Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2011
Николай БЕРЕЗОВСКИЙ
НЕ ПОСЛЕДНИЙ НА МИРУ…
В конце марта 2010 года в Омске увидела свет “Антология стихотворений омских журналистов”, сразу же зачисленная местными издателями, полиграфистами и любителями изящной словесности в число уникальных. В этот богато иллюстрированный килограммовый том размером 160х260 мм вошли лучшие стихи 101 автора, среди которых не только известные поэты-омичи, когда-то отдавшие дань журналистике или продолжающие в ней работать, но и скрывавшие до поры до времени свою тягу к поэтическому слову. Немало, увы, публикаций и посмертных. Поэтому, наверное, главный редактор и составитель антологии Сергей Денисенко вынес на ее обложку неполную начальную строку “Заря не зря, и я не зря…” последней строфы одного из стихотворений Аркадия Кутилова, поэтическая звезда которого вспыхнула лишь после его ранней и трагической кончины. А я отдал бы предпочтение заключительной, поскольку она-то, думается мне, вроде ключа к стихам, собранным в книге.
Впрочем, приведу этот маленький шедевр полностью:
Заря, заря, вершина декабря…
В лесах забыт, один у стога стыну.
Встает в тиши холодная заря,
мороз, как бык, вылизывает спину.
Качнулась чутко веточка-стрела,
и на поляну вымахнул сохатый…
И, падая на землю из ствола,
запела гильза маленьким набатом…
Заря не зря, и я не зря, и зверь!..
Не зря стволы пустеют в два оконца…
И, как прозренье, в маленькую дверь
через глаза в меня входило солнце!
“Антология стихотворений омских журналистов” издана, повторюсь, на выдохе марта 2010 года, почти подгадав к 70-летию поэта Аркадия Кутилова, родившегося 30 мая 1940 года, а ушедшего из жизни летом 1985-го. Но мне вспоминается последний в 20-м веке и втором тысячелетии тридцатый майский день, когда он был на десять лет моложе.
К этому времени известность омича стала всероссийской. И более. Его стихи вошли в антологии “Русская муза XX века”, “Строфы века” и “Русская поэзия XX столетия”, изданную в Лондоне на английском. Не сами, конечно, по себе, а благодаря попечению Евтушенко, прямо-таки влюбившегося в неприкаянного собрата по перу с подачи, скажу так, омских художников, чего Евгений Александрович и не скрывал: “Замечательные молодые омские художники Владимиров, Клевакин, Герасимов буквально зачитали меня стихами Кутилова, так и не замеченного столичными журналами и критиками. Действительно, в городе Л. Мартынова жил и другой, достойно не оцененный нами при жизни поэт”. Однако в Омске не почтили его память и скромным вечером. Местные литературные “светила” были озабочены собственными юбилеями, совпавшими с посмертным Кутилова, но их имена мало что скажут не только россиянам, но и омичам, живущим с этими литдеятелями в одном городе. А вот в неблизком к Омску Красноярске стараниями подвижников русской литературы Виктора Астафьева и Романа Солнцева в книжной серии “Поэты свинцового века” при журнале “День и ночь” издали к этой дате избранное Кутилова. И этот сборник наверняка бы пришелся больше ему по душе, чем предшествующие “Стихотворениям” еще подцензурная, десятилетней давности, “Провинциальная пристань” или более поздний и до вульгарности вольный “Скелет звезды”, вобравший в себя без мало-мальского отбора под этим до раздражения претенциозным названием все что ни писалось Аркадием чуть ли не с пеленок. Что, конечно же, исказило представление читателей о поэте и его поэзии.
Впрочем, это мое личное мнение, и я не стану спорить, если мне возразят. Да и речь, в общем-то, не о посмертных книгах Кутилова, а о нем самом, — каким я его знал, каким помню и почему при жизни он был изгоем, а сегодня бывшие его гонители причисляют Аркадия едва ли не к лику святых. В его же шестидесятый день рождения я помянул Кутилова такими строчками:
Пьяный, немощный, больной,
Телом грязный, редко сытый,
Местной мафией забитый —
Литераторской братвой.
В теплотрассе при свечах
Плачет, пьет, рисует, пишет;
В его душу дьявол дышит,
Но и ангелы в очах!
И на нарах для з/к,
И на лежбище в психушке
Не мечтает стать, как Пушкин:
“Мне б собой побыть пока…
Чтоб скончаться не зазря,
Мне б чернил и всякой краски,
А еще — немного ласки,
И завар для чифиря…
И бумаги — не рулон,
Пол-рулона бы достало:
Мне осталось жизни мало,
Я почти что погребен…”
А по Омску лжет братва:
“Сумасшедший, сифилитик!
Он в поэзии лишь винтик
Или жухлая ботва…”
Пьяный, немощный, больной,
Без прикрытия и тыла,
Через мост идет Кутилов
К скверу — входу в мир иной.
На траву там упадет —
Перестанет сердце биться,
И Поэзия страницу
Ему позже отведет…
Свечки, чтобы иметь возможность рисовать и писать в тех же теплотрассах, темных даже в самый светлый день, Аркадий умыкал в церквах с подстав, где те возжигаются во здравие или за упокой. Конечно же, не только что поставленные, а огарки, загасшие сами собой или притушенные специальным колпачком церковного служки. Не то что Кутилов боялся прогневить Бога, в которого то верил, то атеистически поносил, а чтобы не ощущать себя виноватым перед людьми, эти свечи возжегшими в надежде на лучшее для своих близких в потустороннем мире. Из воска огарков он потом лепил свечи собственного производства с фитилями из шнурков для ботинок, пропитанных подсолнечным маслом, отчего в его временных закутках от теплотрасс, подвалов и чердаков жилых домов до шалашей в зарослях прииртышского ивняка и редких тогда садовых домиков, сыпало искрами, чадило и трещало. Света, однако, Аркадию хватало, хотя порой вспыхивали рукописи и рисунки, а то и его одежонка, и без того прожженная “бычками” — такими же, как свечные, огарками, только от сигарет и папирос.
Похоже на комментарий к моим поминальным строчкам о Кутилове, не правда ли? А так оно и есть на самом деле. Подтекст приведенного выше стихотворения ясен и понятен только тем, кто хорошо знал Кутилова, а вот для людей, Аркадия не знавших, но почитающих его творчество, этот подтекст темен. Почему и необходима, скажем так, расшифровка, и без отступлений не обойтись, чтобы не подумалось кому-нибудь, к примеру, будто я претендую на особую роль в судьбе Кутилова чуть ли не с его рождения. Аркадий, к слову, не урожденный омич, и малая его родина, где он впервые захлебнулся криком, — таежная деревня в Иркутской области.
В прежних публикациях о нем я ошибочно именовал место рождения Кутилова Рысьи, доверившись его официальному биографу — Геннадию Великосельскому, сейчас покойному, царствие ему небесное, да, оказалось, правильно — Рысья. Надо полагать, по зверю, когда-то обитавшему в окрестностях, а может, не выбитому охочими до него и по сей день, — рыси. Ошибка эта укоренилась, множась и в печати, и в Интернете, проскользнув, к сожалению, и в “Антологию…”, с которой я начал эти заметки, почему поясню. Административно и географически деревня Рысья находится в Мамско-Чуйском районе Иркутской области. Есть на этой сибирской территории еще одна, схожая названием с кутиловской, — Рысьево, где родился популярный актер Юрий Степанов, погибший 3 марта 2010 года в Москве в дорожно-транспортном происшествии, но она в Черемховском районе… В 2009 году Рысья вошла наряду с селениями Чуя, Садко, Чайка и другими в Мамское муниципальное образование с одной штатной административной единицей — ответственным секретарем, что само собой указывает, какая это глухая глубинка. Потом в биографии Кутилова была не меньшая глушь в области Омской, а в Омске я случайно столкнулся с ним в самом конце шестидесятых. В магазине, где продавалось все скопом — от хлеба с водкой до мыла с селедкой. Он, явно постарше меня, тогда семнадцатилетнего, почти мужик, подвалил ко мне с просьбой отоварить чек бутылкой водки.
— А то, знаешь, — сказал он, глядя в сторону, — есть у меня уже и хлеб, и селедка, и я посередке, да без водки…
— А сам почему не отоваришь? — удивился я рифмованной просьбе алкаша не алкаша, но явно похмельного просителя чуть ли не в есенинской косоворотке и с умными, но и с хитринкой глазами.
— Я бы рад, да, вишь, руки дрожат, — показал он руки. — Пузырь, боюсь, выроню, — снова отвел от меня взгляд, еще не научившийся тогда врать напропалую без стыда. Я поверил, но уже с водкой и чуть ли не сразу за порогом магазина Аркадий мне поведал, что чек “нарисованный”. Отобьешь, скажем, в кассе чек на три копейки — цена трех коробков спичек, — а после, пририсовав к этой цифре еще две, и купишь поллитру водяры за 3 рубля 62 коп. с довеском теми же спичками. Или тогда водка стоила еще 2.87?..
За подделку чеков Кутилова позже и загребли по решению суда в колонию, а вовсе не как убежденного противника Советской власти, как сейчас расписывают в журнальных и книжных предисловиях к его произведениям вдруг обнаружившиеся многочисленные друзья. Среди них, между прочим, есть и те, кто подделывал чеки почаще и получше Аркадия. Выловленные милицией прежде “друга”, они и сдали его с потрохами блюстителям законности, но Кутилов, боящийся неволи пуще смерти, успел сбежать из Омска, и был объявлен во всесоюзный розыск. Задержали его в Ставрополе.
— В Ставрополе Кутилов жил на кладбище, — рассказывал мне уже в наши дни Владимир Иванович Серов в своем кабинете руководителя Омской лаборатории судебной экспертизы, а в пору знакомства с Кутиловым — стажер одного из омских милицейских райотделов. Его-то как раз и отправили с коллегами в Ставрополь за задержанным там “опасным преступником”, чтобы сопроводить его обратно в Сибирь. — И везли мы Кутилова в Омск в купе пассажирского поезда, делясь с ним едой, купленной на наши скудные командировочные. Я его, помню, спросил: не страшно ли было жить на кладбище, да еще в склепе каком-то, особенно ночью? А он мне так печально ответил: “Живых надо бояться, а не мертвых…”
Возвращенный в Омск, Кутилов, выражаясь по-блатному, отмазал своих подельников, подтвердив их ложные — против себя — показания. И таким образом отвел от них беду, попутно облегчив и собственное наказание, — за групповое мошенничество сроки длительнее, чем за одиночное. К Советской же власти он относился вполне терпимо, как и большинство советских людей, считая ее вечной, и я никогда не слышал, чтобы он нахваливал капитализм. А вот его скептическое помню: “Всегда там хорошо, где нас нема. А это не от большого ума…” О зверствующей якобы цензуре он и вовсе не имел представления, поскольку ни журнальных, ни тем более книжных публикаций у него при жизни не было. Кутилов печатался в районных газетах, иногда, но очень редко, его стихи появлялись в областных и звучали по областному же радио, но чаще всего под псевдонимами, самым любимым из которых был такой — Магнит.
— Почему именно Магнит? — спросил я однажды Аркадия, и он без излишней скромности объяснил:
— Потому что я пишу магнитные стихи — люди к ним прямо-таки притягиваются. Или стихи к людям? — задумался он тут.
И имя Аркадий, по сути, тоже псевдоним Кутилова, поскольку от рождения он именовался в метрическом свидетельстве Адий, да и в паспорте много позже записан Адием Павловичем. Ни имя, ни фамилия ему не глянулись: первое ассоциировалось с адом, хотя и относится к древнейшим староверческим именам, а второе, понятно, с кутежами и разгулами. Из чего Аркадий делал вывод, что он с появления на свет человек пропащий, но с особым предназначением на этой грешной земле.
— Представляешь, — пожаловался однажды, но с какой-то тоскливой гордостью, — с Иркутчины в Прииртышье перебрались — и оказались не где-нибудь, а в селе… Бражниково. С нашей-то фамилией!..
С этимологией фамилии Аркадия его доморощенные биографы и воспоминатели тоже намудрили. Самое расхожее среди них толкование ее происхождения — мол, по речке Кутила. Но такой речки на Иркутчине нет, а вот река Кута — в переводе с эвенкийского низкое, заболоченное место, трясина, — впадающая в Лену, а берущая начало в 80 км севернее городка Усть-Кут, протекает. Она полноводна, но несудоходна. В бассейне Куты есть еще две речки — Купа и Мука, пополняющие, слившись, Куту. И сибиряки, бывает, шутят: мол, на Муке — мучаемся, в Купе — купаемся, на Куте — кутим, а на Лене — ленимся. Живущие в Усть-Куте, правда, если и кутят, то гораздо ближе — на острове Домашний в устье Кута. По-домашнему, естественно, почему так и прозван…
Вернусь, однако, к Аркадию Кутилову.
В Омской писательской организации тогда единого Союза писателей СССР его знали, но не давали ступить и на ее порог. Как, впрочем, и в литературные объединения при областных газетах “Омская правда” и “Молодой сибиряк”. А явится, куражиться безвинно начнет — и с лестницы сбросят действующие и будущие “инженеры человеческих душ”, ныне считающие себя пусть провинциальными, но классиками прозы и поэзии. Они еще в начинающих кичились якобы своей принадлежностью к миру литературы, редким тогда в Омске членам Союза писателей чуть ли не ноги моя, но надо отдать им должное: сами посредственности, настоящий талант распознавали они тотчас, и травили талантливых поодиночке и стаей в меру своих сил и возможностей. Как, впрочем, и ныне. Я могу назвать с десяток имен одаренных моих сверстников, в ту поры шестнадцати-восемнадцатилетних, не выдержавших травли, интриг, наветов и подсидок, а потому и не состоявшихся в русской литературе.
Кутилов же вообще был на особицу, его поэзия просто затмевала сочинения даже неплохих омских литераторов-профессионалов, а уж о желающих числиться в поэтах с членскими билетами СП СССР в карманах и говорить нечего. Членство в этой организации давало право на кормушку: обязательные издания книг, оплачиваемые отпуск и командировки раз в год в любой уголок страны будто бы для сбора материалов к будущим произведениям, отдых за копейки на творческих дачах от Подмосковья до Прибалтики с Черноморским побережьем. Писателей с именем, орденоносцев и лауреатов различных премий вообще на руках носили, они запросто были вхожи в самые высокие кабинеты. Так что борьба среди начинающих за официальное звание “писатель” была жестокой и подлой. И Кутилов, как конкурент на манящие привилегии, был особенно опасен в силу своего ярчайшего дара. Если кто искренно и стремился ему помочь, так это прозаик Михаил Малиновский, радиожурналистка Инна Шпаковская, писатель-краевед Александр Лейфер. Но они были ограничены в своих возможностях, сами порой оказывались в гонимых. Я же тогда был совсем пацан, у нас разница в возрасте с Кутиловым одиннадцать лет, да и сторонился я тогда, как сторонюсь и теперь, литературных тусовок, предпочитая им индивидуальное общение с пишущими людьми, мне симпатичными. Да и друзьями — по большому счету — с Кутиловым мы не были. Приятельствовали время от времени, проводя это время в разговорах за бутылкой. Особенно часто сразу после освобождения Аркадия из заключения.
Помнится, сидим мы как-то на тогда еще не оскверненном сносом Казачьем кладбище почти в центре Омска, поставив на расколотую мраморную плиту надгробья какого-то “купца II-й гильдии” водку и бросив рядом с ней кулек с килькой — закусь! — по тридцать копеек за килограмм. Аркадий, опрокинув стопку, выдыхает из обожженного алкоголем горла экспромт, а может, и не экспромт, который, возможно, войдет в будущие его книги, сейчас прозвучав впервые:
Пусть за пьяным разговором,
Но признаюсь: рад судьбе.
Не страдаю я запором,
Недержанием — т. б.
Я рожден, видать, в рубахе —
Не последний на миру!
И щебечут даже птахи,
Что в рубахе я помру.
“Т.б.” в стихотворении — это сокращенное “тем более”. Истинно кутиловская поэтическая находка. Ироничная, как бы извиняющаяся за физиологический натурализм и одновременно пронизывающая смущением в общем-то вызывающее стихотворение, оказавшееся пророческим. Но это сегодняшний анализ, а тогда, выпив вслед за Кутиловым, я просто сказал, что стихотворение мне понравилось, особенно после разъяснения, что такое “т.б.” А птахи — кладбищенские воробьи — и впрямь возле Аркадия, почти под его рукой, из какой он и сыплет им, растирая пальцами, крошки от горбушки хлеба, — щебечут, серые, не боясь нахохлившегося вдруг, как воробей в непогоду, человека без определенного места жительства.
— Я вчера здесь тоже был, — говорит Аркадий. — Только чуть дальше, там сирень погуще.
— Пил с кем?
— Не, ночевал…
Скитальцем, а позже и совсем опустившимся внешне бомжем Кутилов стал после заключения и женитьб-разводов. Причем скитался он не только по Омску и сельским районам области — уматывал порой и за тридевять земель:
Пацан, кусок сибирской плоти
(я имя вам не назову),
на злобно ржущем самолете
внаполеонился в Москву.
Он покорил Иркутск сначала,
взорвал овации в Чите…
А вот Москва… Москва молчала…
Масштабы, видимо, не те…
О его “выпадениях” из Омска в перечисленные выше грады я осведомлен не из первых уст, а вот о “броске” на Дальний Восток, случившемся в конце шестидесятых годов минувшего столетия, пусть и скупо, но знаю не понаслышке. Тогда Кутилов запропастился едва ли не на полгода, а когда я случайно его встретил и поинтересовался, где он был, получил такой ответ:
— А в Далике…
— В каком далеке? — не разобрал я.
— Да на Дальнем Востоке, — пояснил он. — С Владиком покорешил, в Хабаре похибарил.
Насчет “Владика” я догадался — Владивосток, а вот в какой такой он “Хабаре похибарил” — сразу не врубился, как выражаются нынче.
— Да в Хабаровске, — растолковал Аркадий. И тут же спросил, сузив глаза: — А что, по мне не видишь, на кого я похож?
— На кого? — посмотрел я на Кутилова внимательнее, но никаких изменений в его внешности не обнаружил.
— Да на китайца, — сплюнул он, каким-то образом удержав “бычок”, зажатый губами. — Меня в Хабаре все русские за китайца принимали, даже китайцы. — И я вдруг увидел, что в его лице действительно есть что-то китайское. — Ага, увидел! — определил он мое открытие, сплюнув на этот раз уже “бычком”. — Есть, значит, во мне и китайская кровушка… — И пробормотал как бы в себя или про себя: — Есть коровушка, будет и кровушка… — И повторил, возвращаясь в действительность: — Ага, увидел, — но уже без восклицания, даже угрюмо и, кажется, безотносительно ко мне.
Но я ошибался. Когда мы купили бутылку и уединились с ней на берегу уже взявшейся льдом Оми неподалеку от Речного вокзала, Кутилов сказал:
— А я привет тебе из Хабары привез.
— От кого? — удивился я, поскольку ни родственников, ни знакомых в Хабаровске у меня не было.
— Да от однофамилицы твоей, — назвал он ее имя, также ничего мне не говорящее. — Вот с ней-то я и похибарил.
— Сошелся, что ли? — заинтересовался я, подразумевая под “сошелся” известно что.
— Да не до амуров мне было на Амуре! — сплюнул он уже с раздражением. Но успокоился, хлебнув из горла, и продекламировал:
Проездом будучи в Хабаре,
Я побывал в одной хибаре,
И в жизни новой быть главе
С кудрявым вензелем — “ДВ”…
Дальше еще были строчки, но я их теперь уже не помню, а записывать за другими у меня никогда привычки не было, о чем, впрочем, не жалел и не жалею. Память более надежное хранилище, чем записи, потому что сохраняет только то, что ее питает, и без ретуши, неизбежной при передаче на бумагу даже свежайших встреч, событий или впечатлений. Должно быть, поглянулась мне лишь первая строфа из продекламированного Кутиловым, а затем он рассказал, что “одна хибара” в Хабаровске — это редакция журнала “Дальний Восток”, в которую он завалил по бухарю с целью продать стихи, — не было денег на обратную дорогу в Омск.
— Продал! — догадался я.
— Ну, — подтвердил Кутилов. — В отделе поэзии, посмотрев мою тетрадку, сказали — постараемся опубликовать.
— Кто сказал?
— Главная, ясно, которая твоя однофамилица, и адрес мой записала, чтобы гонорар и авторские экземпляры пригнать…
— Да у тебя же нет адреса, — засомневался здесь я.
— Как это нет? — обиделся Кутилов. — Есть, и еще какой: Омск, главпочтамт, до востребования! Я всегда и из районок башли на главпочте получаю.
— А гонорар-то какой тебе, если ты, говоришь, стихи в “ДВ” уже продал? — продолжал я сомневаться.
— Взяли — значит, продал, — набычился Кутилов. — Стихи — не стулья, — вспомнил он, должно быть, Ильфа и Петрова.
— А тогда деньги на обрат откуда у тебя оказались?
— Однофамилица твоя червонец авансировала, — сказал уже мягче Кутилов. И, вздохнув, признался: — Из собственного, правда, кармана. Разбогатею — верну. Тогда же и привет тебе передала.
— А мне-то с чего привет, если я ее не знаю? — поверил я наконец Кутилову, уже прикидывая, что послать бы в журнал “Дальний Восток” на имя однофамилицы из своих стихов.
— А как однофамильцу, — засмеялся Кутилов.
Стихи Аркадия, насколько я знаю, не напечатали. Но, может, тетрадка с ними сохранилась у моей однофамилицы — Светланы Николаевны Березовской, с которой вскоре после этого разговора я и познакомился заочно, получив от нее благожелательный отлуп на подборку своих стихотворений. Оказалось, правда, что она не завотделом поэзии. Таких отлупов на мелованных редакционных бланках было несколько, но ни в одном из них литературный консультант журнала “Дальний Восток” приветов Кутилову не передавала, а я о нем не упоминал, не зная, вернул ли он денежный долг однофамилице, — все забывал спросить во время редких и всегда неожиданных встреч с ним… К слову, рассказывал мне Аркадий и о том, что приветили его однажды, когда он вдруг проснулся на железнодорожном вокзале Новосибирска, и в журнале “Сибирские огни”, в редакцию которого он заглянул в надежде опохмелиться, и якобы сам Александр Иванович заинтересовался его стихами.
— А это кто? — спросил я насчет Александра Ивановича.
— Ну, ты даешь! — посмотрел на меня Кутилов, как на неполноценного. — Смердов, конечно!
Но и фамилия эта мне ничего не сказала, и тогда Кутилов, разочаровавшись, должно быть, во мне окончательно, уже скучно пояснил:
— Главный редактор “Сибогней”…
И перевел разговор на что-то другое. Кутилов был не так-то прост, как многим тогда казалось. А еще через пару лет, уже отправленный в Литературном институте с очного отделения в ссылку на заочное, я получил от нового руководителя творческого семинара (прежде были Владимир Лидин и Георгий Березко) письмо: “Дорогой Николай! Рассказ не то, что стихи: хороший, добрый, умный, несколько, правда, на последней странице сентиментально-розоватый излишне. Исправьте нелепости на стр. 1 (“Метель…” и т. д.), стр. 17 (“За окном была ночь…”) — эти абзацы трудно читаются, и предложите его “Сибирским огням”… Пишите Смердову, скажите, что я рекомендую. Быть может, и им он придется ко двору. Всего Вам доброго. Борис Зубавин. 9.Х.— 71 г.”.
Рекомендация в ту пору известного, а теперь совсем и несправедливо забытого прозаика Бориса Зубавина дорогого стоила, но я не решился, вспомнив Кутилова, последовать его совету, о чем и сообщил Борису Михайловичу: мол, Смердов — главный редактор, он и не слышал обо мне, почему неловко на вас ссылаться. И получил короткий ответ: “Смердову пишу”. В том, что Борис Михайлович написал, я не сомневаюсь, но рассказ, видимо, “ко двору не пришелся”. Да и вспомнил я об этой давней истории лишь потому, что она так странно, почти мистически началась, как и в случае с журналом “Дальний Восток”, с Кутилова…
А теперь о женитьбах-разводах Кутилова. Сколько случалось последних, точно не скажу, но на одну из его “свадеб” попал, и мне показалось, что была она устроена как повод для грандиозной пьянки. Причем организатором сего действа был явно не Аркадий. Вершила его группка начинающих “кудесников слова”, и сведших, похоже, Кутилова с “невестой”. Из каких интересов, я понял на следующее утро, проснувшись вместе с Аркадием не в частном доме, где “играли свадьбу”, а на задворках одной из окраинных улиц Омска. Происходящее накануне смутно проступало в памяти: стол, заставленный бутылками, вскрытые вкривь и вкось банки консервов, какие-то фрукты-овощи, преимущественно красные… Но это уже после дикой драки, когда плоды, видимо, залило содержимым банок опять же с килькой, консервированной в томатном соусе, и моей с Кутиловым кровью, — наши носы расплылись по разбитым физиономиям, а у Аркадия еще и ухо болталось, почти оторванное. Перетянув его какой-то тряпкой, тут же и найденной, отчего Кутилов стал точной копией автопортрета Ван Гога с отрезанным ухом, мы побрели искать колонку с водой, чтобы отмыться.
— А то и в магазин в таком виде не пустят, — сказал Кутилов.
— На какие шиши в магазин пойдем? — мрачно поинтересовался я.
— Ну, не все же деньги вчера пробухали, — почти весело заявил он, похлопав рукой по заднему карману брюк с разодранными штанинами. И тут же встал, как вкопанный: — Я ж на деньги из другого кармана гулял!..
Но и все другие карманы оказались совершенно пусты.
— Вытянули, выходит, и заначку, — тоскливо проговорил Аркадий. — А я на нее хотел в деревне месяца два прокантаваться, чтоб никто писать не мешал. Надоели эти пьянки…
— А сколько было-то? — спросил я.
Он назвал сумму — не помню, какую, но по тем временам значительную. Где уж столько Кутилов заработал и заработал ли, спрашивать я постеснялся, а он откровенничать любителем не был. Да и, признаться, у обоих состояние было такое, что если срочно не опохмелиться, казалось, — помрем. Кое-как отмывшись и “опохмелившись” пока водой из колонки, мы поплелись в надежде на счастливый случай ближе к центру Омска. На одной из улиц Линий, по сей день отличающихся одна от другой только нумерацией, Аркадий остановился:
— Стоп! Здесь один живет, — назвал он фамилию. — Я к нему — и потом опохмелимся. Жди, я скоро…
И правда, вернулся очень быстро, еще издали показав красный червонец.
— Неужели одолжил? — поразился я, зная жадность того, к кому ходил Кутилов. — У него же и снега зимой не выпросить!..
— Продал кое-чего, — пояснил Кутилов. И уточнил, когда я недоверчиво его оглядел: — Стихи. По рублю за каждое.
Десять, значит, стихотворений продал.
— Откуда у тебя стихи, когда без сумки, и карманы пустые? — не поверил я.
— Из головы! — постучал он себя пальцем по лбу.
— Да это ж твои стихи, да разве можно, да он же графоман, а ты его в поэты выводишь!.. — что-то вроде этого задолдонил я.
— С меня не убудет, — бесшабашно сказал Кутилов. — Я лучше напишу. Хочешь, прямо сейчас выдам? — раздухарился он в предчувствии близкой выпивки…
Должно быть, Кутилов продавал свои стихи не однажды, договариваясь с “покупателем” никогда не упоминать своего авторства, и теперь, бывает, я читаю и слышу стихи Кутилова, написанные будто бы другими. Вычислить их — пара пустяков, поскольку кутиловский поэтический строй ярко индивидуален, но вот доказать, что они “куплены”, невозможно. Да и не нужно, наверное, доказывать, потому что те, кто выдает их за свои, уже наказаны — бездарностью, пусть и считаются поэтами. Но бывало и по-другому: Кутилова специально спаивали, “вытягивая” из него блестящие строки, рифмы, метафоры. Поили Аркадия и якобы от доброты душевной и в честь его таланта, хотя прекрасно знали, что алкоголь для него убийствен. И так устраняют в литературных кругах конкурентов. Доживи Кутилов до наших дней, ничего бы в его жизни не изменилось. Разве что “доброжелатели” посадили бы его, как говорится, на иглу. Но до наших дней он никогда бы не дожил, разрушенный изнутри циррозом, туберкулезом, другими “болячками”, не видимыми снаружи его когда-то крепкого, а к середине восьмидесятых годов истощенного тела. Как-то Аркадий в одно мгновение начертал на пачке “Беломорканала” что-то смутно знакомое, хотя ни на что и непохожее.
— Это автопортрет моей души, — тускло сказал он. — Все, что от меня осталось. — И тут же воодушевился: — Мне б запереться где, чтоб бумаги навалом, красок, чернил и чая номер “36” — эх, и развернулся бы напоследок! — И сник, осознавая, наверное, что такое неосуществимо.
Скверы, теплотрассы, психушки, вытрезвители, “малины”, места заключения не были стихией поэта-изгоя и художника-самоучки, почему и не воспеваются в его творчестве. Отдельные “ненормативы” Кутилова, на какие сейчас западает просвещенная публика из слоя пресыщенной, — это так, баловство, да и, подозреваю я, в большей своей части его перу не принадлежат. Чуждыми мировоззрению, поэтической эстетике и этике автора воспринимаются и некоторые стихи сборника “Скелет звезды”, и написаны ли они на самом деле Аркадием — это может подтвердить или опровергнуть серьезная поэтико-лингвистическая экспертиза, подобная той, что проводилась в отношении романа “Тихий Дон” Шолохова.
Но, повторюсь, Кутилов не был борцом с чем-то или против кого-то. Ему хотелось понимания, человеческого участия и домашнего уюта, размеренной и спокойной, поверьте мне, жизни. Однако, отторгнутый всеми, за малым исключением, и в первую очередь, казалось бы, собратьями по перу, он был вынужден жить так, как жил. Плыть, иначе, по течению реки под названием Жизнь, опускаясь все ниже к ее захламленному дну, а потом оказавшись затянутым в смердящий омут. Что, право, роднит его судьбу с судьбами многих других больших русских поэтов последних столетий. И, как ни странно, стремясь хотя бы к относительно нормальному существованию, Кутилов находил отдушину в местах, ограничивающих его свободу. Это очевидно по его творчеству, взлеты которого приходятся как раз на пребывание Аркадия в перечисленных выше специфических организациях и учреждениях.
Лет двадцать тому начальник следственного отделения Омского отдела милиции на железнодорожном транспорте Виктор Лебедев открыл в своем кабинете массивный сейф и показал мне общую тетрадь, сплошь исписанную знакомым почерком.
— Ваш Кутилов, царствие ему небесное, за пару суток в нашей камере предварительного заключения заполнил, — похвастал он и зачитал несколько стихотворений из этой тетради. А потом прочел их на память. — Вот как запомню все, тогда тебе тетрадь и отдам, — пообещал он, но обещания не сдержал, в чем и повинился еще через несколько лет, сменив милицейский мундир на одежды адвоката: — Спер у меня кто-то Кутилова, а то, что я из той тетрадки запомнил, забылось…
Лучшие поэтические и прозаические вещи (а он писал и прозу) созданы Кутиловым, скажем так, под замком, когда он оказывался в замкнутом пространстве по собственной или чужой воле. И если уж ему с воодушевлением творилось в казенных стенах, то можно представить, как бы ему писалось под родной крышей. Он и в психиатрическую лечебницу, именуемую им “лежбищем”, прятался добровольно не столько от студеных сибирских зим, а чтобы можно было сочинять в прямо-таки райских для него условиях. И писать, между прочим, картины. Благо, медики “лежбища” снабжали его всем, что необходимо художнику, и теперь эти картины время от времени экспонируются в Омской областной клинической психиатрической больнице. Но одновременно Кутилов был и вольной птахой, сначала расцветающей, а потом стремительно хиреющей в клетке, пусть она даже из золота, почему и не уходил в один дорогой ему дом, где его, возможно, и приняли бы, простив прежние грехи и образ жизни. И еще, признался он как-то совершенно трезвый, ему нужно было сразу все — или ничего совсем.
— Как это? — не очень понял я.
— А как в сказке, — пояснил Аркадий. — Был дураком, и вдруг — Иван-царевич…
Некоторые “доброжелатели” из прошлого Кутилова пытаются преподнести его пусть опустившимся, но этаким добреньким и безобидным святошей, никогда, мол, никого и пальцем не тронувшим и не имевшим врагов. Увы, это ничтожный вымысел. В тех условиях, в которых жил Аркадий, балом правил и правит естественный отбор во всей его оголенности. Там калечили и калечат, убивали и убивают при дележке буханки хлеба, за более теплое место в теплотрассе, за территорию, на какой другому нельзя собирать пустые бутылки, — и Аркадий не выжил бы в том мире и недели, не умей он постоять за себя и не пользуясь моментами, когда можно было возвыситься над другими силой, хитростью или вероломством, что в том мире в порядке вещей. Но это вовсе не значит, что он был подонком, душегубом или беспредельщиком-отморозком. Он был просто тем, кем не мог не быть с теми, в обществе которых оказался волею судеб. Солнце не всех греет одинаково — тем, кто к нему ближе, теплее и сытнее, а одной поэзией не согреешься и сыт не будешь. И пусть ползком, но ближе, ближе к животворящему свету, а то застят его другие, всегда готовые пустить тебя на колбасу:
Горжусь своим культурным бытом,
я — современный негодяй.
Двадцатым веком я воспитан,
не словом “на”, а словом “дай”.
Я — покоренный — непокорен!
Я не гожусь на колбасу!
По жизни, вымощенной горем,
с большим достоинством ползу!
Кутилова страшила такая жизнь, но и пристойная, знает он, для него не слаще:
Я ухожу в разгул галлюцинаций.
Мне так нужны сраженья и бои.
Уходит “я”, и мне уж не угнаться,
но вспомнит “я” все прелести мои!
Тепло мое, одежды драпировку,
уют моей коробки черепной,
колбасный круг, стакан и поллитровку,
моей жены планированный зной…
Под утро “я” вернется из похода,
на час, на два зароется в тряпье…
…В такой “борьбе”, мельчая год от года,
бредет существование мое.
Да, Кутилов осознавал свое изгойство, страдал им, пытаясь выбрести и даже выползти из очерченного ему круга, но это невозможно было свершить, не теряя достоинства перед теми, кто заправлял тогда в местной писательской организации, и когда, видимо, понял, что обречен — остановилось его сердце…
Последний раз мы встретились летом 1985 года на мосту в створе улицы имени Ленина — это самый центр Омска. Было солнечно, но прохладно. Омь, как аэродинамическая труба, вытягивала с близкого Иртыша холодный воздух, и ветер срывал с прохожих, спешащих через мост, кепки и шляпки. Рубаха Аркадия, сцепленная единственной сохранившейся пуговицей, вздулась пузырем, обнажая уже бессильные плечи и страшное в своей худобе тело. Чтобы не слететь вниз, он вцепился в поручни перехода над водой и попросил у меня рубль на фанфурик. Столько или чуть меньше стоили тогда пузырьки с настоями на спирту боярышника, пустырника или календулы. Дешево, как говорится, но сердито.
— Есть у меня, Аркаша, рубль, да самому нужен, и тороплюсь, не до разговоров, — отказал я ему, запоздало теперь раскаиваясь.
И мы расстались, не попрощавшись, как никогда обычно и не прощались, считая это дурным тоном. “Прощаются с телом, а не с человеком”, — давным-давно заметил Кутилов. А вскоре после встречи на мосту его не стало. Однако никто Кутилова не убивал, как думают многие, купившись на версию недобросовестных “воспоминателей” о поэте. И место его захоронения “для невостребованных трупов” можно отыскать, подняв соответствующий милицейский протокол: Аркадий тогда хотя бы в Омске и впрямь был “не последний на миру”. Его опознали тотчас, как обнаружили бездыханным в одном из городских скверов. Слухи и домыслы о якобы насильственной гибели Аркадия и его неведомо где погребении нужны тем, кто спекулирует, надеясь заработать известность на чужой славе, его именем.
Это подтверждает недавно найденное стихотворение Аркадия. “Ракета с именем “Беда”, или Когда мой сын будет диктатором” — такое вот долгое название дал ему автор, почему я не выношу его в заголовок чудесной находки, а привожу в этом тексте. Да и само стихотворение тоже не назовешь коротким, но это не строчкогонство, а почти точный биографический слепок омского периода жизни Кутилова, пусть и подается с самоиронией. Он еще, думается мне, хотел освободиться от боли, терзающей его душу и совесть, что, впрочем, одно и то же. Боли собственной и почти ежедневно наносимой ему “братьями по перу”, отвергающими его творчество.
“А в Омске верить не хотят!” — горько восклицает поэт, стремительно, как ракета, взлетевший уже тогда на недосягаемую для других поэтическую высоту. Теперь “братья” сплошняком причисляют себя к самому близкому окружению Аркадия, “одевая” его в костюмы с собственных плеч, якобы ему дареные, а отдаренные им его рисунками и картинами, почему-то не выставляемыми на всеобщее обозрение. Но уж точно именно как раз их, когда-то его спаивающих, порочащих, не пускающих и на порог редакций газет, журналов и издательств, подталкивающих, как к пропасти, в изгойство, и подразумевает Кутилов под названием города на слиянии Оми с Иртышом, а не собственно Омск, как может решить не ведающей о тяжкой судьбе поэта читатель.
Возникшее из небытия стихотворение Аркадия Кутилова “Ракета с именем “Беда”, или Когда мой сын будет диктатором” не датировано. Его первый публикатор М. Мудрик не придал отсутствию датировки никакого значения. Он вообще не сумел или просто не захотел хотя бы поверхностно проанализировать оказавшуюся у него рукопись, удовлетворившись уже набившим оскомину пересказом всяческих сплетен, небылиц и “легенд” о Кутилове, услышанных им, очевидно, от мнимых друзей поэта или вычитанных в недобросовестных или конъюнктурных воспоминаниях о нем. Такое безответственное отношение к наследию поэта, озарившего своим творчеством небосклон русской поэзии последней четверти минувшего века, мягко говоря, приводит в недоумение. Почему я, пусть не очень близко, но знавший Аркадия, как и его творчество, попытаюсь, насколько смогу, немного “вглядеться” в его “Ракету с именем “Беда”…”.
Можно предположить, что это стихотворение написано Кутиловым в предчувствии скорой гибели, и не потому, что оно довольно пессимистическое. Сравните первую его строчку с завершающей — она явно прощальная относительно начальной, поскольку дается в прошедшем времени, а вся последняя строфа почти зеркально повторяет третью, что не может быть случайностью. Эту версию подтверждает и омский поэт Николай Трегубов, слышавший “Ракету…” из уст автора незадолго до его кончины в сквере возле Сибирской академии путей сообщения. Правда, по его словам, в обнаруженном стихотворении Кутилова недостает нескольких строф. В частности, посвященных сыну, который и должен был стать “диктатором” после беды, обрушившейся якобы на Омск. Отсутствуют и ярчайшие “портреты” тайных недругов Аркадия, причислявших себя к творческим личностям, сдобренные виртуознейшей, опять же со слов Трегубова, ненормативной, но, несомненно, поэтической лексикой. Отсюда так много очевидных смысловых “провалов” и отточий в стихотворении. Вполне возможно, “выемки” произведены Э.И. Шкоревой, передавшей названному выше публикатору кутиловский подлинник (женщина! — Н.Б.), которая посчитала, что таким образом она “улучшит” стихотворение, сделав его приемлемым и для ушей эстетов. Если это действительно так, то есть надежда вернуть тексту подлинный облик.
И еще. Середина 80-х годов минувшего столетия уже так попахивала развалом СССР, что одаренный свыше поэт не мог не ощущать этого. А Кутилов и вовсе утверждает, прощаясь с цивилизацией (советской, на мой взгляд. — Н.Б.), что уцелеют, “как ни странно, дурдом, тюрьма и горсовет”. Любое государство немыслимо без подобных учреждений, и Кутилов даже на пороге смерти верил в государственность страны, пасынком которой оказался в то время, и, кто знает, надеялся, возможно, что его творчество будет востребовано в новой России. Что и произошло. Свидетельством этому его книги, изданные в Сибири, стихи, вошедшие в антологии отечественной и мировой поэзии. А теперь вот дошла очередь и до стихотворения поэта, пополнившего его поэтическое наследие:
Я Омск люблю легко и пылко —
как любит всадника ишак.
Мне Омск дороже, чем бутылка,
и сигарета натощак.
На Луговых1 — украл гитару,
со всем Захламиным2 дружу…
И по Казачьему базару3
с воровкой Эллочкой4 брожу.
Я здесь любил — и ненавидел,
наследство мамы прокутил…5
Ты, Омск, сто раз меня обидел,
и я тебе еще не мстил.
Кустов зеленые прически
вдоль всех бульваров и дорог…
Но эта зелень — просто розги,
что Омск выращивает впрок.
Я генералам и капралам6
кричу по пьянке: “ — Эй, куркуль!..
Твоя беда уж над Уралом,
и держит путь на Исилькуль7…”
И в день рожденья мне приснилась
“Беда” — ракета группы “А”…
“Нажмите кнопку, ваша милость!..” —
зажглись на облаке слова.
“Да здравствуй, атомная почта!” —
вскричал космический упырь…
И вот ракета “воздух — почва”
из Энска двинулась в Сибирь.
Пред нею Рим застыл в поклоне,
Париж исполнил “ход конем”…
Она хвостом вильнула в Бонне,
а в Польше встречена огнем…
Ей удивились даже в Бресте8…
А в Омске верить не хотят!..
Локатор грезит о невесте,
транзистор пьян и бородат…
Антенна небу чешет темя,
экран насилует звезда…
И в это сладостное время
над Омском снизилась “Беда”…
Сниженье?.. В норме!.. Цель?.. Отлично!
Форсаж три тучи пропахал…
…Казачий рынок, как обычно,
смеялся, пел, благоухал…
Момент!.. — Мужик в экстазе глупом
хохочет, деньги хороня…
Момент!.. — Казах торгует трупом
давно подохшего коня…
Момент!.. — Ермак9, пропивший латы,
метет базар, смиряя злость.
Момент похмелья — миг расплаты…
И что-то в воздухе стряслось!..
Запахло жареной малиной,
и небо стронцием цветет…
Нахальный ангел с мандолиной
за пивом очереди ждет.
Кругом висит гипноз печали,
пожухли овощи-плоды…
Привратник Петр10, звеня ключами,
вошел в молочные ряды.
Миндаль, и лавры, и орешник…
Светло, хоть гвозди собирай!..
(…Казачий рынок, вечный грешник,
переместился в божий рай.)
Красотка-смерть взмахнула юбкой,
блеснув ракетой, как ножом.
…Секундой раньше Ванька с Любкой11
в кустах лежали нагишом.
И видел черный муравьишко,
копаясь в Ванькиных трусах:
любовной судороги вспышка
слилась со вспышкой в небесах.
…Секундой раньше (в ту же среду)
под блеск урановой звезды
завод СК12 ушел в планету
на две старинные версты.
В бетон домов с жестоким толком
ударил атомный кулак…
Иртыш мгновенно стал проселком
от Чернолучья13 на Черлак14.
Легко погиб, кто был “под мухой”,
кто слепо верил в божью власть…
А телебашня15 пьяной шлюхой
по всей Сибири разлеглась.
Стал город Омск — сплошная рана…
Цивилизации — привет!
(Но уцелели, как ни странно,
дурдом, тюрьма и горсовет16.)
…Я здесь любил — и ненавидел,
наследство мамы прокутил…
Ты, Омск, сто раз меня обидел,
а я впервые отомстил!
Комментарий:
1 “На Луговых” — ряд улиц в Омске вдоль левого берега реки Омь.
2 “Захламино” — жилой район на окраине Омска, славящийся воровскими и бандитскими традициями.
3 “Казачий базар” — старейший рынок в центре Омска, существующий и сейчас, а в нескольких кварталах от него пустошь — то, что осталось от Казачьего кладбища, оскверненного сносом еще при жизни Кутилова.
4 “Эллочка” — бичующая подружка Кутилова, которую он иногда представлял своей женой.
5 “Наследство мамы прокутил” — домик в Омске, проданный Кутиловым в загуле по совету “друзей” за мизерную сумму, тут же ими пропитую и разворованную.
6 “Генералы и капралы” — издевательские звания, которые Кутилов “присваивал” мнящим себя великими “друзьям”.
7 “Исилькуль” — крупный железнодорожный центр и районный город Омской области.
8 “Ей удивились даже в Бресте…” — здесь речь о поэзии Кутилова, будто бы высоко оцененной, когда он проходил действительную службу в Советской армии в западной части СССР, на одном из местных семинаров молодых и начинающих писателей. Правда, это случилось не в Бресте, а, по некоторым данным, в Смоленске, но поэт имеет право на гиперболу, к тому же продиктованную соблюдением в стихотворении строгой рифмы. Однако, полагаю я, ни в каком семинаре на Смоленщине Аркадий не участвовал, как и не был обласкан А.Т. Твардовским, якобы взявшем для публикации в “Новом мире” его поэтическую подборку, затем утерянную. Это миф, частично запущенный Кутиловым “по пьяной лавочке”, а затем бездоказательно “раздутый” его биографом Г. Великосельским. Достаточно почитать дневники Твардовского той поры. Что, конечно, ничуть не умаляет дар омского самородка.
9 “Ермак” — это вовсе не Ермак Тимофеевич, покоривший Сибирь, а подрабатывающий на Казачьем рынке дворником всегда пьяненький старик-татарин, выдававший себя за потомка Ермака, почему его Ермаком и прокликали.
10 “Привратник Петр” — вовсе не библейский, как можно подумать, образ, а директор Казачьего рынка в 70-80-е годы прошлого столетия.
11 “Ванька с Любкой” — парочка, выражаясь по-нынешнему, бомжей, то ли зарезанная, то ли насмерть отравившаяся какой-то спиртосодержащей дрянью на Казачьем кладбище.
12 “СК” — завод по производству синтетического каучука в Омске.
13 “Чернолучье” — близкое к Омску село (в прошлом — казачье) в сосновом бору на правом берегу Иртыша вниз по его течению.
14 “Черлак” — старинная казачья станица на правом берегу Иртыша вверх по течению от Омска, а сейчас районный центр и рабочий поселок в Омской области.
15 “Телебашня” — когда-то самая высокая в Сибири металлическая конструкция телерадиотранслятора.
16 “Горсовет” — этот представительский орган местной власти, рожденный властью Советской, сохранился в Омске под прежним названием и в нынешние “демократические” времена. Вот что значит предвиденье поэта, оставшегося в моей памяти живым, поскольку и мне неизвестно пока место его захоронения.Впрочем, нужно ли Кутилову, чтобы его отыскали, неведомо. А памятник себе он воздвиг сам — своей поэзией. Однако те, кто продолжают зарабатывать бонусы на его имени, не успокаиваются, пиаря себя то какими-то мифическими находками вроде росписи “на одной из заводских стен размером три на шесть метров”, якобы сделанной Кутиловым, то открывая “именной музей” в забытой людьми и Богом деревне Бражниково, то издавая уже на протяжении многих лет где-то “в Москве” его избранное “с предисловием Евгения Евтушенко”. А теперь вот “придавили” поэта “памятным камнем с его именем” на Аллее литераторов, которая якобы украшает и возвеличивает бульвар имени Леонида Мартынова со дня ее открытия в 2001 году. И этот участок, названный “аллеей”, я всегда обхожу стороной, как поступал бы, уверен, и Кутилов, будь он жив. Причин этому ровно три. Во-первых, на бульваре не может быть никаких аллей, поскольку он сам по себе — широкая городская аллея посреди улицы или вдоль набережной. Как пример, Тверской бульвар в Москве, поскольку именно на нем под номером “двадцать пять” находится знаменитый Дом Герцена, в котором “учились на писателей” немало омских прозаиков и поэтесс. Речь, кто не знает, о Литературном институте имени А.М. Горького. Да не выучились, подтвердив строчки, ставшие крылатыми еще в семидесятых годах прошлого века: “А на Тверском бульваре, 25, / Деревьям ровно обрезают ветки…” Во-вторых, аллея — это дорога (в саду, в парке) с деревьями по обеим ее сторонам. Вспомните, нерадивые питомцы Литинститута, Останкинский парк, недалекий от вашей общаги на улице Добролюбова, 9/11. Удивительно, но никто из омских писателей, даже имеющих право так называться, не объяснил устроителю “мемориала” Владимиру Селюку, возглавляющему “Общество коренных омичей”, эти несуразицы. И, в-третьих, признаюсь, — чтобы не видеть над несуществующими могилами фарисейских глыб, постоянно заляпываемых невесть какими, но цепкими жидкостями и похабщиной. Такая “память” убийственна и для живых…
А Кутилова, повторюсь, не убивали — он изжил себя сам, выносившись, как вещь, которую не берегут. Но был все же в рубахе, как предсказывал в стихотворении, прочитанном на Казачьем кладбище, когда остановилось надорванное неприкаянностью судьбы и жизни сердце. И я будто вижу пуговку, единственную на этой рубахе, отлетевшую при падении Аркадия в зеленую траву. А он любил лежать на зеленой траве, раскинув руки и уплывая взглядом в высокое и одновременно такое близкое небо — бездонное, как и его лучшие стихи.