Рассказ
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 11, 2012
Константин СТРОФ
ТРИЗНА ПО ГЕНЕРАЛУ
Рассказ
1.
— Ну как он?
— Думаю, осталось немного, — шепотом произнесла Франя. Она стояла на пороге в твидовом платье и серых туфлях. Ее томный взгляд не выражал ничего, делая законченным образ героини немого кино.
В тот самый момент из комнаты за ее спиной сквозь щель приоткрытой двери донеслось кряхтение и надрывный кашель. Через некоторое время кашель утих, перейдя в редкое икание, и послышался недовольный низкий голос, поставленный, привыкший исключительно повелевать, но до смешного гнусавый:
— Франя, кого еще там нелегкая принесла? С кем ты разговариваешь, блудливая бестия?
— Дорогой, это Герман, — Франя повернула голову к комнате и, желая быть на сей раз услышанной там, повысила голос.
— Какой, к черту, Херман? Только интервентов еще не хватало. Гони его в шею.
Франя плавно переместилась в другой конец прихожей и заглянула в комнату, спрятав за дверью голову, мясистым задом призывно глядя в коридор. Герман, не разуваясь, беззвучно подошел к ней и, не заботясь о том, чтобы оставаться незамеченным для обитателя комнаты, положил руку на обтянутую платьем выпуклость. Телодвижений возражения со стороны плоти не последовало. Тем временем голова на другом конце не отвлекалась, пытаясь что-то объяснить.
— Ладно, пусть войдет, — послышалось наконец из-за двери. — Только быстро, наступательным аллюром, а не парадным расхлябанным маршем. И не таким прикурить давали.
Теплая трепещущая масса под рукой Германа неожиданно пропала вместе с хозяйкой, вошедшей в комнату. Раздосадованный Герман остался один в прихожей и во всей безрадостной реальности. Вдруг дверь немного приоткрылась, из нее высунулась женская чуть заплывшая рука. Указательный палец с безобразным перстнем отделился от остальных четырех и поманил к себе. Кроме Германа в прихожей никого. Выходит — его. Обладательницы этого комплекта видно не было. По логике вещей, это должна была быть Франя, хотя Герман и не знал точно, как выглядит ее отдельно взятая рука. Он на мгновение зажмурился, пытаясь мысленно приставить к ней эту не такую уж соблазнительную конечность. Образ отказывался оформляться. Герман открыл глаза и осторожно наклонился, с уже гораздо большим интересом пытаясь разглядеть — настоящий ли камень в перстне. Он был отнюдь не знаток, но ему почему-то казалось, что при близком рассмотрении можно найти какие-нибудь надежные отличительные знаки. Тем временем, почувствовав, очевидно, на себе теплоту его дыхания, к пальцу, обладателю сомнительной драгоценности, присоединились остальные, и раскрытая пятерня начала нетерпеливо шарить в воздухе. Нашарив Германов нос, она грубо ухватилась за него и рывком втащила за ним всего Германа в комнату.
На огромной кровати царских времен, высоко на подушках, жуя культю потухшей сигары и сопя, лежал тучный генерал. Вид он имел сердитый. Пепельно-серая кожа его оплывшего лица создавала впечатление сильно запыленной от длительной неподвижности. Герман обиженно потирал пострадавший нос, когда пропавший между огромными щеками генеральский рот вместе с очередным приступом кашля выплюнул обслюнявленный огарок и в коротком перерыве между потрясающими грудь толчками изверг пренеприличнейшие ругательства. Часть из них, неразборчивая, по-видимому, относилась к половой ориентации пришедшего гостя. Кашлевые толчки стихли, но генерал почему-то сразу перестал говорить. Потрескавшиеся губы, похожие на устриц, показались из-за красных бульдожьих щек и нервно задвигались, ища что-то.
— Франя, где мой табак? — раздраженно проговорил генерал.
Франя без тени брезгливости подняла с ватного одеяла размокший огарок и осторожно вставила его на прежнее место, после чего эффектно очерченная, но наспех прорисованная Франя вернулась на место и встала у двери, сложив руки на округлом животике. Во взгляде ее по-прежнему светилась улыбка, барабан проектора стандартных эмоций застрял в одном положении. Один вид улыбки на все случаи жизни. Универсальная. Но до невозможности милая.
Генерал продолжал свое горизонтальное существование с отрешенным выражением лица, а через минуту — уже закрыв глаза, которые так и не успели до конца разлипнуться. О том, что он еще жив, можно было понять только по детским хоботковым движениям губ, сосущих почерневший окурок “дойче-вахте”, да по редким рефлекторным толчкам грудной клетки, на которые он уже не удосуживался отвечать кашлем.
— Дорогой, это Герман, — ни к кому, собственно, не обращаясь, повторила Франя.
Вместо ответа генерал кашлянул, громко булькнув чем-то внутри. Многострадальный сигарный уродец снова вылетел, на этот раз — на пол.
Генерал скривил одну половину лица, как делают при громком боковом звуке, и повернул голову. Из-за жирной шеи этого оказалось недостаточно, и он недовольно засопел. Но поворачивать туловище не стал.
— Ходи сюда, отрок. У меня последнее время что-то неважно с глазами, — слукавил он.
Беспокойно пошамкав губами и посмотрев по сторонам, генерал недовольно нахмурился.
— Франя, где же ты, вавилонская блудница? Куда там запропастилась моя цигарка?
Франя торопливо собрала в складки подол и, обогнав Германа, подбежала к кровати, подняла с ковра огарок, аккуратно стряхнула с него пыль и нежным движением снова вернула его в заскорузлый рот. На этот раз противоположным концом. Герман тем временем осторожно, ровно настолько, чтобы не казаться откровенно наглым, подошел к изножью кровати.
Генерал уже опять закрыл глаза. Когда же он открыл их снова, то недовольно нахмурился одной половиной лица. Упорное одностороннее предпочтение мимики навело Германа на мысль, что это какой-то непроходящий паралич. На самом деле это была обыкновенная лень.
— А, это ты, сопляк, — от ощущения значимости предстоящей речи генерал, казалось, воодушевился, даже задвигалась вторая половина лица. — Что, рядовой, опять прискакал за денежками? Ну давай, не стесняйся. Ну что ты, что ты, не стоит… Что, местные кредиторы уже не дают? Да, пожалуй, это не наши, петербургские. Эти деньгам счет знают. И прохвостов видят насквозь.
— Дядя, я не… — начал Герман, но генерал резко оборвал его.
— Обращаться по уставу! Будет еще каждый плут меня на свой манер величать. Да еще у меня в штабе. Будто они вместе со мной да с Николаем Николаевичем, долгих лет, кстати, батюшке, на Петроград наступали. А пусть вот выкусят, штатские орлики! Соколики. Гуси-лебеди, мать их туды!
Генерал замолчал. Его сизое лицо залил густой девичий румянец. Он снова с остервенением выплюнул сигару и уставился в окно. Только бесноватые глаза продолжали вращаться по инерции.
2.
Наступила пора свету покинуть этот неприветливый скучный край. Берлинское небо на прощание начало загустевать, постепенно меняя цвет. Франя и Герман ушли в кухню, чтобы поесть и остаться наедине. Разговор с генералом так и не удался. Хотя, если говорить напрямоту, Франя была уверена, что Герману и сказать было нечего. Нельзя же было выдать, что гость явился на его похороны.
Небольшая разношерстная эмигрантская община в Берлине жила бедно, что, впрочем, было обычно среди подавляющего большинства всех сбежавших из России и попрятавшихся по разным углам послевоенного мира. Обитатели квартиры номер двенадцать дома сорок восемь по улице Короля Вильгельма, несмотря на прежние чины и заслуги (в том числе и Франины — несомненно, более результативные, нежели исторические), исключением не были. Генерал стремительно сдавал. Звать врача к себе на дом по нескольку раз в неделю Франя была не в состоянии. Лишних хлопот добавлял и сам генерал, несколько раз отказывавшийся быть обследованным, требуя непременно русского врача. Доктору Бергеру приходилось довольствоваться исключительно данными внешнего осмотра капризного пациента, каждый раз подозрительно разглядывающего его и не отвечающего ни на какие вопросы. Благо, доктор был совершенно спокойным прагматичным иностранцем. И на единственное предложение генерала “зашить Фране чресла” никак не отреагировал. При последнем визите доктор Бергер сказал, что генералу, очевидно, осталось совсем мало. От безвыходности Фране пришлось удовлетвориться этим довольно неточным прогнозом. Оплачивать вызовы на дом она больше не могла. Недолго поразмыслив, Франя начала звать оставшихся в живых родственников на похороны никак не желающего отдавать концы генерала уже заранее…
Кухня, на которой они сидели, уже залилась красным предсмертным светом. Вечер цвел. Небо было ранено. По самому его краю сквозь ровную круглую дырку проглядывало багряное неоднородное нутро.
Франя взглянула на своего любовника, алчно пожирающего пустую тушеную капусту. Его рот был мясист до отвратительности. Франя почувствовала некий прилив жара. Так с ней всегда бывало, когда ее возбуждал какой-то мужчина. Противоположный пол она любила всякого возраста и сложения, но предпочитала быть взятой мужчинами с легкими внешними изъянами. Особенно если они вызывали жалость. Только бы без излишнего самоуничижения. Это наводит нестерпимую скуку. Герман между тем продолжал молча поглощать дармовую пищу. Его безобразные губы лоснились от жира и в вечернем освещении казались двумя копошащимися червями сладострастия.
Франя вздрогнула. Генерал вывел ее из пряного мира растопленной неги и щекотливых мыслей своим фирменным хрипом с бульканьем. “Что-то давно его не было слышно. Может, сдох и опять ожил. Надо уже и честь знать”, — подумала она, недовольная, как любой человек при насильственном пробуждении. Она осмотрела их убогую кухню, настолько невзрачную, что вы даже не найдете здесь ее описания, затем опустила взгляд вниз, увидела свои руки. “Боже, как я состарилась. Ногти такие грязные”. Она нервно сжала руки в кулачки и отвернулась к окну.
Она вспомнила, как ее, еще девочку, увидел в Киеве на набережной генерал, тогда всего лишь лейтенант, уже немолодой, но такой стройный, с властным взглядом… А как на нем сидел мундир, хромовые сапоги блестели на солнце черным огнем, а руки — в белых перчатках… Она видела военных и раньше, но когда он обернулся и захромал, так как одна нога оказалась значительно короче другой, у нее внутри что-то сжалось — и она поняла, что готова идти за ним хоть на край света. Он говорил, что бросит жену, что его обязательно повысят до полковника, что они будут жить зимой в Крыму, а летом уезжать в Петербург, что она узнает, что такое Европа. Но это мифическое слово не спешило ей открывать свое значение. А когда решилось, то предстало пред ней разрушенными послевоенными городами со странными домами и людьми, говорящими на непонятных языках; Петербург к тому времени уже стал Петроградом и был, как говорили, совсем не тот, что раньше; а жена, правда, теперь уже генерала, сама сбежала в Аргентину с каким-то аферистом. Не успела Франя порадоваться, как ее жизнь в один момент совсем скомкалась, всех зачем-то стали убивать, даже царя с детками; Петербург, который уже и не Петербург, оказался дальше Америки, а генерала, чьей боевой подругой она теперь гордо звалась, вдруг ненавязчиво попросили из патриархальной, почесывая затылок мушкой маузера. Генерал погрозил кулаком бесстыдным, бескультурным, безбожным, но почему-то все-таки победившим врагам, затем повернулся, взял Франю за руку, — и они, не мывшиеся в спешке отступления уже несколько недель, пошагали через польскую границу. Проводник взять выдаваемый за золотой канделябр в качестве оплаты отказался, потребовав доллары. Узнав, что никаких долларов у генерала нет, он развел руками, но, подумав, с сальной улыбочкой покосился на Франю. Только после того как срывающимся голосом генерал пригрозил его пристрелить и надругаться потом над телом, проводник взял подсвечник, но все равно всю дорогу многозначительно подмигивал Фране, которая в своей подавленности даже не заметила, как тот весьма мило косит одним глазом.
А потом шнапс, самый дешевый, ведрами. И часы пьяной болтовни о возмездии, боге, возрождении и отчизне. Вместо генеральши — должность жены безнадежного разжиревшего алкоголика…
А теперь — вот эта кухня, это небо каждый день, Герман, не прекращающийся даже по ночам булькающий кашель за стеной и нетерпеливый стук в дверь…
3.
Сестра генерала, Катерина Осиповна, немолодая сухопарая женщина, с дряблой морщинистой шеей, выдававшей в ней даму, предпочитающую не молчать, и переспелую истеричку, вот уже две минуты стучала в обшарпанную дверь с жестяной табличкой “12”, не получая ответа. Кнопки звонка не было — вместо него из оштукатуренной стены торчали два причудливо извивающихся проводка (Герман уже давно снял и обещался сделать, но, по-видимому, даже не представлял как). Катерина Осиповна в очередной раз особенно нервно стукнула по облупившейся поверхности двери и, пискнув от боли, прижала к губам ушибленные костяшки пальцев. А боль, оказывается, в Германии все та же самая.
Несмотря на годы, прожитые в эмиграции, Катерина Осиповна никак не могла привыкнуть к европейскому укладу жизни. А еще она была почему-то твердо уверена: чтобы не потерять лица на чужбине, надо постоянно демонстрировать достаток семьи, поэтому, собираясь к генералу, она надела шубу до пола (единственную, которую удалось спасти) и, разумеется, в ней моментально упрела. Пот покачивался на низком лбу крупными каплями и медленно стекал на толстый пористый нос; платка у нее при себе не было, приходилось смахивать прямо ладонью. Вторая рука, которой она удерживала за шарф нездорового вида девочку лет шести, тоже сильно вспотела, оттого шарф казался скользким. Катерина Осиповна уже начала понемногу нечленораздельно ругаться, жалея, что так тепло оделась, — и наплевать, что подумали бы эти проклятые немцы, — когда щелкнула задвижка двери. Но распахивать ее перед сестрой генерала никто не торопился.
Девочка, слегка придушенная непогрешимой рукой матери, удовлетворенно вздохнула.
— Что не здороваешься, самоназванная невестка? — зычным голосом сказала Катерина Осиповна месту, где молча, скрестив за спиной руки, стояла Франя, и нетерпеливо скинула шубу на потертое кресло в углу, закрывающее собой неопрятную дырку в полу. Оказавшись на свободе, девочка слегка порозовела и бессильно опустилась рядом с шубой.
— Вообще-то это не я пожаловала в гости. Я у себя дома — и привыкла, чтобы стоящие на моем пороге со мной здоровались первыми и обращались ко мне хотя бы в соответствии с простыми правилами приличия. К тому же вы приехали рано, я приглашала вас завтра, — в безразличных тонах проговорила Франя.
— Я его сестра и имею здесь прав больше, чем какая-то самозванка, поэтому я прихожу к своему брату, когда считаю нужным, — лицо Катерины Осиповны приобрело победоносное выражение.
— Не думаю, чтобы генерал с этим согласился, если бы еще соображал, — все так же ровно сказала Франя. И презрительно оглядев это бесполезное ископаемое царской России, добавила очень тихо: — К тому же… я тебя и эту твою замученную крыску терплю исключительно из-за того, что он все еще жив.
Подозрительно лунообразное девочкино лицо всхлипнуло, а Катерины Осиповны — мгновенно залилось краской. Тяжело задышав, она неожиданно сипло выдавила:
— Что?! — Слюна мелкими каплями брызнула из бледных, похожих на двух перепончатых личинок губ на пол квартиры двенадцать. За этим, очевидно, должна была последовать шипящая женская перебранка, но тут на поле битвы подоспел раскрасневшийся от обильной еды Герман.
— Что, еще не закончилась охота на ведьм? — слизнув с пшеничного уса кусочек бурой капусты, весело забасил он. — Как здоровье, тетушка? И что вы все с Франечкой не поладите? Не чужие же, да еще когда такое за плечами…
— А ну, в сторону, блудодеи, — Катерина Осиповна победоносно задрала нос, словно ничего не услышала. Ее голос, усиленный красным лоснящимся лицом, моментально заставил Германа умолкнуть. — Будто я не вижу, что здесь творится. Только смерти его вам и не хватает. Тьфу!
С этими словами она направилась мимо них в комнату генерала, протащив за собой запинающуюся девочку. Неожиданно из старинных часов выскочила похожая на какую-то гадкую рептилию кукушка. Часы давно не били, а вот она по-прежнему выскакивала каждый час с омерзительным звуком. Катерина Осиповна шарахнулась в сторону, дернув за собой захрипевшую дочку, перекрестилась и гневно посмотрела на Франю с Германом, словно это они наслали эту химеру на нее.
Катерина Осиповна пробыла в комнате генерала совсем недолго. Судя по звукам, доносившимся до кухни, она его разбудила, а он ее не узнал или совсем не желал видеть. В самом конце ясно прозвучало, что подаяния она все равно не дождется, а если она келлер и пришла предложить услуги этой девчонки, то та еще слишком мала не только для его солдат, но и для него самого.
Генерал еще не закончил фразу, а уже послышался гул семенящих шагов — и Катерина Осиповна с пришитыми вместо глаз стеклянными пуговицами на уже бледном подергивающемся лице выскочила обратно в прихожую. За стеной Франя, сидевшая на единственном в этом доме венском стуле, давилась беззвучным смехом. Герман же — на табурете — был само равнодушие.
Один момент ноги Катерины Осиповны были готовы унести прочь ее дрожащую голову из этого вертепа, где пустились по ветру последние надежды на помощь брата в восстановлении правды и чести их семьи. Но вдруг эта голова резко закружилась, откуда-то снизу поднялась тошнота. Когда темнота перед глазами понемногу растворилась, Катерина Осиповна, похожая на чучело макаки, каким-то загадочным образом вспотевшее, окинула бессмысленным взглядом убранство ненавистной прихожей, уже покрытой густым сумраком берлинского вечера. Тяжелым булыжником повисло над ней, придавив непрочный череп, ощущение нехватки чего-то. Не успела она спохватиться, как поняла, что ни шарфа, который она сжимала в руке, ни девочки, надежно помещенной в петлю шарфа, нет. Катерина Осиповна бросилась испуганно шарить руками в темноте вокруг себя. Но, к ее ужасу, темнота была пуста. Лишь поднятая ото сна пыль незаметно забивалась под ногти.
Вариант оставался один. Катерина Осиповна, преодолев негодование, на цыпочках подошла к недавно покинутой комнате, из которой все еще веяло нечестивостью и позором, и как можно беззвучнее открыла дверь. Через щель она увидела стоящий сразу за дверью в углу комод, а на комоде — пропажу, беззаботно покачивающую свесившимися ногами. Катерина Осиповна протянула тощую жилистую руку и рывком вытащила девочку в прихожую.
— Как же я могла!.. Как же нерадива! Оставить ее, беззащитную, с этим опустившимся приспешником распутства? — шептала Катерина Осиповна, прижимая девочку к себе, вертя ее перед собой, словно в поисках каких-то следов неизвестного бесчинства или другого безбожного свершения, которых она и вообразить себе явственно не могла, а если бы и могла, то, разумеется, лишившись при этом чувств.
Немного успокоившись и покрепче ухватив шарф, она вошла в кухню, освещенную тусклым светом одной-единственной керосиновой лампы, и недобрым взглядом осмотрела присутствующих. Франя и Герман молчали, стараясь не встречаться с нею взглядом. Из патефона еле слышно потрескивал Вагнер.
Пытаясь выражать совершенную невозмутимость, Катерина Осиповна заговорила первой:
— Генерал сегодня не имеет желания с кем-либо разговаривать. Со мной, к сожалению, тоже.
— Да-да. Мы так и поняли, — ответил Герман.
Катерина Осиповна мгновенно ощерилась.
— Вы поняли? Вы, значит, поняли? Нет, это я все поняла! Это ваш омерзительный блуд наслал на него силы бесовьи! — Катерина Осиповна триумфально занесла сморщенный костлявый кулачок. Но, к ее удивлению, все сотрясания воздуха остались без внимания. Катерина Осиповна бессильно опустила отяжелевшую руку.
— Вижу, христианского гостеприимства нет и в помине в этом доме, — только и смогла вымолвить она.
Франя, еле сумевшая к этому моменту погасить в себе приступ смеха, все-таки не удержалась и негромко, но явственно хмыкнула.
Гневливо посмотрев на нее, как на пример высшего распутства и бесстыдства, Катерина Осиповна продолжала тоном, подошедшим бы как верховному жрецу очередной лжерелигии, так и матерой рябой сутенерше:
— Ко мне, ясное дело, уважения у вас никакого, но ребенка невинного, дитя тяжелых времен, пожалеть извольте и дайте хотя бы воды.
— Вы ее, может, хотя бы разденете, не в Вологодском уезде будем, — насмешливо сказала Франя, вставая со стула и направляясь к спиртовке.
— Когда сама родишь, будешь свои хамские советы давать… и то — не мне, бесстыжая, — ответила Катерина Осиповна, расстегивая пуговицы детского пальто.
— Хватит грубить, Катерина Осиповна, — устало проговорила Франя, поставив на стол тарелку с тушеной капустой.
Девочка, загипнотизированная ее видом, подвывая, пошла было вперед, но твердая материнская рука дернула ее назад.
— Если ты думаешь, что кинув нам эту жалкую подачку, ты получишь доверие, то ты сильно заблуждаешься, новоиспеченная фройла, — высокомерно сказала Катерина Осиповна, и только тогда отпустила свою капающую слюной дочь. А та, нетерпеливо хрюкая, бросилась к столу и, не снимая шарфа, стала есть, громко чавкая.
Герман, до сих пор молча наблюдавший происходящее, глуповато осклабился.
— Франя, положи-ка мне тоже. Я что-то снова проголодался.
— Герман, сколько можно? — Франя с формальным негодованием посмотрела на него, но, прикинув, что ему сегодня еще, может быть, понадобятся силы, пошла к плите, покачивая бедрами.
Но тут Катерина Осиповна в своей обычной бесцеремонной манере вмешалась в ее ухаживания за юным самцом:
— Ему нужен священник. — Франя подняла брови и обернулась, словно не веря своим ушам. — Ему нужен священник. Непременно. Священник. Да, его необходимо исповедать и благословить в последний путь. Непременно, священника… — заладила Катерина Осиповна, точно в экстазе.
— Да ведь старый черт и в бога-то никогда не в-верил… — заикаясь от возмущения, начал Герман.
— Герман, нельзя так говорить, — воспитательным тоном сказала Франя, на мгновение задержав взгляд на его безобразном заикающемся рте.
— Почему, я же сказал. Сами знаете, что он всегда был тем еще богохульником. Попа бы грохнул, не задумываясь. Грешил, правда, со вкусом, нечего сказать.
— Не сметь, — повысила тон Катерина Осиповна. — Не тебе, безбожнику, судить праведных бедных людей. В тебе ни чести, ни сострадания. Мы не можем оставить его страдания напрасными, а душу — не нашедшей успокоения. К тому же… это лучше, чем выкидывать чужие деньги на какого-то докторишку.
— Какие, к дьяволу, страдания? — возмутился Герман. — Водочные мировые запасы пострадали от него гораздо больше.
Но тут, к его совершенному удивлению, вмешалась Франя. В ней вдруг ожили уже почти утратившие надежду ростки старых предрассудков и средневековых страхов, обильно унавоженных во время бесконечных причастий детства.
— Тихо, Герман. Без священника, и правда, нельзя. Родственники больного, умирающего без последней исповеди, берут на свою душу великий грех, — как по заученному говорила Франя.
Не ожидая со стороны Франи поддержки этой вздорной бабе, пусть и в таком больном вопросе, Герман ошарашенно развел руками.
— Да я не говорю ничего такого. Я думаю, что генерал сам будет против.
Франя и Катерина Осиповна, внезапно объединившиеся под действием какой-то загадочной силы, смотрели на Германа одним надменным недовольным взглядом. Но, несмотря на всю несостоятельность речей Германа, им все же показалось целесообразным узнать, что скажет по этому поводу сам генерал. Все трое смотрели друг на друга молча около минуты, а потом встали и, захватив лампу, торопливо пошли в соседнюю комнату. В кромешной темноте кухни опустошенный Вагнер остался наедине с девочкой, испуганно скоблящей уже пустую миску.
Генерал спал как ребенок, причмокивая своей бессменной сигарной соской. Скомканное одеяло накрывало только грудь и огромный живот, бывший лишь частью генеральского тела. С одной стороны от этого мерно вздымающегося кургана покоились две мраморные ноги, словно одетые в муфты. Стопы у генерала были до смешного маленькими; посаженные на кривые от бесконечных аллюров голени, отечные, они больше походили на мясистые копытца. С противоположной стороны доносился храп. В полутьме изголовья было видно, как из полуоткрытого рта стекает по складке нервно подрагивающей бульдожьей щеки слюна. Катерина Осиповна, беззвучно вызвавшаяся его разбудить, уже подошла к краю кровати, но в этот момент на генерала напал очередной приступ кашля. Да еще задребезжали окна, увидевшие приближающийся трамвай. Все это разбудило генерала, и он, недоумевающий, подергиваемый толчками, стал озираться на взявшихся из ниоткуда визитеров. Его заспанные глаза часто мигали. Вдруг он сделал глубокий вдох и, поперхнувшись своей сигарой, захрипел в приступе, уже больше напоминающем безрезультатную рвоту. Герман, сжимающий в руке лампу, продолжал стоять как вкопанный, Франя покачала головой, лишь одна Катерина Осиповна бросилась к генералу. Но тот, не поняв ее намерений, в ужасе оттолкнул ее. Она попятилась к окну, а ей вслед полетел в оболочке желтой мокроты несчастный огарок.
— Что это еще за демонстрация, а?! — прохрипел генерал.
Все присутствующие, разумеется, кроме него самого, стояли, боясь вымолвить слово. Но генерал и не ждал ответа.
— Черт вас побери, как посмели?! По какому поводу манифестация? Где ваша депеша? И кто здесь главный? — Прежде серое лицо генерала моментально побагровело, а его рука вдруг неизвестно откуда извлекла маузер. Но в этот момент, кажется, он начал что-то вспоминать. — Франька, ты, что ли? Фу-у, как перепугала. Думал, пришли за мной. Кого это ты привела?
Катерина Осиповна, до тех пор лишь менявшая цвет лица, не дожидаясь, когда Франя начнет говорить, затараторила:
— Батюшка наш, братец мой милый..
— А-а, теперь я тебя узнаю, — оборвал ее генерал, прищурившись и тыкая в ее сторону вороненым стволом маузера. — Это ты, бандерша проклятая. Так ты еще и землячка… Мало на родину выпало грехов, так еще и ты, сука!
Генерал большим пальцем, желтым от бесконечного сонма дымящихся у него за плечами табачных изделий, взвел курок.
Катерина Осиповна взвизгнула и проворно отскочила в угол. Не находя выхода, она, не сводя глаз с трясущегося в неуверенных руках пистолета, стала бешено рыть ногами пол, тщетно пытаясь протиснуть костлявый и бесстыдно увядший зад сквозь стену.
Франя, знавшая, что магазин маузера пуст (патроны она сама продала втайне от генерала еще год назад), дрожа от смеха, подошла к кровати с другой стороны и нежно вынула из одряхлевшей руки генерала пистолет, вставив ему в рот заранее приготовленную сигару. Генерал, не заметивший пропажи, довольно засосал.
— Франя, я все понимаю. Даже этот плут… ладно, ты еще так молода. Не будем считать тебя ренегатом. Но, спрашивается, за каким дьяволом ты пустила сюда эту сводницу? Нет, положительно никому доверять нельзя!
— Мы подумали, что тебе нужно напоследок исповедаться, причаститься, — сказала Франя, уже привыкшая не обращать внимания на гнусавый лепет генерала.
— Да, это совершенно, совершенно необходимо! Потом может быть уже поздно, — вновь осмелевшая, подскочила Катерина Осиповна.
Генерал, забывший о дыхании, о котором словами доктора Бергера так много говорила Франя, на сей раз ее даже не заметил. Его глаза вдруг налились кровью, а голова покрылась пятнами, напоминая ассорти малина-ежевика.
— Что-о? Меня? Напоследок?! — Одышка душила его, но с неистовым напором он продолжал говорить. — Значит, похоронить меня решили? Заживо погребете? Заранее?!
— Ну что вы так разнервничались, — попытался вставить Герман.
Сигара уже давно почивала на полу.
— Закрой рот, слизняк, — проревел генерал. — Франя, избавь меня от этого ничтожества.
— Без причастия никак нельзя, это такой грех, — вмешалась на этот раз Катерина Осиповна.
Генерал мгновенно повернулся. Увидев его глаза, Катерина Осиповна от неожиданности икнула.
— Грех? Проклятая распутница. Ты мне про грех будешь рассказывать? Тогда уж рассказывай, как им торгуют. Что почем? У-у, упыри проклятые. Присосались к России-матушке, не скинешь. И здесь покоя от вас нет. Ко мне вот клыки подтачиваете. Попами своими, родину продавшими, прикрываетесь.
Франя уже устала, остальные двое испуганно молчали. А генерал продолжал говорить. Казалось, говорить он еще может долго.
— Похоронить меня? — тут он погрозил отечным кулаком всем присутствующим. — Черта лысого. Переживу еще вас всех. Вот только коньячок-с куда-то закатился. Франя… Ф-фр… аня?..
Лицо генерала внезапно подернулось неподдельным ужасом цвета берлинской лазури, и он, не в состоянии больше выговорить ни слова, конвульсивно вытянул шею над подушками, глотая воздух открытым ртом.
Франя схватила с комода кислородную подушку и направила свой уверенный, не теряющий при этом грации шаг к кровати. Герман остался на месте. А Катерина Осиповна, заломив руки и издавая нечленораздельные причитания, заметалась по комнате между ними.
4.
Иерей Пусский ранним воскресным утром мерил шагами плохо освещенную душную комнатку. Бывшая когда-то просто невзрачной безглазой комнатой, теперь она именовалась кабинетом. Пусский был погружен в лужицу скользких копошащихся мыслей.
Жизнь в Германии становится все сложнее и непонятнее. Нынче, как ни старайся, не различить прямой стези праведности, никому уже не нужной, как прежде. Да еще когда ты католический священник из Кракова. В этой бойкой практичной стране дела до бога не больше, чем до вшей во вскруженных головах. А уж католичество здесь совсем не в моде. Как ни крути, но даже при всем желании свои знания во благо людей не применишь. Ничего зазорного поэтому нет в том, чтобы подумать о военной, к примеру, карьере.
Его закрытые глаза поднялись вверх. В голове звучал услаждающий слух и умиротворяющий разум гул тысяч марширующих ног. Пусский представил самого себя в этом самодовольно крошащем асфальт лесу сапог, блестящих кожей. Но неожиданно его собственный шаг растворился и, еле слышно булькнув, исчез в окружающем гуле. Пусский недовольно открыл глаза.
Подумав, что личные заслуги как-никак выделяют, а возможно, и возвышают, Пусский пошел к зеркалу и с нежностью оглядел свою благородную наружность. Он еще не привык узнавать себя в гражданском. Сюртук непривычно четко очерчивал его фигуру. Внешний вид сошел бы, пожалуй, за германца. Вскинув руку к виску, он выпрямился по стойке смирно. Пробежав глазами по своему силуэту, он мысленно дорисовал на нем форму и резко отдал честь своему отражению. Вышло до обидного коряво, скованно, да и к чему он выставил так зад, это как-то по-бабски. Пусский повернулся и попытался рассмотреть в зеркале себя со спины. Вот досада, действительно — какой огромный зад, как у прачки какой-нибудь. Пусский нервно бросил задранный подол пиджака и, немного покрутившись на месте, попытался подтянуть его вниз. Добротная ткань сюртука упрямо отказывалась тянуться. Тогда он подтянул пояс брюк, но стало еще гаже. Это все размер. Так и знал ведь, что мал. Пусский от досады плюнул. Но, спохватившись, тут же принялся тереть лоснящуюся кляксу на полу носком сапога, так уродующего вид вполне приличного сюртука. Подошва протяжно скрипнула и оставила на паркете темный след. Пусский окончательно вышел из себя. Как непроста и как суетна эта светская жизнь…
Он вернулся к зеркалу и попробовал снова. Как непросто добиться нужного росчерка. Ну ничего, еще есть время поупражняться. Но… стоп. А вдруг война? Выходит — не то. Не то чтобы не хочется сложить голову за чужую отчизну… Ведь это просто не по-христиански… Политика. Вот это уже лучше. Ментальные битвы не менее… Можно примкнуть, пока не поздно, к социал-демократам. Или вступить в НСДАП? А что, собственно, плохого в небольшом национализме… И господа нашего ведь они распяли… А этот Эльбаум, ростовщик, кровопийца проклятый, такой процент запросил… Не по-людски так с нуждающимися. Не по-христиански. Хотя… чего тут ждать. Небось у Эльбаума копытца под сапогами. Да и у всех у них. Правду говорят — с нечистой силой знаются. Пьют, гады, на пасху кровушку младенчиков наших…
Пусский вообразил нежную розовую пяточку младенца, — и вдруг ее протыкает длинный толстый коготь, пожелтевший и мутный. В задумчивости Пусский снова плюнул, но вытирать на этот раз не стал. Это все рулетка… Раз брал деньги — были нужны… Сами небось выдумали все искушения, вместе с Люцифером, чтобы нас потом обирать. Борьба с самим собой, кстати, тоже закаляет. Что же тут плохого?..
Или все-таки социал-демократы? А если просто-напросто стать пастором… простым проповедником. Это, конечно же, хуже, чем простой уход. Но ведь, если начистоту, это отец хотел сына-епископа. Сам бы и шел. В любом случае… в Германии (пусть, она и не совсем Германия) возможностей гораздо больше, чем в Польше. К тому же… подальше от этой непредсказуемой России, где даже неплохие идеи умудряются испоганить. А ведь были же в свое время возможности, большие возможности. Быть бы теперь Польской империи до Урала. И переезжать бы, глядишь, не пришлось. Папа денег зажал, не иначе.
Сквозь поток мечущегося сознания настойчивыми поклевками проник естественный, но несвоевременный позыв. Пусский еще немного потерпел, но потом партия, униформа и прочее были отложены на время в сторону, а отнюдь не строевой шаг направлен к уборной.
Струя нынче приятно удивила. Долго терпел. На какой-то момент показалось, что можно оторвать ноги от пола и повиснуть в воздухе на одной упругой струе. Даже можно крутануться вокруг, расставив ноги и одну руку в стороны. Но вот уже поток ослаб, постепенно превратившись в редкие капли. Скосив взгляд, Пусский увидел на полке рядом с унитазом растрепанного Пруста. Святой отец застегнулся и раздраженно пнул книгу ногой. Воистину, запретить надо бы такое глумление. Сначала туманят людям рассудок, сомнения в душу вносят, а нам потом расхлебывать.
Проходя по коридору обратно, Пусский ненароком заглянул в кухню и остановился, мгновенно перестав насвистывать. Над огромной кастрюлей с тестом двумя жерновами вращались голые руки Греты, полные, с ямочками вместо локтей. Грету он нанял для работы по дому и пока не видел причины жалеть об этом. Из-за ее спины по бокам выглядывали застенчивыми полулуниями исполинские груди. И один только круп глядел в глаза разомлевшему иерею. Хотя… какому, к черту, иерею? Хватит… Довольно этого бестолкового целибата!
Причмокивая пересохшим ртом, Пусский расставил руки и пошел к улыбающемуся щекастому ангелку. В этот момент в дверь постучали. Грета подняла голову, а Пусский, ругаясь на латыни, пошел открывать.
На пороге стоял дегенеративного вида губастый юнец, а рядом с ним — нездоровая девочка, с лицом круглым, как просвирка.
Из сказанного Пусский с трудом понял, что какого-то русского генерала нужно снарядить в последний путь по полной программе. В первый момент Пусский хотел извиниться и сделать вид, что он не понимает, какое может иметь к этому отношение. Но, поразмыслив, решил, что генерал и в Африке — генерал, хотя, очевидно, и бывший, иначе чего это ему приспичило поболтать со Всевышним именно в Германии. Но у генерала наверняка остались кое-какие связи в местных военных кругах, он может напоследок и ему, скромному начинающему военному (да, это тебе все-таки не какая-то сомнительная партия), посодействовать. И опять — гул парадного марша. А руководит им не кто иной…
— Батюшка, батюшка, бежать надо, как бы уже не преставился его превосходительство, — голос молодого человека нагло вторгся в его девственный горизонт мечтаний. Пусский раздраженно повернулся к говорившему. Девочка, стоявшая рядом с ним, засунула в рот четыре пальца, но, судя по всему, могла и больше.
— Какой я вам батюшка, молодой пан? И говорите, пожалуйста, по-немецки, я по-русски понимаю плохо. Я бы из уважения к его превосходительству, конечно, не отказался, имея в виду, конечно, определенную благодарность для себя. Нет, нет, что-нибудь скромное… Но с чего вы вообще взяли, что он согласится говорить с католическим священником?
Пусский был готов идти, но, видимо, решил немного поторговаться. Выбора, похоже, у них все равно не было.
В ответ Герман попытался что-то сказать по-немецки, но после минуты бестолкового перебирания артиклей и падежей Пусский безнадежно махнул на него рукой и сказал, чтобы ожидали.
Войдя в квартиру, Пусский брезгливо огляделся. Навстречу вышли высокая невротическая дама и еще одна, молоденькая, с усталыми похотливыми глазами. Видимо, мать с дочкой, хотя и не очень похожие. Не останавливаясь на деталях родственных взаимоотношений, Пусский поцеловал руку Фране, Катерине Осиповне отвесив поклон.
— Где умирающий? — голосом, преисполненным сочувствия, сказал он.
Словно в ответ на его вопрос из комнаты донеслись клокочущие нечеловеческие хрипы. Пусский уверенным шагом проследовал в комнату и аккуратно закрыл за собой дверь.
Оставшиеся проводили его удивленными взглядами, а затем беззвучно переместились на кухню и стали напряженно вслушиваться в повисшую над квартирой тишину, ожидая — кто в страхе, кто в безразличии — скорейшей развязки.
Казалось, время тянулось бесконечно долго. Герман уже снова принялся за капусту, по-отечески угостив и прибежавшую откуда-то сопящую девочку. Франя незаметно чистила ногти. Одна только Катерина Осиповна по-прежнему пыталась понять, что происходит за стенкой.
Пусский вышел покрытый испариной, одежда прилипла к спине между лопатками. На его лице уже было заготовлено отточенное годами выражение скорби.
— Почил, — только и промолвил он.
Катерина Осиповна взвыла, сразу набрав недосягаемую высоту. В этом гуле Франя подошла к Пусскому и протянула ему руку. Он нагнулся, взял конверт и, быстро убрав его в карман, снова припал к ее руке влажными губами.
Пусский уже было собрался уходить, но Франя попросила его остаться еще на минуту, чтобы выпить за покойного, если, конечно, по долгу службы ему не запрещено. Пусский ответил, что по такому поводу никому не запрещено. Кроме, конечно, всяких дикарей и изуверов.
В кухне уже стояли пять до краев наполненных стаканов. Для шестого места на столе не хватило, поэтому он стоял на подоконнике, пустой, накрытый толстой горбушкой хлеба. От этого натюрморта вкупе с мрачным дуэтом Вагнера и Катерины Осиповны Пусский тоскливо сглотнул.
Все встали. Девочка подошла к столу и тоже потянулась за стаканом, но Катерина Осиповна, поуспокоившаяся к этому времени, ее отогнала. Требовалось, видимо, что-то сказать, но Пусский желал лишь побыстрее выпить и уйти; эту милую пани можно посетить и в более романтических обстоятельствах. Поэтому он принялся разглядывать ничем не примечательную кухню. Остальные тоже молчали. Еще минута такого молчания — и, казалось, отяжелевший воздух будет уже невозможно вдыхать. Только проглатывать. Всех выручил Герман, шумно осушивший стакан и взявшийся тут же за второй, специально для него налитый. Все облегченно вздохнули и скорее последовали его примеру, а он тем временем уже подхватил на трезубец вилки соленый огурец и с хрустом откусил ему голову.
Все присутствующие покрылись румянцем, и, похоже, уже начался бодренький непринужденный разговор, как вдруг до кухни донесся звук: не было сомнений — за стеной кто-то надрывно кашлял. Он повис в воздухе между собравшимися, застывшими напротив друг друга. Огуречный огрызок, выпавший из зияющего Германова рта, булькнул в стакане Катерины Осиповны, а побледневший иерей схватился рукой за карман, в котором в полной сохранности почивал конверт. Кашель повторился.
5.
Генерал проснулся. Страшно хотелось помочиться. Но совсем не хотелось вставать или лезть за судном. Постепенно надсадное чувство как-то отлегло, преобразовавшись в назойливый дискомфорт, залегший тупым комом где-то у самого дна. Генерал понемногу забылся. Теперь сильно хотелось девочку. Лучше — девочек. Именно девочек. Глупеньких и ласковых. Лет эдак двенадцати-тринадцати. В них еще можно что-то разрушить.
Из пустоты будущего, согнав пугливых нимфеток, налетел сильный кашель. Генерал незадолго до этого уже чувствовал неприятное щекотание на внутренних стенках грудной клетки, но значения этому придавать не собирался, поглощенный крепковатой аранжировкой. И теперь уже минуту он мучился сильным кашлем, вытряхивающим из него последние остатки мозгов и газы из ослабевших старых кишок. В памяти была полнейшая мишура. Какие-то то ли странники, то ли попрошайки, сводницы, даже вроде поп… или коминтерновский шпион. Нет, это уже перебор…
Скрипнула дверь, и, освещаемые тусклым светом, вошли какие-то люди, весьма сомнительной, прямо скажем, наружности. Они крались беззвучно, как тени. Погода, очевидно, стоит пасмурная.
Они столпились у генеральской кровати и стали разглядывать его, как кунсткамерный экспонат. Генерал недовольно нахмурился.
Все молчали. Это продолжалось, должно быть, несколько секунд, но казалось, что время замерло, окоченело, лишь несвежее дыхание стоявших кругом отогревало его.
Первый звук издали хрящи гортани, испуганно затрещавшие под напором вилки. Дышать на мгновение стало легче, что-то теплое потекло в рот. Второй откликнулась подушка, она довольно зашуршала, когда чьи-то нежные женские руки аккуратно положили ее на лицо генералу и сильно прижали. Под тканью наволочки хлопали вылезшие из орбит глаза. Ничего не стало видно. Снять подушку не представлялось возможным — кто-то, поскрипывая и что-то шепча, крепко держал генеральские руки. Последними зазвучали глухие обертоны задумчивых тромбонов. Кто-то, с перерывами на одышку, бил генералу сапогом в живот. С каждым ударом из слабеющего организма, довольно урча, вырывались в сторону пинающего газы, которые, видимо, и портили ему правильный ритм. И каждый взмах палочки невидимого дирижера этого занятнейшего оркестра вызывал гикающий детский смех…
Все устали. Звуки постепенно затихли. Дольше всех не унимался тромбонист, но и его тело в итоге покинули животворящие творческие флюиды.
Подушка съехала с левого глаза, и последним образом, выхваченным угасающим сознанием, была странного вида щекастая девочка, свесившая с комода ноги. Она держала четыре пальца во рту, но, немного попыхтев, затолкала туда всю пятерню. Круглое монголоидное лицо растянулось в довольной улыбке.
Занавес рухнул под искристые аплодисменты единственного зрителя.