Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2011
Константин СОБОЛЕВ
ОБОЗНАТУШКИ
Рассказы
Воровка
Этот день у Валентины Ивановны не заладился с самого утра.
Проснулась она рано. За окном еще мутно синело, и тополь был похож на черного паука. Полежала, прислушиваясь к ноющей боли в пояснице и похрапыванию Васьки, спавшего в ногах.
“Точно мой покойный старик. Царствие ему небесное!”
— Васька! Васька!
Кот замолчал. Было слышно, как он тянется и дерет коготками одеяло. И сразу вспомнился сон. Будто еще девочкой плывет она по родной речке к берегу. Солнце, но свет не яркий, застывший. И хотя изо всех сил колотит ногами воду — ничего не слышно. Берег совсем рядом, но вдруг что-то белое и холодное всплывает со дна, обволакивает и тянет вниз. “Словно медуза. Да ведь нет у нас медуз!” А белое накрывает, давит, забивает рот. Не вздохнуть! И Валентина Ивановна просыпается от собственного стона.
“Не к добру!”
Синева стала розоветь, ветки тополя посветлели, на них видны редкие ржавые листья.
Валентина Ивановна, охнув, приподнялась, осторожно села. Кот тоже встал, потянулся, открыв малиновую пасть.
— Ну и зеваешь ты, Васька! Встаем, встаем! Божий день на дворе.
А за окном литым огненным шаром поднимается солнце, и белеет, словно от испуга, месяц.
— Вот склероз! Сегодня же за курткой пойду! — и солнечный свет разливается по отечному лицу старушки.
На куртку она копила еще с весны. Старую — латай не латай — пришлось отдать жившему в подвале спившемуся, но безобидному бомжу.
Налила молочка Ваське, а сама, спеша на рынок, не стала даже чай пить. Утром, пока не нахлынули покупатели, и срядиться подешевле можно. Надела старенький, еще с учительских времен, плащик и, дав Ваське наставления, вышла.
В подъезде привычно воняло мочой, пивом и сигаретным дымом, но на улице утренний город дохнул в лицо холодной прелью опавшей листвы; Валентина Ивановна словно увидела родную деревню, лес, в который она бегала за грибами. И вновь вспомнился сон, и отчего-то заныло сердце.
Рынок был пуст. Торговки только развешивали и раскладывали товар. Валентина Ивановна быстро нашла место, где торговали куртками.
— Вот, бабушка, недорого, всего девятьсот! Теплая, удобная! Берите! — заглядывая в глаза, убеждала ее молоденькая рыжая продавщица.
Примерила. Куртка оказалась впору. Взяла. Аккуратно свернула, положила в пакет.
“Удачно как! А сон… Ноет в пояснице — вот и снится невесть что!” — и пошла по рынку, разглядывая шапки, дубленки, джинсы и другую одежду. И вдруг увидела куртки, такие же, как купленная, только цена не девятьсот, а семьсот пятьдесят рублей. Сердце заколотилось, и сразу стало не хватать воздуха.
“Вернуть… Скорее!”
На месте девушки — бабища с жирным лицом достает из баула футболки. Валентина Ивановна поспешно вытаскивает из пакета куртку и, тяжело дыша, говорит:
— Девушка! Девушка!
Бабища поднимает голову, видит старуху с курткой и пакетом в руке, вырывает куртку и кричит:
— Украла! Украла! Воровка! Милиция! Где милиция?!
Валентина Ивановна хочет сказать, что это недоразумение, ошибка, но язык примерз.
— Держите ее! — орет бабища и тянет к Валентине Ивановне бело-толстую, остро сверкающую кольцами руку.
У Валентины Ивановны в груди что-то обрывается, и она спешит вон из рынка.
— Что с вами, бабушка?
“Это кому? Мне?” — словно спрашивает ее кто-то.
— Вы присядьте! Вот скамеечка.
Валентина Ивановна машинально садится.
— У вас лекарство с собой?
Послушно достает валидол, кладет под язык.
— Может, скорую?
— Нет, нет, я пойду потихонечку…
“Молочка Ваське купить. Воровка я! Себе творожка. А хлеб еще есть. Воровка я!”
Заходит в магазин, берет пакет молока, пачку творога и видит сырки “Дружба”. “Надо же, как в детстве. Купить? А денег-то нет. Воровка я! — берет два сырка и прячет в карман плаща. — А сырки я давно не ела. Можно и Ваське дать, два ведь взяла”.
Рассчитывается за молоко и творог и направляется к выходу. Кто-то грубо хватает ее за плечо. Внутри все обмирает, тело становится невесомым, как облако, а ноги, напротив, приросли к полу, стали свинцовыми.
— Продукты воруете? Ни стыда, ни совести у людей! — радостно кричит здоровый молодой охранник и куда-то тащит Валентину Ивановну.
— Вот, Иван Семенович, опять вора поймал! Смотрю, сырки в карман тырит! Ну, думаю, посмотрю, что дальше будет? Думаю, может, расплатится? Не-ет, к выходу! Старуха, а шустрая какая! Наверняка не первый раз, Иван Семенович, ворует! Но я ее — хвать у дверей! Стоять! У меня, Иван Семенович, ни один вор не уйдет! Вот они, сырки. Целых два сперла! Милицию, Иван Семенович, вызывать?
Что-то белое и холодное стремительно всплывает снизу: “Как во сне. А Васька один. Кто его…” — и Валентина Ивановна падает лицом на белый стол.
— Что это с ней, Иван Семенович? Притворяется?!
— Марину зови, дурак!
Прибегает Марина, бывшая медсестра, щупает пульс:
— Все! Умерла старушка.
Хозяин
Игорь Александрович, “игрек”, как звали его ученики, только что расположился в номере гостиницы, разложив листы доклада, который он должен был читать на семинаре, как дверь распахнулась и влетел человек в шляпе и с черной папкой под мышкой. Не замечая Игоря Александровича, вошедший обошел номер, посмотрел, свежа ли простыня, отвернул кран, убедился, что вода есть, и лишь после этого глянул на постояльца черными глазами.
— Как устроились?
— Нормально…
— Ничего не беспокоит?
— Нет пока.
— Если что, сразу ко мне — примем к нарушителям самые строгие меры! — убедительно сказал вошедший, взметнув под потолок указательный палец. — Самые строгие, вплоть до высшей.
— Уволите, что ли?
— Без сожаления! Но только после высшей.
“Начальник, а шутник!” — подумал Игорь Александрович.
Вошедший еще раз обежал номер, заглянул в тумбочку. В тумбочке лежала пустая бутылка и стакан с обитым краем.
— Уже употребили?
— Что вы! Я ведь учитель! Приехал вот на семинар.
— В курсе. Доложили. Как поставлена партийная и патриотическая работа в школе?
— Партийная? Да ведь теперь партий-то…
— Не будьте оппортунистом! Партия одна — была, есть, будет. Крепить и крепить. Партийность, патриотизм, нравственность и дело, дело. Искра и пламень, очистительный, выжигающий скверну, коррупцию и мусор. Запишите!
Игорь Александрович от такого напора почувствовал давно забытую робость.
— Я надиктую вам тезисы. Вернетесь в школу, проведите собрание. В массы! В массы! Пишите! Ежедневно, нет, ежечасно думать и делать. Во имя народа, партии, государства. Не останавливаться. Это главное. Только вперед. Прошлое пусть доедает история. Зорко смотреть в будущее. Видеть и осязать!
Игорь Александрович едва успевал записывать.
— А что делать? Какие проводить мероприятия? — спросил он.
— Думайте, штурмуйте мозгом! Главное — инициатива и напор. Пишите! Объединение, сплочение, цель. Одна. Иной нет.
— Да какая цель? — не выдержал Игорь Александрович.
— Цель — дело. Поясняю: вошел, оглядел, сделал. Вот вы — вошли в номер: бутылки, пыль. Убрать! Я сейчас распоряжусь: вам принесут ведро и тряпку. Учитель — пример.
Дверь распахнулась — вошла здоровая тетка с ведром и тряпкой.
“Быстро как! Да… хозяин!” — с уважением подумал Игорь Александрович.
Но тетка вдруг со всего плеча ахнула “хозяина” в ухо, шляпа слетела — незнакомец в прыжке подхватил ее и мгновенно исчез.
У Игоря Александровича выпала ручка, но второй рукой лист с тезисами он держал крепко.
— Ах, змей, опять?! Я тебе… Только появись у меня! Тряпку в рот и ведро на голову! А ты тоже хорош!
— А кто это?
— Да шизя местный. Как весна, так обострение. Ходит и распоряжается. Ну, я ему пораспоряжаюсь! Я ему сейчас… — и тетка вышла.
Ноу-хау Петровича
— Ушел я от этого барыги! Все равно платит копейки.
— А жить на что?! Да и дрова на зиму даром…
— “Дрова”, “дрова”… А ты день на морозе лес повали!!! Пошли они к черту!
— Так детей-то на что в школу собирать? Светке куртку брать, она уже большая, ей перед подружками в этой обдергайке ходить стыдно!
— Купим, Валька, все купим! Я шиномонтажку открою! Зря, что ли, столько лет в леспромхозе слесарил?
И Петрович открыл шиномонтажку, благо, все необходимое, когда банкротился леспромхоз, он по-хозяйски перетащил в свой гараж.
Прошло три дня, но клиенты не появлялись, хотя и повесил Петрович на крыше гаража большой фанерный лист, на котором белилами написал: “Шиномонтаж. Недорого”.
— Надо тебе на въезде в поселок объявления для городских разместить! — посоветовал сосед.
Петрович разместил и объявления, не сам — ребят отправил.
Прошло еще три дня, но не подъехала ни одна машина.
— Ну, бизнесмен хренов, что жрать будем? Может, шины твои дырявые вместо мяса в суп положим? А то давай, я тебе сварю!
— Да иди ты!.. — и Петрович убегал в гараж. Курил, думал, но ничего придумать не мог.
“Хоть снова в лес иди! — но вспомнил хозяина, круглого, сыто причмокивающего толстыми губами при виде дородной поварихи, и будто наяву услышал: “Приперся? Что я тебе говорил: приползешь, куда денешься, иначе с голоду подохнешь. А взять ли тебя, это надо еще подумать!” Сука! — и Петрович вдавил в землю окурок. — Хоть по поселку иди и колеса прокалывай!”
— Елки-палки! Так это же… Сережка, Витька! Где вы, черти?
— Что, папа?
— Нате гвозди и на дорогу за поселок! Поняли, о чем я?
— Ага!
— Только никому ни гугу! Особенно матери!
“Ну, сейчас клиенты подвалят! Что, Валька, “шины дырявые” варить, а это что?!” — и Петрович видит, как протягивает жене пачку заработанных денег.
Через два часа у ворот засигналили. Выскочил: три машины.
“Так это же…”
— Братуха! Ты как? И не позвонил!
— Да решил с друзьями недельку на Байкале отдохнуть! О, у тебя шиномонтажка! Это хорошо, а то мы на въезде четыре колеса прокололи! — и, обращаясь к круглому, как шар, мужику, радостно прокричал:
— Иван Иваныч, не беспокойтесь! Брат бесплатно шиномонтаж сделает!
Заживо погребенный
— Да ты только представь: просыпаешься — темень, сырость, холодные доски гроба! Хочешь встать — и лбом в крышку. Ужас! — Василий Иванович опрокинул рюмку и замычал.
— А если перевернуться, спиной крышку выдавить?
— Ты что, Витька, дурак? Она же прибита!
— Так гвозди — на тридцать.
— А земля? Земля! Слой тяжелющий!
— Да… А если как-то… зубами прогрызть дыру — и наверх?
— А воздух, воздух! Песком дышать будешь? — Василий Иванович вновь налил полную рюмку и, словно глотая воздух, выпил. — Говорят, Гоголя, ну, писателя этого, когда гроб вскрыли, нашли перевернутым. Заживо похоронили, вот он в гробу и очнулся. Ну, возился, возился, горемычный — и перевернулся, а вылезти не смог. Умер, конечно. А до похорон в летаргическом сне был.
— Жуть!
— Он, говорят, предчувствовал, что его живьем похоронят, слезно просил повременить после смерти с похоронами. А близкие, значит, не стали ждать — похоронили. — Василий Иванович вновь опрокинул рюмку и вытер ладонью набежавшие слезы.
— Да ты чего, Иваныч? Ты еще вон какой крепкий старик! Чего о смерти раньше времени говорить? Выпьем лучше!
В окно застучали. Витька и Василий Иванович вздрогнули. Зашумело, кто-то начал скрести черное от ночи стекло.
— Это ветка. Ранетка старая, разрослась… Срубить надо, да руки не доходят.
Витька, стыдясь, что испугался, вновь наполнил рюмки.
— Осень, Витенька, осень. Опадает все, гниет. Вон и картошку сняли, в подполье сложили. Скоро и меня положат… в гроб… и сгнию, как картошка-матка, — по сморщенному лицу старика бегут ручьями слезы.
— Ты, Иваныч, ложись спать, а я… домой пойду.
— Иди, Витенька, иди! Прощай, милый!
Вышли в ограду. Пахнет горечью опавших листьев и холодной сыростью. В черном небе ни звезды.
Витька ушел, а Василий Иванович направился в сторону огорода.
Очнулся от тяжелой головной боли. Не голова, а булыжник. “Булыжник” все время куда-то падал, падал и не мог упасть. Во рту сухость, как в Сахаре, кажется, даже песок на зубах поскрипывает. Дрожащей рукой пощупал липкий лоб. Со стоном приподнялся и… ударился лбом о дерево. Голова вновь полетела вниз, упав на… доски.
От ужаса по телу прокатилась холодная дрожь — от ног к голове, — на голове дрожь собралась в колючий ком и стала тянуть волосы вверх. Иваныч выбросил в сторону руку и больно ударился о деревянную стену.
— Похоронили! — вырвался рыдающий вопль. Иванычу показалось, вопль был не его, но чей-то родной, отпевающий, откуда-то сверху.
Иваныч оперся руками о доски и рванул вверх — из глаз сыпанул пучок алых искр, но стало еще темнее.
Второй раз старик очнулся уже с твердым убеждением, что похоронен заживо. С трудом, упираясь лицом и плечом в стенку гроба, перевернулся, лежал, с хрипом вдыхая гнилую сырость, которая шла снизу. Полежал, рванул вправо и полетел, полетел вниз, вниз, в преисподнюю. Летел долго, ударяясь обо что-то звенящее, гудящее, как барабан.
“Сейчас явятся и поведут мою душеньку в ад, в ад, грешен, грешен… Господи, помоги! Прости меня, Господи! Пожалей!”
И возник свет. Он был синевато-розовый, райский. В свете забелел ангел. Иваныч с молящим стоном тянул и тянул к нему руку, ползти не решался. Ангел молчал: оценивал, видать, душу Иваныча. И наконец, почему-то Витькиным голосом, изрек:
— Иваныч, ты какого хрена в бане делаешь? Спал, что ли, на полке?
Шутник ты, Василий!
— Опять в лохматину пьяный!
— Да лечусь я… пиво только…
— “Лечусь”. Третий день “лечишься”! Видели бы родители — слезами бы сто раз умылись. Грязища, вонь. Ты уже даже не на кровати, а на полу, на дохе спишь. Опустился ты, Васька! Правильно, что жена твоя горемычная к хорошему человеку ушла.
— Ты, Ивановна, шла бы… подальше…
— Я-то уйду. Мне — что? Не родня — соседка! Но скажу: бросай пить, сопьешься. Люди бруснику собирают, урожай нынче, продают или сдают перекупщикам. По тридцать — сорок тысяч зарабатывают. Да что говорить! Ты же не живешь — валяешься, как эта доха… — и соседка хлопнула дверью.
Василий быстро набулькал полную кружку и жадно выпил. Закурил.
— Эх! — прошлое скользнуло в памяти, как солнечный свет по забору. Все ведь было: и работа, и жена Танька, и достаток. А потом… Что вспоминать!.. Хватит! Спать, спать, а утром по бруснику.
До леса десять километров, но подвезут, не пешком. Не подвезли. Притормаживали, но, глянув на запойную Васькину рожу, давили на газ. Один раз показалось: все, точно подвезут — друг ведь. Правда, бывший. Тоже за ягодами. Но бывший смотрел не вперед на дорогу, где стоял улыбающийся Васька (он уже и горбовик снял), а вбок. Так и проехал, глядя на обочину, обдав Васькино лицо с замерзающей улыбкой горькой пылью.
В горле ссохлось. “А ведь пиво осталось, нет бы взять! И место у него было. А не взял! Подумал, воняет от меня. Где бы напиться? До ручья топать и топать. Не пропил бы велосипед… Ворона падаль какую-то клюет. А пива бы взял — хуже!”
У ручья пал на колени и пил, пил, как лошадь. В ручье отражалось что-то темное, лохматое. Напился, сполоснул лицо.
Брусники не набрал. Ближние места давно обобраны. Намаялся. С похмелья мутило, дрожали руки, тело покрывалось вонючим потом. Лег в тень и проспал до вечера.
Домой приплелся ночью. Допил пиво.
— И зачем я горбовик оставил? Завтра ведь не пойду. Ну, тупой! — и вдруг по-бабьи ойкнул, ложась на доху.
— Вот столько же брусники было семь лет назад. На два года заготовили и мотоцикл купили!
— Ну, бабоньки, ведра доберем и вон у того куста с валежиной посидим, отдохнем.
Шустро работая совками, три молодухи стали приближаться к валежине. Но отдохнуть им не пришлось. Из-за валежины всплыла лохмато-коричневая туша, хрипло рявкнула и сверкнула на солнце желтым глазом.
Когда визг и топот стихли, Васька скинул доху и снял новогоднюю маску медведя с медной пуговицей в одном глазу.
— Ха-ха! Ловко!
На траве валялись три ведра брусники. Ссыпал ягоду в горбовик.
“Ведра взять? Да нет, попадусь еще с ними!”
— Ну, взялся наконец-то за ум! Я тебе и продать помогу, ты, главное, собирай!
— Так-то, Ивановна, а ты: “лежишь как доха…” Ха-ха!
— А ты не хохочи! Собирай, да поглядывай. В магазине сегодня одна баба рассказывала: только хотела передохнуть, а тут из-за куста не медведь — гора, и глазья желтым огнем пылают. Не помнит, как до дороги добежала, а одна, бедная, так совсем обмочилась.
— Ха-ха…
Через десять дней у Васьки было уже пятнадцать тысяч. Он не пил, посвежел в лесу, только бороду не брил. Вечерами пил у Ивановны чай и рассказывал, как хорошо он заживет, даже женится, есть, есть на примете вдовушка.
В тот памятный день проснулся Василий с нехорошим предчувствием. Снилось, будто идет он по берегу реки. День серенький и тихо-тихо. Идет с горбовиком, и вдруг река разом падает вниз, а Василий оказывается на краю илистой пропасти. Не упасть бы! А горбовик от ягод все тяжелеет и тяжелеет, и Василий тяжело рушится вниз.
Он удачно выследил бабенок. Одни, пацан, да он не в счет, лет десять — двенадцать, ходит с палкой, дурачится.
Васька рявкнул, уже не хрипло, а по-медвежьи, — опыт появился. Бабы привычно завизжали, бросили ведра, аж задницы замелькали. Вот только паренек выставил палку — “Мамочка моя! Да это же у него ружье настоящее!” — и ахнул выстрел. Что-то гирькой тупо стукнуло по голове, — и бабы с пацаном исчезли.
Открыл глаза. Над ним склонились белые фигуры.
“Ангелы?!”
— Ну и шутник ты, Василий! — “Врач!” — Хорошо, паренек скользом тебя жаканом хватил, а то бы уже вчера похоронили медведя-Василия!
Темное время
В поселке отключили свет. Его отключали и раньше, на день — на два, но на этот раз отключили надолго.
Иннокентий, уже клонившийся к земле старичок, маленький и серенький, как мышь, вышел на крыльцо “четвертушки” — многоквартирного дома без огорода, с общим подвалом и туалетом во дворе. Постоял, щурясь на яркое, но не жаркое сентябрьское солнце, и прислушиваясь к разговору соседок:
— Свет не дали?
— Ага, догонят и еще раз дадут! Авария, говорят, большая!
— “Авария”… Вместо того чтобы столбы менять, они все лето рыбачили да водку жрали!
— Вот и “нарыбачили”… Бабы в поссовет идти собираются, требуют, чтобы дизель включили.
— Зато бомжи-то как рады! Народ на свалку испорченные продукты выбрасывать начал. Бомжи пир у себя в землянке устроили, гудят.
— Да еще ребята, да собаки. Те рады — в школу не ходить, а эти — жрут, аж шерсть лоснится. Я вчера Дружку курицу отдаю, а сама, не поверишь, плачу, а он, сволочь, повизгивает от радости, так бы и пнула!
— А я, как пенсию подкоплю, сразу электрогенератор куплю, пусть китайский, дешевый, но все же спасение!
— Верно говоришь! Надо еще ледник подлатать.
Соседки увидели Иннокентия:
— Дети-то в этом году приедут?
— Работают…
— “Работают”… Деньги они у тебя зашибают, магазины продуктовые в городе держат, — а тебя бросили! Пять лет носа не кажут и к себе не берут.
— Да нет… я сам к ним не еду. Что в городе делать? Духота, шум… — и, чтобы избежать неприятного разговора, поспешил в подвал.
В подвале был у него вырыт ледник. Раньше, когда был в силе и рыбачил, хранил в нем лагуны с соленым омулем.
“Продуктишки-то надо в ледник спустить. Льда давно нет, но все же холодно, не испортятся”, — Иннокентий вспомнил, как когда-то зимой вместе с сыновьями намораживал ледник. Вместе таскали снег, возили в бочке из колодца воду. “Смотри, папаня, каток — в хоккей играть можно!” — кричал старший, пританцовывая на матовом льду.
С трудом открыл запревшую крышку — темень, сырой холод, тяжелый запах гниющего сруба. “Как моя жизнь!” — и заплакал.
Продукты — молочко и немножко творожка — спустил, прикрыв чистой тряпицей.
Свет не дали и на следующий день. Иннокентий спустился в подвал, зажег спичку — в углу стояла большая коробка.
— А коробку я когда поставил? — открыл: колбасы, ветчина, отварная свинина. Все пахло так, что старик, давно не евший таких продуктов, с шумом сглотнул разом скопившуюся слюну. — Дети, наверное, прислали, а соседи и спустили в ледник, пока я за хлебом ходил!
На следующий день продукты прибавились: появились банки со сметаной, сливками, коробки пельменей, отварная курица, соленый омуль, котлеты, сосиски. Иннокентий брал продукты, нюхал и тихо смеялся: “А вы — “бросили, бросили”… Вот она, сыновья забота!” — но у соседей насчет детей не спросил — зачем? Кроме них некому, родни ведь никакой!
Следующие три дня он питался, как в той, будто и не бывшей, семейной жизни.
На четвертый день свет дали. Иннокентий вышел на крыльцо. Соседки, перебивая друг друга, обсуждали поселковые новости:
— А Петровна и говорит мэру: “Не включите дизель — мы самому президенту писать будем! Он вмиг на вас, дармоедов, управу найдет!”
— И надо бы написать!
— А ты, дед, молодец, что тогда ледник построил! Спас!
Подумал: “Отчего я — молодец?” — но улыбнулся беззубым ртом, решая, что сварить сегодня: пельмешек или сосисками себя побаловать?
Осторожно по скользкой лестнице спустился в ледник, зажег спичку — пусто, только под тряпицей его банка и творог.
— Где же все? Неужели соседи-воры? А что сделаешь?..
Подарок
— Может, кофту? Так размер не угадаешь, и вдруг расцветка не понравится? Обида! Полотенце махровое? Дарила уже. Утюг? Она как раз жаловалась, что шнур подгорел. Дорого!.. Что подарить, ума не приложу?! — обратилась Марья Ивановна к Ваське.
Кот дернул усом — опять разбудила неугомонная старуха. Ведь видела, что пришел под утро. Упал после мартовской ночки обессиленный поспать и на тебе — разбудила! Васька повернулся на другой бок и зажмурил глаза.
— А может, салатницу хрустальную подарить? Недорого. Конфеты в нее положить, чтобы не пустую. А?..
Васька сильнее зажмурил глаза и даже всхрапнул для пущей убедительности. Но не спал — чутко слушал: “Оделась… Сумку взяла. В магазин… Молока бы не забыла купить!” — Васька не выдержал и хрипло мявкнул.
— Да помню, помню, ирод лохматый!
Хрустальные салатницы, к ужасу Марьи Ивановны, стоили совсем недешево. Она уже хотела купить недорогой молочник, как дородная продавщица сказала:
— А может, бабушка, с браком возьмете? Чуть отколото внизу, но зато дешево! — и вынула из коробки салатницу. — И незаметно даже, когда на стол поставите!
И Марья Ивановна, хоть и заныло у нее сердце, взяла.
— С днем рождения, Галина! А наготовила-то, настряпала! Вот тебе под салаты подарок!
— Смотри-ка, Степановна, хрустальная! — показывала именинница салатницу сухонькой, похожей на мушку, старушке.
— Аж играет на солнце! — ахнула та.
— Садитесь, садитесь, гости дорогие! Угощайтесь! Попробуйте заливное из окуней!
— У кого окуней брала?
— Сосед с озера привез. Привезет, продаст — и запьет на неделю.
— Спивается народ! Их бы, как раньше, на работу, — мигом бы о водке забыли!
— Теперь нельзя — свобода. Да и кто за ними следить будет? Мэр сам за воротник почем зря заливает!
— Да…
Когда гости ушли, хозяйка начала мыть посуду, дошла очередь до салатницы.
— А это что? Да она отколота! Ну, Ивановна, совсем слепая стала! Берет — и не видит, что берет. А продавцам, известное дело, лишь бы продать! И что с ней делать? Ребята скоро приедут, увидят, скажут: “Что же ты, маманя, посуду битую ставишь?” — вытерла о фартук руки, пошла искать коробку. — Ну вот… как новенькая! В субботу у Людмилы день рождения — ей и подарю!
Прошел год. С раннего утра на кухне пахло сдобным тестом. Марья Ивановна взбивала на крем сливки. На плите в больших сковородах шипели мясные и рыбные котлеты, из кастрюль шел густой душистый пар.
Васька, объевшись с вечера рыбы, тихо постанывал: “И зачем я после сазаньего хвоста съел куриное крылышко, а потом еще и окуня? Ладно окуня, а зачем я колбасу ел? А гремит-то, гремит! Ну, неугомонная старуха!” — и Васькины усы нервно вздрагивают.
К обеду стихло. Стол задышал рыбными, мясными запахами, теплыми и душными, засиял хрусталем: вазами, вазочками, салатницами, доверху наполненными вкуснятиной.
Васька не выдержал и, волоча по полу похожий на лохматый шар живот, подошел к столу. Но есть невмоготу. Постоял, понюхал и отошел.
— Ну, Ивановна, с днем ангела тебя! А стол-то, стол! Выставка, а не стол! А салатов-то, салатов! А я тебе как раз салатницу выбрала! Смотри! — Людмила Георгиевна открывает коробку, в ней хрустальная салатница.
Марья Ивановна, сияя от радости, достает салатницу, ахает… и вдруг палец натыкается на выбоину. Уже смутно догадываясь, еще не веря, именинница переворачивает салатницу и видит знакомый отколотый край.
— Да ты не разглядывай, а салат клади! Ставь подарок на стол!
Активный избиратель
— Не-е, ребята, Сергей Степаныч — мужик пробивной! Сказал — сделал! Смотри, как колхоз рыболовецкий поднял! Я только за него!
— Да что-то жалуются рыбаки, не платит им…
— “Не платит”… Пить надо меньше! Жрут водку, как воду. Вот и результат, а Степаныч — хозяин хваткий.
— Для себя-то — да, а для народа…
— А колхоз? Сохранил? Сохранил! Работу дал? Дал! Не-е, мужики, только за него надо голосовать, за него. Смотри, какой видный! — и Иван Иванович Объедкин любовно погладил прикрепленную на лобовом стекле “микрика” листовку кандидата Обгрызаева.
Трое мужиков, которых он за “умеренную плату” подобрал по дороге, промолчали.
— А станет депутатом — не только колхоз, село поднимет! Клуб отремонтирует, школу. В листовке все белым по белому расписано. Вот она программка, реальная, — Объедкин вновь погладил листовку. — Не то что у других! Да взять, например, бизнесмена городского. Тоже — кандидат. Но кто он такой? Откуда? Зачем? Кто его звал? А Сергей Степаныч — наш, местный.
— Да и тот, говорят, наш. Борзоев. У него в селе дом свой, вроде дачи. Он уж неделю здесь. Агитирует…
— “Наш”, “наш”… Депутатскую корочку ему надо, чтобы деньги ворованные не отобрали.
— А по мне — все они хапуги! Что тот, что другой, что пятый, что десятый. Наобещают горы, а выберут — и где они? При встрече руки не подадут! — сказал костистый, с огромными лапищами, мужик, молчавший всю дорогу.
— Не-е! Он кто? Торгаш, наверное, а Сергей Степаныч — руководитель. Улавливаешь разницу? То-то! Свойский мужик, компанейский.
— Да, выпить он мастер! — промолвил щуплый мужичок и облизнул губы.
— Вот-вот, из народа! Ну, подъезжаем… Где, говоришь, дом-то коммерсанта хренова?
— Заедешь в село, направо, — и через две улицы домище стоит. А тебе зачем?
— Да хочу глянуть, куда уходят ворованные у народа деньги. Все, мужики, платите и вылазьте. Спешу.
Мужики расплатились и молча вышли.
Объедкин снял листовку Обгрызаева, достал из папки листовку Борзоева, аккуратно приклеил и покатил искать его дом. Ехал и думал: “Выборы — дело серьезное! Тут спешить нельзя! Тут головой, а не сердцем голосовать надо! Сколько, интересно, он мне за выборную работу отвалит?”
Огреб
Ну, Валька, ну, коза! “Мамане помочь надо, огород у нее большой!” А у нее там два сына! Что, не помогут? Да и сама теща: не старуха — трактор! “Пока езжу, огород огреби! Нечего каждый день на рыбалку бегать! Ты и рыбы-то не привозишь — только водку и умеешь лакать!” А на той неделе кто полмешка привез? Кто? А? Продала! “Гостинцы купить…” Нет, ты сначала дома все сделай, а потом и кати, хоть к мамане, хоть к черту на кулички!
Сергей с тоской глянул на огород. Словно зеленые волны набегала на окно шелковистая ботва, белея, как пеной, распустившимся цветом.
Эх, сейчас бы на Байкал! Омулька на рожне под водочку… Малосольных огурчиков взять… А тут… да его за два дня не огребешь! В прошлом году с Валькой за день. Но она же… трактор!
Сергей прижался лбом к раме. Вспомнилось, как в детстве еще худеньким мальчуганом нырял в ботву, как в волны. Ботва шумела, пахла едкой горечью и зноем. А в конце огорода у забора, заросшего крапивой, чистяком, пыреем, копал в кучах сырого мусора червяков, складывая их в банку из-под сгущенки. Червяки как на подбор — толстые, жирные. На них хорошо брали окуни и красноперки.
— Эх! — взял тяпку и пошел огребать.
Сначала работал зло, в охотку, с любовью оглядывая ровные ряды. Но минут через сорок с непривычки заныла спина. Сел у забора, закурил. Вновь вспомнилось детство: в пятом классе, когда начал баловаться папиросами, купил две пачки “Беломора” и спрятал их в ботве. Не найдут! Нашел дождь. За ночь пачки разбухли, стали похожи на свернувшихся ежат.
Кажется, было вчера, в такое же росисто-солнечное утро. Даже чувство обиды было такое же! А ведь прошло… Сколько прошло? Да лет тридцать почти.
Жизнь катится вниз, уже привычно, со знакомой горечью в сердце. Вон и Витька уже куревом балуется, и зачем его с собой взяла!
Сергей смотрит на руки, темные, огрубевшие на работе, вечно пахнущие соляркой и солидолом. Нытье в пояснице затихает, по телу разливается приятная истома. Вспоминается что-то давно забытое, лунное, белое, как ночной черемуховый цвет. Кажется, вспоминает не сознание, а одно тело. Валька, горячая, дышащая телесным зноем, жадная до любви, охватывает, как июльская волна, голое Серегино тело — и тонешь, тонешь.
Сергей вздрагивает. В ограде грохнули ворота, послышались голоса:
— И где он, черт?
— Э-ге-гей! Встречай одноклассников!
Сергей пружинисто вскакивает, отброшенная тяпка сразу тонет в ботве.
— Елки-палки! Андрей! Витька!
Обнимаются и шумно вваливаются в дом.
— А Валька где?
— К теще укатила! Огород огребать.
— Да ты не суетись! Через час позная откроется, а мы пока… — одноклассники достают из пакета две бутылки водки, колбасу, банку огурцов.
— Режь и наливай!
— Ну, за встречу!
Гремят стаканы, и у всех троих сияют глаза, сияют так, как будто им только что сказали: а последних уроков не будет, домой, ребята!
Что было потом, Сергей вспомнить не мог — лишь отдельные куски, похожие на вспышки разбитого стекла на дороге. Душно-мясной запах поз. Витька на руках несет официантку, а та держит в руках поднос с позами. “Два в одном!” — орет Витька, и лицо его красно пылает. Но, кажется, это уже не в позной, а в кафе. Потом они уже в школе, в кабинете, пьют прямо из горлышка шампанское, и у Андрея бегут по лицу слезы, похожие на прозрачные горошины. Сергей пытается собрать их со стола, собрать целую горсть и показать Андрею, но у него ничего не получается, он только тычет в лицо Андрею мокрую ладонь и хохочет. Затем ищут какого-то знакомого шофера и — черный немой провал.
Сергей открывает глаза. Голова — чугунок, залитый до краев раскаленным свинцом. Во рту так сухо, что язык прилип к небу. Сергей лежит на полу, на одеяле. Жгучей искрой шипит мысль: “Огород. Валька сегодня приезжает. Крика не оберешься. Надо бы полгряды…”
С трудом поднимается, вчерашнее дает под зад незримый пинок, и он летит к стене. Держась рукой за стену, идет к окну. “Сколько я вчера огреб?” Подходит — и пальцы от ледяного ужаса вонзаются в подоконник: далеко-далеко внизу не ботва — люди, тополя, машины. Некоторое время жмется пылающим лбом к раме, хрипит. Так жутко было лишь однажды, когда тонул в детстве. “Господи! Помоги!” — и вдруг слышит за спиной сиплый голос Андрея:
— А Витька-то тогда где? У него же в обед поезд! А с тобой мы вчера в поселке простились. Серега, Витька-то где?
Лохматая жуть
— А ты груздочки бери! Запах-то! Запах… А вкус! Словно сочный морозец… Водочки под них немерено можно выпить!
— Хватит уж!
— Ты, Марья, не перечь! Зять ведь приехал! Наложи груздей, наложи. Ну, давай еще по одной! Эх! Забирает… Сейчас ложись, отдыхай, а завтра на озеро. Там уток — тьма. Вволю настреляешься. Я на той неделе, не поверишь, полмешка набил!
— “Полмешка”… Пять драных уток.
— Ты, Марья, как доска занозистая.
— Я вот поварешкой!..
— Ты ее не слушай, верь мне: уток — туча. Ты, Витек, как стреляешь?
— Нормально.
— Вот и хорошо. Будет теще работа. Ощипывай да вари.
Иван Сергеевич искоса глянул на жену — отвернулась — и быстро налил в рюмки.
— Тсс… Давай!
— А медведей, Иван Сергеевич, вы убивали?
— А как же! — огладил бороду. — Чего ты, старуха, смеешься? Заваливал я мишек, заваливал!
— На привязи, в петле…
— А хоть и в петле! Разве не риск? Лет семь тому назад наш поселковый мужик пошел петли проверять, а медведь попал, да вылез и, нет, не ушел, — залег и поджидал. И дождался! Лапищей махнул — ружье в щепки. Насел, давай пластать мужика, давай его рвать. Мужик нож достать изловчился, ткнул раз, другой. Медведь и отпустил, ушел. Выполз мужик на дорогу, даже мотоцикл сгоряча завел, — и вырубился. А тут вахтовка леспромхозовская едет. Видят, сидит на мотоцикле мужик, уткнулся головой в руль, а с головы тряпка красная свисает. Что за черт?! Подбежали — ахнули! Это мишка с него скальп снял. А ты “в петле”, “в петле”… То-то!
У зятя, похожего на тощего чирка, округлились глаза.
— Я… в туалет, — и вышел.
Черное небо плавилось большими, как блюдца, звездами. Луны не было. Пахло холодной прелью листа.
На ощупь, выставив вперед руку, пошел вдоль забора в огород.
“Да, это не город. Нет удобств. Тесть-то насчет полмешка приврал. А вот я завтра… Черт, чуть не упал!”
Туалет матово белел в углу огорода. Налетел, словно живой, ветер, зашумел сухим малинником. Виктор поежился.
“В тайге-то в такую ночь… Выскочит мишка — поминай как звали! Пикнуть не успеешь, как “красной тряпкой” накроет!”
Он даже остановился, вообразив себя одного в глухой тайге. Жуть!
Нащупал ручку, дернул дверь туалета… и с тяжелым запахом мочи на него, сверкнув ледяными глазищами, оскалившись, то ли с рыком, то ли с визгом, обрушилось нечто черное, лохматое и, как показалось, огромное.
— А-а-а…
В мозгу синей молнией сверкнуло: “Медведь!” — сверкнуло и погасло.
— Что-то, старуха, долго зятек в туалете засиделся.
— Чего ты пристал к человеку? Сам же: “Груздочки… груздочки”… Вот он и сидит.
— Нет, пойду!
Кто-то лизнул теплым языком лицо. Пахло водкой, горячей мочой и прелью. Виктор открыл глаза. Почудилось: над ним склонились две лохматые головы. “Двухголовый медведь!” — мелькнула шальная мысль. По-бабьи застонал, царапая мерзлую землю.
— Да что с тобой, Витек? Опьянел? Я и не знал, что ты на водку слаб! Прости, старика, не знал! Да не лезь ты к нему, Дружок, видишь, плохо человеку!