Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 11, 2012
Георгий ГРЕБЕНЩИКОВ
НЕИЗДАННЫЕ ОЧЕРКИ
Сибирские страницы жизни Георгия Гребенщикова
Более сорока лет сибирский писатель Георгий Дмитриевич Гребенщиков (1884(?)—1964) провел в эмиграции, большую часть из которых прожил в США, в совершенстве знал английский язык, читал на нем лекции, писал прозу и стихи, но так и не забыл родной Сибири, упорно работая над завершением романа-эпопеи «Чураевы», посвященного старообрядческой семье.
До эмиграции Гребенщиков жил в Сибири, сотрудничал с Русским географическим обществом, со многими газетами, работал в Омске, Томске, Барнауле, бывал в Ново-Николаевске (Новосибирске), Иркутске, Красноярске, в других городах и селах… В 1911 году написал серию путевых очерков «По городам Сибири», к сожалению, совершенно забытых, как и многие другие его произведения. Данная публикация очерков дает возможность не только познакомиться с редкими произведениями, но и рассказать читателям о нескольких страницах жизни Георгия Гребенщикова, связанных с Сибирью.
Возвращению на родину творчества Георгия Гребенщикова в советское время способствовала подвижническая деятельность новосибирского критика Николая Яновского, который собирал произведения областников и принял активное участие в подготовке книг из серии «Литературные памятники Сибири». Н. Яновский был одним из первых советских исследователей, начавших писать о Гребенщикове еще при его жизни. Он переписывался с младшим братом писателя, в начале 60-х годов разыскал адрес семьи Гребенщиковых в США, наладил переписку с Татьяной Денисовной Гребенщиковой (женой писателя) и получил ряд ценных сведений о его жизни и творчестве.
В начале XX века Гребенщиков считался одним из самых талантливых сибирских писателей, публиковался во многих газетах Сибири и Алтая. В 1911 году томская газета «Сибирская жизнь» поместила серию путевых очерков Гребенщикова под рубрикой «По городам Сибири»: «От Томска» (18 января, № 13), «В Ново-Николаевске» (11 февраля, № 33), «В Омске» (23 февраля, № 42), «Красноярск» (19 марта, № 63), «В Иркутске» (8 апреля, № 79), «В Усть-Каменогорске» (17 июня, № 123). Последовательность публикаций совпадает с маршрутом поездки Гребенщикова с лекциями об алтайских старообрядцах.
В газете «Обская жизнь» (Ново-Николаевск) опубликованы рассказ Гребенщикова «Впервые» (Из цикла «Сибирские эскизы», 1910, № 42) и стихотворение «Мой тост» (1911, № 1). Они были найдены в сохранившихся номерах этой газеты в фондах Областной Новосибирской библиотеки.
1911 год был в жизни Гребенщикова во многом решающим и переломным. Он совершил, при поддержке Русского географического общества в лице Г. Н. Потанина, несколько экспедиций в отдаленные районы Алтая, а затем с лекциями о старообрядцах, о сибирских песнях побывал во многих городах России. На сценах сибирских городов с успехом шла его пьеса «Сын народа». На общей волне успеха бывали и неудачи. Например, 25 февраля в иркутской газете «Голос Сибири» вышел негативный отзыв Н. Ф. Чужака-Насимовича на лекцию Гребенщикова «О народной песне в Сибири». Но этот одинокий голос не помешал дальнейшей работе писателя и исследователя.
В 1909 году Гребенщиков получил одобрение его пьесы «Сын народа» от Льва Толстого и воспринял его как благословление на творчество. Он сделал выбор между наукой и искусством. Гребенщиков решил посвятить себя литературе. В письме к Алексею Белослюдову от 27 декабря 1911 года он делится замыслом написать роман о «крестьянах-сектантах» Алтая. Раскрывая идею этого произведения, он объясняет: «Мне вовсе неинтересно сектантство как таковое, но мне интересны люди в нем, люди вообще, не одни сектанты, но люди — народ, русский народ». Мысли о крупном художественном произведении, посвященном старообрядчеству, у Гребенщикова появились после поездок по Сибири 1909—1911 гг., они высказаны в переписке с А. Н. Белослюдовым, П. А. Казанским и Г. Н. Потаниным.
Собирать материал, находить интересные человеческие типы помогала и журналистская деятельность. В письме к А. Белослюдову он просил: «…Записывай для меня вкратце оригинальные события из столкновений русских с киргизами. Мне надо для новостей. Также присылай сюжеты из действительной жизни».
В 1911 году он завершает работу над одной из своих лучших повестей «Ханство Батырбека» о жизни небольшого казахского аула. Ранние произведения Гребенщикова, посвященные инородцам, были написаны с областнических позиций и направлены против колониальной политики царизма. Повести и рассказы «Болекей ульген», «Кызыл-Тас», «На Иртыше», «В тиши степей», «Любава» правдиво изображали реальные процессы, происходившие в полиэтнической среде Сибири начала века. По мнению новосибирской исследовательницы Л. Якимовой, значение произведений о казахском народе далеко не ограничивается социальным аспектом, Гребенщиков решал конфликты Степи в общечеловеческом масштабе: меняется само время, умирает патриархальная культура аулов, старообрядческих деревень, круша привычные образы, но симпатии автора на стороне подлинных ценностей.
Опасение быстрого наступления на кочевой уклад, неизбежного его крушения Г. Д. Гребенщиков высказал в предисловии к поэме Г. Зелинского «Киргиз»: «Пройдет еще немного лет, и полная поэзии кочевая жизнь превратится в скучную прозу безропотной ноши мужицкого ярма, под тяжестью которого уже не воскреснут смелые взмахи минувшей удали, и умрут последние воспоминания о былых красотах степного простора». Как отмечал Ш. Р. Елеукенов, введение в художественное повествование «степных узоров», расцвечивание яркими красками прошлого сформировало своеобразие поэтики писателя.
Творчество Гребенщикова, прежде всего, те произведения, в которых поднимаются евразийские проблемы, высоко оценены казахстанскими учеными. По мнению Ш. Р. Елеукенова, Гребенщиков завершает «художественное исследование казахской дореволюционной действительности, начатое такими величинами, как Г. Р. Державин, А. С. Пушкин, В. И. Даль, Т. Г. Шевченко, Д. М. Мамин-Сибиряк, М. М. Пришвин и др.» Отрывки из повести «Ханство Батырбека» включены в казахстанский учебник по литературе для 8 класса (авторы-составители З. И. Боранбаева, Р. С. Сверчкова). В данное время в Казахстане готовится к изданию учебник для 11 класса, в который будет включен рассказ Гребенщикова «Степные вороны».
В России центр изучения наследия Гребенщикова находится в Сибири. Красноярск, Томск, Новосибирск, Барнаул, Бийск — города, в которых наиболее активно исследуется его творчество, однако до сих пор он остается писателем, известным в России только специалистам, произведения Гребенщикова издаются очень скромными тиражами, в учебники литературы его произведения не введены.
В Америке ветшают и распродаются здания Чураевки. Именно в этом поселке недалеко от Нью-Йорка реализовались основные культурные проекты Г. Д. Гребенщикова, объединившие интеллектуальную элиту русской эмиграции. В Чураевке бывали Игорь Сикорский, Михаил Чехов, Сергей Рахманинов, Михаил Фокин, Надежда Плевицкая, с легкой руки которой поселение назвали Чураевкой. В часовне Сергия Радонежского, построенной Гребенщиковым по проекту Николая Рериха, была икона кисти Великой Княжны Ольги.
В чураевском издательстве «Алатас» вышли в свет книги Н. К. Рериха «Пути Благословения», «Знамена Востока», «Гонец достигающий», «Перед ликом Гималаев», Ю. Н. Рериха «Буддийские легенды», К. Бальмонта «Голубая подкова» и «Линия лада», А. Ремизова «Звенигород окликанный (Николины притчи)» и «Клятвенный камень (Земные страды. Книга сказаний)», и другие.
Здесь же издавались, хранились и продавались через представительства «Алатаса» в Риге, Харбине и Париже книги Гребенщикова: все тома эпопеи «Чураевы» по 1 доллару 25 центов, а роскошные именные экземпляры по 3 доллара, «Былина о Микуле Буяновиче» по 1 доллару 75 центов, «Гонец. Письма с Помперага» — по 1 доллару, «В просторах Сибири» и «Родник в пустыне» — по 1 доллару 25 центов, «Путь человеческий» — по 50 центов, «Волчья сказка» и «Степные вороны» — по 15 центов, «В некотором царстве» — по 25 центов…
Эти издания давно стали библиографическими редкостями, сейчас в букинистических магазинах Новосибирска книги Гребенщикова стоят от 2 до 7,5 тысяч рублей.
Но самое удивительное и самое первое «собрание сочинений» Гребенщикова сделал когда-то редактор новосибирской газеты «Обь» А. А. Аргунов. Об этом вспоминал в эмиграции Илья Савченко. В 1919 году в очерке, посвященном Гребенщикову, Савченко написал, что впервые об этом писателе он услышал в Новосибирске от Аргунова, «человека российского, но сжившегося уже с Сибирью и полюбившего этот край “гордого молчания”». В 1908 году Илья Савченко работал в газете «Обь» и очень ценил преданность Аргунова газетному делу, который не без основания считал, что он делает большое, нужное сибирское дело. В редакции «Оби» собрались многие образованные новониколаевцы, и редакционный кабинет стал оживленным клубом, где не смолкали споры о сибирском областничестве, политике, искусстве, литературе. Душою редакции был старик Аргунов — всегда острый, горящий, беспокойный. Аргунов был горячим областником. Спустя десять лет, Илья Савченко признается: «Самым упорным противником его был, пожалуй, я: не чувствовал я “особой стати” сибирской и не мог поэтому понять, почему ей нужны “свои” особые пути развития. Вся ее особенность, казалось мне, это разве то, что Сибирь — беспредельная и бескрайняя глушь…
Как-то в пылу спора старик Аргунов, усиленно пыхтя трубкой, сказал мне:
— Вы вот о Сибири толкуете, а Сибирь-то вы знаете, позвольте вас спросить? Гребенщикова вы читали?
Я читал кое-что Потанина, Ядринцева, Адрианова. Но имя Гребенщикова услышал впервые.
— Вот то-то и оно! Почитайте, поглядите на Сибирь у Гребенщикова…
Через несколько дней Аргунов дал мне школьную тетрадку в синей обложке с тщательно вырезанными из газет и наклеенными на страницы колонками рассказов Георгия Гребенщикова. Их было немного — шесть или семь. Все это были маленькие рассказы из жизни сибиряков, напечатанные в различных сибирских газетах.
— Вот почитайте, если в Сибирь хотите всмотреться. Повидать Сибирь своими глазами не каждому-то ведь дано.
Прочитав эти любовно собранные стариком небольшие рассказы Гребенщикова, я прочно полюбил и Гребенщикова, и его чарующе-строгую, молитвенно-великую, бескрайнюю Отверженную Русь — Сибирь. Из этих рассказов глянула на меня воистину своя, особая душа края. Глянула и заполонила. Гребенщиков приобщил меня к Сибири, сделал сибиряком. Да, сибиряком, ибо не паспорт ведь только дает право на родину, а еще и психически-душевная тяга к ней. Можно родиться в Сибири и быть ей чужим, и можно родиться где-нибудь в Киеве или Пензе и отдать Сибири свое сердце и влюбленную душу… Гребенщиков это и сделал со мною».
Прозорливость А. А. Аргунова удивительна, он сумел рассмотреть в первых литературных опытах Гребенщикова не только верного сына Сибири, но и будущего классика, которому суждено было воплотить мечту Н. Ядринцева и Г. Потанина о панорамном сибирском романе. В очерке, посвящённом Ново-Николаевску, Гребенщиков упоминает о встрече с редактором прогрессивной газеты, а Новосибирск 1911 года сравнивает с Чикаго. Почему? Что их объединяет? Стремительный рост и бурное развитие транспорта, который сделал Чикаго третьим городом США? Что представлял собой этот американский город в начале XX века? Посмотрим на портрет Чикаго в романе Теодора Драйзера «Титан». Это город, «наспех построенный на болотистой равнине, был испещрен железнодорожными путями, на которых стояли разноцветные вагоны, пригнанные их всех концов страны, с наскоро сооруженными и неоштукатуренными, но уже покрытыми слоями копоти и пыли домами. Прямые немощеные улицы, на которых кипела и бурлила жизнь, даже воздух был насыщен энергией тысяч приезжих из разных городов людей, странных, упорных, терпеливых, которые жаждали чего-то. Сюда, как на пир, стекались самые дерзновенные мечты и самые низменные вожделения века. Этот город был подобен ревущему пламени, город — символ Америки, город-поэт в штанах из оленьей кожи, суровый, неотесанный титан».
Действительно на первый взгляд похоже на Ново-Николаевск начала XX века, который тоже рос стремительно. В 1893 году в поселке Кривощеково проживало всего 740 жителей, а всего через 4 года в 1897 году — 7,8 тысяч человек, в 1926 году — 120, 1 тыс. человек. Сам Ново-Николаевск превратился в безуездный город Томской губернии, крупный транспортно-торговый центр Западной Сибири. Небывалый темп роста Ново-Николаевска позволял местным жителям называть его городом «американского типа», о чем с гордостью сообщал первый книжный издатель города Н. П. Литвинов в альбоме «Виды Ново-Николаевска». Но Гребенщикову в 1911 году это показалось только рекламным трюком. Он называет Ново-Николаевск сибирским Чикаго скорее иронически.
Каким же был Новосибирск в начале XX века? О чем писали в то время местные газеты? В 1910 году «Обская жизнь» отражает разочарование в народничестве и в целом кризис в обществе и в культуре. Нерадостно встречала Новый год новосибирская интеллигенция, первый номер «Обской жизни» содержит материалы о том, что наступающий 1911 год не принесет радости в общество. Об этом стихотворение Гребенщикова «Мой тост» и рассказ Г. Вяткина о встрече Нового года в тюрьме («Обская жизнь» 1911, № 1. Рубрика «Фельетон»). Рассказ так и называется «Тюрьма». Герой этого рассказа с разочарованием и пессимизмом смотрит в свое будущее, он перестукивается со своим соседом по камере, который любит девушку по имени Мария. Молодые люди мечтали о светлой жизни, о свободе, но оказались в тюрьме. И вот через несколько часов наступает Новый год. Что им делать? Как его встретить? Рассмеяться над собой? Товарищ из соседней камеры сообщает, что он нашел способ избавления от страданий, девушка передала ему яд. В Новогоднюю ночь он свел счеты с жизнью. Безвыходность положения молодого поколения, безнадежность, тоска — лейтмотивы, объединяющие произведения Вяткина и Гребенщикова. Приведем первые строфы стихотворения «Мой тост».
О, нет!.. Вступая в новый год,
Не вижу новых откровений,
Ни долгожданных обновлений,
Ни тени счастья и ни льгот.
Я только знаю, что «вчера»
Бесцветно так же, как сегодня,
И этот кубок новогодний
Фальшив как пошлое «Ура»!
Не будем анализировать художественные достоинства этого раннего произведения Г. Гребенщикова, который признавался, что поэтического дара у него нет, лишь подчеркнем мотивное сходство этого стихотворения и рассказа Г. Вяткина.
В это время в Ново-Николаевске, изначально формировавшемся как транспортный узел и промышленный центр, начинают складываться и культурные традиции. В газете «Обская жизнь» 17 января 1910 года сообщается о съезде естествоиспытателей и врачей, на котором В. В. Сапожников сделал интересное сообщение с диапозитивами и картинами об итогах экспедиций в монгольский Алтай (1905—1909 гг.). В некоторых номерах газеты сообщается о музыкальных и литературных вечерах или, например, об открытии драмкружка. Не прошло незамеченным и томское издание поэмы Г. Зелинского «Киргиз» в переводе Г. Гребенщикова с иллюстрациями Г. Гуркина. О продаже книги в лавке Н. Литвинова сообщалось в «Обской жизни» 9 января 1911 года.
В сибирских газетах того времени появляются стихи Саши Черного и рассказы молодого А. Аверченко. Например, в январе 1910 года «Обская жизнь» представляет его рассказ «Человек-сэндвич».
Так происходило собирание культурных сил в Сибири, о чем мечтали областники.
Об открытии журнала «Сибирские огни» Гребенщиков узнал уже в эмиграции. В 1922 году В. Правдухин в 5-м номере журнала опубликовал рецензию на роман «Чураевы», сравнивая первый том романа «Братья» Г. Д. Гребенщикова и повесть «Беловодье» А. Е. Новоселова.
Гребенщиков читал журнал «Сибирские огни», многие произведения сибирских писателей, в частности, «Перегной» Лидии Сейфуллиной и рецензию на свой роман, о чем свидетельствует его письмо.
Вл. Правдухину.
12 сентября 1924 г.
Милый собрат!
Вы вправе на меня сердиться. Не мог прислать Вам ни какого рассказа и даже не писал более года. «Перегной» Вашей талантливой жены прочел давно. Большой талант, и смелый и зоркий. Хорошо бы ей избегнуть чрезмерной обнаженности. А нарочитое прославление политических тенденций тоже не украшение, а ослабление ее вещей.
Свою книгу (новую) «Былина» посылал Вам и П. И. Макушину и в университет — не знаю: дошли ли? Знаю, что некоторые не получили из-за орфографии.
Присылайте, если можно нам Ваш журнал сюда по адресу «Алатаса». Только напишите подробнее, как идет журнал.
Вашу статью о «Чураевых» читал. Этот роман только теперь начинают понимать по-настоящему. Притом это начало семитомной эпопеи, над которой теперь работаю. Обратите внимание на название частей «Василия Чураева».
Очень, очень хочется мне быть понятым на родине как должно. Лишь тогда захочется вернуться и работать вместе с новыми и сильными людьми.
Чужим возвращаться не желаю, рабом — тем менее.
Хотел бы видеть истинную широту и глубину новой Сибирской интеллигенции, а не разухабистую «революционную» крикливость.
Жму Вашу руку. Жду отклика.
Но в ближайшие годы произведения Гребенщикова так и не были опубликованы в Сибири. В 1927 годы он писал сотрудникам «Сибирских огней»: «Я все-таки решил опять к Вам постучаться, — авось, откроете мне двери Ваших журналов. …Мне очень хочется связаться с сибирской литературой и по мере сил помогать ей духовно и материально.
Прошу Вас выслать мне как “Сибирские огни”, так и журнал “Сибирь” и также попросить кого следует, выслать и “Советскую степь”, в которую я готов давать свои письма из Америки. …Могу собрать и переслать часть долларов для нуждающихся литераторов или студентов. Словом, искренно хотел бы что-то сделать для родной культуры. Георгий Гребенщиков»
Однако при жизни Гребенщикова его произведения так и не вышли на страницах «Сибирских огней». Первыми публикациями Гребенщикова в журнале «Сибирские огни» стали отрывок из автобиографической «Егоркиной жизни» в 1984 году и его философско-публицистическая книга «Гонец. Письма с Помперага» в 1991 году.
А в 1922 году журнал «Сибирские огни» писал, что «Гребенщиков обладает определенно незаурядным талантом. Его талант может погибнуть: развалиться и расползтись окончательно по быту, по интерпретации старого, если он не примет, в конце концов, “гибнущей” с его точки зрения Родины, которая пережила прекрасную диалектику революции. Иного пути для русского писателя нет».
Эти выводы оказались пророческими. Журнал тогда предлагал читателям прочитать Гребенщикова не только потому, что он талантлив, но и потому, что «он выделяется во многих отношениях из заграничной ругательной беллетристики». «Этой ругательской струи, — отмечал журнал, — в нем нет».
Воспользуемся этим советом и прочитаем путевые очерки Георгия Гребенщикова, пройдем вместе с писателем по улицам сибирских городов столетней давности, хорошо вглядимся в них, послушаем, что тогда говорили люди, посмотрим на торговые вывески с сообщениями о распродажах, зайдем в храмы, городские библиотеки, побываем на пристанях… Сравним с современными городами: 400-летним похорошевшим Томском, городами-миллионниками Омском и Новосибирском.
А правда, похожи ли они на Чикаго?
Светлана ЦАРЕГОРОДЦЕВА
(Актау — Новосибирск)
ПО ГОРОДАМ СИБИРИ
От Томска
Записки туриста
Не рекой течет, а горным потоком стремится время! Кажется, только на той неделе приехал последним пароходом с Алтая. Будто еще не застывала Обь и отвратительная дорога от Черемшанников будто еще продолжает отзываться помятыми ездою по ней боками, — однако пролетело уже ползимы.
И последнее число минувшего года, как на большом ухабе, стукнуло в голову. Еще три месяца и снова позовут иные дали, где нужны заплечные сумки и альпенштоки. И тогда смрадные города — прощай! Вы не нужны тогда, как старая шерсть пушистому зверьку.
Ползимы — одному Томску — слишком довольно. Не так богат он культурными редкостями, чтобы задержаться в нем дольше, а вечному бродяге и подавно.
Итак: в другие города, в иные центры холодной, но родной страны, в иные уголки так медленно внедряющейся к нам культуры…
Недолги сборы, не тяжел багаж и нет претензий на удобства — какие хорошие это условия для туриста! В одном кармане — паспорт, в другом — остаток мелочи, под мышкой легкий чемодан…
— Извозчик!
— Куда прикажите?
— На Межиновку!
Скрипит под полозом снежок. Пар от дыхания лошади вьется под дугой и легким облачком летит в лицо. В ухабах по улицам крепко встряхивает… Ушайка… Невольно приходит мысль, что кто-то приставил букву «у» — по ошибке. Правильное название «шайка». Не разбойничья, конечно, а та, которой сливают всякую жидкую дрянь.
Ямской — особенно милый и жуткий по той психической черте для томского писателя: редакции, гонорары, сухость секретарей; «посмотрите из “забракованных”»; «Ваша статья в наборе»; «аванс» — как все это близко, понятно… Ну, прощай!.. Суди заочно…
— Почтамтская!..
Когда-то будет именоваться улицей Льва Толстого?!
— Вот наш почтамт…
Вспоминаются свежие впечатления о той трагикомедии, которая ежедневно вырисовывается теснотой этого здания!.. Чиновничье равнодушие, безстрастная бумага за № и просто наша чисто русская сонливость.
Мы давно имеем железную дорогу, а большие чины, едущие в Питер, получают прогоны поверстно на лошадей… Разве это не хроника средневековья?..
Но все остается позади, как и сама Почтамтская…
Вот и Бульварная кончается… Степь, взлохмаченная прижавшейся к самому городу тайгой, пахнула на меня своей зимней холодной тишиной и большими пышными складками ушла далеко во все стороны, а там на самых горизонтах ее покоится тусклое мглистое небо.
— Вокзал!..
Или лучше «вокзал».
Это какое-то, видимо, хроническое недоразумение, но не вокзал столицы Сибири… Маленький, грязный, холодный — словом, дрянной из дрянных. Смотрю на пар собственного дыхания и проверяю по градуснику: 4╟ тепла. Люди в ожидании поезда мнут друг друга, как будто собираются играть в «чехарду»… За столом толстый рыжебородый купец, с ним две подкрашенные мамзели с охрипшими голосами. Перед ними графин водки и кофе… Праздничают: Новый год встречают…
— Дай еще десятку, а?.. Я бы на прокат доху взяла, на Новый год пофорсила бы… А?
— Пей, Лелька! Да не лей на жакет-то…
— Эх вы, крали мои!.. — хрипло рычит от умиления купец и обнимает обеих враз…
Трезвые отвертываются… Какая-то дама уводит в задний угол маленькую девочку… И тут же затягивает какую-то дикую песню молодой человек без усов, но в зеленых рейтузах…
— Нет… Вот я видел восемь, понимаешь, восемь шикарных турчаночек… — и делает жест восторга.
Пришел со «второго Томска» поезд. Иду в вагон…
— Здесь вагон артистов!.. Прошу выйти…
— Каких артистов? — спрашиваю, заинтересованный многочисленностью труппы.
— Драматических!.. — отвечает большая дама в богатой кацавейке и с печатью былой, но изношенной красоты на лице. Голос ее шершав, — видимо, пропит на праздники… А на лавках вагона все ее «артистки» с кавалерами… Речь развязна, жесты широкие у всех и щеки «как яблочко алые»… Большую даму зовут «мамой», а она всех называет коротким именем.
— Артисты! — думаю себе — «драматические», — и грустно, грустно становится… Перехожу в другой вагон.
Последний звонок. Паровоз перекликнулся с кондуктором, рванулся и медленно повез…
Стою на площадке… Замелькали березы и ели. Запостукивали колеса и рельсы блестящими змейками побежали назад… Паровоз лихо мчит по тайге, выставляя вперед обнаженную стальную грудь свою, и его седые, пышные космы длинным султаном отлетают назад, жмутся в тайге и путаются в молчаливых оврагах, цепляются за березы и ели и медленно тают.
Алтаич*
18 января 1911, № 13
В Ново-Николаевске
— Сибирский Чикаго!..
Как это гордо и внушительно.
Посмотрим…
Так называемых «гостиниц» много, но очень трудно почему-то, даже для скромного туриста, воспользоваться их гостеприимством. Номера — все клетушечки, узенькие и длинненькие. К соседям можно не только смотреть, но и подбрасывать ненужные вещи… Очень бьёт по органу обоняния.
— Почем?
— Два с полтиной-с!..
— Как?..
— Два семьдесят пять-с!..
— Что-о?
— В таком случае — три!..
Я спохватился: пять секунд беседы со швейцаром оценены в 50 к. Для «американцев» это еще очень скромно… По гривне секунда — 6 руб. час — совсем пустяки: Карнеджи минуту ценит в двести франков…
— Так што насчет пачпорта!.. Позвольте сию минуту-с! — загораживает двери к выходу…
— Позвольте переодеться сначала!..
— Никак этого не можем!.. Потому как теперича, значит, всякие мазурики ездиют…
Покоряюсь судьбе…
Спешу на воздух, сгорая нетерпением обозревать достопримечательности…
Иду по узенькой тропинке возле заплотов, а когда кто-либо встречается — забредаю по колено в снег… Насыпалось немножко в сапоги: тает… Неприятно, но ничего… Зато я в «Чикаго».
По улице воз сена едет… Хорошее сено, луговое… Гурьба коров бежит за ним, теребит… Мычат хором… Парень с воза соскакивает, со всего плеча бьет их кнутом: одна кинулась в сторону и завязла в сугробе…
— Жестокий какой!.. — думаю себе и сочувствую корове, но вытащить ее не берусь…
Иду по улицам… Широкие улицы, длинные. Домишки все маленькие, деревянные, с заплатами и наклейками на воротах: «Квартира сдается»… Кое-где покажется человек, идет медленно, лениво и на незнакомого человека смотрит пристально, точно спрашивая:
— С капиталом?..
Но вглядевшись в костюм, разочарованно отворачивается…
То и дело попадаются обгорелые столбы и полуразрушенные печи: это пожарища…
— Почему так часто вы горите? — имел я беседу с одним из обывателей…
— Стало невыгодно, знаете ли, иметь дома… Продать некому… Ждешь, ждешь да и того… Премию-то как-то сподручнее. А вы слыхали, говорят, капиталисты из-за границы едут?.. — Переменив разговор, пытливо задает он вопрос…
— Нет, не слыхал…
— А насчет дороги?.. Алтайской?.. И насчет «управленских» не слыхали?.. Будто к нам их переведут…
— Ждите погоды! — советую и ухожу.
Вот и центр «Чикаго» — Николаевский проспект… Широкий и пестрый от сплошных вывесок, которые по размерам почти вдвое больше самих фасадов магазинских… Огромные, разноцветные, они кричат все больше «о дешевой, небывалой распродаже»…
Но странно: большинство вывесок имеют надписи и на левой стороне, а так как они большие, то иногда надпись бросается в глаза, особенно когда идешь на Николаевский из переулка…
— Что это значит? — любопытствую…
— Коммерческая тайна-с! — отвечают солидные торговцы в теплых полушубках.
Но секрет мне открыл-таки один обыватель:
— Чудак вы, право! — удивился он моей наивности. — А вдруг приезжает москвич-кредитор: вывеску перевернул и проваливай мимо, милый человек… Или хошь по гривне за рубль?.. А то и так: левая сторона покупает, правая продает!.. А то как же?.. В коммерческих делах, брат, мы американцы…
— А вы в Америке бывали?..
— Хочь не бывал, а слышивал, што там, брат, они все это живой рукой…
Смотрю: на базарной площади огромный недостроенный корпус. Оказывается, это «городские торговые ряды».
— А достроят когда?..
— А кто их знает… Когда-нибудь достроят, надо полагать…
Подходит довольно чисто одетый господин. Виновато улыбается и тихой октавой говорит:
— Позвольте… господин… так что третий месяц без службы… Помогите, не оставьте вашим одолжением… Сколько возможность ваша…
Иду к Оби. Привлекает башня вольно-пожарного общества, на которой написано: «Один за всех и все за одного»… Но на пути вижу скромную вывеску: «Книжный магазин»… Захожу. Спрашиваю последний номер одного из лучших журналов.
— Было два номера — продали! — отвечают.
— Почему так мало?
— Спросу нет на хорошую книгу… В прошлом году три экземпляра «Знания» продали да с десяток «Шиповника»… Вообще покупатель на книги у нас редкость… Учащиеся — вот наши спасители… Тетрадки, карандаши, тому подобное…
На следующий день перебывал во всех библиотеках. Их оказалось три: приказчичья, Чеховская и частная… Посещаемость для города с 60 тысячами населения — прямо-таки жалкая…
В городе издаются две газеты и у обеих нет трех тысяч тиража. Одна выпускает тысячу пятьсот, другая — меньше тысячи.
Редактор прогрессивной газеты, грустно качая головой, улыбается и тихо говорит:
— Невежество ужасное!.. Весь город это какой-то наскоро сколоченный торговый лагерь, в котором все ждут купцов и капиталистов… И все зависит от того: приедут ли купцы, приведут ли капиталы?.. Никакого общественного подъема, никакого интереса к искусству, к литературе… Да и странно было бы ждать этого от маклаков и маркитантов… Работаешь, нервничаешь, а не знаешь: есть ли толк!.. Только тем и утешаешься, что есть какая-нибудь сотня людей, понимающих и сочувствующих истинной культуре…
Да… грустное, унылое впечатление произвел на меня Ново-Николаевск… Ходил я, ходил по его пустынным широким улицам, и ничего не увидел отрадного с внешней стороны. Хотел проникнуть в среду лучшей интеллигенции, но она оказалась разрозненной, скучающей и бездействующей… Есть типичные для уездного города драматические кружки, обязательно враждующие между собой и ищущие развлечения в собственном показательстве, в интригах и сплетнях…
В один из вечеров я пошел на берег Оби, так обильно заваленный всевозможными земледельческими орудиями, этими первыми разрушителями девственного спокойствия и простора сибирских полей…
Был вечер… Солнце погрузилось за ровный белоснежный горизонт и, окутанное дымкой мороза, золотило западный небосклон…
Обь широкой и белой дорогой уходит в даль, на север, и, закованная льдом, молчит теперь… И всюду за нею раскинулись молчаливые и широкие поля… Молчат они и терпеливо ждут своего честного пахаря, не того маклака, который ищет корысти, а того, который творит и созидает настоящую, не картонную, культуру…
Зазвонили к вечерней… Плавными и печальными стонами неслись в поля колоссальные удары и таяли там в бесплодной тиши…
Длинным горбатым и многоногим чудовищем перекинулся через реку железный мост и красной прямой змеей вползает на него товарный поезд.
Вхожу на паперть нового собора и смотрю, как паровоз, выбрасывая облака пара, рисует на синеве неба какой-то чудовищный силуэт. Он все растет и вместе с поездом идет через реку… Все ближе, все больше… Точно призрак чего-то огромного и неотвратимого идет он в город, рисуясь на фоне голубого неба и то и дело меняя форму…
В это время удары большого колокола смолкли и звонарь стал звонить во все… Он сначала громко нарушил тишину полей, затем все тише и тише запели колокола… Вот они совсем стали шептаться, певуче и таинственно, точно боясь приближающегося призрака… Вот, кажется, совсем смолкли и только стонут спросонья… О, несомненно, этот звонарь большой поэт — художник… Он, несомненно, смотрит с высоты на тихо идущий поезд, и на призрак чудовища, и на потухающую зарю молчаливых и просторных сибирских полей…
И, любуясь этой картиной, он воплощает ее в колокольный перезвон…
Еще раз всколыхнул звучные аккорды, будто тяжело вздохнув в последний раз, смолк…
Сумерки сгущались… Стало тоскливо… Я вошел в церковь, где на широком каменном полу стояли две старушки, да слышался торопливый бас дьякона, читающего ектенью… Странно звучал этот бас в пустом храме, а в моей душе все еще жило настроение, созданное молчанием вечерних полей, силуэтом пара и тихим звоном колоколов…
Уезжая, я думал, что Ново-Николаевск — это большое село, затерянное среди сибирских равнин… Пахать ему нужно, работать в поте лица, чтобы цвести и расти, а не заниматься маклерскими аферами… Потому что не по сердцу он сибирской природе.
Алтаич
11 февраля 1911, № 33
В Омске
День ясный, слегка морозный. Ныряют по ухабам извозчичьи сани, мелькают невысокие деревянные, раскрашенные домики вокзального пригорода. Слева широкой и белой пеленой, так же, как и Обь, уходит на север Иртыш. На правом берегу его, впереди, острыми пиками торчат немногочисленные фабричные трубы и церковные и пожарные башни.
Вот справа обширный с бедной растительностью лагерный парк, с низенькими белыми бараками… Просторная площадь, кое-где окруженная начавшимися строениями. А правее от лагеря, в начале Казачьего форштадта, на ровно раскинутом обширном плацу, грациозно красуются легкие, стильные и нарядные павильоны различных величин и архитектур: то будущая промышленная выставка. Вот и теплые оранжереи, где уже посеяны и растут садовые, огородные, лесные и полевые злаки… хорошо! — вот думаю: все это в июне оживет, принарядится и зашумит, наводненное людьми и экипажами.
Вот и Казачий форштадт с его низенькими полусельскими строениями.
Проехали.
Кадетский корпус!.. О, да… Это нечто, граждане, страшно-каменное и серое… Почти за сто лет много здесь воспитано воинственной молодежи. Вспоминаю, что действительно, от времени основания б<ывшего> «войскового училища» в 1913 году исполнится сто лет. И еще вспоминаю, что наш Г. Н. Потанин здесь получил первые свои знания, здесь он маршировал с красными погонами и здесь его «муштровали», готовя к военным подвигам…
А вот и ящикоообразный генерал-губернаторский дворец с четырехугольной башней на крыше… Вкус у господ строителей был неважный!..
— Вас куда прикажете? — спрашивает извозчик. — За Омь?
— За Омь!
Хороший железный мост и совсем московский уголок — Любинский проспект, кишмя кишащие людьми и экипажами… Это — самое сердце города Омска. Под мостом обширный каток, а в Оми, узенькой и кривой речке с крутыми берегами, бесконечная цепь замороженных пароходов и барж…
На Любинском, состоящем из двух рядов преимущественно двухэтажных каменных домов, — все магазины. Коротенький проспект кончается быстро, а после подъема на горку начинается все та же большая деревня с бестолково раскинувшимся базаром… Только слева, перед началом старых крепостных построек, солидно красуется роскошное здание городского театра…
— Вот в Томске бы такой же!.. — завистливо думаю. — Не плакали бы антрепренеры, которых Томск так щедро награждает убытками…
Дальше кафедральный собор, тяжелые, скучные здания казенных учреждений, а немного дальше, против массивного рыжего корпуса казенной монополии, и квартира моего товарища.
Отсюда виден уже и конец города.
Останавливаюсь.
Первое, что должно привлекать туриста, — это музей географического общества. Здесь вы сразу попадаете в осколки степной, преимущественно киргизской старины. К сожалению, музей этот почти не посещается публикой, потому что полное отсутствие интереса к своей стране в сибирском обществе типичная черта.
Второе — это театр… В нем постоянно довольно приличная труппа, и за последние годы часть омской публики в достаточной степени развила свои театральные вкусы. Но этой публики очень немного. Большинство же публики такой, которая приходит в театр или случайно, или на такого рода представления, жажда к которым изобличает в ней дурные наклонности… Омскую публику можно разделить на четыре категории: военные, чиновничество, коммерсанты и пестрая, смешанная с мещанством, толпа.
Театральная аудитория, таким образом, составляется из всех этих сословий, но в то же время каждое из этих сословий имеет еще и свои общественные развлечения: у военных есть военное собрание, где танцуют и играют в карты; у чиновников есть общественное собрание, где танцуют, играют в карты и устраивают маскарады; у коммерсантов есть коммерческое собрание, где танцуют, играют в лото и в карты и устраивают спектакли и маскарады. К услугам же пестрой толпы есть много иллюзионов, зал вольно-пожарного общества и, наконец, изредка театр.
Есть еще и отделение Императорского музыкального общества, которое, несмотря на обычные в таких учреждения обывательские разногласия, за 30 л. своего существования создало довольно порядочный контингент музыкантов. Музыкальные вечера устраиваются редко, но охотно посещаются самой изысканной публикой и выполняются очень хорошо.
Но никаких литературных обществ и кружков в городе нет, и в этом отношении Омск представляет собой унылую картину…
Да и с газетами Омску не везет. Все более прогрессивные и серьезные газеты немедленно закрывались и лучшие сотрудники высылались, а остающиеся газеты щадились при условии угодничества начальству и в лучшем случае «держали нос по ветру»… Руководящие статьи в такие газеты диктовали по телефону из надлежащих учреждений…
Бывали случаи, что приходит в редакцию, например, тот же протоиерей Голосов, дает свою «статью» самого «кровожадного» содержания и тоном приказания говорит:
— Для воскресного номера! — и держащие нос по ветру печатали…
Случалось как-то, что один из редакторов напечатал такую статью под заглавием «стороннее сообщение» и представил автору счет, назначив по пятьдесят копеек за строчку… Но из этого вышло то, что потом редактора так «доехали», что он и теперь, вероятно, помнит, что значит не слушаться начальства…
Так говорят очень свежие предания.
Но в Омске все-таки нашелся отважный редактор и еще очень недавно в первых номерах «Сибирской строки» вскрыл такой нарыв из омской хроники, что зловонный фонтан окатил не одного из почтенных ревнителей благочестия…
Правда, издание это тотчас же было закрыто, а редактор замурован в каменные стены, но и «ревнители благочестия» общественным мнением все-таки уже пригвождены к позорному столбу… Читатели-сибиряки, вероятно, достаточно наслышались об этом «вскрытии», имя которому «Голосовщина», т. е. систематическое растление гимназистов преподавателем Закона Божия.
А не будь этого отважного редактора, м. б., единственного в Омске, «хорошие» педагогические приемы до сих пор бы здравствовали, как здравствует, несомненно, еще многое, о чем не могут проронить слова местные газеты.
Но неуспех омских газет объясняется еще и колоссальной некультурностью омского населения…
О степени культурности омского общества можно судить по следующему.
Почти единственная библиотека имени А. С. Пушкина посещается таким ничтожным количеством читателей, что для Омска с 80-тысячным населением это смешно. Книжных магазинов в Омске всего два: это магазин в частной квартире г. Александрова и побольше, на Любинском проспекте, какого-то еврея, который даже сердится, когда у него спрашивают книги:
— Какие книги? Вы видите, что у меня нет книг? У меня писчебумажный магазин; это только на вывеске стоит «книжный»… Разве в Омске можно торговать книгами? Здесь совсем не интересны книги!..
И, действительно, книжный магазин Александрова, имеющий некоторый запас новейших книг, редко видит в своих стенах покупателя… А имеющиеся книжные киоски торгуют исключительно лубочными изданиями и открытками…
Большие надежды в смысле культурного отрезвления Омска возлагают на предстоящую выставку…
Насколько оправдаются эти надежды и насколько промышленная выставка может подействовать на ум и сердце омичей, пока судить преждевременно…
Но скажем в заключение, что пока этого не только не чувствуется, а напротив, заметно возвышение других, более плотоядных инстинктов: купцы печатают о рекламе и сбыте залежавшихся товаров, сластолюбивые чиновники о приезде роскошного шантана с букетом пикантных певиц, дамы готовят изящные туалеты. Домовладельцы, потирая руки, собираются вдвое увеличить и без того дорогую квартирную плату, а средняя публика жаждет дешевых зрелищ. И даже некоторые из редакторов не чужды нескромных мечтаний о… большом притоке объявлений.
Словом, Омск ждет богатых и знатных гостей, а что будет им показывать, кроме жадного невежества, покажет недалекое будущее…
Алтаич
23 февраля 1911
В Усть-Каменогорск
Вот город, о котором с первого взгляда можно сказать, что тут тишь да гладь да Божья благодать!..
В самом деле, чего тут не хватает для общественной тишины и спокойствия? По ровным и прямым улицам травка-муравка растет, коровушки, индюшата и куры спокойно разгуливают, в крепких ящикообразных домах с палисадниками полудремотно всякие почтенные обыватели благодушествуют… С южной стороны красивый Иртыш течет из Китая, а с западной — красавица Ульба из альпийских Риддерских гор… С северо-востока правильным амфитеатром зеленые горы расположились… И стоит городок отгороженный со всех сторон, как у Христа за пазухой. Только по пятницам да субботам по улицам его поднимается пыль: это на базар и с базара со всякой всячиной разъезжают… Да по воскресеньям на завалинках и тротуарах чинно сидят и гуляют разодетые в яркие цвета обывательские дочки и молодицы… Кавалеры в фуражках с кокардами и без оных, с высоко вытянутыми от тугих воротничков шеями, с тросточками и в перчатках, плавной и медленной походочкой ходят рядом с томно улыбающимися и обязательно напудренными барышнями… Иногда по пустынной улице быстро протарахтит порожний извозчик и, подъехав к какому-либо прилично одетому прохожему, спросит:
— Эй, бай, извозчик нада?..
Иногда бывает надо, а иногда и не надо, но в обоих случаях, если прохожий — приезжий человек, все встречные и поперечные сейчас же тщательно осмотрят его и уж потом станут наводить подробные справки о его звании, возрасте, исповедании, семейном положении и имущественном благосостоянии… И, ах, как приветливы местные барышни ко всякого рода приличным прохожим, которые все-таки на улицах городка изредка появляются: либо вояжеры, либо проезжие на пароходах туристы, либо студенты, либо сами иностранцы, приехавшие для покупки золотых приисков… Так томно улыбнутся они, так славно стрельнут глазками и затем так конфузливо потупятся, что никто не устоит и, может быть, сегодня же вечерком на спектакле или просто на берегу реки представится прилично одетый прохожий… А дальше скорое прощание, проводы на пароходе, трогательные глубокие вздохи и робкие просьбы карточки на память…
Иногда, по вечерам, через открытые окна с геранями на подоконниках несутся на тихую улицу минорные звуки гитары или грустные мотивы старинного романса… И чувствуется, что отцветает юность, а поющая все никак не дождется своей поры любовных чар… В редких случаях вечернюю тишину нарушает механически-поспешное шипение граммофона, и какой-нибудь Камионский или Фигнер совсем не своими голосами и страшно быстро поют, вернее сипят, любимые арии из лучших опер…
Но зато тут же где-либо рядом, в скромном мещанском домике, за чайным столом, окруженные Борями и Сережами, Петями и Митями, разинувшими желтые рты, сидят действительные красавицы и ведут от всего сердца беседу о вчерашнем чае… По цвету лиц, блеску роскошных глаз и по атласу рук и шеи, написанных будто самим Рафаэлем, вы бы хотели видеть их в храме искусств, на большой сцене перед тысячной восторженной толпою, вы хотели бы видеть их львицами среди блестящего аристократического общества… Но, увы… Они могут говорить только о вчерашнем чае или о сегодняшней погоде и очаровывать телеграфистов «Митей» и канцелярских служителей «Сережей»…
Потому что их съела глушь мертвого городишка, поглотила тина мещанских добродетелей…
И еще к характеристике этих добродетелей.
У местного аптекаря произошел в аптеке пожар: вспыхнула девушка-приказчица. Выбежав во двор, вся объятая пламенем, она призывала о помощи, но собравшаяся толпа смотрела равнодушно на несчастную, а некоторые, заглядывая через забор, даже цинично гыкали … Сам аптекарь, очень тучный и, говорят, интеллигентный человек, рискнул было помочь девушке, но за него уцепилась его экономка и завопила:
— Не тронь, а то сам сгоришь!..
Тогда из аптеки выбежал ученик еврей и стал спасать девушку, разрывая на ней платье и туша руками огонь.
В бессознательном состоянии девушку увезли в больницу, а ученик лишь потом заметил, что руки у него совсем обгорели: ими нельзя было ничего взять…
Девушка оправилась, а ученик еще болел. Кто-то заикнулся о представлении ученика к награде за спасение погибающей, так где тут: сейчас же посыпались резоны, в роде следующего:
— Еврея-то к награде?!. Что вы, да это же… гм… крамола!..
— Конечно, конечно, крамола!..
И все прикусили языки…
Вот я на спектакле в приличном по архитектуре Народном доме. Двое приезжих артистов ставят андреевского «Гаудеамуса». Большинство участников местные любители, и, как подобает в этих случаях, из игры получается развеселое удовольствие ни для кого, как для самих любителей… Строгие и чуткие зрители смеются над исполнением, потому что где уж тут возмущаться?..
Для нестрогих и так хорошо, а буйная галерка рукоплещет всему… Но в этом способе любительского веселья, когда студентов изображают какие-то писаря и союзники, а Стамескина какой-то господин со сшитым ртом и стиснутыми зубами, гораздо легче выделить блестки настоящей игры, и потому невольно бросалась в глаза исполнительница Дины Штерн…
— Она артистка?
— Нет, любительница!..
— Не может быть… Это же вполне законченная серьезная игра!.. Смотрите: манера, изящество, тон, мимика!.. И местная?..
— Да она курсистка питерских высших женских курсов…
— Вот как!.. Ну, тогда другое дело…
И еще показывают на одну из любительниц. Светлая изящная блондинка, она производит впечатление артистки чистой крови, но, говорят, она не могла поехать в Питер, и таланту ее суждено заглохнуть здесь.
В антракте публика зашевелилась и, как среди шипов душистых роз, выделилась группа блестящих великосветских дам…
— Кто они?
— Это жены местных золотопромышленников N-ских… Их несколько братьев и вся их большая семья, несмотря на нашу глушь, ведет чисто европейскую жизнь…
Спектакль кончился поздно. По тихой пустынной улице, освещенной единственным, представьте, Галкинским фонарем, я направился на Ульбинский мост, чтобы попасть в усадьбу товарища, где я остановился…
На мосту я задержался и прислушался к городу… Он крепко спал, только слышалось бормотание, видимо, последней извозчичьей тележки, да и то скоро смолкло… Чистая прохладная вода быстро неслась под понтонным мостом и создавала баюкающее настроение…
Говорят, здесь в Ульбе много тонет людей. Плывут на плотах, ударятся о мост и тонут… Здесь же будто часто и убивают с целью грабежа… Стало неприятно, но я прошел дальше, к пустынным, заросшим кустами островам…
Здесь пышно цвела жимолость, пели соловьи и ревела, видимо, запоздавшая в поле корова…
Влево на углу, где падает в Иртыш Ульба, из-за густой рощи блестела старая крепость с громадным полуразрушенным зданием каторжной тюрьмы… Вспомнился Ф. М. Достоевский, который некогда томился в ней… Представилась его тень летающая над страшным зданием и вспомнилась действительность… Тюрьму эту теперь реставрируют… Уже начаты работы большие на очень большие суммы. Только одних одиночных камер будет около двухсот… Да что же это такое?.. Что за предусмотрительная заботливость?!..
Очень много наговорили мне о приехавшем в Усть-Каменогорск представителе крупного английского капитала, французском аристократе маркизе де Бовуар… Будто бы большой интерес к местной горнопромышленности, возникшей 4 года назад, вновь возбудился у представителей иностранных капиталов, и маркиз де Бовуар предполагает пробыть здесь продолжительное время.
Местный интерес к маркизу базируется пока что на чисто внешних данных: маркиз и маркиза поражают всех своей манерой, приветливостью, знатностью рода, большими связями… А то, что маркиз приехал и разъезжает здесь на собственном автомобиле, за которым бегали толпы мещан и киргиз, произвело чуть ли не самую крупную сенсацию…
Во всяком случае, с этим маркизом надо познакомиться лично: слишком интересны для журналиста его впечатления о золотых делах нашей Алтайской Калифорнии…
Алтаич
17 июня 1911, № 133
ЗА БУХТАРМУ
Алтайские очерки
I.
После долгих проливных дождей в средине августа вдруг установилась отличная погода и, пользуясь случайными спутниками, решил выехать в деревни Фыкалку и Белую давно прельщавшую меня своей стариной и оригинальностью. О необходимости поехать в эти деревни мне не раз наказывал Г. Н. Потанин.
Деревня Согорная, которую я избрал для своего проживания, находится почти у самого тракта в Катон-Карагай, левее его верстах в трех, на правом берегу речки Медведки и на левом берегу речки Согорной, в которую тот час же вливается упомянутая Медведка. Выше же Согорной, верстах в пяти, на речке Медведке стоит село Медведковское, от которого до Катон-Карагая считается 25 верст, а от Согорной 20 (до ст. Алтайской 18 верст).
Сама же речка Согорная верстах в четырех от деревни этого же названия вливается в Бухтарму, проложившую себе кривую и узкую каменную галерею между высоких лесистых гор.
Бухтарма идет здесь с востока на запад, и в некотором расстоянии от нее на восток лежит грандиозная гряда альпийских высот, называемая Алтайским хребтом, который к Иртышу, слегка понижаясь, переходит в Нарымский хребет, а этот последний река Иртыш почтительно огибает, уклоняясь далеко на запад. Поэтому, чтобы вернее представить себе географическое положение населенных мест Бухтарминского района необходимо упомянуть, что Алтайский хребет, начинаясь на востоке там же, где формируется начало Бухтармы, постепенно уходит от нее к югу, местами на двадцать, тридцать и более верст. И как долина Бухтармы, так и северные подножия Алтайского хребта, представляют собою наиболее удобные для земледелия места. Поэтому, как там, так и здесь нашли себе приют русские селения, и так как обе эти линии неизбежно приходят к Иртышу, то из населенных мест образовался почти правильный овал, имеющий верхний край в верховьях Бухтармы, а нижний — у устья ее при впадении в Иртыш.
Но деревни Фыкалка и Белая в виду их особенного «потаенного» исторического происхождения находятся вне этого круга деревень, в стороне от Бухтармы, верстах в 15-20 от ее правого берега, потому ехать в них надо было с юга на север, т. е. поперек верхнего конца этого «овала».
Выехали мы рано утром, когда только что взошло солнце. Оно грело правую щеку, и от домов поперек улицы лежали длинные тени, покрытые сединою легкого инея. Всю нашу кавалькаду в пять всадников шумно провожал собачий лай, благодаря чему у некоторых ворот появлялись одинокие зрители, с острым любопытством смотревшие на нас и флегматично дотрагивались до шапок в знак приветствия.
Весь наш караван состоял, помимо меня, из двух сынов моего приятеля, старовера и мараловода Адриана Краскова-старшего, уже женатого Родиона и холостого 19-летнего парня Асея. Они ехали в свои маральи сады за Фыкалку. Первый из них вез два мешка сухарей во вьюке, а второй — полные сумы мягкого хлеба и на цепочке вел белую собаку. Кроме того, с нами ехала замужняя дочь моего хозяина Анания Блинова — Авдотья Ананьевна Шарыпова с сумами полными арбузов и с годовалой дочкой Маничкой за пазухой. За нею ехал с сумами, наполненными огурцами, ее девятилетний сын Зиновий. Впереди ехал Асей с Белкой на поводке, а сзади, замыкая караван, ехал я и видел, как наши пять лошадей с вьюками напоминали ряд толстых и аляповатых крестов, подвигающихся друг за другом по гористой тропе.
За деревней я оглянулся назад и изумился красотой и величием вида, оставляемого позади. Все верхи Алтайского хребта, отстоящего от Согорной верстах в десяти, были укутаны сплошным белым покровом. Освещенный солнцем и оттененный яркой зеленью нижней половины, хребет представлял величественное и дивное зрелище.
— Фу, как студено! — крикнул Родион. — Теперь хоть в рукавицах жни… Эка беда!
Переехав в небольшой забоке мостик через речку Медведку, мы скоро по чистому увалу подъехали к шумной и стремительной речке Согорной, которая, прорыв свое узкое и глубокое ущелье, задрапировалась в пышные и ярко-зеленые покровы из тополя, березы, черемухи, акаций и местами уродливых лиственниц.
По высоко лежащей над левым ее берегом дорожке, вьющейся по карнизу крутой горы, мы скоро спустились к ее руслу, и некоторое время лепились по цоколю из наваленных лесин, корней, камней и просто земли. Затем, поднявшись снова на крутой карниз, стали спускаться на пышно окутанную в косматый и влажный туман долину Бухтармы.
Реки из-за тумана не было видно, но до моего слуха снизу донесся ее сдержанный и внушительный гул.
Спустившись на дно глубоко лежащей долины, мы очутились под шатром седых туманов: они пышными балконами поднимались вверх и легко и беззвучно шли по крутым склонам гор, садились на их плечи и вершины и, казалось, останавливались там на некоторое время для раздумья: куда им лететь? Вот отделившись от горы, они грациозно неслись в лазурное пространство белыми легкими, красиво очерченными облаками.
Всюду на влажной траве радужным облаком перламутра лежали сетки паутин, и Родион, показывая на них сватье Авдотье, говорил:
— Ишь че, опять с туманно-то нападало! Вот это, надо быть, и вредит хлебу-то…
II.
— Лодки-то у нас унесло! — крикнул, идущий впереди, Асей и, остановив коня, добавил: — Как мы за реку-то попадем теперь? Вода-то, гляди, какая глубокая! Неужели побредем?
— Батюшки мои! — поддакнула Ананьевна. — И вправду! Это че же такое-то! Я тогдась тут перебродила, дак и то седло подмочила, а теперяка мы куда?!.
— Эвон, однако, лодка-то! — показал вниз к массиву утеса Родион. — Ишь стоит… Да это ее кто же, видимо, сам Господь держит, а?..
— А эвон, другая, должно… Энто че, на острове-то, гляди-ка, Асей! — протягивая плеть, сказала Ананьевна.
И все мы остановились на гальках берега.
Вдали на мысу зеленого острова действительно что-то белело: не то бревно, не то лодка…
Бухтарма здесь сильно извиляла свое русло. Прибежав из зеленой теснины справа, она быстро повернула влево и за первым же утесом опять ушла вправо. Течение ее здесь свирепо, и берега почти недоступны. На противоположной стороне, на небольшой террасе, лежат несколько желтых полос созревшей пшеницы, а позади на юго-восток идет узкая живописная долина Согорной, увенчанная замкнувшими ее вдали синими горами хребта цепью белых снеговых вершин.
Долго думали над тем, как попасть на ту сторону за лодкой.
— Если плыть — шибко студено, а брести — коней надо не утопить… — размышлял Родион, но все же, расседлав трех коней, он на двух оседланных сел с братом, а остальных взял в повода и поехал вниз искать брода.
За углами гор они исчезли надолго. Я пошел посмотреть и увидел, как Родион в седле и с одной лошадью отправился от берега, Асей с двумя лошадьми в поводу за ним… Вот лошадь Родиона споткнулась и упала… Она оступилась вглубь, и быстрая вода хлестнула ей через спину… Родиона понесло вниз… Лошади Асея шарахнулись в сторону и бросилась назад… И оба всадника скрылись в зелени берегов. Асей вскоре показался вдали быстро бегущим обратно. Это сильно встревожило нас за судьбу Родиона. Но вскоре на фоне пшеницы на том берегу показался и Родион на быстро бегущих и мокрых лошадях… Что-то кричал, но из-за шума реки ничего не было слышно. Привязав за куст лошадей, он пошел на утес, под которым стояла лодка. Посмотрел с него, хлопнул руками по бедрам и, постояв немного, вернулся к лошадям. Сел на одну из них, поехал обратно к утесу, но с другой стороны. Вот по крутому оврагу стал спускаться и, поставив лошадь на берег, проверил шестом дно реки… Глубоко… Зачем-то толкнул лошадь с берега и, когда она погрузилась по седло, стал на нее садиться, но она ухнула на дно с ушами и, вынырнув, стала барахтаться у берега. Ее понесло под лодку, затем под свалившуюся со скалы громадную лиственницу, за комель которой в воде и держалась лодка.
Родион беспомощно смотрел на лошадь. С этого берега Асей и Ананьевна кричали ему разные советы. Однако лошадь выбилась из-под лесины, повернула к середине реки, и поплыла на эту сторону. Ее далеко снесло вниз, но, пошатываясь, она все-таки вышла на берег, и с ее седла текли обильные струи воды.
Смотрим, Родион сел на вторую лошадь и поехал вдоль увала вниз. Там на острове стояла вторая лодка. Он бросился на лошади вброд. Протока оказалась неглубокой, и он, привязав на острове лошадь, стал вычерпывать из лодки воду какой-то дощечкой. Много потребовалось для этого времени. Наконец, Родион сел в лодку и поплыл на эту сторону, но здесь течение оказалось настолько сильным, что лодку отбросило далеко вниз, трепля ее на волнах, как легкую щепку… Видно было, что Родион отчаянно боролся с течением и волнами и одно время даже бросил грести, недоумевая, что с ним делается…
Далеко внизу он таки поймался за берег. Теперь началась процедура с заводкой лодки, в которую впряглись мы все и тащили ее за веревку возле крайне неудобного, то каменистого и крутого, то заросшего кустами болотистого берега. Долго мы тащили лодку и, наконец, потные и утомленные, добрались до наших вьюков. А когда в лодку сели двое, она чуть не зачерпнулась, ибо без того слишком намокла от долгого пребывания в воде. Тогда двое братьев отправились на ту сторону, добыть первую лодку. На это ушел почти добрый час. Наконец более надежная лодка была у нас в руках и, переправив тюки, мы хотели угнать сразу всех лошадей на ту сторону. Для этого, загнав их в воду, мы кричали на них, бросали в них палками и просто махали руками, но из четырех лошадей отправилась на ту сторону только одна, а три выбежали из воды и побежали обратно в Согорную, но нам удалось, хотя и с трудом, все же переловить их. Теперь явилась необходимость плавить лошадей подле лодки, но здесь мы чуть не наделали дел. Поплыли трое, но на самой глубине и быстрине лошади стали биться, и одна из них кинулась в сторону, а вторая на лодку. Кормовщик растерялся и лодку понесло вниз вместе с лошадьми. Потом кормовщик начал грести обратно и лодку круто понесло вниз, пока, наконец, лошади не попали на мель. Они вывели на поводах лодку снова на этот берег. Пришлось лошадей плавить по одной, но это удалось лишь после долгих хлопот и предприятий. Я, например, свою лошадь держал под самые уздцы и временами, когда весь ее круп оказывался под лодкой, я толкался от нее, опасаясь за безопасность лодки.
Последним и пятым рейсом была переправлена Ананьевна с Маничкой и сынишкой, на цепочке подле лодки легко переплыл реку лохматый Белка.
Тогда мы оседлали лошадей и тронулись, торжествуя, что одолели все трудности обычной переправы через Бухтарму и не потерпели никакой серьезной аварии. Только Родион жаловался на то, что его ноги зябнут и терпнут в промокших бутылах.
Однако на переправу потребовалось нам более четырех часов.
III.
Тотчас с Бухтармы мы пошли по извилистому и некрутому ущелью, прозванному Денисовым, потому что здесь некогда находилась заимка крестьянина Денисова. В устье лога, в небольшой балке из тополей приютилась пасека Адриана Краскова, в двух верстах выше на небольшом балкончике стоит полуразрушенная не крытая избушка — жалкий остаток заимки Денисова.
— Давно уж тут нет никого?
— Давно! — ответила Ананьевна. — Я когда еще в девках была — эта избушка тут стояла, а вот уж семнадцать годов замужем!
В версте от избушки начинаются так называемые «камни», где дорога становилась опасной, крутой и настолько извилистой, что на расстоянии крупа лошади она делает по два и по три изгиба между каменных глыб и обрывов. Здесь я оглянулся на Ананьевну. Она спокойно сидела на лошади и разговаривала с девочкой.
— У-у! — кричала Маничка, пуская ртом пузыри.
— У-у, доченька, у-у… Ишь какой Гнедко-то у нас! Вот так, так Гнедко! Вылазь, давай вылазь!
И Гнедко скребся по осыпающимся камням, пыхтел и изгибался в три погибели, а Маничка за пазухой у матери пускала ртом пузыри и держала в руках кусочек калача.
Еще версты через две подъема мы выехали на вершину горы, которая называлась Листвягой. Вершина Листвяги представляет собой обширное плоскогорье, покрытое сочными травами, мелким кустарником и редкими группами листвяжного леса.
Некоторое время мы ехали вершиной горы на восток и вправо увидели д. Согорную, Катон-Карагай и широко раскинувшуюся альпийскую даль.
Вдали, левее извивающейся горной тропы, на зеленом колпаке одного из отрогов приютилась белая палатка топографа, нарезающего землю для переселенческих хуторов.
— Ну, какие тут хутора будут? — спрашивает Ананьевна. — Тут трава-то растет только два месяца… А вода-то где? Вон она где — внизу! Пойди, достань ее! Уж если мы маемся, так мы родились с тем. Вон она, — она указала на свою дочку, — ишь с каких пор за пазухой ездит. А они кого тут пришлют, чего тут засеют?
Левее палатки топографа, то есть почти у самых наших ног, лежит страшно глубокая, поросшая лесом, пропасть. Обрыв, лежащий под тропою, называется «Крутой север». На дне пропасти — речка, называемая Казеннихой, которая впадает в реку Белую.
Вскоре показалась и сама Белая с приютившейся на левом берегу длинной, напоминающей вопросительный знак, деревней Белой. Деревня Белая лежит в глубокой яме, замкнутой каменными и безлесными горами, на ровных и волнистых верхах которых, как рассыпанные игральные карты, лежат полосы хлебов. Среди желтых и кремовых полос изредка рисуется зеленая лента озими. В общем, раскинувшаяся вдали картина ласкает взгляд своей ширью и пестротой красок.
Обогнув верховье речки Казенихи, мы начали спускаться с Листвяги, но тут… — о, великий соблазн! — с коней мы увидели такое обилие крупной клубники, что не могли не остановить коней. Будь это не во второй половине августа, мы, конечно, не сошли бы с коней, так как ягода на Алтае далеко не редкость, но ведь клубника на вершине синих гор, в то время как вершины других покрыты свежим снегом — это великое искушение!
Больше всего искушен был молодой Асей. Он так аппетитно и быстро ел клубнику, что мне было завидно, потому что я был уже сыт и стал брать в корзины. Уж больно крупная, ароматная и сочная была клубника. Далеко уехал Родион с Ананьевной и Зиновием, а мы все еще собирали клубнику.
— Ну, поедем! — то и дело предлагал Асей… — Што поделаешь, если ее так много!..
А сам все полз по пышной траве и собирал ягоды себе в шляпу.
Так точно и я: поставлю ногу на стремя и опять увижу соблазнительные гроздья клубники… Снова собираю и снова слышу:
— Ну, теперь пойдем… Нет, постой, вот еще маленько… Ишь какая хрушкая, мотри!
Когда солнце склонилось к западным грядам гор, мы спустились на просторные увалы, устланные сплошными квадратами посевов. Здесь в р. Белую неторопливо вбегает речка Пашенная.
— Это чьи посевы?
— Это посевы фыколян! — ответил Асей.
И по пышным пашням между кудрявых овсов, колосистой пшеницы и усатых ячменей мы поехали рысью.
Между тем продолжили с Асем прерванный клубникой разговор.
— Так почему, — спрашиваю я у Асея, — вы брезгуете нами, людьми не вашей веры… Даже чашки не даете нам?
— А потому, значит, что вы нечисто себя содержите!..
— Как это нечисто?
— А под «начал» не идете, в веру нашу не идете!
— Значит, всех, кто не верует по-вашему, вы считаете нечистыми?! Да это ведь оскорбление, а раз оскорбление, то и зло… А Христос ведь заповедовал любить ближнего.
— Такая у нас вера! — уклончиво ответил Асей и отвернулся.
Места пошли наиболее красивые. На одной из полос я увидел самосброску.
— Как же попала сюда машина? — спрашиваю.
— А здесь она уже не одна, их много…
— Но как же по таким дорогам? На вьюках?
— Нет, зимой на санях. Вот когда застынет Бухтарма — сперва по Бухтарме, потом по Белой да и сюда…
Мне подумалось:
— Раз проникла сюда машина, то скоро проникнет и цивилизация и сметет она старинные устои, хранящиеся здесь целые века почти в первобытной форме.
Из седловины вдали показалась и знаменитая Фыкалка.
Мы пришпорили коней.
Георгий Гребенщиков
«Сибирская Жизнь», 1911, № 231, 20 декабря
СТАНЦИЯ «ТАЙГА» СИБИРСКОЙ ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ
Дело дружины. Импровизированный клуб
Своевременно сообщалось на страницах «Сибирской Жизни» об обостренных отношениях между местным полицейским приставом и пожарной добровольной дружиной.
В настоящее время к этим сообщениям есть возможность сделать некоторые дополнения.
Возникшими «недоразумениями» в дружине заинтересовался начальник губернии. Началась переписка. Создалось целое дело. Мало это — назначено было расследование на месте.
К каким заключениям пришел господин Баранов, которому было поручено это расследование, неизвестно. По впечатлениям участников допроса можно предполагать, что его деятельность носила чисто примирительный характер. Также было настроено и правление дружины. Но примирительный тон, видимо, чужд был общему собранию дружинников.
Они провалили кандидатуру г. пристава в члены правления дружины, несмотря на то, что таковым состоял он, кажется, с основания дружины. Собрание избрало его лишь кандидатом.
Такая «честь» показалась г. приставу обидной и он с благодарностью отказался от кандидатства. Вместо отказавшегося начальника дружины был избран дорожный мастер г. Петров.
Так закончились «недоразумения» дружины с полицейским приставом.
* * *
— Наш поселок обогатился новым общественным «клубом», посещаемость которого растет с каждым днем и принимает даже нежелательные для обывателя размеры. Жизнь этого «клуба» не прерывается ни на минуту; он функционирует и днем и ночью. Печально то, что доступ в него открыт даже для детей школьного возраста. Посетителям предоставляется здесь полная свобода. Каждый занят тем, к чему более склонен. Кто играет в карты, кто в лото, орла, косточки, железку и т. д. В играх принимают участие и присутствующие здесь дети. Некоторые из них настолько увлеклись этим «ремеслом», что обратилось у них уже в привычку, и они обворовывают родителей, чтобы удовлетворить ее.
Некоторые выражают недоумение, — почему бдительное полицейское око не находит нужным посетить этот «клуб», о существовании которого давно уже известно. Клуб расположен посредине третьей улицы, недалеко от железнодорожной церкви.
Пора, наконец, покончить с этим.
Сибиряк*