Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2012
Сергей БЕЛОЗЁРОВ
ИРКУТСКИЕ ПУБЛИКАЦИИ
Сергей Алексеевич Белозёров родился 10 июня 1948 года на Дальнем Востоке, где служил в лётном полку его отец. Через некоторое время Белозёровы переехали в Белоруссию, а затем в Тулу, которая стала настоящей родиной Сергея. Печатался как поэт в основном в тульских и иркутских газетах, отдельные публикации — в журналах “Нева”, “Огонёк”, в сборнике издательства “Молодая гвардия”. В 83-м году за журналистскую деятельность оказался в ссылке на станции Зима Иркутской области. В 1989 году в Туле вышла его первая и последняя книга “Словарь далей”. Работал военкором в Приднестровье, где едва не расстался с жизнью, был контужен, получил многочисленные травмы. Умер 12 ноября 2002 года в Туле на 55-м году жизни. Посмертно стихи опубликованы в журналах “Дети Ра” (Москва), “Зинзивер” (СПб), “Сибирские огни” (Новосибирск), “День и ночь” (Красноярск), альманахах “Иркутское время” (Иркутск), “Тула”, антологии военной поэзии “Ты припомни, Россия, как всё это было” и других изданиях.
Стихи Сергея Белозёрова публиковались в в литературном приложении “Привал” иркутской газеты “Советская молодёжь” в 80-х и 90-х. Сергей тогда отбывал ссылку на станции Зима. Он пытался завязать литературные знакомства в Иркутске, познакомился с Анатолием Кобенковым, и Кобенков “взял его под крыло”.
“Стих Белозёрова горчит многотиражкой, там грусть крестьянина не может срифмоваться с точкой рабочего, он поэтичен в слове “государство”, высок на слове “труд” и несерьёзен по отношенью к “звукам и мечтам””, — писал Кобенков во врезе к одной из подборок Белозёрова.
В розыске публикуемых ныне стихотворений неоценимую помощь оказали Любовь Сухаревская и Виталий Диксон. Вполне возможно, что не все публикации Белозёрова в сибирской периодике известны собирателям его поэтического наследия. Будем признательны всем за помощь в продолжении этих розысков.
Андрей Коровин
Ещё я прощаюсь с весной —
а лес в золочёном отрепье,
и стаи истаяли в небе,
со стоном прошли над страной!
Не знаю, как цокот капели
сменяется стуком мотыг,
но вижу не в детстве, а в деле
товарищей милых моих.
Не знаю, как детство осталось
без нас — одуванчик в руке…
А к нам обращается старость
На горьком сухом языке.
Отдал мимоходом нам кто-то,
неведомо даже когда,
весёлое горе работы,
надрывное счастье труда…
Старухи
О чём услышит бедный старый дворик,
когда старухи сядут у ворот?
О ценах, распашонках, помидорах,
о том, куда Отечество идёт.
Как будто корни узловаты руки,
и мёртвою водой наполнен взгляд…
Сидят в жакетах плюшевых старухи,
о внуках и погоде говорят.
Внемлите им, как самому народу,
и ежели старухи наплетут,
что это спутник путает погоду —
остановите спутник на лету.
И вдумайтесь. И не спешите, споря
со сказанным на самом склоне дней —
они хотят, чтоб мы не знали горя,
и потому им многое видней.
* * *
Это утро возносило
перистые облака,
точно свежие стропила,
видные издалека.
Было взломано и вскрыто
небо ветром и зарёй,
резкий свет упал на жито,
речку, лес и луг сырой.
И тогда меня пронзили
этот свет и та печаль,
оттого что мне Россия
отворила ширь и даль.
А под ветром травы смялись…
Я теперь не знаю сам:
здесь ли били и смеялись
и не верили слезам?
Здесь ли, нет ли разлюбили,
здесь ли жили с другом врозь?
Это всё, как столб из пыли,
покружилось, улеглось.
Есть песчаная дорога,
да заря на небесах —
ни укора, ни упрёка
нет у Родины в глазах.
Ну, а я корить не в силах,
да и некого корить…
Вот страна — над ней стропила,
мне их небом надо крыть.
Гагарин
Он шел по ковровой тропинке,
Улыбку скрывал — и не мог…
Но вздрогнули мы: на ботинке
На левом, развязан шнурок.
И сразу весь мир задохнулся,
И сразу весь мир зашептал:
“О, только бы он не споткнулся!
О, только бы он не упал!”
Быть может, его оградила
От малой минутной беды
Того заклинания сила:
“Родной наш, не упади!”
И если бы после мы знали
Минуту последнюю ту, —
Да мы бы дыханьем держали
Его самолет на лету!
Мальчик у почтамта
С кем же всё-таки схож он, вышедший из-под штампа,
К полночи после таблеток впавший в лёгкую спячку,
Мальчик в кожаной куртке, встреченный у почтамта,
Стриженый под фашиста, мерно жующий жвачку?
В юности я схлестнулся, помнится, с сопляками,
Четверо было спереди, пятый ударил сзади.
Помню, один всё целился в голову каблуками —
Может быть, батя этого? Нет, мелковаты бати.
Или в особом отделе, в личном секретном деле
На фотокарточке эти чёрточки промелькнули,
В деле о “самостреле” — его молоденьком деде,
Пальцы себе отстрелившем, чтоб не идти под пули?
Нет. Мы встречались в мире, которого не бывало.
В будущем, на которое очи бы не глядели:
Он, уцелев при взрыве, вылезши из подвала,
Мчался на мотоцикле, городом мёртвых владея.
Всё, развалившись, открылось: денежный шкаф и аптека,
Всё для него: от бутылок до теплого женского тела,
Всё остальное сгорело: ни одного человека
Нет между ним и счастьем. Рыча, душа его пела.
Был он тогда постарше, выглядел он солдатом,
Шлем его не был рогатым — торчали рога автомата,
Взмах моих рук увидев, он и повёл автоматом
Здесь, у почтамта, где ночью встретились мы когда-то…
Сразу я умер. И сразу — в нынешний день метнулся,
Вместе со всем человечеством ещё непослушной рукою
Выключил это будущее, всё-таки дотянулся,
Такого теперь не будет. Будет совсем другое.
Вот и живу на свете. Сводку последних известий
Как-то спокойнее слушаю, придя на работу в девять,
Только душа не на месте, всё же душа не на месте:
Ты-то остался, парень. Что мне с тобою делать?
Сухари
Не обойтись большой стране
Без нас в труде и на войне.
Мы очерствели, почернели,
Как чёрный хлеб, который ели.
Мы — сухари. И сухарям
Сначала выпадает детство:
Вздымаясь, жадно дышит тесто,
И бродят молодые дрожжи,
Но уголь с пламенем начнут
Работать чёрную работу —
И проступает соль от пота
На обгорелой корке кожи.
От ветра и от солнца суше
И твёрже становились души,
Черствела плоть в дыханье будней.
И всё же хорошо, что будет
В запасе чёрный хлеб насущный,
Насушенный на всякий случай
Для нас, — мы тоже ведь запас,
Пусть реже вспоминают нас
И отзываются не лучше —
Живём спокойно и достойно
И знаем: сухари берут
На самый непосильный труд,
На самые большие войны.
* * *
Гайка выпала в стране?
Вал карданный разболтался?
Или зуб на шестерне,
На ведущей поломался?
Несколько газетных строк
Сообщили мне устало:
Двадцать лет — нормальный срок
От идеи до металла.
Тычется изобретатель
В двери так же, как писатель,
Ровно столько, например,
Ожидал я книжку эту.
И впервые смысла нету
В том, что русский инженер
Равен русскому поэту.
* * *
Время, наверно, рассыпаться кубикам,
Время седеть, как под осень трава —
Стиснули зубы железным загубником
Тяжкие и дорогие слова.
Прежние были, как рябь на поверхности,
Эти черпнул я со дна родника,
И потому убеждённее верится
В совесть народа и правду стиха.
Было бы это. А строчка обтешется,
Вспыхнут сравненья, возникнет мотив —
Слышать бы только диктовку Отечества,
Категорический императив.
Оттепель
По нашей весне, неуверенной, северной,
Женщина с тихой улыбкой несёт
Веточку вербы с комочками серыми,
Зверёнышами, сосущими тёплый сок.
И так же Земля баюкает ночью,
С опаской прислушиваясь в тишине,
Женщину с сыном — с тёплым комочком,
Губами чмокающим во сне.
Сколько доверчивости в сморщенных личиках,
Почками будущего спит малышня…
Не подведи их, большая политика,
Не застуди, дорогая весна.
* * *
Так ли жаждем мы добра,
Раз оно не воплощается?
Как от стука топора
За сто вёрст леса качаются —
Так пустой клочок души
Порождает место пусто же —
Пустоши да гаражи,
Снова гаражи да пустоши…
* * *
Как странно, что отец и мама,
Семнадцать лет перед войной
В деревне жившие одной,
Знакомы были плохо, мало!
Я после понял, кто их сблизил,
Как в пыточных тисках войны
Концы деревни сведены:
Лишь две избы не сожжены
И малой горсткой — те, кто выжил…
* * *
И тьма грозы, и света всхлип, и снова
Об ветер в муке бьется мокрый куст,
Как Лермонтов, не находящий слова,
Косноязычен и молниеуст.
И метрах в трех от тяжких эшелонов
Тоскливый взгляд сквозь сердце пролетит —
Там беззащитно, как Андрей Платонов,
Обломанная яблоня глядит.
И двойствен мир, но это не подмена,
И в Комарове буйствует весна,
А в стороне, прекрасна и надменна,
Стоит Она, Ахматова, Сосна…
Не камень, а живая жизнь — святыня,
Душа не расточается во тьму,
Моя страна доныне не пустыня,
И я вам объясняю, почему…
* * *
Небеса вращались, как колеса телеги,
Солнце за солнцем в март шли,
И уже торчали из-под лохмотьев снега
Мускулистые черные лопатки земли.
От свободы хмелея, от солнечной браги,
Это русское поле высвобождает плечо
От сопревшего снега, как из ветхой рубахи,
Это рвутся заледенелые путы ручьев.
Это — бунт! Вон на отмели тлеет, чернеет,
Точно свалка двуглавых орлов, покореженный лед!
А иною земля пугачевская быть не умеет,
Да и весен иных, хоть казни ее, не признает.
* * *
Зубило отложишь и сплюнешь,
Спецовку ухватишь с угла,
Утрешься и вспомнишь, что юность
Процентов на сорок ушла.
Завод, посвящая в мужчины,
Коснулся и рук, и лица,
И врезал прямые морщины
Жестоким движеньем резца.
Идет пэтэушник — мне горько,
Что этот мальчишка — не я…
Как снится голодному корка,
Так снится мне юность моя!
Со временем вовсе осунусь,
Устану и крикну во тьму:
— Отдай, производство, мне юность!
И скажет завод: — Ни к чему.
Да, скажет спокойно и твердо,
Размеренно-мощно дыша,
Лобастую умную морду
На лапы путей положа.
Да я бы со старостью свыкся,
Смирился бы с буднями я —
Но с этой улыбкою сфинкса?
Но — с тайной всего бытия?