЖЭК. Выясняется, что мусоропроводом заведует Адик, но его сейчас нет. Ключи от технического помещения можно взять у его жены, Рахат, которая живет в подвале соседнего дома.
Мы с Сашей торопимся к Рахат.
Молодая таджичка протягивает ключи и смотрит на нас так, как будто запускает богатых мазохистов в переполненную насильниками камеру Матросской тишины.
— Вон оно как, — говорит Саша, цепляя крюком зловонные мусорные пакеты, вываливающиеся из трубы мусоропровода, — встанешь с утра, не успеешь чаю выпить, а уже тут, внизу… и работаешь, работаешь…
Саша похрюкивает от какого-то извращенного удовольствия, ему приятно, что день начался необычно.
Мусор покрывает подвальный пол. Опознаем пластиковую бутылку с дыркой, с помощью которой вчера курили гашиш.
— Взяли след, — говорю.
Саша роется с удвоенным рвением, его правое ухо чем-то испачкано.
— Хороший мой, — говорит он, — а знаешь ли ты, что по мусору можно все понять о человеке. Смотри, вот юношеский набор: пакет пивных бутылок с этикетками “Олд Бобби”. Этим пойлом накачивают практичных школьников: объем больше обычного, цена смешная. Мы могли бы каждый день брать у Рахат ключи, узнавать, чем люди живут, писать на них идеальные доносы. Это сработает.
Аля недавно купила рядом с Историческим музеем три миниатюрных значка с изображением Сталина. Такие, наверно, крепили на гимнастерку самые гламурные энкавэдэшники. Подарила по значку мне и Саше, один взяла себе. С тех пор всякий разговор у нас сводится к культу личности, ГУЛагу и Варламу Шаламову.
Наконец, кошелек нашелся, он был один в пакете, но изгвазданный до неузнаваемости. Сдав ключи Рахат, возвращаемся на Сашину кухню.
Дуем на радостях очередную пайку и заводим старую гулаговскую шарманку.
— Представьте, — рассказываю я, — откинулся бывалый политический узник. Его встречают родственники-спекулянты, один из которых когда-то на него донес. Накрыт стол: шпроты, картошка в мундире, яйца вкрутую, водка, соленья. Главное блюдо — десяток жирных свиных отбивных — томятся в кольцах лука, ожидая готовки. Кто-то спрашивает нашего героя: “Давно, поди, мяса не ел?” А он отвечает: “Я его даже никогда не готовил: до срока мать, царствие ей небесное, на кухне хозяйничала, а в лагере блатные иногда варили белок, но мне не доставалось”. И ему предлагают: “Вот тебе передник, сковорода, вот отбивные — жарь!” Репрессированный встает к плите и кладет на раскаленную сковороду аппетитную свинину. В его голове мелькают воспоминания из лагерной жизни: тачка, котлован, кайло, промерзший грунт, выработка, барак, голод, предсмертный хрип Мандельштама. Как будто кто-то листает перед его глазами пухлую папку со сфабрикованным делом. А за спиной пьют и галдят родственники, мол, давай, Вася, жарь!..
Саша с хохотом прерывает мой рассказ, кривляется, кидает в меня какие-то огрызки со стола.
— Рассказывай, — говорит, — рассказывай, дорогой мой! Только давай я буду отсталым ребенком, а ты моим отцом-гулаговцем, только что вернувшимся с зоны.
Перевоплощаясь в отца-гулаговца, я ловлю крошки, которыми в припадке обсыпает меня недоразвитый сын, и жадно их поедаю.
— Послушай, сына, — говорю я туберкулезным голосом, — сижу я однажды холодным летним вечером у входа в наш барак, доходяга доходягой. Держу в руке остаток суточной пайки — корочку плохого хлеба. Солнышко мелькает в свинцовой хмари. И вдруг на эту самую корочку садится божья коровка. Все как-то сцепилось в тот момент у меня внутри. Вот солнышко, вот крылечко — как дома… Я прослезился, говорю: “Божья коровка, улети на небо, принеси мне хлеба — черного, белого, только не горелого”. Коровка вздрогнула, собираясь расправить крылышки и взлететь, а я — раз! — и пайку в рот.
Аля сварила овсянку с кусочками фруктов и вишневым сиропом, теперь раскладывает кашу по тарелкам, нарезает сыр, недорогой балык из индейки. Любое ее движение — это идеальный эротический кадр. Когда она наклоняется, виден краешек ее нижнего белья. Ах, как она наклоняется… С такой же выверенной грацией выходил на подачу угловых Зинедин Зидан.
— Гулаг, конечно, неисчерпаемая тема для разговоров, — говорит Аля, — но у нас, ребята, осталось только восемьсот рублей. Этого хватит на ведерко мороженого и бутылку плохого вина, но пайки вам не видать.
Темнит, коровница, в ее загашниках на весь срок хватит. Но Саша подстрахует и наверняка позвонит спонсорам.
Аля единственное здравое существо в нашей шведской семейке. Без нее не было бы ни разносолов, ни разумных ограничений. В ее отсутствие мы с Сашей жили бы как в хлеву, а не спали бы на настоящих шелковых простынях.
Аля работает управляющей в салоне красоты для собак. Порой в ее обращении к нам, в ее жестах и словах проскальзывает легкая умиленно-презрительная нота, как будто мы ее любимые псы. Я не удивлюсь, если узнаю, что в мыслях она уже давно дала нам клички. Я, наверно, Медвежонок, а Саша… не знаю даже… Бардик.
Саша решается на обзвон. В его старенькой записной книжке с логотипом “Юрмала-88” хранятся номера телефонов множества допотопных красавиц. Какая-нибудь из них точно клюнет на волоокого южанина с крепким тазом (на меня, то есть), материально обеспечив продолжение наших гулаговских посиделок.
Может, она вспомнит яркие бардовские костры в подмосковной чащобе. Тушенку с гречкой в котелке, черный чай, изгиб гитары. Духовную общность, систему, противостоящую системе. И звонкий Сашин голос, поющий о ней, о единственной на свете нонконформистке в затасканном по фестивалям, экспедициям и слетам хемингуэевском свитере. Вспомнит, оставит детей высокооплачиваемой немой няне-француженке тунисского происхождения, оставит в покое чиновника-мужа и его гарем охранников, оставит дом-полную-чашу — на Рублевке, конечно, — и помчится на розовом такси в мои волосатые объятья, предварительно заглянув к звездному барыге за чистейшим колумбийским кокаином и в “Азбуку вкуса” за элитным алкоголем.
Было бы круто!
Я иду в туалет, чтобы не мечтать без дела.
— Она хорошая, симпатичная, только немножко тупая, — слышу я Сашин голос, сидя на унитазе, — с ней по-нашему, по-лагерному, не получится.
Ему что-то отвечает Аля.
— Нет, что ты, она не сумасшедшая, окна бить не будет, нормальная такая баба.
Саша дозвонился:
— Да, тот самый, брюнет, длинноволосый, большой, да, да, приходи… посидим, приготовим что-нибудь, выпьем, повеселимся.
Этот разговор меня возбуждает. Я представляю себе легкую на подъем, немолодую, но упругую деву лет сорока, которая не будет жеманничать и тупить, когда дело дойдет до поцелуев, с которой я сам буду притворно смущен, но проворен и горяч…
Сидим на кухне, ждем гостью. А я уже не рад.
Фантазии фантазиями, а самая райская близость была у меня с будущей женой, под проливным дождем с молниями, в вишневых зарослях на краю оврага в парке “Коломенское”. Она стояла ко мне спиной, изогнувшись, а я одной рукой держал зонт над ее станом, а другой срывал спелые ягоды с куста и угощал нас обоих.
А сейчас придет какая-нибудь пожилая толстуха — ровесница и поклонница Визбора, а еще хуже — рок-баба с принципами. Ни поговорить, ни потрахаться, ни влюбиться. Только обкуриться до такой одури, чтобы невмоготу было встать с дивана для прощания.
А толстуха вернется в родной дом гладить рубашки нелюбимому алкоголику-брату, который все знает об аналоговой аппаратуре и судебных приставах, выманивающих у него алименты на воспитание десятиклассника-фашиста с красно-белым шарфом на шее и непрочитанной “Моей борьбой” в сумке. Одетого в футболку с надписью: “Я русский!” Хотя, конечно, никакой он не русский, обычный для москвитянина мордвин с немецко-еврейскими вкраплениями и убеждениями на всю жизнь.
Какой же я неумный мизантроп. Вот Аля не такая. Аля добрая. Царица гончих и левреток, магнит для быдла и вечных литературных дебютантов.
В детстве у нее была обидная кличка Алька-минетчица. Поддавшись ранней гиперсексуальности, она приблизила губы, накрашенные помадой для кукол, к ширинке соседа пэтэушника. А тот все растрепал, конечно.
И слава богу. А то еще влюбился бы, женился, утопил бы молодую, неопытную Алю в поганом быту специалиста по “сходразвалу”!
А может, не так все было. Может, наша Аля, самая высокая, самая красивая, самая нарядная, самая недоступная, оказалась первой жертвой профессиональной провокаторши и доносчицы Леры.
Впоследствии Лера окончила высшую школу милиции и затянулась в синюю прокурорскую форму. И пошло-поехало: скучные суды, где скороговоркой (из-за филологической тяжести формулировок) решаются судьбы людей. Запредельно скучные пьянки, самый яркий итог которых — перестрелка между лейтенантами, ползающими среди мебели, как в новых русских детективных сериалах.
О чем это я? Так вот, между всеми этими мерзостями…
Хотя, почему — мерзостями? Я б вдул прокурорше посимпатичней, донес бы на соседа, который сверлит, и пострелял бы с удовольствием, и выпил бы по-скучному, а не по-веселому, как это обычно у меня получается.
— Знаете, как отец отучал меня курить, — говорит Аля, чтобы прервать бесконечную Сашину “Песнь о рабочих”, которую тот напевает, меняя слова и мотивы. — Папа однажды увидел, что я курю бычки с дворовыми парнями. Разозлился, куда-то ушел. Я не знаю, кто посоветовал ему такой педагогический метод, но вернулся он навеселе с пачкой “Данхилл”. “Держи, — говорит, — дочка. Кури только хорошие сигареты и не прячься”. С тех пор я курю только хорошие сигареты и не прячусь.
— В чем-то он, может быть, прав, — говорю я. — Представьте себе родителей гниющего подростка — наркомана-“крокодильщика”. Видит родитель, как пятеро карапузов с гангренами и абсцессами вместо косичек и бантиков вытягивают шприцами из одной банки жидкость розового цвета, колются, а потом гниют заживо. Открыл бы папаша свой лопатник, доступный только игровому автомату, пивному ларьку и редкой шлюхе, выдал бы карапузам на чистый продукт.
Саша поет:
Я хотел бы пойти на работу,
Бригадир бы считал трудодни.
Но осталась одна забота,
Закупить коделак-крокодил.
— Давайте уже дунем, наконец, — срываюсь я, — мочи нет!
— Чего захотел, — смеется Аля, — тиснешь романчик — пайка твоя.
— Всем известно, что главный гулаговский наркотик — это хлебушек, — рассказываю я. — Блатные, конечно, закидывались и какими-то колесами, и опий доставали, и еще много разных гадостей. Но был в нашем бараке совсем уж оголтелый наркоманский случай. Один доходяга из иваниванычей однажды сушил портянки на печке… Нет, ребят, хватит… Давайте, я вам лучше расскажу настоящую наркоманскую телегу, реальную, как Роман Сенчин.
— А кто такой Роман Сенчин? — спрашивает Саша.
— Это прозаик, — отвечаю я, как специалист по современным прозаикам, — пишущий о себе и людях настолько серьезно и честно, что у каждого, кто его прочтет, проявляются стигматы в форме кровавых постов на форумах и в блогах. Говорят, он уже возвестил о новом реализме апокалипсиса и поет о нем в своей эмо-группе.
— Хорошо-хорошо, хватит… — говорит Саша, — сейчас этот гулаговец разойдется, а реальной телеги мы так и не услышим.
— Вы же в курсе, что я люблю выпить, дунуть, — начинаю я. — Так вот, на все эти развлечения нужны деньги, пускай не много, но если ты не зарабатываешь вообще, приходится иной раз садиться на диету. Как-то раз я терпел временное отсутствие наркотиков, тщательно обозревая сайты в Интернете, посвященные заменителям марихуаны. Поверьте, в нашей стране таких заменителей нет. Но я наткнулся на тематический форум с закрытой регистрацией, где участники писали на обычном русском языке, где тусовался мой давнишний кумир, писатель Баян Ширянов. Нет, речь не о Ширянове. Просто вместо утренней пайки, тьфу, раскурки я читал этот форум. Обо всех этих несчастных наркоманах, об их судьбах… Это чтение мало чем отличается от “Колымских рассказов” или от дневников школьницы-блокадницы, только форумчане мне ближе по возрасту и духу. В общем, с утра — форум, днем — форум, вечером и ночью — тоже форум. И так каждый день. Я конкретно подсел. Начались ломки, пропали вены, я бегал в аптеку за феназепамом, лирикой, перетяжками и тому подобной наркоманской фигней. Жена забеспокоилась: пыталась подсунуть какие-то тесты, звонила знакомым докторам — ничего не помогало. Знаете, что меня спасло? Я просто обкурился и удалил закладку с адресом форума в браузере. Ломок как не бывало, поправился на пять кило, появился интерес к жизни.
— Заслужил ты свою пайку, гулаговец, — говорит Аля, забивая косяк.
Справедливости ради скажу, что косяки у нее получаются отвратительные, какие-то мягкие, слабые, курятся по спирали — не залечишь. Но Саше они почему-то нравятся.
Звонок в дверь.
Пришла, значит…
Эффектная стройная блондинка сорока пяти лет.
“То, что нужно!” — думаю я. И, когда Лена заходит на кухню, смущенно по-женски свожу колени. Дело в том, что погода жаркая, а сижу я в одних трусах.
Все сразу идет не так.
Во-первых, мы встречаем Лену с прикуренным косяком, а она, оказывается, против наркотиков.
Во-вторых, я большой, длинноволосый, но не тот мужчина, ради которого она так зверски вырядилась.
В-третьих, когда она раньше приходила к Саше, стол ломился от выпивки, и она явно рассчитывала на “штрафную”.
Это, братцы, фиаско.
— Ребят, я привыкла, что когда даму приглашают в гости, там есть, что выпить, — резонно заявляет Лена, и поворачивается градусов на сорок к выходу.
Саша с Алей уходят в магазин за коньяком, оставив нас с Леной наедине, чтобы мы лучше познакомились и встретили их настоящими друзьями.
Когда я закрываю за ними дверь, Саша ухмыляется и шепчет: “Она — байкерша”.
Я надеваю джинсы, черную футболку, встаю к плите, чтобы приготовить всем нам на обед овощное рагу с диетическими куриными грудками. Я хочу понравиться.
Вид у Лены, кстати, не байкерский. Она больше похожа на престарелую школьницу в обтягивающей джинсовой юбке чуть выше колен, в красном топике с кислотным узором и почти незаметной жилетке, прикрывающей плечи.
Честно говоря, я люблю, когда женщины одеваются или по возрасту, или уж с такой больной фантазией, чтоб не подкопаться.
Лена-байкерша сидит за столом у меня за спиной, нервно курит, слушая мою околесицу, без которой приготовление диетического рагу не имеет никакого смысла.
Я чищу картошку.
— Знаешь, Лена, — говорю я, — мне кажется, что любая субкультура — это лишь повод собраться вместе, помахать общими флагами, покидать дохлых кошек за забор другой враждебной субкультуре…
Тут она, кажется, засобиралась.
— …Куда интересней встречаться с людьми, с которыми у тебя минимум общих интересов, кроме чего-то неуловимого, что в древности хиппи называли “одной волной”. Возьмем твоих байкеров. Я ничего против них не имею, но какими же надо быть идиотами, чтобы выезжать за город на вечер памяти какого-нибудь безвестного и бесталанного то ли Никиты Джигурды, то ли Жана Сагалаева, заводить хором свои рычащие мотоциклетки, портить выхлопными газами дивный подмосковный воздух, разрывать пивные банки зубами, за лечение которых харьковскому стоматологу уплачены тысячи и тысячи гривен…
Тут она ушла.
— Какой в этом кайф, Лен?
— …
— Лена-а-а! Ты где?
Нет больше Лены-байкерши в квартире у Саши. Я все обыскал.
— А где Лена? — спрашивает меня Аля, когда они с Сашей возвращаются из магазина с коньяком, лимоном и шоколадом.
Я понимаю, Але нужна женская компания, чтобы конкурировать, перетирать косточки… мало ли что женщины делают вместе. А я испугал единственную, осмелившуюся переступить безумный Сашин порог.
— Э-э, гулаговец, — смеется Саша, — давно баб не видел, потерял сноровку на Колыме. Слышал я, как вы там сношаетесь в заснеженной тундре. Пока баба грызет промерзшую пайку, ты имеешь ее сзади, а как только кончишь, сразу отбираешь недоеденный хлеб.
— А ты откуда знаешь? — спрашивает Аля.
— Так я ж бывалый сиделец, еще на царской каторге писал доносы на товарищей. Многих тогда благодаря мне повесили, многим срок добавили.
Нет худа без добра. С тех пор как Аля заставила Сашу бросить пить, в нашей шведской семейке исчез крепкий алкоголь. Как человек, еще не испивший свою “бочку”, я сильно от этого страдаю. Но Лена ушла, а коньячок-то остался, и лимон остался, и шоколад. Хорошо! Можно вплотную заняться рагу.
— Налейте-ка мне рюмочку для лучшей готовки, — прошу я.
Рюмочка стоит рядом с разделочной доской, где уже скучают в специях диетические куриные грудки без кожи.
Для приготовления рагу важна посуда. У Саши нашлась глубокая чугунная утятница с крышкой. В такой важной утятнице не то что рагу — поросенка можно затушить до потери формы и вкуса.
Я выпиваю коньяк. Он дерзко ложится на только что скуренную пайку, что приводит к единственному логическому результату — я говорю о Гулаге:
— Самое диетическое мясо, прославившее несколько крупных японских и американских ресторанных сетей, имело странное происхождение. Журналист из газеты “Сан-Франциско трибюн”, Гарольд Уэйн, решил проследить весь путь вымороженных ящиков с таможенными штемпелями большинства портов мира до исходного адресата. Для начала жаждущий Пулитцера журналист достал из сейфа в своем кабинете бутылку неплохого шотландского виски и сделал три больших глотка… Можно еще рюмочку, Аля?.. Надел серый плащ, серую же шляпу-котелок. Вышел на улицу и разменял в бакалейной лавке пятидолларовую купюру на увесистые четвертаки. Сложил монеты столбиком, завернул их в носовой платок и опустил в просторный карман плаща. В подпольном баре, где у него был кредит, он отыскал Джонни-Гирю, который продал ему револьвер Смит-энд-Вессон сорок пятого калибра. Револьвер журналист засунул в потайной карман жилетки (в тридцатые годы в Америке все жилетки шились с потайными карманами для револьверов Смит-энд-Вессон сорок пятого калибра). Ночью Гарольд Уэйн проник в главную контору “Восточного пароходства”, используя как отмычку длинный ноготь на мизинце правой руки. По документам значилось, что ящики приплыли из Советского Союза транзитом через Японию и Аляску. “Мясо какого животного было так ценно, что его гоняли по всей северной части Тихого океана?” — задавал себе вопрос журналист газеты “Сан-Франциско трибюн” Гарольд Уэйн, не находя ответа.
— Разошелся, гулаговец, зацепило, — говорит Саша, подливая мне еще коньяка.
— Такими же неразрешимыми вопросами мучился японский журналист из газеты “Токио трибюн”, Накамуро Такуми. Он уже точно знал, что отправной точкой ящиков с загадочным мясом был главный восточный порт Советского Союза — город Магадан. Попасть в СССР в условиях подготовки к войне было самоубийственной затеей. Но самурайский дух журналистов “Токио трибюн” не оставлял Накамуро Такуми шанса на трусость.
Я смазываю утятницу растительным маслом. Выкладываю в нее диетические куриные грудки. Добавляю нарезанный кольцами лук и морковь. Включаю газ. Поджариваю грудки на сильном огне. Выпиваю еще рюмку коньяка.
— И Гарольд Уэйн, и Накамуро Такуми не совершали подвигов, чтобы проникнуть в СССР. Они не пересекали границу на воздушном шаре, не конструировали наутилусов, не рыли подземный ход под Тихим океаном. Они попали на остров Магадан по приглашению комитета рыболовного хозяйства Магаданской области. И, конечно, исчезли. Не буду рассказывать об ужасах пешего этапа под прицелом конвоира сквозь тайгу, раскисшую ранним летом. Скажу только, что Такуми с Гарольдом выдержали шесть переходов, пока каждый из них не добрался до своей одноосной тачки в золотоносном карьере где-то на Колыме.
Я выкладываю в утятницу картошку, баклажаны, помидоры, зелень, заливаю кипятком. Накрываю крышкой и убавляю огонь до минимума. Осталось только подождать пару часов до готовности.
Сажусь за стол и требую пайку.
— Тише, тише, маленький, — говорит Аля, — сейчас все будет.
— Оба журналиста худели равномерно… и долго, по здешним меркам. А все благодаря усиленному питанию, которое полагалось идущим на экспорт гулаговцам. Комитету рыболовного хозяйства Магаданской области не нужен был распад белка, дистрофия, вздутия, некрозы, гангрены, сифилис, цинга и другие побочные эффекты трудовой деятельности в Гулаге. Им нужен был чистый диетический продукт с таежным ароматом. Через год Гарольд Уэйн, американский журналист из газеты “Сан-Франциско трибюн”, был готов. Еще через три месяца дошел Накамуро Такуми. Осталось добавить, что обычно балыком именно из этих гулаговцев потчевал Иосиф Сталин иностранных журналистов на официальных пресс-конференциях и приемах в Кремле.
— А подкопченных гулаговцев заставляли скуривать свои хлебные пайки? — спрашивает Аля.
Но ее вопрос остается без ответа.
Выпитая бутылка коньяка, обрамленная косяками, дарит мне то короткое, но сильное состояние, которое в народе называют “золотым приходом”.
Я все понимаю и слышу, пока меня тащат на диван в Сашину комнату, а потом что-то происходит. Что — не знаю. Но я точно уже где-то далеко…
“Сапсан”, следующий по маршруту “Москва — Санкт-Петербург”, набирал ход. На окраине города мелькнули, засевшие под насыпью, контркультурные оттопыры, по телу поезда скользнул булыжник. Я со стыдом вспомнил, что сам в детстве обстреливал из рогатки пригородные электрички. Сидения в вагоне располагались как в самолете. Соседи — приличные люди. Я смотрел в окно и прокручивал в памяти скандалы, связанные с “Сапсанами”. Несчастные случаи, изменения в расписании обычных поездов, неприспособленность путей к скоростному движению. Поезд несся, морщилась поверхность воды в прозрачной пластиковой бутылке на откидном столике.
— Как же нам вас убедить?! Совку абзац. Все уже наелись!
— А сейчас?! Ельцин — алкаш! Ваучеры, “МММ” и Чечня!
Видимо, я задремал, сдавленный клетчатыми баулами в шестиместном сидячем купе. Верхние полки были намертво прибиты к перегородкам. А по тому, что попутчики, подозрительные хипаны и отставной военный, завели политический спор, было понятно, что разбавили они пока только одну бутылку “Рояля”, а со второй перейдут к обсуждению баб и мордобою. Я вскрыл пакетик “юппи”, послюнявил палец, стал лакомиться. Кажется, до Твери еще не доехали, а мне уже было страшно.
Женщина расстелила на столике газету, выложила на нее курицу, завернутую в другую газету. Я почувствовал, как сильно проголодался. Извлек из портфеля соль, яйца и… две бутылки пепси-колы! Дети свесились с верхних полок, глядя на меня, как на раскаявшегося фарцовщика. Дал каждому по бутылке. Попутчица в благодарность отломила куриную ножку. Я обглодал ее и положил косточку на большую газетную фотографию опоясанного кольцами бурого мишки, возносящегося на воздушных шарах над стадионом “Лужники”.
— Хотите анекдот? Что будет, если Брежнева треснуть по голове?
— БАМ! — ответили хором дети.
Недалеко от Бологого бронепоезд затормозил, зашуршала поредевшая рота Голикова, взбирающаяся в десантный вагон. Послышался гул. Я вовремя заткнул уши, прежде чем с площадки прямо над моей головой стала вбивать сваи в небо наша зенитка. Звякали о низкую крышу артиллерийские гильзы, пороховая гарь выжигала глаза и легкие. А я, живой, должен был прибыть в расположение под Ленинградом. Совсем рядом ухнуло, в броню вагона застучали осколки. В бойницу прорывался пыльный солнечный лучик, освещая переносицу и бегающие от смертельного страха глаза механика Воронова.
Эхо петербуржских событий, сметающее устои, волной прокатилось по Российской Империи, и теперь волна схлынула обратно в кипящее северное море, на берегу которого плесневела русская Венеция, заражая крупнейшее государство планеты микробом очищения и свободы; я лишь капля в этой волне. Примерно так я пытался объяснить цель своего путешествия двум очаровательным дамам, откупоривая бутылку “Абрау-Дюрсо”.
— Вы социалист? — спросила одна из них, закуривая сигарету в длинном мундштуке. Дым окутал ее горжетку и румяное московское лицо, еще не выбеленное петербуржскими кокаиновыми марафонами.
— Пока не определился, — ответил я, — но точно знаю, что должен быть там, где вершится судьба не только России, но и, возможно, всего мира!
За бархатными червонными шторами с желтыми кистями мрачнел свинцовый равнинный пейзаж. Подъезжали то ли к Большой, то ли к Малой Вишере. Я прикрыл глаза, мечтая, как примкну вместе с бывшими университетскими товарищами к любой реальной политической силе, лишь бы стряхнуть со своей судьбы перспективу карьеры в каком-нибудь дремотном приказе…
Яростным усилием я пытаюсь выбраться из “золотого прихода” и хриплю:
— Саша, Аля, меня унесло…
— Конечно, тебя унесло, гулаговец, — слышу я Сашин голос.
— Нет, ребята, понимаете, меня унесло обратно во времени на каком-то изменяющемся поезде.
— А мы тут паечку раскуриваем, — слышу я голос Али.
Глаза мои все еще закрыты.
— Делим, Аля, — Сашин голос, — пайки не курят, их, в общем-то, и не делят ни с кем, но мы, современные цивилизованные гулаговцы, должны быть выше лагерных принципов выживания. Мы должны сохранять человеческий облик. На вот, дерни — может, полегчает?
Моих губ касается чуть влажная приплюснутая картонная трубочка. Я машинально вдыхаю. И опять — провал…
— Золотницкий! Зальцман! Угорский! Медведев! Лещенко! Сычев! Добровольский! Выходим! Выходим! — басил строгий мужчина в зеленой фуражке.
Я точно знал, что вместе с этими Золотницкими и Угорскими из переполненной вонючей камеры с огрызком “лампочки Ильича” на плесневелом потолке должен был выйти и я.
Нас долго вели по одной стороне узкого коридора, явно расположенного глубоко под землей. Пахло сыростью и хлоркой. Конвоиры выстроились по другой стороне и отводили глаза.
Пришли. Большая комната. Длинная лавка. Мокрый бетонный пол. Всепоглощающий запах хлорки. Послышался марш — включили патефон в другом помещении.
— Раздевайтесь! Давайте-давайте!
Помялись чуток, но под дулами пистолетов быстро разделись и сложили одежду на лавку.
— Вставайте к стене! Лицом вставайте!
Подошли и встали к выщербленной стене.
— Не к тем примкнул, — прошептал в моей голове чужой голос.
— А как тут разберешься? — ответил я.
— Пли!
— Ну тебя и прибило, медвежонок, — говорит Аля, когда я открываю глаза.
У Саши хорошо, тепло, красиво. Вкусно пахнет рагу и закусками. Аля продолжает:
— Ты минут десять кому-то доказывал, что у тебя есть ценные накопления, что ты знаешь всех заговорщиков, обещал все подписать, всплакнул даже.
— Наш человек, — говорит Саша, — я бы тоже их всех сдал к чертовой матери.
— А меня все-таки расстреляли, — растерянно говорю я.
— Ну, конечно, — смеется Саша, — ты посмотри на себя, какие у тебя могут быть накопления? Аля, ты помнишь Илью, моего старого друга? Давайте пригласим его в гости. У него точно должны быть накопления.
— А почему ты думаешь, что он приедет? — спрашиваю я.
— Хороший мой человек, — отвечает Саша, — дело в том, что Илья — настоящий кондовый гей с Мосфильма. Я ему о тебе рассказывал, заинтриговал. Ради тебя он приедет даже из своего далекого поселка Абрамцево и привезет все, что мы захотим. Тем более что с женским полом у тебя сегодня что-то не клеится.
Саша звонит Илье.
Пока он разговаривает, интонация Сашиного голоса приобретает пародийный гейский оттенок. С той же интонацией он передает нам с Алей содержание разговора:
— Ну, я тут на биеннале в Доме журналистов, тут все наши, еще на пару часов задержусь и приеду к вам. Водки… водки привезти?
Я иду в душ и бреюсь. Надо сказать, что выбритый, чистый, в белых одеждах… я действительно становлюсь достаточно миловидным, даже женственным.
Главное, надо смыть с себя кровавые воспоминания “золотого прихода”.
Расстрел по накурке — это вам не в тапки гадить.
Широкий диван разложен и покрыт изумрудным шелковым покрывалом. Аля с обнаженной грудью сидит в позе лотоса у открытого настежь окна, играясь шелковой простыней, раскрашенной тропическими цветами. Она то стыдливо оборачивается этим дивным покровом, то распахивается, как прекрасная инопланетная бабочка, чудом оказавшаяся в Сашиной квартире.
Накурено, жарко. Мы с Сашей тоже только в одних трусах.
Только худой, как провод, с изрытым оспинами лицом, московский кинорежиссер Илья при полном параде: узкие черные брюки со стрелками, короткий черный жилет, белая сорочка с ажурным жабо.
Легкие вина, водка Ильи, закуски, пепельницы, бокалы, Сашина “тетрадь для доносов” помещаются на столике перед диваном.
Аля всеми силами пытается заставить Илью рассказать о Гулаге. Я о ГУЛаге категорически отказываюсь вспоминать.
Илья тоже открещивается:
— Вздор! Какой такой Гулаг? Я человек, воспитанный на классической русской литературе.
— На ранней? — переспрашиваю я, чтобы придать беседе оттенок интеллектуальности.
Никто не понимает смысла глубокой бессмысленности моего вопроса, кроме покатывающегося со смеху Саши.
Но расслабон и волна уже несутся по комнате. Да и водка, которую Илья принес с собой, сглаживает румяной его лицо, и верхняя пуговица его сорочки уже расстегнута.
— Не ломайся, кореш, — говорит Саша, — вспомни что-нибудь эдакое. Ты же прожил жизнь советского гомосексуалиста, под статьей ходил, давай, Илюшенька, мы хотим немедленно услышать о Гулаге!
Илья, видимо, принимает условия игры: смешно хмурится, изображая гулаговца. Он единственный из нас действительно похож на репрессированного.
— Я попал в барак вечером, — рассказывает Илья, — на этапе хорошо кормили; это было подозрительно, ходили слухи, что всех нас продадут японцам на опыты или будут натаскивать на нас особую породу боевых барсов, за разведение которых отвечал лично Тухачевский. Мы тогда еще не знали, что знаменитый герой Гражданской войны был уже осужден и расстрелян, а многотысячная свора боевых барсов отпущена на вольные хлеба Колымского края.
— А ты подкованный, — подбадриваю я Илью.
— Да-да, он шарит, не перебивай, — говорит Саша.
Илья выпивает рюмку водки, не закусывает.
— Этап был сытный, но нервный. Я держался поближе к блатным, да и статья у меня, к счастью, была уголовная: хищение чего-то там не в особо крупных размерах. К Магаданской пересылке я даже немного потолстел. А там, сами знаете: три месяца болтанки в смрадном трюме аварийной баржи… и — Колыма. С группой уголовников нас этапировали в лагерь. Бараки уже стояли. Говорили, что тут существуют поблажки. Распределили. Меня, конечно, к блатным. Встретили хорошо. Даже слишком хорошо. Видимо, звери учуяли мою нежную природу. Главный у них, по кличке Шахнар, распорядился нагреть бочку воды. Велели залезть. Залез, сижу, греюсь, на улице-то минус пятьдесят. Подошли двое, один с заточкой, другой с обмылком, ветошью и помазком. Ну, думаю, сейчас зарежут, чтобы не варить заживо, гуманисты, блин. А они меня вымыли, аккуратно сбрили каждый волосок на моем теле, а бабушка у меня грузинка, так что им пришлось постараться. Из бочки я вылез… как Венера из пены морской, такой же чистый, гладкий и обольстительный. О! Это была моя ночь! Опуская подробности, скажу, что сала, хлеба и сахара я наелся на два срока вперед. Но перед самой побудкой эти сволочи заставили меня опять залезть в бочку и выставили на мороз. Я выжил. А потом мне рассказали, что это у них такая традиция: “Ночь Нептуна”.
— Браво, Илья! Браво! — восклицает Саша, аплодируя.
— Браво! — отзывается Аля.
— Действительно, браво, — подтверждаю я.
— Учись, гулаговец недоделанный, — говорит мне Саша.
— А мне про американского и японского журналистов больше понравилось, — защищает меня Аля.
— Э-э, Аля, — возражает Саша, — то была стилизация, а тут — стиль!
— А чем они отличаются? — спрашивает Аля.
— А черт его знает, — говорит Саша. — Чем, Илья?
— Качеством пайки, господа, — торжественно объявляет Илья, доставая из заднего кармана горсть таблеток.
Каждый берет по одной штучке. А когда Илья сообщает, что это амфетамин, Саша, с проворством гулаговца, съевшего божью коровку, хватает еще одну.
— Аля, — говорю я, — ты еще ничего не рассказывала, поведай нам о своем гулаговском опыте.
Аля превращает свою цветастую простыню в платье с таким глубоким декольте, что виден ее пупок и краешек черных стрингов. Театрально запрокидывает голову, становясь похожей на женщину из тридцатых, которая каждый вечер ужинает в “Метрополе” или еще в каком-нибудь престижном шалмане для иностранных дипломатов, шулеров и проституток.
— Я не сидела, — гордо сообщает она, — я работала машинисткой в Московском Ихтиологическом институте. Но со мной тогда произошел странный случай. — Ее лицо приобретает трагически-непонимающее выражение. — Мне позвонили оттуда. Надеюсь, вам понятно, откуда?
— Понятно-понятно, — говорим мы хором.
— Попросили придти после работы. Сами знаете куда.
— Знаем-знаем…
— Я, конечно, испугалась. Ведь многих тогда забирали. Все газеты клеймили заговорщиков. Даже мою руководительницу, Дарью Александровну, коммунистку с 1675 года, обвинили в покушении на Троцкого.
— Почему на Троцкого? — возмущается Илья.
— А вам какое дело, сударь, вы сочувствуете политике Троцкого? — плотоядно улыбается Аля.
— Ах ты, — смеется Илья, — подловила!
Аля жестикулирует, уже не заботясь о целостности своего платья, и продолжает:
— В кабинете меня ждал молоденький офицер. Симпатичный. Предложил присесть, открыл папку с бумагами и стал записывать. Десять минут пишет, двадцать минут пишет. Час пишет! Главное, ни слова не говорит, только пишет и пишет. Как Толстой. Я не выдержала, спрашиваю: “Что вы все там записываете, молодой человек? Вы даже имени моего не спросили”. А этот наглец отвечает: “Имя ваше, мадмуазель, истории принадлежать не будет, а записываю я ваши мысли”. Ну… я тут же все и подписала.
— И правильно сделала, дорогая моя, правильно, — говорит Саша, — ведь этим молоденьким офицером был я! Прием с чтением мыслей действует, правда, только на беспартийных машинисток из Ихтиологического института. А для рыбы покрупней, для какого-нибудь зажравшегося наркома, моя группа разработала целую театрально-пыточную систему со спецэффектами и неожиданными поворотами судьбы. Однажды я добивался подписи очень важного, до встречи со мной, человека. Не буду называть фамилий, дело до сих пор засекречено. Так вот, дорогие мои гулаговцы, человечишка этот оказался упертым коммунякой. Козырял должностями, грозил достучаться до Хозяина. И что вы думаете? К удивлению этого упыря, к нему в камеру за подписью пришел сам Иосиф Виссарионович — с усами, трубкой и остальными атрибутами вождя мирового пролетариата. Вот так прекрасно сыграл свою роль ведущий актер Малого Современника Михаил Банк. Он-то его потом и застрелил. Актеры, знаете ли, любят стрелять по-настоящему.
— А сам-то ты избежал злой участи? — спрашиваю я Сашу.
— Ну-у, ротация кадров, конечно, была неотъемлемой частью работы партии. Но должно же это все на ком-то держаться? Не на Сталине же с Берией и, прости господи, Ежове? Это смешно, дорогие мои гулаговцы! Публичные политики смертны. А я, в отличие от них, — нет!
— Что-то ты заговариваешься, Саша, — говорит Илья. — Все эти репрессии, голодомор, миллионные жертвы и быдлизация всей страны — твоих рук дело? По-моему, ты зря вторую таблетку сожрал.
— СССР — это еще что, — несет Сашу, — вот в Пруссии я повеселился. Это — да!
Саша вдруг вскакивает, его челка загадочным образом выпрямляется и ложится на правую бровь. Сашин рот дергается в странной гримасе, как будто он что-то очень-очень быстро жует.
— Сограждане!.. — кричит он.
Дальше Саша кричит на немецком языке, то складывая руки на груди, то будто обнимая кого-то.
— Это ведь я его учил говорить на людях, — говорит Саша, окончив свой пропагандистский спич.
— Гитлера, что ли? — спрашивает Аля.
— Да, Ева, Адольфа учил я. И тебя создал тоже я. И мир, каким вы его знаете…
— Хорош, Саш, заканчивай, — говорит Илья, — тебе бы лимончику, а лучше концентрат развести. Аля, у вас лимонная кислота есть? А то я не выдержу еще одного Чингисхана в трусах.
Саша действительно успокаивается. Пересаживается с дивана на стул, сидит с улыбкой киношного маньяка, нога на ногу, заломив в припадочном жесте руки.
Меня тоже накрывает. Это выражается в полной трезвости и самоотверженной готовности к любой деятельности. Я с радостью сейчас помог бы новоселам бесплатно затащить мебель по лестнице на шестнадцатый этаж. Или просто стучал бы по клавишам всю ночь, набирая бессмысленный текст, — вроде того, что вы сейчас читаете.
На Алю с Ильей, кажется, наркотик не действует. По крайней мере по их поведению этого не видно. Я вообще подозреваю, что разумная Аля сэкономила свою пайку.
— У нас в Абрамцево рабочие-таджики оставили после себя два пакета с травой и какие-то приспособления для курения, — говорит Илья, — а этот (Илья показывает на Сашу) все равно всю ночь спать не будет. И стоять у него не будет, не надейся, Аля.
— У меня на этот случай гулаговец есть, — жеманно, но с каким-то напряжением говорит Аля, вымученно мне улыбаясь.
В этот момент я понимаю, что в нашей шведской семейке произошел некий романтический перелом, момент выбора, когда самка все-таки отдает предпочтение одному из самцов.
Но это меня даже радует. Я все-таки женат, и ребенок есть.
Але надо как-то налаживать жизнь. А Саша еще очень даже ничего, не специалист по “сходразвалу”, и пить бросил, и мир этот создал… по его словам. Хотя немного обидно, что она предпочла гулаговцу Гитлера.
Но, как говорят у нас в бараке, срок-то окончен, а шконку заправь.
— Что, господа, — говорит Илья, — едемте ко мне в Абрамцево?! Там шикарная усадьба, радушная хозяйка, Марфа, места всем хватит. Неужели вам всю ночь хочется скрипеть зубами от амфетаминовых побочек в душной квартире? Давайте совершим путешествие!
Наверно, именно слово “путешествие” становится кодовым для принятия столь важного решения, как поездка на последней электричке к черту на куличики, в заманчивый поселок Абрамцево.
Мало ли фриков встретишь в выходной день на Арбате или Тверском бульваре. Все они, поверьте, мирные обыватели — будь то скопище забрызганных кетчупом зомби или ватага пьяных лесбиянок.
Но, поверьте, от нашей компании попахивает такой наглой провокацией, что даже полиция и гопники стараются держаться от нас подальше.
С Саши еще не сошел его гитлеровский флер, но его любовно поддерживает под локоть белокурая Ева Браун. Они идут чуть поодаль и сзади. Саша нашептывает Але что-то настолько романтичное и безумное, что кажется, они только сегодня по-настоящему полюбили друг друга, а сегодня их ждет свадьба, цианид, яма, наполненная бензином, и олимпийский факел.
Мне все больше и больше нравится Илья. Он манерно и громко рассказывает о своей трудной жизни в кинематографе. Его истории кажутся мне волнующими, обещая нечто большее, чем просто актерский дебют в новом фильме Балабанова или должность штатного сценариста во всех кинокомпаниях Руливуда. Мне кажется, что это начало большой дружбы.
— А куда мы едем? — не совсем вовремя спрашиваю я.
— В усадьбу известного скульптора Веры Мухиной, — отвечает Илья, — там живет ее внучка, Марфа. Мы пишем сценарий в соавторстве… Кстати, нам нужен человек, который мог бы литературно оформить наши идеи.
— У меня филологическое образование, — напрашиваюсь я.
— Посмотрим, — обнадеживает меня Илья.
Удивительно чистая, нарядная и пустая ночная электричка притормаживает специально для нас на платформе “Малинковская” Ярославского направления. Зайцам на заметку: там еще не установили пропускного пункта.
Загружаемся.
Бегущая строка в конце вагона показывает названия остановок, текущее время и температуру за бортом нашего скоростного поезда.
Все так здорово, что хочется немедленно заняться не боевым видом ушу. Но я уверен, что если фюреру с женой будет грозить опасность, скорости моей ответной реакции позавидует самый авторитетный мастер Шаолиня. Я даже мысленно тренируюсь. Представляю, как с места запрыгиваю на спинку сидения и спрыгиваю обратно на пол.
Сидим парами друг напротив друга. Саша с Алей милуются. Илья пьет из собственной рюмки прихваченную с собой водку. Не понимаю, зачем ее пить, если ты под завязку наполнен стимуляторами. Хотя ему, кинорежиссеру, виднее.
Ровно в ноль часов и три минуты прибываем в Абрамцево.
Короткий прямой путь сквозь тьму благоухающего соснами подлеска.
Большая усадьба Мухиной — это классическая сталинская дача, очень похожая на усадьбу из фильма Михалкова “Утомленные солнцем”. В зале стоит рояль, чистокровные борзые ходят по дому, у них под ногами крутится любимое существо Ильи — коричневая такса.
Аля в восторге от собак. Саша еле отговаривает ее сейчас же заняться грумингом.
— Коровница, у тебя инструмента с собой нет, — мотивирует он, — мало тебе своих собак на работе?
Хозяйка спускается со второго этажа. Спросонья она похожа на Ахматову при смерти.
Здороваемся. Знакомимся.
— Илюшенька, ты ел сегодня? — спрашивает она.
— Ел, Марфушка, ел, — врет Илья.
Устроились на кухне.
— Налей водочки, Илюша, — просит Марфа.
Я беру розлив в свои руки. Меня переполняет счастье. Я спрашиваю у Марфы, чтобы начать разговор:
— Вы огород держите?
— Да что вы, молодой человек, о каком огороде вы говорите? Если только цветы. Илюша сказал, что вы литератор. Что вы сейчас читаете?
Я молчу, не зная, что ответить.
— Он пишет, — говорит Саша и уводит Алю куда-то вглубь усадьбы.
— А вы вообще что-нибудь в жизни читали? Ну, например, Сартра?
— Да, Сартра я читал, — уверенно говорю я, — читал романы “Тошнота”, “Слова”, рассказы.
— А вы читали пьесу Сартра “Мухи”? — не отстает Марфа.
— Нет, — признаюсь я, — “Мух” не читал. Мне вообще кажется, что Сартра выдумал какой-то профессор из института РАН для запугивания абитуриентов и соблазнения выпускниц педучилищ.
— Илюшенька, он пьяный? — спрашивает Марфа.
— Нет, просто молодой еще, — отвечает Илья.
— Если вы собираетесь связать свою жизнь с литературой, вам необходимо много читать, хотя бы по книге в день. А что вы окончили? Литературный институт? И чему их там учат… Илюшенька, почему ты приводишь ко мне одних лапотников? И куда подевался этот фашист с проституткой? А вы, молодой человек, если хотите, я дам вам список литературы. Будете читать, учиться…
Бутылка опустела. Борзые улеглись на мягкую подстилку рядом с роялем. Марфа поднялась к себе на второй этаж. Саша с Алей устроились на широком диване в зале.
На стенах в комнате Ильи висят фотографии известных кинорежиссеров, актеров. Вот Илья с Шахназаровым, вот с Михалковым… На подоконнике, на полках, на столе — везде сидят и лежат миниатюрные фигурки такс.
Мне Илья постелил в соседней комнате. Раздевшись догола, выхожу в сад, чтобы трогать деревья и разговаривать с травой. Представляю себе, как на широкую веранду с круглым планетарным фонарем слетались летними вечерами мифические компании художников, композиторов и поэтов. Как царапали ступени подкованные сапоги, когда представителям творческой элиты приходила пора ехать на Колыму.
К рассвету приходит депрессия. Я слышу, как стонет во сне Илья, вспоминая лагерную любовь, как ворчат борзые, стараясь проникнуть на улицу, чтобы оправиться. Чувствую, как обветшала усадьба, как пыльно в каждом ее уголке. Как все вокруг стенает.
Бужу Илью. Из-под его одеяла выползает теплая такса.
— Мне надо в Москву, — говорю я.
— Что ты, — говорит Илья, — полежи еще, выпей крепкого чая, полегчает.
— Нет, мне надо прямо сейчас.
— Так… Садишься на электричку, выходишь на платформе “Яуза”, до “Малинковской” ты сейчас не доедешь. Там найдешь одиннадцатый трамвай, остановка “Богородское кладбище”.
Он машинально объяснил мне, как ехать к Саше, который тихо храпит в зале. Амфетамин ему — как слону дробина. Аля обвивает его бледные старческие ноги своими загорелыми стройными ногами. Мне кажется, что они теперь счастливы, а я уже никогда не буду счастливым.
Я слышу, как скрипит лестница под Марфиной поступью. Не в силах поздороваться с ней, бегу через подлесок к электричке.
Через час я на платформе “Яуза”. Вокруг какие-то заводы.
Зачем мне одиннадцатый трамвай? Чтобы как-то сориентироваться, спрашиваю о нем прохожих. Об одиннадцатом трамвае никто не слышал. Но все показывают в сторону проспекта Мира.
Иду к проспекту Мира.
Там, на постаменте, грозно возвышаясь над Москвой, замерли в напряженной позе стальные мужчина и женщина, сделанные в тридцатых годах двадцатого века. Они замахиваются на меня серпом и молотом.
Я на отходняках, меня до слез тянет к родным, но жена с дочерью на даче. Я совершенно не знаю, куда мне идти.