Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 2, 2012
Геворг ГИЛАНЦ
АРМЯНСКИЕ ИСТОРИИ
Рассказы
Абсолют
Поминки тети Назели превратились в сплошное пиршество, демонстрацию гордости. Память женщины такой чести и праведности следовало почтить только лучшей водкой, “Абсолют”, и только стоя, с глубоким благоговением, поскольку оказавшиеся за поминальным столом исключительные люди — ее родные-близкие, соседи, толстопузые хорошие знакомые — по сравнению с ней мало каши ели. Теперь они усердствовали вовсю. Но то, что они ели, очень отличалось от той, прежней “каши” — чтобы переварить такую “кашу”, нужно было быть Назели, в которую в молодости влюблялись почти все, включая друзей ее братьев; некоторые такие друзья были биты самими же братьями (“Э, да ты с нечистыми мыслями в наш дом пришел!”) — и, лишенные всяких надежд, нашли себе других спутниц. Заодно доставалось и Назели — поскольку братья считали, что она “давала повод”.
Назели оставалось ждать того счастливого момента, когда в нее влюбится кто-то совершенно чужой, но это было практически исключено, так как выходила она из дому в сопровождении таких “конвоиров”, что каждый взгляд, устремленный на нее, неоднократно сканировался и фильтровался. Заодно с отправителями таких взглядов и сама Назели получила свою долю уроков праведности от матери, от теток и от братьев. Поведение соседских “шлюх-потаскух”, сбегавших с влюбленными и любимыми, было постоянной темой обсуждения в кругу соседей и родни — и, как правило, все заканчивалось выводом старшего брата: “Сорок дней сроку, братцы. Натешатся — и вернут”. Говорилось это всегда с каким-то смаком.
Потом…
Потом пеленающая вместо собственных детей свою честь тетя Назели узнавала, что пока она стирала вонючие пеленки своих племянников, учила с ними уроки и отвечала на их письма из армии, соседские “шлюхи-потаскухи” обзавелись внуками… и все ждала, ждала, когда же пройдут эти “сорок дней” и придут те вожделенные старшим братом дни, — которого еле спасли, спешно увезя из города на три месяца, поскольку была у него связь с женой друга. Но ведь не брат был виноват, он честь свою разумел; если б не он, жена друга нашла бы кого-нибудь другого — “шлюха останется шлюхой, сорок дней сроку”.
Не менее ревностно, чем старший брат, к вопросам чести и достоинства относился и младший, любивший повеселиться ученый человек, преподаватель. Завистников у него было множество, коллеги по институту его не любили, не общались — только “здравствуй” и “до свидания”. Поэтому и начали клеветать: мол, предлагает он студенткам то да се в обмен на экзамены. Подозрения в конце концов подтвердились. Как-то во время очередного семейного скандала племянница сказала об этом без экивоков. Это было в тот день, когда на почве чести и достоинства в доме разгорелся скандал: племянницу на второй день замужества отправили обратно к родителям — опять же по линии чести. Тут-то все и выяснилось — племянница и сама таким же образом сдавала экзамены дядиным коллегам. Вот возьми и поверь в такое! Да нет, поверить никак невозможно, это сказано было, чтоб дядю позлить. Но дядя сник, сказал: “Честные не соглашались. Всего пара таких была”.
Нет, такой сор из избы выносить нельзя! Этим разговорам надо было положить конец, иначе все просочилось бы наружу — существовали вопросы чести, общество. Хорошо еще, что со сватами договорились не справлять свадьбу три дня (если уж справлять, то с размахом — с лимузинами, венчанием, в лучшем ресторане, чтоб на всю жизнь запомнилось), а отправить молодых в путешествие.
Через несколько недель после возвращения племянницы пустили слух, что она уезжает заграницу — учиться в Известном Университете. Спустя какое-то время старший брат сказал, что пора — и пустили слух, что там в нее влюбился один очень богатый иностранец. И она вышла замуж.
Нет, ее действительно — ценой больших расходов и усилий — отправили заграницу! Работает там, где-то что-то моет. Действительно вышла замуж. Но за армянского беженца. Приворовывая между делом, живет он там на правах видного представителя угнетаемого в Армении меньшинства — то ли политического, то ли сексуального. Но об этом знает только семья. Есть ведь честь, есть достоинство, что люди скажут?
Потом…
Потом похороны тети Назели превратились в пиршество, в своеобразную демонстрацию праведности. Ни скорби, ни сожаления. Не было того мужчины, чье сердце рвалось бы на кусочки, вспоминая ее тепло, не было того сына или той дочери, чья душа саднила бы всю последующую жизнь, мечтая, чтобы внучка матери — внучка, которой не суждено было появиться на свет, — пошла характером в бабушку. Не было того тела, в котором должны были возродиться порядочность Назели, ее скромность и ее любовь.
Неповторимая честь тети Назели окончательно покидала семью, город, страну, поскольку наследники задохнулись то ли в складках ее не видавшей мужчины простыни, то ли в вонючих пеленках ее племянников. Честью тети Назели были этикетки стоящих на столе бутылок, на которых было написано: “Абсолют”.
После, как все будет выпито и убрано со стола, они должны будут быстро исчезнуть, чтобы тайна их поддельности случайно не раскрылась.
Плачут только девчонки
Деда своего я почти не помню. Точнее, помню, но как-то бессвязно, урывками. Что-то не припомню, чтобы он смотрел на меня с нежностью — мал был, наверное. Лучше всего помню усы. Были у него густые усы и хриплый голос. И ласки дедовской тоже не помню. Наверное, оттого, что мы с моими дядьями сверстники: один старше меня на два года, другой — на шесть месяцев.
Дед очень любил читать, несмотря на пять классов образования. Потихоньку собирал дома библиотеку, своими руками делал полки для уже купленных и будущих книг.
Малоразговорчив был, но жили в нем любовь и доброта. Спасая раненого солдата, лежащего под деревом, он спасал свое приютившееся в горах село и своего будущего тестя: дерзкий разведчик увидел беспризорного пожилого раненого — и возмутился, что колонна не останавливается. Навел на колонну автомат, остановил. Разведчикам разрешалось почти все.
Потом только, после возвращения в село, суждено было ему узнать в старике-односельчанине Амаяке того раненого, мимо которого шла колонна. Амаяк сказал:
— Аршо-джан, есть у меня барашек припрятанный, у ног твоих будет зарезан — жизнь ты мне спас, детей моих обездоленными не оставил.
А среди детей была первая красавица села — Аничка.
Тетя моей матери, Джема, младшая сестра моей бабушки Анички, рассказывает историю женитьбы деда иначе. Мала я, говорит, была, но разговоры в доме помню. Мать говорила: “И что теперь, взять да отдать дочку этим волчарам Харатьянским?” Отдали, — и Аршо стал самым любимым зятем в роду.
Был он из тех, кто много и повидал, и испытал. С пятью классами образования — депутат горсовета. Но никогда не принимал он участия в заседаниях этого совета. В памяти родни осталась тяжесть орденов-медалей деда Аршалуйса, его любовь к спиртному, его природная доброта. Говорят, что во время войны его боевой командир был убит в тот момент, когда вытаскивал из ямы пленного немецкого офицера. И убил его этот самый пленный офицер — последним патроном. Говорят еще, что офицера того, так и не плененного, вытаскивал из ямы мой дед — и вместо подробностей боевые товарищи многозначительно качают головами.
Нет, я не очень-то верю в эту историю, но знаю другую. У деда, любившего выпить, было три сестры, и муж одной из них тоже это дело уважал. Как-то после смены дед, бригадир грузчиков Кировоканского химкомбината, встречает зятя, приглашает выпить. А позже пришлось вызывать милицию, чтобы как-то вырвать этого зятя из лап деда. Только ведь деда каждая собака знала — знали, что с Аршо не всякий рискнет связываться. Потребовалась помощь руководителей из райкома партии. Милиционерам дед ничего не сказал. Зато рассказал буфетчик: “Сидели, пили тихо-мирно, и вдруг вон тот говорит, мол, Аршо, дорогой, ты хороший человек, я тебя, знаешь, как люблю, а вот Сурен этот, он водку пойлом зовет. На этих словах Аршо его и сбил с ног — и давай сапогами охаживать”…
А Сурен приходился Аршо младшим братом. Секретарь райкома, провожая деда домой, кинул через плечо:
— С таким характером — хорошо, что не в начальстве, просто беда бы с ним была.
Дед никогда в начальство не лез, но если бы даже и решился, то проработал бы недолго: лжи он не выносил, не раз в бешенстве пинком распахивая директорскую дверь. Но фронтовика-коммуниста выставить не осмеливались. На что секретарю такая беда?
Бедовость была наследственной. Дедов отец, Тумаз, тоже был бедовым — но полной дедовой противоположностью. Наверное, в характере деда совмещались доброта его матери и бешеный нрав Тумаза — но не его злость. А злость в Тумазе была невероятная.
На одной из фотографий глаза моей матери сильно косят. Пока мы были маленькими, нам объясняли: “В те времена фотографии были некачественными”. Только недавно тетя матери, Джемма, рассказала:
— Когда мать твоя была маленькой, жили они бедно — семья была большая. Сестры твоего деда и твоя бабушка Аничка, когда варили собачью похлебку, вместе с отрубями клали в кастрюлю пару картофелин, потом доставали тайком, чистили и давали твоей матери, чтоб наелась, ей и трех лет еще не было. В открытую подкармливать не могли, — Тумаз начал бы скандалить. Так этот ирод помешал как-то похлебку — да картошку-то и увидел. Сказали, что для Аиды. Тумаз взбеленился и ударил твою маленькую мать посохом по голове. Оттого она и косить стала. Врачи говорили, что ничего, пройдет в переходном возрасте — или прооперируем. Сделали операцию, прошло.
На один дом двое бедовых — Тумаз и Аршалуйс — было бы слишком, и дед мой переселился из села в Кировокан. Вскоре Тумаз отправился проведать сына и невестку — и так ему пришелся по душе город, что он, оставив в селе и жену, и все семейство, остался в Кировокане.
Тумаз был человеком себялюбивым, ставил себя выше всех, всегда был аккуратно одет и почти никому не доверял. Даже в самый слякотный день туфли его сияли — будто не он, а какой-то другой Тумаз всю жизнь в лаптях проходил. Был у него свой собственный метод глажки брюк: перед сном он бережно складывал их и клал между матрацем и деревянным основанием своей кровати. Денег никому не доверял, через десять минут после получения пенсия испарялась: “Должен был, отдал”. Но и на старуху бывает… ну, вы знаете. Подходит к нему как-то в парке химкомбината женщина, предлагает дефицитный товар, задешево, “во-он та дверь, зайду и выйду мигом”. Берет деньги — и исчезает в проходном подъезде. Тумаза до позднего вечера убеждали, что эта баба его обманула, ушла, — но напрасно. Дед мой, Аршалуйс, уговаривал, — мол, я дам тебе эти деньги, только давай домой пойдем, поздно уже, но он упрямо твердил: “Да разве ж такая красивая баба может обмануть? В тот подъезд зашла, сейчас выйдет”. Матери моей после сказал: “Хотел вот с пенсии денег тебе дать — да, вишь, пропали”.
Дед мой был бедовым, да и жизнь его бедой обернулась: умерла красавица-жена Аничка, унеся с собой звонкий смех и улыбку моей матери, которой не было еще и пятнадцати. Что было делать Аршо? Дочке нужна была мачеха, ему — жена. И любимую невестку деда Сурена, Аничку, заменила моя бабушка Ахун.
Про деда есть много разных историй, однако мне помнится немного другое: пьяный дед своим хриплым голосом ругает мою бабушку, ложится на диван и смотрит телевизор. Он был моим усатым исполином — самым смелым, самым сильным и самым строгим. Но тогда мне так и не удалось понять, почему во время “кино-про-войну” (особенно, когда шел фильм “Отец солдата”) он всегда плачет, опускаясь со своей исполинской высоты до уровня девчонки, — ведь он же сам говорил, что плачут только девчонки.
Потом случится мое детство, приютившееся в несравненных Лорийских горах, — в воспоминаниях, похожих на сказку. Придет мне время упасть в горах с лошади и сломать руку, а деду, отвлекая меня от слез и боли, — ловить и седлать моего коня, жеребенка нескольких месяцев от роду; а я буду продолжать плакать, катаясь по земле от боли — но спустя два дня, даже с загипсованной рукой, отказываться возвращаться с отцом домой, хотя все твердили, что на жеребенка больше садиться нельзя. Потом те дни сменят другие, когда он отправит меня за водой, наказав: “Иди к верхнему роднику, там вода вкуснее”. А я поленюсь идти наверх, принесу воду из нижнего, не чувствуя разницы между той водой и этой, — а он пошлет меня за водой снова. Когда мы будем искать теленка, и он, вороша посохом неестественно примятую, вытертую, но не до конца затоптанную траву, скажет:
— Смотри, видишь? Это лежбище нашего волка.
— Как это “нашего”, что значит “нашего”?! Да ведь у тебя ружья нет, а если он нападет?!
— От него мне только польза, — усмехнется, — скотина знает, что волк вечерами здесь — и не запаздывает, приходит тютелька в тютельку.
Потом мы привезем в гости Миладу — чтоб смотрел он на Милу гордым патриархом и молчал из вежливости гостеприимного хозяина, отворачивая непримиримый взгляд от дыма ее сигареты; и ждал до тех пор, пока сигарета не окажется у меня в зубах. И тогда с подобающей патриарху строгостью он бросил сквозь зубы: “А ну, выплюнь эту пакость!” Я был взрослым человеком, тысячу раз курил в его присутствии, он мне ничего не говорил. И Мила должна была понять, в чем дело, и следующие сигареты мы будем раскуривать подальше от его глаз. А наутро Мила (вместе с моим отцом) удостоится дедова тоста в свою честь — под стакан кизиловой водки; меня это уже не касалось: его свойственники такое должны были заслужить.
Но все это будет позже, много позже, а пока…
Однажды, летним днем, когда мы в селе наслаждались школьными каникулами, отовсюду съехались наши родственники.
— У твоего деда свадьба, — горько пошутил кто-то, скривившись от собственной шутки. — Эх, Аршо, Аршо… Не в селе жил, но был ему и гордостью, и честью.
После, за поминальным столом, дед Сурен сказал моей матери:
— Аида, милая, до сих пор был у меня старший брат — крепкий, как скала, был у тебя отец, а у детей твоих — дед. Теперь нет у меня больше старшего брата, но у тебя есть отец, и у детей твоих — дед.
И дед Сурен — “Волк Сурен” — еще больше сморщился и согнулся под добавившейся ношей старшего брата Аршо.
И про него не припомню, чтоб смотрел на меня с нежностью. Наверное, мал был. Но потом видел я у него такой взгляд. Видел, когда к нему на летнее стойбище поднялись его с Аршо правнуки — Арзуник и Аида. Баба Женик тайком промокнула глаза. Посмотрела на меня:
— Вылитая бабушка, один в один твоя мама в детстве, — а потом продолжила: — Аршо приводил к нам в село твою мать… Потом Аида вас приводила. Эх, судьба-судьбинушка, Аршо до этого дня не дожил, так хоть Аида моя дожила бы…
Вдруг она заметила, что моя пятилетняя племянница пытается залезть на противоположный склон:
— Аида, детка, осторожно, там слишком круто! Эй, невестушка, присмотри за дитем, не ровен час упадет с кручи. Арзуник, дорогой, не подходи к собаке сейчас, она есть собралась, укусит.
Потом… Потом слова деда Ладика, сказанные однажды туманным днем: “Эх, Сурен, дорогой, ушел ты — и стал этому народу добрым сном”, — превращались в легкий дождь, и брызги его летели в мое сердце, в лицо, повисали на ресницах.
И племяннику моему, может быть, еще не понять, почему у его дяди мокрые глаза, ведь я ему часто говорю, что плачут только девчонки.
Перевод Анны Полетаевой