Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 12, 2012
Анатолий КИРИЛИН
ПУТЕШЕСТВИЕ
ИЗ БАРНАУЛА В МОСКВУ
Нет, я вовсе не хотел подражать известному произведению Александра Николаевича Радищева “Путешествие из Петербурга в Москву”. Просто случилась поездка, которая страшила меня своей длительностью и массой неудобств, придуманных, скорее всего… Дело в том, что я не ездил железной дорогой на такие расстояния вот уже полвека. И не подозревал до недавнего времени, что придется воспользоваться транспортом со столь низкой скоростью. Увы, человек предполагает… Доходы не позволили лететь самолетом, а нужда звала в столицу. Разница в деньгах ко времени моего отъезда была такова: билет на самолет девять тысяч рублей, на поезд в купейном вагоне — около восьми, в плацкартном фирменного поезда — четыре с лишком, в простом поезде — три тысячи. Я поехал в простом.
Апрель месяц. Весна нынче выдалась ранняя, если сравнивать погоду с предыдущими годами. А если со временем моей молодости — так и, может, даже и поздновата. Бывало, на майские праздники купались в Оби. Как бы там ни было, снега на Алтае ко дню моего отъезда совсем не стало. Забегая вперед, скажу, что на всем протяжении дороги от Урала и до самой столицы сугробы лежали матерые, будто за весь почти апрель и не заглядывала весна на европейские просторы России ни разу.
Место мое оказалось в последнем отсеке перед туалетом, хорошо хоть — нижнее. Соседи — молодая семья, муж Александр, жена Настя, оба лет 22-23-х, и их четырехлетняя дочь Арина, обычный ребенок с неуемной энергией, свойственной детям этого возраста. Молодые супруги подстать друг другу, малорослые, некрасивые, искаженные какие-то, точно березки, выросшие в тундре. Зато жизнь в них била ключом: они постоянно что-то жевали, пили, болтали, громко разгадывали кроссворды, многозначительно переглядывались, страдая от невозможности уединиться.
Поезд отходил в ночь, что оказалось весьма кстати для адаптации пассажиров. Сели, разместились, постелили, легли. А утро уже встретили на западной границе Алтайского края. Пошли первые зазывалы из вагона-ресторана, лотошницы с булочками и баночным пивом в три цены (ценовая политика в вагонах и на остановках возле них — тема отдельная), вечные цыганки с “оренбургскими” пуховыми платками (тут как раз треть цены, что дает точную оценку качеству товару) и голографическими картинками. Мои соседи выбрали оленя и ангела.
Булочки, прочие пищевые продукты оставлены без внимания, все пассажиры завтракают быстро-лапшой из пакетов, картофельным пюре, завариваемым в пластиковых стаканчиках, и другими концентратами, припасенными на всю дорогу. Дешево и сердито, оно и понятно, в этом вагоне народ небогатый. Даже чай, вечный кусочек хлеба проводников, нынче выпал из их рук, пассажиры достают свои стаканы, свои блок-пакеты с заваркой или кофе “три в одном”, свой сахар. “Надо вам что-то придумывать с кипятком, — мысленно обращаюсь к проводницам, — он, бесплатный, первопричина невостребованности ваших товаров и услуг”. И ведь придумают! — почти не сомневаюсь.
Мои соседи добавляют к лапше колбасу и сало.
— Угощайтесь, — предлагают мне, — у нас много. — И показывают на “челночные” сумки, угрожающе свешивающиеся с багажных полок. В таких новые коробейники таскают барахло из Китая, Турции и Эмиратов.
Речь, конечно, идет о сале — свое, домашнее, своим и везут, как потом пояснили мне.
Но вот утренняя суета улеглась, двери в тамбуры и туалеты стали хлопать реже, все расселись по своим местам — карты, кроссворды, книги… Я достал свою рабочую тетрадь, попытался что-то черкнуть в ней — не идет, трясет, отвлекает. Вспомнил друга своего Николая Шипилова, который большую часть своих замечательных рассказов и повестей написал именно в поездах. Здесь для него была самая спокойная, размеренная и обеспеченная жизнь. За пределами вагонов ему постоянно приходилось прятаться, выкраивать из своего бездомного существования минуты возможности поспать в тепле.
А за окном все прибывает снега, поля, перелески, деревни — все в сугробах. И во всём никакой видимой разницы, будто и нет у нас за спиной восьмисот километров. Как-то, помню, Геннадий Иванов, писательский начальник из Москвы, сказал после творческой поездки по маршруту Москва — Иркутск:
— Всю страну, считай, проехали, а пейзаж за вагонным окном один и тот же.
Так то было лето, когда всё вокруг в красках, а нынче…
Судя по железной дороге, промышленное оживление в стране налицо — в первую очередь, разумеется, цистерны с нефтью и продуктами её переработки, морские контейнеры-двадцатифутовики непонятно с чем, лес — и кругляк, и переработанный в то, другое, третье, вот целый состав из новёхоньких вагонов, изготовитель — наш вагоностроительный. Радостно, хоть что-то живет. Вдоль дороги склады того же леса, горы труб различного диаметра, поддонов с кирпичом… И на подъездах к городам — стройки, стройки, стройки… Омск, Тюмень, Уфа, Казань… Особенно — Тюмень и Казань выделяются своими новостройками. Понятное дело, нефть.
Вот и первый крупный город, Омск. Стоим больше часа. И тут мне пришла в голову мысль, что я мог бы позвонить своим друзьям-писателям, и кто-нибудь обязательно смог бы приехать на вокзал. Подумать только, целый час! Не догадался. Саша Плетнев вряд ли пришел бы, тяжеловат стал на подъем, болячки замучили, а вот Коля Березовский мог бы, Юра Виськин — даже не сомневаюсь. Давно я здесь не был, да и был-то так, набегом. Раз по делам, оформлял бумаги для открытия информационного агентства, раз приезжали с поэтом Колей Черкасовым на пятидесятилетний юбилей Александра Плетнева… Если б сегодня Саша пришел сюда, он, наверно, сказал бы нечто вроде того, что написал давно когда-то в одном из своих писем ко мне.
“Меня, как и тебя давно не тянет никуда, разве что в деревню Бадажки к своим братьям. В местном Союзе писателей не был года два, говорят, в новый особняк переехали… Теперь, по-моему, все эти союзы не функционируют, а если есть какая функция — грязная драка. Противны и старые функционеры, и новые пророки типа Приставкина. Такая всё гниль, смута, а Россия слабеет под аплодисменты запада, который, как гриф, ждет России-трупа. Какому чёрту сидеть в российском стуле в ближайшее время, сказать трудно… Закончил, говоришь, свой путь отец твой… Я тебе соболезную всем своим хромым сердцем. Это страшно важно нам — когда впереди живые родители. Уходят они — и мы остаёмся крайними, впереди ни одной спины, наш черед. Страшно, когда конец пути может застичь тебя на чужбине. Я боюсь Омска даже после своей будущей смерти. Даже стихи написал, представляя будущее место покоя. Вот четверостишье из него.
Три березы старые под ветром,
Еле видный ров — полукольцом.
Вечный дом на глубине двух метров.
В нем живу я на восток лицом.
А ты двигайся, не засиживайся, рано тебе, да и по натуре ты, по-моему, не домосед. Странно, идет, меняется время, а над тобой как висели литературные и прочие функционеры, так и висят. Им нужно держать таких, как ты и тебе подобных, этим они поддерживают свое нулевое значение.
Толя! Если бы случилось чудо, да ты оказался бы у меня! Рад был бы несказанно тебе…”
Вот и не случилось чуда. В очередной раз. А Омская писательская организация развалилась, рассыпалась на части раньше нашей, тогда многие края и области наблюдали подобные развалы. А мы все не верили, что с нашей организацией произойдет подобное. Зря не верили… Не собрать уж в кучу разбежавшихся по сторонам, да и надо ли? Это воинство лучше не трогать, не сбивать в строй под единое знамя, ему сие только во вред.
И вот город позади, и вновь белая земля, по которой тут и там разбросаны одинаково безрадостные деревни. Вспоминаю наши немногие благополучные хозяйства, которые будто специально подчеркивают на своем фоне нищету большинства крестьянства. И начинаешь думать, что и оживление городской жизни — видимость экономического подъема. Одно дело мощные сырьевые ресурсы, другое — развитое промышленное производство. Думаю, сегодня оставшиеся кадры специалистов по обработке металлов могли бы безбедно жить в той же Англии, испытывающей жуткий дефицит в токарях, расточниках, фрезеровщиках. Жаль, сама же Англия препятствует приезду граждан бывшего Советского Союза. Если араб или индус через год жизни в стране туманного Альбиона могут претендовать на гражданство и, соответственно, на нормальную оплату труда, то наш соотечественник должен ждать этого не менее семи лет. В данном случае консервативность английского законодательства не идет на пользу экономике страны. Индусы и арабы не хотят идти на заводы и заниматься обработкой металла.
Массовое поглощение пищи в вагоне — это некий ритуал, сигналом к началу которого служит самая простая человеческая реакция. Откуда-то потянуло запахом заваренной картошки-концентрата или лапши “Ролтон” — и потянулся народ с кружками к титану. И так несколько раз на дню. Известно, вагонное поедание ничего общего с аппетитом не имеет, это всего лишь времяпрепровождение: убит часок — замечательно!
А вот и Урал. У Насти испуганные глаза — никогда не доводилось проезжать через туннели. Впрочем, она вообще, кроме Барнаула, нигде ещё не была. Для нее эта поездка — великое приключение. До замужества Настя работала в больнице, санитаркой, а как родила — больше не выходила. Смысла, говорит, нет — за такие деньги работать. Какие деньги в деревне — ни для кого не тайна. Александр много всяких профессий на селе освоил, а перед отъездом работал конюхом. При увольнении по расчету, куда вошли отпускные и зарплата, получил четыре тысячи рублей. Недавно по телевизору открыли страшную тайну: оказывается, у нас в стране каждый пятый работающий получает менее пяти тысяч рублей. В городе, понятно, на такие деньги не проживешь, а в селе можно. В селе, по некоторому размышлению, можно вообще не платить — огород, подворье, скотина… Правда, для той же скотину дробленку или комбикорм все-таки надо купить. А на что? Или украсть. А это возможно только при наличии под боком какого-нибудь коллективного хозяйства. Ну, поскольку таковых практически не осталось, есть вероятность поживиться в сельском производственном кооперативе. Больше негде, у фермера не украдешь.
Молодость — святое время! Собрались и поехали! Ни профессии толком не имеют, ни знания о том месте, куда направляются. С другой стороны — чего им терять? Четыре тысячи на семью с ребенком? А там, глядишь, и коней подъедят, ухаживать будет не за кем. За минувшее лето из их деревни с замечательным названием Лопатинка (Третьяковский район) уехали четыре семьи.
Я немного сгустил краски, сказав, что молодые супруги не знают о том, куда едут. Разумеется, в отношении географии, климата, возможности получить работу знания весьма неопределенные, зато они осведомлены, что мать Александра работает дворником в городе Полярном, где определилась большая часть родни. Брат — слесарь в Водоканале, дядя там же, второй брат — матрос на корабле, сестра — бухгалтер. Жилье им предоставили по месту работы, все купили по машине, кроме матери, разумеется… Александр не сомневается, что и он получит работу, какую — для него значения не имеет. И машину со временем купит.
Я съел очередную порцию лапши и стал просматривать журналы “Сибирские огни”. Толстый журнал — самое удобное дорожное чтение. Вот и по духу близкое, и по теме моих размышлений. Николай Рубцов, один из самых проникновенных певцов российской деревни.
Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Господи! Тридцать пять лет прожил он на белом свете, всего-то!
Шестидесятые, семидесятые годы — в это время наблюдал Рубцов русскую деревню и не мог, конечно же, не видеть изменений, происходящих в ней. Вроде жить стали лучше, но сердце поэта, способное проникать своим особенным зрением дальше и глубже обычного взгляда, все больше и больше печалится о судьбе “матери России целой — деревушки”. Всё видел и знал ещё тогда…
В минуты музыки печальной
Я представляю желтый плес,
И голос женщины прощальный,
И шум порывистых берез,
И первый снег под небом серым
Среди погаснувших полей,
И путь без солнца, путь без веры
Гонимых снегом журавлей…
В соседнем отсеке гуляют. Как сели в Барнауле — так и не останавливаются. Прихваченные с собой запасы водки кончились, в ход пошла приобретённая у проводников, у тетушек на станциях. Бутлегерство — давний “бизнес” тех и других, запрещённый, но выгодный. Цена, как минимум, двойная. Мужики шумные, но хотя бы к другим не лезут. Когда им надоедают карты, они начинают соревнования по армреслингу. Бугаи все, здоровые, я поначалу подумал, уж не спортсмены ли какие, борцы, к примеру. Нет, однако, пьют слишком много. Самый здоровый из их компании лежит на боковой полке нашего отсека, в соревнованиях и пьянке не участвует, даже курить не ходит. Приняв соседей за спортсменов, я отвел ему роль тренера. Между делом знакомимся, и я узнаю, что все они вахтовики, едут на заработки, им предстоит вести монтаж воздуховодов в каких-то технических сооружениях в Балашихе. И все из соседних деревень Мамонтовского района — Буканки и Покровки. Покровка! — кольнуло меня. Когда-то я бывал там, центральная усадьба колхоза имени Ленина. Хозяйство при Советах было крепкое — зерно, молоко, мясо. Помню, они одними из первых в крае пустили у себя современный кормоцех и агрегат для приготовления травяной муки и гранул. Оборудование было закуплено в Польше. Что не пожилось хозяйству? Одна из многих печальных историй нового времени. Покровка выстроилась вдоль большой трассы Мамонтово — Алейск — Барнаул, вот по этой столбовой дороге и умчались парни и девахи поближе к работе, а для кого-то, может, и мечта о красивой жизни сбылась. Только это вряд ли. На карауле к подступам к этой самой “красивой жизни” стоят многие, к тому же куда более искушенные.
— И как долго ездите? — спрашиваю здоровяка.
— Да уж десяток лет наверно.
— Сколько на этот раз пробудете?
— Четыре-пять месяцев… Если все от нас зависеть будет.
— А семьи как?
Он махнул рукой и отвернулся.
А красотища-то, кто не знает, в тех местах, в мамонтовских! Озера… Большое Буканское взглядом не охватишь — такое зеркало. И лес вокруг сплошной — грибы, ягоды.
Старший, — окрестил я про себя здоровяка, — так и пролежал большую часть пути — спиной к миру.
А молодая семья не расстается с приподнятым настроением. Пока мама с папой пытаются разгадать кроссворды — у каждого свой, — Арина скачет с полки на полку и регулярно убегает в соседние отсеки, откуда каждый раз возвращается с кульками конфет и печенья.
— У тебя своего полно! — делает вид будто сердится Настя.
Пытаюсь придержать девочку во время очередного кульбита, но отец только смеётся.
— Она коней не боится, вроде как родилась в конюшне, такое с ними вытворяет!
Настя задумчиво покусывает авторучку.
— Снасть портнихи… Гм-м-м… А что такое снасть?
— Ну, удочка, леска, крючок, — объясняет Александр.
— При чем тут портниха?
И все в таком духе, причем у обоих успехи в разгадывании примерно одинаковые. Пришлось помогать.
— А можно, я почитаю? — Настя протягивает руку к одному из журналов.
Конечно можно. Сам я открываю другой. Знакомое имя — модный драматург и прозаик Нина Садур. Давно москвичка, приехала на родину, проведать своих, если остались. Вот дает интервью старейшему журналу Сибири, который до сих пор выходит в ее родном городе. Отец Нины Николай Колесников был фронтовиком и поэтом. Мы познакомились с ней в Москве, где вместе с её старинным другом Колей Шипиловым пили сладку водочку и слушали Колины песни на квартирах их друзей. Вот рассказывает своему интервьюеру.
“В 15 лет я поступила в ЛИТО к человеку с фамилией Фоняков. Стихи у него были как его фамилия. И он, один из всего Советского Союза, побывал в Японии. В это не верилось. Не верилось и что Япония где-то есть. Но это придавало товарищу Фонякову огромный вес в наших глазах.
В лито я нашла себе дружков на всю жизнь. Их теперь называют “Сибирской школой поэзии”. Я надеюсь, что хоть краешком, хоть каким, принадлежу к ним, к моим великим друзьям-поэтам. Это Саша Денисенко, Ваня Овчинников, Толя Маковский, Жанна Зырянова, Коля Шипилов. Боюсь, что Фоняков мучился нами всеми. Томили мы его. Он говорил, что у Вани Овчинникова бессвязные стихи, а мне почему-то советовал ехать на БАМ, а то я писателем никогда не стану. Он говорил: “Я тебе комсомольскую путевку выпишу”. И я кричала на маму: “Я на БАМ еду, писателем становиться!” Моя мама орала так!!! Да и какой БАМ, когда мы с Жанкой подражали Брет Эшли и завывали Цветаеву на всех углах? И маленькую Юлю, в белокурых ямочках, таскали за собой, как подарок.
Юля Пивоварова сейчас выросла в поэта. Я думаю, что в то время точнейшее младенческое лицо Юли, не получавшее ни дневного сна, ни детского питания, жалкими ужимками и гримасами выживало среди нас, табора. Я думаю, что Юля-младенец жила среди пуль и хаоса, пытаясь найти, кого же она любит. И нашла — маму свою, Жанну Владимировну Зырянову (когда Жанка умирала, Денис орал на всю больницу: “Жанна, тебя приняли в союз писателей!”).
Не зря же вся Нахаловка умирала, когда шла Юля, несла свои византийские очи и речи едкие, и говорок приятный, приблатнённый. О, я что думаю — я думаю, что это Сибирь… Я думаю, что мы виноваты перед ребёнком, которым была Юля. Думаю, что она хитрила и младенчески металась, нас тайно обожая. Ещё я думаю, что у поэтов не бывает детства. У Юли его не было. Она была тот лисёнок, на которого любила смотреть Анна Ахматова. Я думаю, что мы с Жанкой виноваты перед младенцем-Юлей. Теперь Юля в том месте, куда нам всем ход заказан: “Я Фрэзи Грант Обских водохранилищ”. Нас пинками оттуда гонят. Юля была нашим всеобщим любованием. И мы отняли у неё детство. Я думаю, что поэтам нельзя доверять детей…
Вернёмся к БАМу. Мы сильно смеялись над товарищем Фоняковым. Как же он проживает свою жизнь? Одна Жанка его жалела: “Фоняк из семьи сосланных”. А мы-то кто были? Из каких мы все — семей-то?! Вся наша Сибирь — чёрт-те какой намес кровей и биографий таких, что скулы ломит…
И мы, вместо БАМа, мчались с Иваном Афанасьевичем Овчинниковым по сибирским ночным сугробам, нахально остановив милицейскую машину, чтоб доехать до сахарного нашего ненаглядного Дениса, жившего тогда в деревянном домике у съёмной бабки. Бабка, при виде нас, румяных от мороза и “яблока-вина”, тогда жалостно завыла над Денисом: “Они бандиты. Затянули тебя. Особенно эта, девка в зелёном пальто. Покайся, Сашка. Тебе меньше срок дадут…” Но Денис не отрёкся от нас.
Помню, один раз Ваня Овчинников сказал Фонякову:
— У вас очень плохие стихи, — когда всё доел, что Фоняков ему дал из еды.
Фоняков был мэтр. И он улыбнулся, как мэтр, и спросил у Вани, модулируя голосом под “Колю Шипилова” — известного цыгана нашей юности:
— Что ж мне с этим делать, Иван?
— А вы пойдите на балкон и повесьтесь, — подумал и понял Иван Афанасьевич.
А про себя Иван написал вот что: “Да где же бессвязность-то? // В тысяча и тысяча году // гуси клювами завязывают // Ванину рубашку на лету.”
А в другой раз, вместо БАМа, ко мне домой пришли одной лютой ночной зимой Иван и Коля. А когда мой дедушка в другой комнате заплакал, что у меня, у девушки, мужчины ночью песни поют, я их, моих драгоценных, выгнала. Ивану было всё равно, а с Колей мы поругались. Он напрямую спросил: “Нинка, ты кого больше любишь? Своего дедушку или нас?” Я выдержала его честный цыганский взгляд: “Дедушку больше. Но и вас люблю”. Была глухая морозная ночь, и парни легли в подъезде под батарею. Я им вынесла подушки, одеяло, стаканы и покушать. Я любила и дедушку старенького, и их. А БАМ — никогда”.
Да, за Юлю Пивоварову, замечательного поэта и несчастного человека, действительно, наказать бы кого. Да кого же?.. Умер Коля Шипилов, умерла Жанна Зырянова, умер Саша Плитченко, Саша Денисенко болеет и почти не пишет стихов… Где вы, новые участники новой “Сибирской школы поэзии”?
В Агрызе, на перроне тетушки-бабушки с лотками рыбы — истекающие жиром куски сазана, лещи, золотистый жерех, копченая стерлядь… Забегая вперед, скажу, что вся рыба жутко пересолена — есть невозможно. Понятно, что делается она на продажу, и важнее всего в этом случае внешний вид. Но в первые минуты на станции я наслаждался видом и разнообразием.
В вагоне девять отсеков, в каждом люди со своими судьбами, каждого что-то сдвинуло с места, отправило в неближний путь. У всех разное. Не станешь же ходить по вагону и расспрашивать каждого: вы куда? Вы зачем? Хотя в поездах знакомства заводятся быстро, разговоры затеваются легко.
Так случилось, что мысли мои в дороге были заняты — с подсказок соседей и журналов — двумя предметами: деревней моей любимой и литературой моей возлюбленной. Обе они и в прежние времена, и ныне, и, даст бог, в будущем сие сохранится, — не просто отражение всей жизни нашей, но и суть её, и кровь, и душа. Судьбы их, деревни и литературы, в последние годы схожи в своей незавидности, и больно смотреть на измену взращенных ими сыновей.
Приехали. Раннее утро на Казанском вокзале. Я помогаю своим молодым соседям и никак не могу понять, каким образом они умудрились припереть весь свой багаж в город, а потом затащить его в вагон. Настя перечисляет:
— Шесть трехлитровых банок варенья, пять килограммов сала, колбаса, грибы, помидоры с огурцами, общим числом… Не помнишь, Саш?.. Шиповник, боярка — маме от сердца, — травы, одежда — самое необходимое, поесть в дороге, ещё ехать да ехать…
Я тащу, сколько мог ухватить, вслед за ними на Ленинградский вокзал — руки отрываются. Через некоторое время понимаем, что до камеры хранения не дотянуть (их поезд отправляется только к вечеру), и Александр с Настей решаются на непомерную трату, зовут носильщика. Всё, прощаемся. Гляжу им в спину, идут, оживленно размахивают руками, что-то говорят друг другу, весело переглядываясь. А впереди носильщик катит тележку с воспоминаниями о доме — шиповник, боярка, варенье, грибы…
Раннее утро ничем не отличается от глубокой ночи, особенно здесь, на площади трех вокзалов, где в любое время суток толпится народ. Сажусь в метро, под землей — ночь все время. Достаю старый журнал, натыкаюсь на роман Коли Шипилова “Псаломщик”.
“Вот и еще одна ночь приходит, пересчитывая звезды над униженной русской землей. Звезды все по местам, до них ещё не добрался либеральный молодняк и не присвоил их, и не переименовал в честь своих бесчестных же подружек. Врата небес бесшумно раскрываются и пропускают на страшный суд сотни бесплотных отлетающих душ, которыми убывает страна великанов…”