Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 8, 2011
Геннадий ПАДЕРИН
ЗАПАХ ПОЛЫНИ
Рассказы
Быль о топоре
День начался с пощечины.
Досталось Николаю — cтарик-бригадир влепил…
Накануне, под вечер уже, над станом тяжело зависла набрякшая туча. Она выползла из лесистого распадка, по которому проложила свое русло бурливая в этих местах Томь, пахнула промозглой стынью.
— Никак снегом попахивает? — обеспокоился бригадир.
Ночью туча разродилась дождем, а на рассвете, как по заказу, повалил мокрый снег. В палатке сделалось холодно, вставать утром никому не хотелось.
— Дежурный, — заныл в спальнике Алеха Сердюков, самый молодой из плотников, — дежурный, подтопить бы!
— А я над чем бьюсь? — огрызнулся Николай, которому как раз и подгадало нести вахту в эту слякотень.
Он, в самом деле, давно уже бился, пытаясь раскочегарить чугунную печурку. Насыревшие поленья едва чадили, а запастись с вечера сушняком не подумал.
Отчаявшись, вывалил из ящика консервы, схватил первый попавшийся под руку топор, стал крушить ящик. На растопку.
— Касьянов, — испуганно крикнул бригадир, латавший разодранную штанину. — Касьянов!..
Кинулся, перехватил в замахе руку с топором.
— Дерьма пожалел! — с сердцем пнул Николай обломки. — Я тебе два таких с базы приволоку.
Бригадир даже не взглянул на разбитый ящик: повернув кверху лезвие топора, сосредоточенно водил по нему задубелым ногтем.
— Гляди! Вот он, твой… сперимент!
Острие в двух местах оказалось чуть продавленным. Две мелкие зазубринки. Верно, угадал в спешке по гвоздям.
— Они же все в куче — топоры, — повинился Николай. — Когда тут разбираться, где твой, где мой?
— А…
— Теперь начне-ется воспитание!
Николай не сомневался, сейчас бригадир станет попрекать, почему не сбегал за колуном, оставшимся на берегу возле кострища.
— А…
— Прошу тебя, дядя Филипп, не нуди из-за чепухи!
Лучше бы он смолчал.
— Чепухи?! — в голосе старика кипело негодование, морщинистое лицо перекосилось. — Чепухи?!..
Старик вдруг размахнулся и …
В первое мгновение Николай как-то даже не поверил тому, что случилось. Будто и не с ним вовсе. А в следующее мгновение у него на руках успели повиснуть парни: повыскакивали из спальников, заблокировали с обеих сторон.
— Ну, старый пень… — прохрипел Николай, пытаясь освободиться.
Бригадир убрал топор, вновь взялся за штанину.
— Да не держите вы его, — сказал ребятам, — пусть, такое дело, пар спустит.
Те проводили Николая до выхода из палатки, Петя Клацан буркнул в спину:
— Погуляй…
Николай метнулся к ближней пихте, нырнул под ее разлапистые ветви на сухое, привалился к стволу.
— Пень старый! — не удержался, прокричал в сторону палатки. — Не думай, это тебе так не обойдется — руки распускать!
Покурил, жадно и глубоко затягиваясь, но папироса не успокоила, а когда все тот же Петя Клацан позвал завтракать, рявкнул:
— Иди ты со своим завтраком!..
Так и сидел под деревом, со злостью обламывая над собой отмершие сухие ветки, пока не увидел, что бригадир и оба молодых плотника уже шагают к моторке. Нехотя поднялся, пристроился в хвост бригаде.
Леха Сердюков нес, перекинув через плечо, Николаеву брезентуху. Николай потребовал сердито:
— Дай сюда!
Натянул куртку, хлопнул рукой по взбугрившемуся карману.
— Что тут?
Алеха оглянулся, подмигнул:
— Поешь!
— Заботишься? А может, мне ваша забота поперек горла?
Вытащил сверток, размахнулся, делая вид, будто собирается выбросить.
— Сдурел! — поймал за руку Алеха.
— Черт с тобой, — рассмеялся Николай, примирительно ткнув приятеля в бок. — Слопаю, так уж и быть.
Пока жевал, Петя Клацан прогрел двигатель.
— Внимание, приготовились, — выкрикнул он, дурачась, — старт!
Лодка отделилась от лесистого берега и, оставляя пенистый след, устремилась по крутой дуге на середину реки, где моталась на якоре довольно большая связка бревен.
Какая возлагалась на бригаду задача? Если говорить вообще, им предстояло перекинуть через Томь мост-времянку, по которому пойдут грузы для строящейся железнодорожной линии. Но даже здесь, в верховьях, не шагнуть было с берега на берег одним пролетом, требовались промежуточные опоры. Этакие искусственные островки. С ними и ждала бригаду главная маята.
Чтобы соорудить такой островок, надо вогнать в дно реки четыре сваи, подшить к ним изнутри доски, а потом засыпать образовавшийся ромбовидный колодец гравием. Только тот, кому самолично, как говорит их бригадир, доводилось бить сваи, кто приколачивал к ним в ледяной воде намокшие тяжелые доски, а после возил на лодке гравий и ведро за ведром валил в кажущуюся бездонной утробу, — только тот мог по достоинству оценить, какой затраты сил требуют искусственные островки на сибирской реке.
Пока они успели закончить один такой островок. Накануне принялись вбивать сваи для второго. Возле этих свай и колотилась на якоре связка плота. Лодка притиснулась к нему боком, все перебрались на скользкие бревна, облепленные хлопьями не успевшего растаять снега. Алеха подхватил прикованную к носу лодки цепь, готовясь крепить к плоту, однако бригадир потребовал:
— Дай-ка, дай сюда, а то знаю ваши узлы: не успеем оглянуться, как без транспорту останемся.
Покончив со швартовкой, шагнул к свае, которую вчера не успели вогнать до отметки, ткнул кулаком:
— Стоишь, чертовка?
Неожиданно подпрыгнул, ухватился за торец, подтянулся на руках, помог себе коленями — вскарабкался наверх.
— А говорите — старик! — с победным видом кинул оттуда.
Тут свая, очевидно, подмытая за ночь, дрогнула, покачнулась и тяжело ухнула в реку. Бригадира накрыло волной.
— Доигрался, старый пень! — ругнулся Николай.
Петя Клацан кинулся в лодку, завел мотор.
— Отвязывай! — крикнул Алехе.
Алеха рванул за конец цепи, но узел не распался; Алеха опустился на колени, принялся распутывать дрожащими пальцами стянутые звенья.
Тем временем старика швырнуло в сторону от сваи, понесло к водовороту под обрывистый левый берег. Седая голова то возникала на поверхности, то исчезала под водой. Они знали, старик плавает чуть лучше топора.
— Чего телишься! — оттолкнул Николай Алеху, схватил топор и хрястнул по узлу обухом.
Железо жалобно дзенькнуло, узел остался целым. Тогда Николай сорвал с себя брезентуху, сдернул сапоги и прыгнул в черную воду.
Все обошлось благополучно. Благополучно в том смысле, что Николаю удалось быстро нагнать уже еле барахтавшегося бригадира и удержать на поверхности, пока не подоспела лодка. Когда Петя Клацан втащил в нее старика, тот сразу очухался. Видно, не успел по-настоящему нахлебаться. Принялся шарить за поясом, бормоча что-то под нос.
Николай не прислушивался, у него, что называется, зуб на зуб не попадал.
— Д-давай к берегу! — попросил он моториста.
Старик вскинулся, затряс протестующе головой:
— Правь сюда! — показал он на плот.
Петя попытался урезонить:
— Вам же с Коляном в сухое надо, вы же…
— Правь! — оборвал старик.
Лодка повернула к плоту. Николай не стал ершиться, решил про себя: как только старик с Петей перейдут на плот, он сядет за руль и умотает на берег без этого упрямого фанатика. Простужаться из-за него он не собирался.
Только старик, оказалось, не имел намерения высаживаться на плот: на подходе к нему неожиданно для всех перевалился кулем через борт.
— Не сигайте за мной, — крикнул, — я сам…
Скрылся под водой.
— Чего не удержали-то? — перемахнул к ним с плота Алеха. — Видели же: человек тронулся!
Дальше повторилось то же самое, как в киносъемках, когда делают несколько дублей одного и того же эпизода: старика вновь выплеснуло на гребень волны и стремительно понесло влево, под крутояр. Но теперь лодка была на ходу, нагнать “утопленника” не составило труда.
Опять втащили его, почти бесчувственного, в лодку и опять, как и давеча, он быстро пришел в себя, отыскал глазами Петю:
— Куда правишь?
Тот молча показал в сторону плота.
— Правь к берегу, — просипел, сдаваясь, старик. — Кажись, без толку сигать, все одно не выловить.
Николай не утерпел, вмешался:
— Кого там выловить надумал?
— Да топор же! — старик просунул руку за опояску, поводил ладонью. — Как со сваей ухнул, он и вывалился, видать.
— Из-за него и нырял?
Старик вздохнул виновато:
— Осуждаешь?
Николай сплюнул, покрутил пальцем у виска.
— Похоже, Алеха прав: чокнулся!
Сам Алеха, однако, не присоединился к Николаю.
— Брось, я ведь не знал, что из-за топора. А если так — то что же: у каждого свое отношение к инструменту.
Лодка ткнулась в дернину размытого берега. Алеха помог старику подняться.
— Айда, дядя Филипп, скорей в палатку!
Николай выпрыгнул вслед за ними, с силой потянул за цепь, готовясь швартовать лодку; нос ее приподнялся, набравшаяся вода отхлынула к корме; под средней скамейкой обнажилось намокшее топорище.
— Вот твоя потеря, пень трухлявый! — ругнулся Николай, шагнув обратно в лодку и вскидывая над головою топор бригадира. — Сюда тебе, старому черту, нырять надо было!
Тот поспешно вернулся. Развел виновато руками.
— Совсем память ушла…
В палатке бригадир переоделся, присел возле топившейся печурки, закурил. От мокрых волос поднимался пар, смешиваясь с папиросным дымом.
— Значит, осуждаешь? — поднял глаза на Николая.
Николай успел согреться, злость прошла, схватываться со стариком больше не хотелось; он промолчал, начал развешивать мокрую одежду.
— Осуждаешь, — утвердился старик и, пыхнув в очередной раз дымом, вдруг заговорил так, будто продолжил прерванное когда-то повествование:
— …а приказ нам в тот день от командования был такой: восстановить мост через Оскол. Тот самый мост, что посередке между Изюмом и Святогорском…
— Ну, покатил дед за синие моря, за высокие горы, — все же вклинился Николай.
Петя Клацан показал ему кулак, проговорил с сердцем:
— Куда тебя заносит сегодня?
И добавил, подсаживаясь поближе к старику:
— Все равно ведь дурака валять, пока не обсохнем.
Старик усмехнулся:
— Добро, поваляем дурака… за синими морями.
Помолчал, вернулся к прерванному рассказу:
— Ну, значит, получили приказ, дождались темноты, подобрались поближе к мосту, залегли в кустах по-над берегом, слушаем…
— Чего слушаете-то? — придвинулся Алеха.
— Дак это… Немца, такое дело, слушаем. Немец на другом берегу засел да и хлобыщет из минометов в нашу сторону. Без прицельности, наугад, но аккуратно по часам: десять минут отсчитает — залп, десять минут отсчитает — залп… Не знаю, как у кого, а у меня все захолодало внутри: не приходилось еще под минами робить…
Да ведь, сколь не слушай, а начинать надо. Ну, командир наш, Кобзев ему фамилия была, толкует: “Вот что, казаки, — это он для бодрости казаками нас навеличивал, — вот что, казаки, работа у нас шумливая, без стука не обойтись, и потому, думаю, самое время топорами тюкать, когда немец себе уши своими выстрелами заглушает”.
И, такое дело, пополз к мосту. И все за ним. А я… лежу. Лежу, будто гора на мне…
— Как это — лежишь? — почему-то шепотом спросил Алеха.
— Сробел, стало быть! Первый же раз под мины шел…
Николай, хочешь не хочешь, прислушивался к рассказу старика; и сейчас, представив себе, как все поползли, несмотря на обстрел, в ночную неизвестность, возможно, навстречу смерти, — все двинулись, а один, спасая шкуру, затаился, — представив это, невольно сжал кулаки.
— Я лично убивал бы таких! — вставил с неожиданным для себя гневом. — Стрелял бы, как предателей!
— Все так, — вздохнул, соглашаясь, старик. — А только кто мог углядеть в темноте, что который-то один остался? И на заметку не взяли. Ну, а я полежал, полежал, одолел страх, да и пополз следом…
Пробрались под береговой пролет моста, огляделись, начали ладить на откосе деревянные стойки под фермы. Взамен, стало быть, разрушенного устоя. А немец не унимается, все хлобыщет, только осколки дзенькают о железо. Долго ли, коротко ли — зацепило двоих наших. Один прямо на руки мне упал. В живот угадало. Вот ведь как!..
Перевязали их, как умели, уложили в сторонке, да и дальше вкалывать. Это сказать скоро, а ведь каждую стойку замерь, отпили, подгони, закрепи. Одним словом, обстрел обстрелом, а дело делом…
Этак — до самого почти что рассвету. Изладили все ж, как требовалось. Думаю, без скидки могли себе сказать, как это по-теперешнему говорится, мо-лод-цы! Тут Кобзев шумнул: “Шабаш, казаки, забирай раненых — и в лес!” Эту команду очень даже проворно исполнили, в момент в лесу оказались…
И первым делом — за кисеты: покуда мост ладили, не до курева было. Тем более под минами. Мне тоже страсть как курить хотелось, да ране, чем кисет достать, по привычке за поясом пошарил. И обмер: нету топора на месте! Оставил, получается, под мостом, драпавши на радостях-то в лес. Что пережил тут, обсказать невозможно…
— Неужто нового не дали бы? — удивился Петя Клацан.
— Отчего не дать? Дали бы. Такое дело, а только фабричный топор ни к чему был при тогдашней нашей работе, он перед осколками слабину имел.
— Причем тут осколки?
— А как же! Фронт — он фронт и есть, снаряды, мины рвутся, осколки набиваются в древесину. Ты себе топором машешь, не остерегаешься, вдруг — дзень! — и половины лезвия нету.
— Фабричный — дзень, а твой — заговоренный, что ли?
— Дорогушенька! Мой — собственной поделки, сибирской. Мы в Сибири как топоры ране ладили? Обухи, не стану врать, фабричные использовали, а вот на лезвия наваривали сталь особой крепости. Приноровились добывать у железнодорожников пружины с вагонных буферов — такую сталь и наваривали, от пружин…
Само собой, уменье требуется — дать такому струменту жизнь. Зато изладишь его, он поет. Ежели перекаленный, высоко поет, а вязкое когда лезвие — пониже. Для него, для нашего топора, такое дело, осколки тоже вредность имели, но не сравнишь: подправишь и опять с ходу вкалываешь. Никакого тебе простою. А на фронте у саперов простой — это, считай, подножка своему войску…
Вот какой, стало быть, топор остался под мостом. У кого сердце стерпело бы? Товарищи, понятно, отговаривали, Кобзев тоже отговаривал…
— Отговаривал, уговаривал… — снова вклинился Николай. — Командир должен приказывать!
— Само собой, мог и приказать, такое дело…
Старик пыхнул дымом, бросил окурок в печурку, принялся расправлять над жаром все еще не просохшие портянки.
— Мог приказать, а только у него, я вам скажу, понятие имелось, что обозначает для плотника топор… Да оно и не главное, что не приказал, сам я дурочку свалял: без оружья под мост подался.
— Тоже забыл? — подковырнул Николай.
— Почему — забыл? Просто не взял. Думаю, на кой шут лишняя обуза, коли по-быстрому туда-сюда? Обойдусь…
— И что потом? — даже привстал Алеха.
— Дак, что?.. С этого, можно считать, вся медовуха и заварилась… Там местность на подходах к мосту равнинная, голая из себя, но близ реки берег обрывается — невысокий такой обрывчик, — и под ним, на узкой полоске — она вся илистая, жирная, — растет кустарник. Ивняк или еще что. Тянется вдоль уреза воды до самого почти что моста…
Укрытие, сами понимаете, доброе, мы через те кусты как раз и подбирались давеча к мосту. И сейчас я опять по наторенной этой дорожке подался за топором. Продираюсь, значит, ни о чем таком не думая, окромя топора, вдруг слышу — как бы весла всплескивают в тумане. Перед рассветом от берега до берега туман над рекой завис. Чую, звук в нашу сторону прибивается. Ближе, ближе. Соображаю: ежели лодка, то не фрицы ли чалят? Тут, конечно, матюгнул себя за винтовку с самой верхней полки…
— И задал стрекача? — опять не удержался от подковырки Николай.
— Догадливый ты… А ежели правду, на волоске удержался — не драпанул. Осадил себя думкой, что надо же поглядеть, кого сюда несет и для какой надобности. Не мост ли в прицеле? Ну, схоронился, жду, когда лодка из тумана вынырнет; глянь — она уже по береговой отмели днищем скребет. Шагах, может, в десяти от меня.
К той поре успело малешко развиднеться, и что вижу: на веслах спиной к берегу — обыкновенный, как ему положено быть, фриц в своей германской каске и с автоматом на шее, а вот на корме — ктой-то непонятный. Все на ем нашенское: знакомая командирская фуражка, командирская, опять же, шинель, знакомая портупея через плечо, кобура с пистолетом на боку…
Покуда пялился на этого оборотня, он вымахнул молчком на берег, молчком отпихнул обратно в туман лодку и пал под кустом. Затаился. И я себя не выказываю, жду, что дале будет. А он все лежит…
Долго так лежал: верно, слушал, не обнаружат ли где себя наши посты…
Я прикидываю: коли таится — значит, чужак, и либо мост наш порушит, либо попытает пробраться к нам в тыл шпионить. Что же, говорю себе, Филипп, настал, видно, твой час сослужить службу Родине — сделать оборотню окорот. Исхитриться как-то, живота не пощадить, а — сделать!
Но, с другого боку — как? Он, сами понимаете, оружный, а у меня — голые руки. Пришлось тут помозговать как следует…
Ну, вылежался он, успокоился, подался промеж кустов к обрыву. Мне ясно-понятно: подымется наверх — там я его, считай, упустил; надо здесь, в кустарнике, разыграть художественную самодеятельность, какую только что, за эти минуты придумал.
До сих пор не пойму — зачем, а было: снял с себя ремень, зажал конец в кулаке, — видно, на случай рукопашной, чтоб пряжкой хотя бы вмазать, — потом встал в полный рост и негромко так, но явственно окликаю: “Васька, черт, где ты тут, куда подевался? Пошто минное поле не метишь? Вон товарищ командир на берег подались — подорвутся на мине, сыграешь под трибунал!”
И не промахнулся: зацепило “минное поле” гостенька, прыгнул он назад, выхватил пистолет, обернулся и этаким злым, надсадным шепотом, но, гад, чисто по-русски, давай выговаривать: “Подлецы! Почему сразу проход не метили, как мины ставили?”
А я ему, вроде как в испуге: “Виноват, товарищ командир, мы как раз насчет прохода сюда и посланы, сейчас все будет сделано! Разрешите приступать?”
Он шипит: “Отставить! Проводите меня через минное поле в расположение части к вашему командиру. Вернетесь — разметите!”
Я, такое дело, вытянулся в струнку, роль свою играю: “Есть проводить к товарищу командиру, вернуться и разметить!”
Так у нас с ним, будто в драмкружке, и затеялось. И дальше самодеятельность разыгралась: толкую, дескать, самое безопасное — обогнуть минное поле со стороны моста; отвечает — веди, да поскорее. Ну, мне того и надо, почесали едва не рысью под пролет, где остался мой топор.
Как пришли, я щепу возле последней стойки разворошил — лежит, родненький, хозяину дулю кажет!
Топор в руках — силы вдвое, смекалки вчетверо: схватил, шпиону за спину уставился и говорю этак обрадовано: “А вон, легок на помине, и наш командир!”
И подловил-таки: не удержался гость незваный, оглянулся. Тут, конечно, припечатал я его обушком по руке, выбил пистолет. И нет бы сразу кинуться на гада, повалить, а я расслабился. С безоружным, вроде того, без спешки управлюсь. Только он не стал дожидаться моих дальнейших действий: сунул, не мешкая, вторую руку в карман шинели, выхватил еще один пистолет и рукояткой — мне в лоб!
Не сказать чтобы так уж шибко звезданул, главное, неожиданно, а покуда я промаргивался, он опять же не сплоховал: ногой — в пах!
Дыханье от боли перехватило, я скрючился весь, а он, не давая опомниться, опрокинул меня — и в пинки! А на ногах — сапоги кованые. Забил бы, верняком насмерть забил бы, не изловчись я махнуть топором — посечь ему ступню…
— А дальше-то что? — поторопил старика Петя Клацан.
— Дальше? Дальше, такое дело, опять война, опять мосты и мосточки — все как положено по нашей саперной линии.
— Нет, я не про это: что дальше с этим шпионом было?
— А обыкновенно: приволок к себе да и сдал в штаб.
— И все? А какую награду дали — медаль или орден?
— Нагоняй дали. За винтовку. Мог и сам жизни лишиться и шпиона упустить.
— Ладно, дядя Филипп, не прибедняйся, мы же видели твои ордена, когда ты на празднике при них был, — не унимался Петя Клацан.
— Так то — за другое, после уж дали.
— Расскажи, дядя Филипп!
Бригадир усмехнулся:
— Или у нас сегодня выходной? Наш мост — всей трассе, считай, бельмо на глазу, а мы рассиживаемся, байки слушаем.
Поднял сырые еще сапоги, критически осмотрел, начал обуваться, приговаривая:
— Все равно снова вымокнут, портянки сухи — и лады.
Натянул, притопнул, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Ежели бы что другое строили, ни в жисть сейчас не пошел бы. Выпил бы водки — и в спальник. А мост — он ждать не может.
Нашарил у ног топор, поднес к глазам, оглядел придирчиво, не удержав вздоха, провел ногтем по зазубринкам на лезвии. И только сейчас Николая стеганула по сердцу догадка: топор-то у бригадира — тот самый, с фронта!
— Дядя Филипп, ты не серчай за давешнее, — подошел к старику. — Я вечером выправлю лезвие.
— Ладно, такое дело, чего там, — буркнул тот и заспешил: — Ну, казаки, пошли, пошли, некогда рассиживаться!
CarrĖ
Виктору Леонтьевичу Тимофееву,
незатупившейся душе, благодаря кому
довелось постоять спустя годы под теми елями
1.
Нас построили сразу после побудки. Мы теснились в кругу заиндевелых елей, на заснеженной поляне, что стекала в покрытое льдом озеро. Оно было оконтурено на фронтовой карте, но не имело имени — таких озер в Карелии без числа и счета.
Мы стояли на безымянном берегу, уминая задубелыми валенками снег ночного помола. Серые, невыспавшиеся, под серым, невыспавшимся небом, где только под утро остановились мельничные жернова, — не иначе, прихватило морозом. За три с лишним недели, проведенные нами в промерзшей чащобе за линией фронта, это был первый общий сбор.
На поляну вышел, не считая караульных, весь наш отдельный лыжный батальон. В маскировочных костюмах и при оружии, но без лыж. И еще приказали оставить в шалашах, служивших нам кровом, гранаты и запасные автоматные диски.
Построили нас квадратом. На военном языке усопших веков похожие построения обозначались французским словом “carré” (в русском произношении — “каре”). Изобретение принадлежало пехоте: живой квадрат, щетинясь пиками, мог отразить атаку конников.
Нет, нас построили на французский манер не ради круговой обороны. И carré у нас получилось наособицу: батальон утрамбовался по трем сторонам квадрата, четвертую оставили свободной. Вышло нечто вроде опрокинутой навзничь буквы “п”, проемом к озеру. В проем доставили под конвоем одного-единственного человека, он и принял на плечи пустующую грань.
Это был наш же боец, порученец батальонного комиссара. Он стоял сейчас на береговом уступе спиной к озеру, понуро темнея на фоне слепящей глаза белесости. На нем были телогрейка со срезанными пуговицами и ватные штаны, заправленные в голенища валенок. Колючий, с “манкой”, сиверок, бравший разгон на застекленной чаше озера, пузырил телогрейку — парень придерживал полы закрасневшей на морозе рукой.
В другой руке, безвольно опущенной, тоже голой и побуревшей, свисала, касаясь подвязками снега, армейская, но теперь без звездочки, шапка. Ее лопушистые уши взметывались на ветру и тотчас беспомощно опадали, будто крылья рябчика-подранка. На непокрытой голове точно так взметывались и опадали свалявшиеся, подбеленные инеем пряди.
Нам скомандовали: “Смирно!”, перед строем вышел пожилой, устало горбящийся человек в маскировочной накидке, остановился в центре квадрата, лицом к той, главной, стороне.
— А, вон это кто, — пробормотал стоявший рядом со мною старшина. — Майор Сапегин из особого отдела бригады.
В руках у майора парусил серым лоскутом листок бумаги. Майор сбросил на загорбок капюшон накидки, достал из кармана очки. Кисею лесной тишины протаранил хриплый голос:
— Военный трибунал разведывательно-штурмового соединения Красной Армии, находящегося в тылу войск противника, рассмотрел обстоятельства, которые привели бывшего красноармейца отдельного лыжного батальона Гриднева Филиппа Сидоровича на путь потакания изменнику Родины…
2.
Отец у меня был медик. Начинал фельдшером, потом выучился на хирурга. В конце тридцатых годов ему выпало поработать в больнице, построенной незадолго перед тем на стыке двух известных в Сибири шахтерских городков — Анжерки и Судженки. Впоследствии они слились и стали именоваться Анжеро-Судженском.
Разрыв между ними в то время составлял что-нибудь около десятка километров, и больничный комплекс, как сейчас бы это назвали, оказался вполне самостоятельным поселением. Здесь имелись, помимо лечебных корпусов, жилые дома для медперсонала, столовая, клуб, продуктовый магазин, парикмахерская. Все это было обнесено внушительным забором с двумя воротами, которые, впрочем, никогда не запирались.
Но вот чем не мог похвалиться наш изолированный мирок — собственной школой, ребятне приходилось мотаться в Анжерку. Пяток километров в один конец: само собой, пешком, иных средств передвижения не существовало. Да о них и мысли не возникало ни у кого.
Путь в школу пролегал через окраинный поселок самовольных застройщиков. Самовольных — почему и нарекли это скопище халуп Нахаловкой. В одночасье слепленные (как правило, за одну ночь), домишки мостились один подле другого без какого-либо плана и хотя бы намека на порядок. Воспринимались они и самими застройщиками, и властями как времянки, до лучшей поры, которая маячила на горизонте, но почему-то никак не придвигалась.
Улиц здесь в обычном понимании этого слова не существовало, из конца в конец тянулись изломанные щели-лабиринты, куда выплескивались помои, выгребалась из топок зола, беззастенчиво сваливался всяческий мусор. Воспринималось это без какого-либо осуждения, каждый жил “на чемоданах”.
Прилепилось к Нахаловке и еще одно прозвище — Теребиловка. Ночами тут пошаливали, обирая запоздалых прохожих — “теребили”.
Пацанва здешняя росла задиристой, сплошь сорви-головы; когда, бывало, бежишь в школу сам-один, того и гляди наткнешься на чей-нибудь мосластый кулак. По этой причине все больничные сбивались на выходе из ворот в группы по трое-четверо, такая компания попутчиков уже могла за себя постоять.
Мне повезло: путь до школы и обратно я, как правило, делил не с попутчиками — с друзьями.
Саша Васин, высоконький, но не изросший, жилистый, с античным волевым профилем, видел себя в будущей взрослой жизни в военной форме, работал в этом плане над собой по всем линиям, включая, само собой, физическую подготовку. Причем занимался по собственной программе и без поблажек, до седьмого пота.
У Фили Гриднева, напротив, жизненные установки не отличались особой четкостью контуров, жил, как сам признавался, что твоя трава. Был он смугл и черноволос, и прозвище к нему приклеилось — Цыган. С ударением, не знаю почему, на первом слоге. Филя откликался на прозвище без обиды.
Что еще выделяло Филю: врожденная потребность, — именно потребность, — о ком-нибудь заботиться, кого-нибудь опекать. В нашей троице на положении опекаемого оказался, в силу своей безвольности, ваш покорный слуга. Да, в общем-то, если не лукавить, я вовсе и не тяготился этой опекой.
Школьные дела у Фили складывались то с плюсом, то с минусом, способностями бог не обидел, но подводила безалаберность, да и пофилонить он не считал смертным грехом. В то же время мою успеваемость он держал под неослабным контролем, убеждал и совестил, а чтобы упредить отговорки, снабжал учебниками и тетрадями, в том числе общими, с клеенчатыми, очень тогда ценившимися, корочками. И не забывал время от времени напомнить, что мы на девятом, наиболее ответственном витке школьной программы.
Он и на внешний мой вид распространял дружескую заботу, не мирясь с изъянами в виде оторванной пуговицы на пиджаке, или, к примеру, без должного тщания выглаженной рубашки. Хотя на себя в этом плане никогда не тратил ни усилий, ни эмоций.
Как раз с моей школьной экипировкой и связан эпизод, ради которого, собственно говоря, я и вспомнил ту довоенную пору. Отец в это время сильно погрузнел, к описываемой осени один из двух имевшихся у него костюмов сделался неприлично кургузым. А ткань была добротная и броская — с искрой по светло-серому, со стальным отливом, полю. На семейном совете решили перекроить костюм под мои габариты.
При этом никто, включая меня, не рассчитывал на особый успех. Тем неожиданнее и приятнее оказался результат: из меня получился франт, необыкновенный франт. По определению Фили, настоящий лондонский “dandy”, образ которого незадолго перед тем нам довелось разбирать до винтика в сочинении по литературе. Я даже не сразу набрался решимости появиться в этакой обнове в классе.
Надо сказать, парни у нас одевались без изыска, возможностями такими просто не располагая. Но двое щеголей все же имелись. Держались они петухами, выпендриваясь друг перед другом и перед всеми нами. А теперь представьте, как в одно прекрасное утро появляется третий претендент на звание dandy — ему, может быть, и не переплюнуть штатных модников, но зато он из своих, из общей массы. “Принцы” были безоговорочно низвергнуты, класс ликовал: “чернь” отмщена!
Ясное дело, откровеннее всех ликовал Филя. И был готов, что называется, сдувать с моей пиджачной пары пылинки. А на той первой перемене, когда меня обглядывали, ощупывали, обсуждали и обшучивали, он, стоя у локтя, дарил участие и поддержку.
Прошло несколько дней. Обычно если кому-то из нас троих приходилось задержаться после уроков, остальные считали долгом подождать. А тут Саша объявил, что записался в секцию гимнастики, у них установочное занятие, которое может протянуться до позднего вечера.
— Топайте без меня, — сказал нам с Филей, — а то буду переживать, что зазря томитесь.
Сибирь шелестела сентябрьской листвой — уже с позолотой, но еще не прихваченной заморозками. Утрами стало бодрить, а днем прогревалось — впору загорать. Это я к тому, что мы обходились пока без верхней одежды, и мне давалась возможность продемонстрировать обнову не одним лишь соклассникам.
Выйдя на улицу, я с напускной небрежностью застегнул пиджак на одну пуговицу, что делало его, как мне представлялось, особенно элегантным, и, размахивая в такт шагам порыжелым кожаным баульчиком из отцовского, еще фельдшерского реквизита, направился вслед за Филей к нашему персональному лазу в школьной ограде. Трехэтажное каменное здание школы высилось в избяном разливе “частного сектора”, переставшего числиться окраиной Анжерки благодаря взявшей на себя эту роль Нахаловке. Нахаловка кособочилась тотчас за оградой, и мы, дабы не давать крюка до калитки, отстегнули в дальнем углу пару штакетин, ныряя точненько в щель-улицу, что вела к больнице.
Прежде, до своего сказочного превращения, я протискивался в пролом, нимало не заботясь, задену или нет плечами занозистые рейки; теперь же, оберегая пиджак, всякий раз снимал его, облачаясь вновь уже за пределами ограды. Естественно, сия процедура, в конце концов, наскучила, и сегодня я приготовился было сигануть в дыру при параде, однако Филя оставался на посту:
— Ать-ать! — осадил ворчливо. — Тише едешь, целее будешь.
Устыдившись, я безропотно подчинился заботе друга и, выставив впереди себя пиджак с баульчиком, скрючился в тесном проеме. Не успел я оставить его за спиной, еще не распрямившись до конца, как почувствовал: кто-то тянет из рук ворот пиджака. Вслед за этим чей-то ломкий басок тюкнул по сердцу:
— Годящая хламида. Дай-ка примерить!
Передо мной моталась косо подрезанным конским хвостом выгоревшая челка, нависшая над роем блеклых, осенней выпечки, веснушек. Я онемел от неожиданности и наглости, и, пока приходил в себя, моя рука с баульчиком автоматически втиснула его между коленей и поспешила на помощь пиджаку.
— Ладно жадничать-то, — взметнулась челка, — поносил сам, дай поносить брату.
В горле у меня булькнуло что-то, похожее на всхлип, это помогло прорваться затору:
— Что ты выдумываешь, какой ты мне брат!
— Ну, пущай племяш, я согласный и на племяша.
Тут потек шов на плече пиджака, — почему-то совершенно бесшумно, без обычного в подобных случаях треска. Искры на расползающейся ткани вспыхивали и тотчас гасли, умирая. Рукав отделился, став достоянием налетчика.
У меня перехватило дыхание, в уши прихлынул шум закипающей крови. Сквозь него пробился из-за спины девчоночий вскрик Фили:
— А-а! — со стоном выплеснул он боль, ярость и всегдашнюю свою бесшабашность. — Н-ну, гад!..
Набычившись, Филя ринулся на рыжего, ударил что было сил головой в грудь. Тот пошатнулся, но удержался на ногах. Веснушки полыхнули злым азартом, рыжий, не выпуская добычи, быстро нагнулся, и я увидел у него в руках алый сколок кирпича.
Не только голосом, но и фигурой Филя больше походил на девчонку — узкоплечий, с тонкой шеей, — однако в нем таились мужская собранность и поражающая резвость, в острые минуты реакция была мгновенной, вот и сейчас он стремглав метнулся — нет, не в сторону от угрозы, а навстречу, в ноги противнику. Обхватив их на высоте коленей, он рванул на себя, резко подсекая. Рыжий вскрикнул и брякнулся навзничь.
Филе мешала стопа учебников и тетрадей, зажатых подмышкой — верный своим принципам, он не обременял себя ни сумкой, ни портфелем, — стопа мешала ему сейчас, сковывала движения. Филя поискал глазами, куда бы ее пристроить; вспомнив про меня, сунул мне эту связку. Заодно сорвал с плеч суконную курташку, кинул на мои руки поверх растерзанного пиджака, превратив меня в живую вешалку, в ходячую камеру хранения.
Оставшись в рубахе, он торопливо закатал рукава, вновь изготовившись к бою. И управился бы, надо думать, с моим обидчиком, но тому приспела помощь — двое рослых огольцов с кольями наперевес.
В одиночку Филе, я сразу понял, против такого воинства было не выстоять, пришел миг, когда и меня позвала труба. И что-то всколыхнулось в душе, взыграло, что-то обжигающе-молодецкое, до обмирания лихое: я рванулся в порыве с места, но моему порыву тупо воспротивились и зажатый между коленями баульчик, и пиджак в закаменевших от напряжения пальцах, и Филины учебники под мышкой, и его курточка на руках; воспротивились, не дали сделать ни шага, — и я остался торчать, жалкий и растерянный, все той же вешалкой у входа в Нахаловку, огородным пугалом возле клубка тел, катающихся в пыли, в золе, в мусоре, и только причитал по-бабьи:
— Филя, они убьют тебя!..
Филе расквасили нос, раскроили бровь, изодрали рубаху, сорвали ботинки, пока ему не удалось вырваться и пуститься вскачь вдоль ограды, огибающей школу. Парни, не потратив на меня даже мимолетного взгляда, понеслись следом.
— Филя, они убьют тебя!..
В это время из пролома показался запыхавшийся Саша, в майке и трусах — примчался прямо с тренировки.
— Цыган где?
Я смог только мотнуть головой в сторону школы.
— Жди нас в раздевалке, — скомандовал он уже на бегу.
Я никуда не пошел — ноги не шли. А через пару минут появились, только теперь с противоположной стороны, Саша с Филей. Я понял: дали полный круг. Нахаловских не было видно.
— Ты поглядел бы, как эти подонки драпанули от Сашки, — закричал еще издали Филя, размазывая ладошкой юшку под носом, — как горох рассыпались! И надо же, такие кретины: пустились меня догонять всем гамузом, все трое, не хватило ума разделиться и хотя бы одному рвануть навстречу мне, наперерез. Настоящие кретины!
Приблизившись, он достал из-за пазухи рукав от моего пиджака.
— Сейчас сразу к нам, попрошу сеструху — пристрочит на машинке, никто ничего и не заметит. Только сам не проговорись дома…
3.
Мое поколение обретало зрелость на сквозном свинцовом ветру. И платой за принадлежность к поколению в девяноста семи случаях из каждых ста была жизнь.
В нашей сплотке первым заплатить по счету выпало Саше. Он таки добился своего — надел гимнастерку с лейтенантскими кубарями в петлицах, окончив на пороге черного июня пехотное училище. И с учебного плаца — на передний край, на минский рубеж. Здесь, на подступах к столице Белоруссии, и принял в ряду тысяч безвестных героев свой жертвенный бой.
Филя сразу после школы спустился в шахту, на уголь: семье не прожить было без его заработка. А там подступил срок призыва, Филю зачислили в погранвойска и отправили на Дальний Восток.
Меня грозовые раскаты застали в промежутке между вторым и третьим курсами Новосибирского института военных инженеров транспорта. Не дожидаясь начала нового учебного года, я ушел добровольцем в действующую армию, в лыжные войска.
Наша бригада формировалась в Новосибирске, отсюда перебазировалась в Ярославль. Здесь влилось пополнение — разрозненные остатки одной из тех частей, что успела пройти испытание фронтом. Одновременно нас вооружили автоматами, обеспечили запасом гранат, снабдили весь состав маскировочными костюмами.
В Ярославле мы узнали, что действовать бригаде предстоит в тылу противника, главным образом ночной порой. Поэтому стали выбираться с наступлением темноты за город, где часами нарабатывали автоматизм в ходьбе на лыжах, когда не видишь, что у тебя под ногами. На удивление, это оказалось совсем не простым делом.
Но вот курортная пауза, как назвал пребывание в Ярославле наш комбат капитан Утемов, подошла к концу, заговорили об отправке. Пока готовились к отъезду, сюда прибыло соединение, отозванное с Дальнего Востока, — оно предназначалось, по слухам, для пополнения частей, которые защищали подступы к Москве. В составе соединения оказался батальон, где нес службу Филя — вестовым при комиссаре батальона. Ему и на военке представилась возможность не лишать себя всегдашней своей потребности — о ком-то заботиться, кого-то опекать. Знать бы тогда, чем это обернется для него…
Повстречались мы в красноармейской столовой — поспособствовал случай, — а потом, само собой, стали думать-придумывать, как теперь не потерять друг друга, пойти на фронт в одной части. Я возьми и роди мысль: дескать, надоумь своего комиссара, чтобы попросился к нам, в наш батальон, на эту же самую комиссарскую должность, поскольку место сейчас пустует.
С этого все и закрутилось. Комиссар, как после рассказывал Филя, ухватился за подсказку, подал, не откладывая, рапорт — и вопрос решился! Без обычных у нас проволочек и согласований. Такие бывают в жизни нежданные-негаданные повороты.
Из Ярославля наш путь лежал на север, в глубь Карелии. Сперва на поезде, потом своим ходом. На заключительном этапе, собрав резервы сил и воли, стокилометровым броском прорвались за линию укреплений противника, затаились в лесной глухомани.
На бригаду ложилась часть общей задачи, которая была поставлена перед войсками на этом участке фронта: сорвать коварный замысел Гитлера, замысел, который ставил целью пробиться, не считаясь с потерями, в обход Москвы — через Мурманск, Архангельск, Котлас — к Уралу, перерезать питающие фронт артерии. С первых дней своего пребывания в тылу врага мы начали добывать разведданные о составе дислоцирующихся частей, определять, какой техникой и какими резервами они располагают, нарушать по возможности коммуникации. И одновременно, — что называется, на ходу, — налаживали бивачный быт в шалашах из елового лапника (почти без костров — из-за боязни выдать свое местоположение вражеской авиации), отрабатывали совместно с приданной нам летной частью систему снабжения боеприпасами, продуктами, медикаментами, обеспечивали вывоз на большую землю раненых.
Прошло около месяца. С Филей встречались мимоходом, чаще всего по “снабженческим” поводам: разыщет меня, чтобы порадовать парой пачек комиссарских папирос, а то прибежит с фляжкой спирта или плитку шоколада принесет. Трофейным биноклем оснастил. О начальстве своем при этом особо не распространялся, говорил только, что стал комиссар необычно задумчивым — может, переживает за жену, которая, по его рассказам, осталась в оккупированном немцами Смоленске: поехала туда перед началом войны в отпуск к родным — и не выбралась.
Так все это у нас и шло. И вдруг — растерянным шумком над вершинами елей, недоуменным шорохом по шалашам: комиссар-де оказался не тем человеком, за кого себя выдавал, пытался перейти на сторону врага, но был в последний момент убит, а порученец, который его сопровождал, задержан и доставлен в штаб бригады.
Наш брат, мелкая сошка, с комиссаром общались мало, не успели еще ни узнать поближе, ни, тем более, привыкнуть к нему, так что при этом известии не испытали чувства большой утраты. Однако сам факт всех нас просто оглушил. А у меня к этому шоку присоединилась гнетущая тревога за Филю. Тревога и боль. И недоумение. И вместе с тем тлела еще надежда, что распространившийся слух — из арсенала провокационных домыслов.
Уже на другой день информация подтвердилась, а скоро дополнилась и подробностями: комиссар участвовал в ночном штурме одного из вражеских гарнизонов с локальной задачей — полонить “языка”. Задачу удалось выполнить в первые же минуты, взвод начал отходить, а комиссар остался с группой прикрытия. К общему облегчению, солдаты гарнизона не сделали попытки преследовать нападавших, и комиссар приказал автоматчикам догонять своих. Сам же посчитал нужным еще задержаться — понаблюдать за растревоженным гнездовьем.
Оставшись вдвоем с порученцем, сказал бойцам:
— Я родом из этих мест, в лесу ориентируюсь — как у себя дома, так что за нас с Гридневым не волнуйтесь, не затеряемся.
Все последующее излагаю со слов снайпера, которого, заподозрив неладное, притаил неподалеку за пнем-выворотнем старший группы. Наступал рассвет, то зыбкое междучасье, когда новый день еще только начинает вызревать и все окружающее предстает глазам бесконтурно, с размытыми гранями. Снайперу приходилось удерживать себя от желания подняться в рост, чтобы лучше видеть лежавших на снегу людей — маскировочные костюмы совершенно растворяли их в кисейном мареве.
Тянулись томительные минуты. На подступах к укреплениям гарнизона никакого движения не просматривалось, противник не проявлял ожидавшейся активности. Казалось бы, комиссар мог со спокойной совестью покинуть свой наблюдательный пункт.
Наконец, он и в самом деле поднялся. Один. Порученец остался на прежнем месте. Комиссар поднялся, перекинулся с порученцем несколькими словами — снайпер, к сожалению, их не расслышал — и показал что-то у себя на боку, откинув полу маскировочной куртки. Потом оглянулся зачем-то на ельник, в котором скрылись наши, сноровисто надел лыжи и пустился махом в направлении гарнизона. Снайпер покинул лежку, подбежал к порученцу.
— Чего это он?
— А ты откуда взялся? — вскинулся тот.
— Да вот, замешкался… Так чего его туда понесло? Головы не жаль?
— Планшетку, говорит, потерял во время штурма, а там важные документы. На боку была, под курткой, а ремешок оборвался.
— Почему же не сказал, когда все тут были?
— Не хотел, мол, чтобы кто-нибудь еще рисковал из-за его промашки жизнью.
— А тебя чего не взял? Вдвоем же быстрее нашли бы.
— Моя задача — прикрыть его, если что.
— Постой, а что это в руках у него? Белеет вроде бы что-то? Не флаг ли?
— Какой флаг, чего ты мелешь! Зачем он ему?
— Что я, слепой?!
— Больно зрячий, флаг разглядел в этой темени.
— Точно, белой тряпкой машет. Перебежчик он, твой комиссар, вот что я тебе скажу!
— Больше ты ничего не придумал?
— Уйдет ведь, уйдет, мы спорим тут с тобой, а он и уйдет!
Опустился на колено, поймал щекой настывшее ложе винтовки. Глаз отработанно приник к окуляру оптического прицела.
— Ты с ума сошел?
Порученец кинулся, готовый выбить оружие, но выстрела предотвратить не успел.
Снайпер оказался из своих, батальонный, не из резерва бригады. Я выспросил у него все до слова, заставил восстановить в деталях все случившееся, от первой минуты до последней. Придумывать что-то, присочинять нужды у парня не было.
День спустя информация дополнилась слухами, что пришуршали по лыжне, протянувшейся от нас к штабу бригады: якобы при допросе на Филю стали давить: почему позволил комиссару-изменнику уйти, не застрелил на месте. А Филя будто бы ответил: “Не обучен стрелять по своим”.
И настало утро, когда вслед за побудкой проискрила от шалаша к шалашу непривычная в лесной нашей жизни команда, непривычная и тревожная:
— Выходи строиться! Вещмешки, гранаты и лыжи не брать.
4.
Мы уминаем тяжелыми валенками снег, сооружая старинное построение с французским названием — весь наш батальон против одного Фили. Он стоит, придавленный тремя сторонами квадрата, в кругу заиндевелых елей, на берегу безымянного озера, и простуженный майор-особист исполняет для него реквием, сочиненный в военном трибунале бригады. Для него — и для нас.
Хриплый голос майора становится на морозном ветру надсадно сиплым. Майор пытается прокашляться, но это мало помогает, он с трудом выталкивает изо рта ледышки слов, сопровождаемых тусклыми сгустками пара.
— Учитывая особый характер задач, поставленных командованием Советской Армии перед нашим соединением, мы не вправе иметь в своих рядах людей, подверженных разложению…
“Подверженных-отверженных, — подхватываю я машинально про себя, — отверженных, отверженных…”
Слово вынырнуло случайно, но именно оно становится стержнем, превращается для меня в стержень, на который нанизывается происходящее. Выходит, мой друг стал изгоем? Но за что? В чем это разложение проявилось?..
— В соответствии с законами военного времени, — пробивается между тем в сознание сиплый голос, — трибунал постановил: приговорить бывшего красноармейца Гриднева Филиппа Сидоровича по статье “За изменнические намерения” к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.
До этой минуты я еще на что-то надеялся, почему-то верилось, — да, наивно, совсем по-детски верилось, — что мы всего-навсего на спектакле, который разыгрывается с воспитательной целью. И вот: “Обжалованию не подлежит”!
Вытолкнув последние ледышки, майор в очередной раз прочистил кашлем горло, однако ничего больше не сказал. Спрятал в карман полушубка очки, сложил вчетверо серый листок и оглянулся на комбата. Я тоже невольно перевел на него глаза.
Комбат стоял на шаг впереди строя, спиной к центральной шеренге. Наш взвод попал при построении в левое крыло, и я увидел лицо комбата, немолодое уже и сейчас жестко-отчужденное, лишь в профиль, со щеки. Кровь в этот момент отлила от нее, щека сделалась свинцовой, не бледной, а именно свинцовой, и по ней свинцовым жаканом судорожно перекатывался крутой желвак. Вниз-вверх, вниз-вверх…
Я смотрел на комбата, словно завороженный, не в силах оторваться, но на самом-то деле просто-напросто оттягивал под этим предлогом, всячески оттягивал миг, когда надо будет повернуться к Филе и уже не украдкой, как до этого, и не контурно выхватывать из пустой белесости его понурую фигурку, не мельком, не вместе со всеми, а соединиться с ним напрямую, один на один, глаза в глаза. Где было взять для этого мужество?..
Я смотрел на комбата, на его жакан, но одновременно в радиусе моего обзора оставался и майор. Майору явно хотелось, чтобы после оглашения приговора все дальнейшее взял в свои руки комбат, он с этой мыслью, верно, и оглянулся на него, однако тот не проявил готовности. Тогда майор, решительно буравя снег, подошел к нему сам и протянул листок.
— Привести в исполнение! — просипел угрюмо.
Комбат в ответ что-то пробурчал вполголоса и поспешно убрал руки за спину, не взяв листка. И даже отступил на полшага назад, как бы попятился. Все в нем, я понимал, было сейчас натянуто до предела, до срыва, подобно тетиве, которая вот-вот зазвенит, пустив стрелу. Но он, как видно, знал свой шесток — ограничился молчаливым самоустранением.
Майор, против ожидания, не стал метать молний, произнес без обиды и раздражения:
— Замараться боимся? Кто угодно, только не мы? — и без перехода властно выкрикнул: — Командиры взводов, покинуть строй! Бегом ко мне!
Я был отделенным — командовал первым отделением, а тут ранило, хотя и легко, взводного, и на меня легла его ноша. Так что приказ майора касался, в числе других, и меня. Только я, переступив с ноги на ногу, остался на месте.
— Все в сборе? — спросил майор, выстраивая созванных командиров в цепочку.
Я замер: неужели у комбата недостанет порядочности промолчать? Нет, он и тут не вызвался помочь майору, зато вылез ротный санинструктор Антон Круглов:
— Наша рота неполным составом представлена, — выкрикнул услужливо, — пулеметный взвод сачкует.
И махнул в мою сторону вихлястой, как хвост шавки, рукой. Я непроизвольно втянул голову в плечи, будто это могло спасти от неминуемости. В это время кто-то из второй шеренги, пытаясь мне помочь, робко известил майора:
— Младшего лейтенанта нет в строю, он ранен.
Майор переступил нетерпеливо:
— Кто-то же исполняет обязанности! — вновь повернулся к комбату: — Капитан Утемов, прошу хотя бы это обеспечить!
Комбат в очередной раз перекатил из конца в конец жакан, поглядел в нашу сторону. И, наверное, что-то предпринял бы, но я опередил его:
— Не могу я в Гриднева стрелять, — вырвалось у меня с надрывом, — он мой товарищ, еще со школы!
Майор резко вскинулся, сделал по направлению ко мне несколько быстрых шагов.
— Школьный товарищ? — переспросил он, как мне показалось, с ноткой непонятной надежды. — Так что же, на этом основании ты готов оправдать его поведение?
В усталых глазах не было ни гнева, ни осуждения, майор смотрел на меня испытующе, не более того, неожиданно предложив:
— А не занять ли тебе из солидарности место рядом с ним?
Нет, он не ерничал, он просто давал возможность сделать выбор, но у меня никогда не было той остроты реакции, как у Фили, я замешкался, засуетился душой, и минута поступка истекла: майор опамятовался, осмыслил, надо думать, свой порыв или пожалел, что поддался чувствам, шагнув в запале за черту допустимого, — и пробурчал с какой-то странной опустошенностью:
— Смотри ты, школьное товарищество вспомнил! А этих не признаешь за товарищей? — повел щетинистым подбородком вдоль ряда выстроившихся перед ним командиров. — Не с ними тебе делить судьбу?
Стянул с руки перчатку, подержал ладонь на лбу, провел по небритым щекам, как бы понуждая себя собраться, и вдруг требовательно ткнул пальцем, показывая, где мне надлежит встать, превратившись в недостающее звено выкованной им цепочки “палачей”. И отвернулся, уверенный, что не посмею ослушаться. И я, обдирая душу о колючки совести, с болью и ненавистью к себе, пряча глаза — от Фили, от всего нашего carré, — с покорностью раба проследовал на указанное место.
Майор глянул исподлобья и отошел в сторону — встал сбоку от цепочки, оставив нас лицом к лицу с осужденным.
— Приготовились! — распорядился, вскинув руку с перчаткой в кулаке.
Цепочка, подчиняясь, взяла на изготовку автоматы. Я тоже поднял свой ППШ.
Наступил момент, самый, может быть, трудный во всей моей жизни, когда невозможно стало больше оттягивать, уводя глаза в сторону от Фили: я собрал силы и посмотрел, наконец, на него. Посмотрел и тотчас со стыдливым чувством облегчения проглотил застрявший в горле ком: Филя не видел меня. Его отрешенный и до неправдоподобности спокойный взгляд был устремлен к нам за спину, поверх наших голов. Я невольно обернулся, но там, за нами и выше нас, ничего не было, одни ели. Вечно юные макушки елей, прихваченные ранней проседью.
— По изменнику Родины, — вонзился в душу хриплый возглас, — очередью… пли!
Автоматы взлаяли один к одному и одновременно умолкли. А Филя остался стоять.
Филя остался стоять, по-прежнему отрешенно глядя поверх наших голов, только шапка, выскользнув из задубелых пальцев, распласталась у ног — раскинула суконные, сразу омертвевшие крылья на первозданном, ночного помола, снегу.
— Саботаж? — повернулся к нам майор, и в глазах у него я опять не увидел ни гнева, ни осуждения. — Черная работа не для белых рук?
Не знаю, как дальше развивались бы события, не раздайся в эту минуту угодливый выкрик:
— Разрешите обратиться, товарищ командир!
Я узнал по голосу нашего службиста-санинструктора. Майор в ответ молча взмахнул рукой.
— Готов привести в исполнение! — истерично выкрикнул санинструктор. — Изменников жалеть — победы не видать!
И праведник Круглов срезал автоматной очередью Филю.
Филя под ударами пуль сначала почему-то подался вперед, даже, показалось мне, выбросил для шага правую ногу, потом резко откинулся навзничь и тут же исчез из глаз. На виду остался окоченелым рябчиком серый взгорбок шапки.
Оказалось, Филю поставили на краю ямины-могилы, загодя выдолбленной в затверделой земле. Ночная метель припорошила ямину и выброшенный наверх грунт — эту насыпь я и принял издали за береговой уступ.
Майор проявил неожиданную человечность — позволил предать тело друга земле. Когда я спустился в ямину, чтобы надеть на Филю шапку, и приподнял сникшую голову, услыхал, как кто-то шепчет сквозь всхлипы: “Филя, ты же весь белый!.. Совсем белый!.. Совсем не Цыган, Филя!..”
Потом я долго рыхлил саперной лопаткой успевшие смерзнуться комья суглинка, сбрасывал их, отводя глаза, в могилу и все оглядывался мысленно на тот обжигающий миг, когда майор предложил занять место рядом с Филей.
Почему, ну почему я не ухватился за эту соломинку?!. Кто знает, — казнил я себя, — встань я в ту минуту подле Фили, бок о бок с ним, наберись мужества разделить его участь, прояви готовность к этому, тем самым как бы поручившись за него, — кто знает, может, соломинка обратилась бы в ниточку надежды? Вдруг майор остановился бы? Не приказал бы он, в самом деле, расстрелять нас обоих!
И в какой-то момент шевельнулась под сердцем, стала вызревать гнетущая догадка: а что, если майору и нужен был этот мой шаг? Нужен был повод, чтобы — нет, не перечеркнуть приговор, на такое его власти не хватило бы, — отложить исполнение? Перенести? А там, смотришь, трибунал вернулся бы к этой истории, рассмотрел все по новой, уже без спешки и запальчивости…
Комбат не дал зазвенеть тетиве — его пригнула служебная дисциплина. А что остановило меня? На этот раз не мешали, не удерживали ни пиджак в закаменелых пальцах, ни Филины учебники подмышкой, ни порыжелый баульчик между коленями…
На фронте ко всему привыкаешь, со всем сживаешься, в том числе и с постоянным ожиданием собственной гибели. Не ты первый, не ты последний, от судьбы не уйдешь. И уцелев после очередного боя, принимаешь это без особых эмоций, как игру случая, который подарил тебе еще один день. В следующий раз может и не подарить. Но когда уходят в небытие друзья, сердце, проводив их, подолгу не в силах вернуться на место, сосущая пустота в груди лишает фронтовые будни последних красок.
Смерть Фили отозвалась не только болью, рядом с ней поселилась тень упущенного шанса: вдруг Филю удалось бы спасти? Меня стала преследовать навязчивая идея — повстречаться с тем майором. Один лишь он мог все расставить по местам. Но как было на него выйти?
Весь наличный состав батальона квартировал, как уже упоминалось, в шалашах из елового лапника. Для штаба же выдолбили землянку. И соорудили там печурку, которую разрешалось протапливать с наступлением темноты, чтобы не выдать нас дымом. Но странное дело, этот самый дым почему-то чаще всего шел не в трубу, а в дверцу, стелясь сизым маревом над земляным полом на высоте полуметра. Чтобы не изойти слезами и кашлем, обитателям не оставалось ничего другого, как усаживаться на корточки или ложиться на пол.
В такой вынужденной позе — ничком над картой-двухверсткой, расстеленной на полу, — я и застал капитана Утемова. Поневоле и самому пришлось улечься рядом.
— Что у тебя, Абросимов? — поднял он глаза от карты.
— Мне бы в штабе бригады побывать…
Давясь наползавшим от печки дымом, я начал торопливо громоздить заранее приготовленные слова. Комбат не перебивал. Перевалившись на бок, он вытянул из кармана кисет с табаком, принялся сосредоточенно мастерить “козьи ножки”. Наконец, одну сунул в рот, вторую протянул мне.
— Давай подымим, — усмехнулся, скосив глаза на колыхавшуюся над нами пелену.— А то здесь еще мало этого добра.
Он был в довоенной жизни школьным учителем, наш комбат. Нередко, общаясь с нами, командир в нем уступал место классному руководителю. В такие минуты от него исходило прямо-таки домашнее тепло. Только сейчас я не позволил себе расслабиться, мне показалось, он намерен увести разговор в сторону.
— Товарищ капитан, у меня…
Комбат не дал продолжить:
— Я все понял, Абросимов, все, все понял, но… Короче, на майора нам с тобой уже не выйти, — потер ладонью наспех побритый подбородок, перекатил жаканы. — Нет больше майора. Погиб майор.
…Над лесным массивом, где обосновался штаб бригады, пролетал, возвращаясь на свой аэродром, вражеский разведчик. И надо полагать, чего-то такое углядел среди елей: ни с того, ни с сего заложил вираж, сделал круг, пошел на второй. Наши зенитчики забоялись промолчать: что, если этот доглядчик наведет на расположение штаба стаю бомбардировщиков? И ударили. И сбили. А когда самолет загорелся, в небе растопырились два парашюта.
Вражеские летчики сдались без сопротивления. Их разоружили и отвели, за неимением другого помещения, в подобную нашей землянку. А в землянке на ту беду отдыхал после ночной операции майор Сапегин. Будить пожалели, рассудив, что ввести его в курс дела можно будет и потом, когда проспится.
Приставили, само собой, часового. Тот поскучал какое-то время в душной норе, а после решил: если пленники надумают совершить побег, сделать это можно только через лаз; значит, вовсе не обязательно нести караул здесь, он сможет выполнить возложенную на него задачу, находясь там, у входа. И выбрался наверх.
Дальше шли догадки, опирающиеся на логику и на ту картину, какая предстала глазам часового в последние секунды трагедии. По-видимому, пленники, ободренные отсутствием часового, начали обсуждать свое положение, и этот говор разбудил в какой-то момент майора. Открыв глаза и увидев людей в чужой форме, он пришел к мысли, можно предположить, что за время его сна штаб подвергся нападению. Ну, а так как всем в бригаде, включая и командный состав, вменялось держать оружие и гранаты всегда при себе, майор нащупал, как видно, под подушкой лимонку и, вскочив, вырвал предохранительную чеку.
Часового наверху заставили очнуться истошные вопли пленников. Он распахнул дверку и увидел в полумраке, что те забились в дальний угол землянки, а над ними высится со вскинутой рукой всклокоченный майор.
— Товарищ майор, это пленные летчики, — попытался предотвратить несчастье часовой, — товарищ майор…
Майор не услышал.
— Чем в плен к вам идти, — выкрикнул напоследок, — так лучше вместе на тот свет!
Взрыв разметал землянку, уцелел лишь часовой.
— Такое вот дьявольское стечение обстоятельств, — подытожил комбат. — По глупому погиб человек, без пользы делу.
— Главное, не смалодушничал, — возразил я, испытывая непонятное самому чувство зависти к майору.
Комбат посмотрел на меня изучающе, свернул карту и позвал:
— Айда наверх, а то тут совсем дышать стало нечем.
А когда выбрались из логовища под холодную кипень Млечного Пути, комбат вскинул к звездам продымленную голову, сделал несколько глотков морозного воздуха, сказал:
— Не мучай ты себя, нет на тебе вины за смерть друга, — положил мне на плечо учительскую жалостливую ладонь. — На сто процентов уверен: твое заступничество ничего не дало бы.
— А может, майор…
— Ну, чего мог майор? Разве что посочувствовать. Гриднев был обречен.
— Но это же несправедливо, жестоко!
— Жестоко, да, но что поделать? Время такое, такие законы! — сжал мне плечо, добавил: — Я думаю, тут лег на чашу весов еще и воспитательный момент. Так сказать, в назидание слабым.
Прощаясь, не откозырял, как обычно, а протянул руку, сжал ободряюще мои пальцы.
— Отпусти пружину, не майся!
Я смирился тогда, принял как данность: время такое, такие законы. И не затаил зла на Родину, которая позволила себе опуститься до инквизиторской изощренности, лишив жизни одного из своих сыновей “за намерения”.
И уговорил себя: не майся!
Уговорить удалось. Осталось простить.
Запах полыни
1.
…По цепи передали приказ комбата: “Снайпера не трогать!”
Приказы в армии не обсуждаются. Тем более — на фронте. И насчет этого тоже никто митинга не устраивал. Но — недоумевали.
Чертов этот снайпер прямо-таки парализовал всех. Головы не поднять. Из окопа в окоп поверху не перебраться. Самым бесшабашным про ходы сообщения вспомнить пришлось.
Целый батальон на мушке оказался. Весь передний край на участке утемовского батальона. Да и в ближнем тылу все сковал. Кухню полевую выцелил: сперва лошадь уронил, а после — и ездового. Оставил бойцов без завтрака.
Обосновался вражеский снайпер в подбитом танке. На нейтральной полосе.
Танк этот вынесло на нейтралку накануне. Под вечер уже, когда спала жара — по холодку моторы отдают максимум мощности. Он шел у немцев головным, вырвавшись на острие атакующего ромба, а здесь, на самом взлете, его срезала “катюша”.
Ромб тут же и поломался. Танки, взметывая гусеницами перекаленный степной суглинок, круто развернулись и, запарывая моторы, ринулись вспять. Верно, убоялись повторного залпа.
А головной так и остался на ничейном взгорке. Обгоревшее чудище, лоснящееся от жирной копоти, сквозь которую едва проступали чванливые тевтонские кресты.
Ждали, уволокет его немец, как стемнеет, а он, видишь ты, придумал оборудовать в нем гнездовище для снайпера. Тот и принялся жалить утемовцев с первыми проблесками утра. Сразу-то и не поняли, откуда бьет, а когда он все же обнаружил себя, в батальоне начали судить-рядить, как его побыстрее выкурить.
В окопах у Парюгина обсуждение не затянулось, к предстоящей операции тут подошли с учетом возможностей. С трезвой оценкой реальных возможностей. Поэтому и план, одобренный всем взводом, был хотя и рискованным, зато простым и доступным: подобраться к танку со связкой гранат.
Идею подал Костя Пахомов, из обстрелянных. И вызвался пойти, хотя все знали: парень мается грудью. Застудился прошедшей зимой в Карелии, где мотался по тылам противника в составе лыжной бригады.
Может, потому и вызвался, что видел: все трудное ребята постоянно берут на себя. Оберегают его.
— Ухайдакать фашиста мы не ухайдакаем, броня предохранит,— рассуждал он сейчас, подкашливая и слюнявя синюшными губами самокрутку. — Зато, между прочим, оглушим как надо. Часа два очухиваться будет. Тут его и выудить из танка.
И добавил, обращаясь к Парюгину:
— Кого в напарники определишь, сержант?
Парюгин вместо ответа показал глазами на кисет у Кости в руках:
— Опять?
— Я же не для себя — для ребят кручу, а то заскучают: ни жратвы, ни курева… А хочешь, тебе подарю? Чтоб не тратил на это свое командирское время.
— Не балаболь.
— Есть не балаболить!
Парюгин усмехнулся, позвал:
— Радченко, ты где у нас? Что-то давно не слышу звона-перезвона.
— Здесь я, товарищ командир,— донеслось из дальней ячейки,— на левом фланге. В двадцати двух с четвертью метрах от вашей особы.
Ловкий и быстрый на ногу рядовой Сергей Радченко как-то незаметно стал человеком, в котором нуждался весь взвод; он мог выступить, когда требовалось, в роли запевалы и заводилы, связного и санитара, а его вещевой мешок не раз приходил на выручку бойцам в нужное время и в нужном месте.
В данный момент Сергей был занят тем, что, пристроившись на дне окопа, деловито полосовал одну из собственных обмоток.
— Какие задачи решаем, Радченко?
— Стратегические, товарищ командир: готовлю “перевязочный материал” для гранат под снайпера.
— Правильная стратегия, парой связок запастись надо. А что, Радченко, нет ли у нас в запасе лишней пилотки? Какой-никакой, самой завалящей?
Сергей не успел ответить — его опередил Костя: предложил, стягивая с головы засаленный, выгоревший добела “пирожок”:
— Возьми вот, старее не найдешь.
— Чудак ты, Костя, мне же не просто старая, мне лишняя нужна, из запаса. Этак я и своей мог воспользоваться.
— Как знаешь, было бы предложено,— пробурчал Костя. — Может, скажешь, чего удумал?
Парюгин мотнул головой в сторону танка:
— Черта этого как-то бы перехитрить.
Тем временем Сергей, закрепив на голени оставшуюся часть обмотки, прикочевал к ним в ячейку: в руках — автомат, на одном плече — шинель в скатке, на втором — тяжело вдавившаяся лямка крутобокого вещмешка. Сбросив его на дно окопа, произнес тоном фокусника:
— Внимание: распускаем шнурок, раскрываем горловину — и…
И вынул новенькую, будто сегодня со склада, пилотку.
— Старья в запасе не держим,— вздохнул дурашливо. Парюгин кинул взгляд на голову Сергея.
— Поменяй. Эту — на себя, а ношеной, раз такое дело, пожертвуем.
Взял старую пилотку, пристроил на палку, начал медленно поднимать над бруствером. Сергей, уразумев, для какой цели потребовался его испытанный временем головной убор, спохватился:
— Погодите, товарищ командир, не надо жертвовать, я сейчас…
Метнулся по ходу сообщения к ближней нише, извлек каску. Трофейную. Простреленную, потравленную ржавчиной, но сохранившую форму.
— Вот, пусть немец в свою палит. А пилотка… В ней же, посмотрите, еще пот мой не высох. Мысли мои, можно сказать, не выветрились.
— Убедил,— улыбнулся Парюгин. — Действительно, чего ради подставлять под пули твои мысли?
— Особенно если учесть, что они у него бессмертные…
— Хо-хо! — это спикировал на Сергея вывернувшийся с противоположной стороны из траншеи ротный санинструктор Антон Круглов.
Сергей не задержался с ответом:
— Спасибо за высокую оценку моих мыслей, товарищ военмедик. Жаль, не могу сказать того же о ваших, которые подыхают, еще не народившись.
Парюгин знал, в роте недолюбливают санинструктора. И знал, чем он раздражает парней: постоянным стремлением подчеркнуть свою принадлежность к командному составу. Костя, например, не упускал случая посмеяться над портупеей, с которой тот не расставался, хотя по рангу она ему и не полагалась.
Между тем санинструктор, подобно Косте и Сергею, был из числа тех, немногих уже теперь у них в роте, ветеранов, с кем Парюгину выпало “мотать на кулак сопли” в карельских снегах. Одно это, считал Парюгин, перевешивало все изъяны поведения. Тем более что в главном — в своем прямом деле — Круглов показал себя на уровне. И в Карелии, и здесь, под Сталинградом.
Санинструктор бережно опустил на землю медицинскую сумку, спросил, нет ли в нем какой нужды. Парюгин кивнул на Костю:
— Для Пахомова нашел бы чего, кашель стал его донимать. А в остальном, — поглядел на серое, низко нависшее небо, — в остальном бог пока на нашей стороне: сам видишь, немцу крылья подрезал, со вчерашнего дня налетов нет.
— Бог небом командует,— санинструктор полез в сумку за порошками для Кости, — а есть еще наземные средства поражения.
— От пули народ в нашем взводе заговоренный.
— Снайпер тоже об этом знает?
— По идее, должен бы знать, но можно и проверить. Сейчас, пожалуй, и займемся этим вопросом.
Парюгин протянул палку Сергею:
— Давай, Радченко, действуй! — и добавил, поднимая палец: — Но без нахальства.
Сергей вздел на палку немецкий трофей, подсунул кверху — так, чтобы каска выступала над бруствером. Покрутил влево, вправо, вроде бы “осматривая” местность.
Прошли считанные секунды, и: тиу-чак!
От удара пули каска крутнулась на палке и, сорвавшись, плюхнулась на дно окопа. Сергей проворно подобрал, принялся вертеть в руках, демонстрируя пулевые отверстия: с копеечную монету на входе, и во много раз больше, с покореженными, рваными закраинами — на противоположной стороне.
— Разрывными бьет, — определил санинструктор; подошел, потрогал пальцем зазубрины, поежился: — Под такую подставься, полкотелка снесет.
Костя, тоже поежившись, проговорил с угрюмой усмешкой:
— Напишу богу заявление: если суждено погибнуть, сделай, мол, так, чтобы сразила обыкновенная пуля.
— Пиши, передам, — не замедлил предложить свои услуги Сергей, — у меня с ним прямая связь.
Парюгин вновь поднял палец: к делу!
— Повторим, — кивнул Сергею.
Сергей выставил мишень над бруствером, покрутил, как и перед этим, из стороны в сторону. Пуля не заставила себя долго ждать. И снова от ее удара трофей оказался на земле.
— Повторим.
Опять Сергей проделал все в установившейся последовательности. Подождали. Снайпер молчал. Подождали еще — нет, никакой реакции.
— Смотри ты, как скоро мы отладили взаимопонимание, — усмехнулся Парюгин. — Если так, рискнем теперь лоб подставить.
Придвинул к стенке окопа ящик из-под гранат, достал из футляра бинокль — подарок отца к вступительным экзаменам в институт, поправил пилотку и, крякнув, поставил на ящик ногу.
Костя крутнул головой, произнес тоскливо:
— А мне чегой-то боязно.
— Мне самому боязно,— вздохнул Парюгин.— Только не полезешь к танку вслепую, нужна рекогносцировка. Хотя бы самая общая.
Все же Костя остановил его:
— Нет, это не дело!
Повернулся к санинструктору, который все еще оставался с ними, ухватил за ремень портупеи, точно боялся, как бы тот не сбежал:
— За порошки спасибо, комсостав, теперь выручай каской. Во время последней бомбежки видел ее на твоем, извиняюсь, шарабане. Где она? Не в сумке, случаем?
Санинструктор молчал, смешавшись.
— Ну-ну, не жмитесь, товарищ военмедик, — поддержал Сергей. — Командир жизнью рискует!
— Да разве я — что? — Круглов суетливо полез на дно сумки, под бинты и вату. — Вот! Пожалуйста! Какой разговор!
Каска хранилась в вощеной бумаге и блестела, словно смазанная. А может, заботливый хозяин и впрямь помазал чем, заслоняя от ржави. Он сам нахлобучил каску на голову Парюгину и хохотнул, довольный собой.
Парюгин поправил ее, приподняв со лба, ступил на ящик. Не в рост — на корточки. Помедлив, начал распрямляться. Без рывков, размеренно. Следя, как сантиметр за сантиметром уползает книзу глинистая стенка.
Наконец, открылся сумрачный горизонт. На сером фоне набрякшего неба глаза тотчас ухватили знакомые контуры танка. Однако увидев его, Парюгин непроизвольно смежил веки. И постоял так — с захолодевшей спиной, пытаясь заставить себя не отсчитывать секунду за секундой в ожидании выстрела.
Снайпер молчал. Выходит, удалось внушить ему, что с ним затеяли игру. Не более того. На этом и строился расчет.
Снайпер молчал. Спина стала оттаивать. Парюгин перевел дыхание и, стараясь не делать резких движений, подтянул за ремешок бинокль, приставил к глазам. Мощная оптика не просто приблизила черную махину, а как бы обозначила в натуральную величину.
От знобкой близости затаившейся под броней смерти опять стянуло спину, но он не позволил себе разглядывать танк, а тем более отыскивать бойницу — переключился на обследование подходов.
Собственно говоря, предложенное Костей решение подсказывалось особенностями местности на занимаемом взводом рубеже. Здесь линию фронта пересекала наискось незаметная со стороны лощинка — она протягивалась узким языком довольно далеко на нейтралку, кончаясь крутой загогулиной метрах в семидесяти от танка. Правее танка.
Степь в этом месте поросла высокой, в метр, полынью. Ветвистой, что твой кустарник. И достаточно густой — такая обычно обитает на залежах.
Правда, перед самыми окопами от нее остались расхристанные сиротинки, но по всей лощине, а главное, вокруг танка заросли уцелели. И обещали послужить неплохим прикрытием.
Цепко фиксируя все это сейчас в памяти, Парюгин не вникал в разговор у себя за спиной, а когда, наконец, сполз с бруствера и, сняв каску, поспешно сел на ящик, чтобы скрыть противную дрожь в коленях, ему преподнесли сюрприз:
— Приказ комбата, Парюгин, — сообщил санинструктор, забирая каску, — снайпера не трогать!
— Ах ты, черная немочь! — непроизвольно вырвалось у Парюгина. — Выходит, зря лоб подставлял!
— По цепи передали, — подтвердил Костя.
Парюгин отряхнул с груди, с рукавов гимнастерки налипшую глину, поднял глаза на Костю:
— Что еще передали?
Костя пожал плечами:
— Только про снайпера. Дескать, впредь до особого распоряжения.
Парюгин, осмысливая услышанное, все продолжал смотреть на Костю. Костя тем временем сноровисто скрутил цигарку, предложил Парюгину:
— На, покури. И не бери в голову. Дойдет до дела, про нас не забудут.
— Не в том суть, забудут — не забудут, — Парюгин прикурил, затянулся злым дымом, сплюнул под ноги.— Страшатся бесполезных потерь, поскольку, мол, к снайперу скрытно не подобраться…
— Ждут ночи? — предположил Костя.
Санинструктор, вновь упрятав каску, демонстративно сморщил нос и отогнал от себя облачко дыма: он не курил и не скрывал своего отвращения к табаку.
— И правильно делают, если ждут ночи, — сказал рассудительно, — мне меньше работы.
— Ха, ему меньше работы! Как будто немец без головы, как будто совсем чокнутый: поскупится на осветительные ракеты. Да он ночью вдвое, втрое будет настороже…
Парюгин молча курил и все так же сплевывал под ноги, заставляя себя расслабиться, спокойно все обдумать. Расслабиться — и обдумать. Выстроить логическую цепочку, с какой можно будет пойти к Утемову.
Курил, поставив локти на колени, подперев кулаками скулы, курил, сплевывал голодную слюну и совсем не к месту и не ко времени вспоминал, как, бывало, сиживал вечерами его дед — у себя на завалинке, в далеком Прибайкалье: уброженные ноги — в развал, локти — на колени, натруженные кулаки — под щетинистые скулы, и, окутавшись махорочный маревом, задумчиво циркает сквозь прокуренные зубы бесцветную стариковскую слюнцу…
А стоило вспомнить деда, проступала сквозь махорочное марево и бабушка, в ушах начинал журчать ее непереносимо ласковый говорок: “Мужики, айда-те, похлебайте холодненькой простакиши, из погребу только что, слоится ажник вся…”
— Он к ночи черт-те что навыкобенивает, — продолжал негодовать Сергей. — Наизнанку вывернется, чтобы своего снайперину обезопасить и охранить…
Парюгин слушал и не слышал, все эти доводы не были откровением, приходили и самому на ум, куда более важным представлялось другое: а ну как немец решится атаковать?
“Опасно это — ночи ждать, — доказывал он мысленно комбату, — вздумай немец сейчас наскочить, мы окажемся в проигрышном положении: снайпер быстренько засечет все наши пулеметные точки. Да и минометчики слепыми останутся: попробуй, скорректируй огонь под дулом снайперской винтовки…”
Посмотрел опять на Костю, поймал затуманенный взгляд, провожающий струю дыма, покачал головой и, бросив окурок под ноги, вдавил его каблуком в глину.
— Поди, ждал: оставлю “сороковку”? Зря ждал. Я тебе не враг. Докуривать еще вреднее, чем курить, в окурке самый никотин.
С силой потер ладонью небритые щеки, перевел глаза на Сергея, оседлавшего вещмешок. Сергей тотчас поднялся:
— Вас понял, товарищ командир: сходить в роту, разведать, как и почему…
— Не сходить, Радченко, не сходить — сбегать. Одна нога здесь, другая там. И не в роту — в батальон. И не разведать, а доложить, лично комбату Утемову доложить, что на участке нашего взвода местность позволяет скрытно приблизиться к танку, а значит, и уничтожить снайпера. Скрыт-но! Все понятно?..
— Как на уроке арифметики. Разрешите выполнять? — лихо крутнулся на одной ноге, готовясь метнуться в траншею, но вдруг притормозил, склонился над мешком, начал выгребать содержимое.
— Кончай прохлаждаться, — кинул Косте. — Вот тебе гранаты, сейчас найду, чем связывать, займешься делом.
— Займусь, — отозвался Костя. — А ты не посчитай за труд: передай привет Утемычу. От нас от всех.
Санинструктор вставил, хохотнув:
— Он будет ужасно растроган: как же, весточка от боевых соратников!
Костя поглядел на него с недоумением.
— Между прочим, если уж на то пошло, Утемыч и Серегу, и меня, и сержанта во все ночные рейды в Карелии с собой брал. Вместе хлебнули горячего до слез. И когда еще взводным у нас был, и после, когда его на роту поставили.
— Будто я в них не участвовал, в тех рейдах. Пусть не во всех, но…
— Чего тогда ехидничать?! — вмешался Сергей. — Комбат и сейчас увидит где, обязательно спросит: как, дескать, вы все там?..
Парюгин остановил его, подняв, как обычно, палец:
— Боец Радченко, вам какая задача была поставлена?
— Все, меня здесь уже нет!
Санинструктор тоже не стал задерживаться: подхватил сумку, привычно сгорбился, позабыв, что траншея прокопана в полный рост, потрусил прочь. Костя, провожая взглядом обтянутую ремнями спину, пробормотал:
— Дело свое знает, а какой-то…
И вдруг встопорщился, словно ожидая, что Парюгин станет того защищать:
— Нет, ты с ним в разведку пошел бы? Не в группе, нет, а вдвоем? То-то и оно! А это, я считаю, в человеке главное. Во всяком разе, на войне.
Парюгин ничего не ответил ему, да Костя, было видно, и не ждал ответа. Он кинул на дно окопа свою скатку, поверх — скатку Сергея, уселся на них, блаженно вытянув ноги, и придвинул к себе часть оставленных Сергеем гранат.
Парюгин тоже начал мастерить связку для броска под танк.
Скоро гранаты были готовы, осталось дождаться Сергея с разрешением от начальства на проведение операции. Дождались, — однако не Сергея, а приказа, переданного по цепи: “Третья рота, второй взвод: комвзвода Парюгин — в штаб батальона!”
Костя расценил это однозначно:
— Вот так, сержант, план-то мой, видать, в жилу. Сейчас детали с тобой обсудят — и айда!
Парюгин углядел в этом вызове другое:
— Ждут, представлю подробный план местности? А я ведь все мельком, в общих чертах схватил. Когда тут на виду у снайпера подробности разглядывать?
— Так и доложишь. Чего ты? Не лезть же снова на бруствер, судьбу по два раза не испытывают.
Пока судили-рядили, из хода сообщения выскочил Сергей, с разбега зачастил:
— Значит, докладываю по порядку: пункт “а”…
— Меня комбат вызывает, — перебил Парюгин.
— Знаю, товарищ командир…
— План местности нужен? Или еще зачем?
— Не знаю, товарищ командир…
— По крайней мере честно. А спросить, конечно, было нельзя. Или ума не хватило?
— Может, у кого и не хватило: там никто даже и не заикнулся, что вы нужны.
— Совсем интересно! Все же вызывают меня или нет?
— Вызывают, товарищ командир…
Выяснилось:
а) когда Сергей покидал штабной блиндаж, про Парюгина — про то, чтобы вызвать его, — действительно не было сказано ни слова, сообщение о вызове, переданное по “окопному радио”, настигло (и обогнало) Сергея уже на пути в свое расположение;
б) комбата Утемова скрутила ночью боль в боку; утром, когда стало совсем невмоготу, он дал согласие отправиться в медсанбат; за него остался командир первой роты лейтенант Красников.
в) приказ насчет снайпера прежний: не трогать! Ни под каким видом! Ни боже мой! Ни, ни, ни!
Парюгин спросил:
— Кому докладывал наши соображения, Радченко?
— Ха, кому может доложить рядовой боец! Не того полета птица, чтоб пустили выше порученца. Тем более Утемыча нет.
— Так. Понятно. Инициативы — ноль…
— И результат — ноль, — вставил Костя. — Действовал на уровне “не того полета птицы” — мокрой курицы.
— Посмотрел бы на тебя, как стал там кукарекать! — ощетинился Сергей.
Парюгин поднял палец:
— Подвели черту. Радченко, предупредишь Качугу: я в батальоне, действовать по обстановке.
2.
Утемов оценил ход противника по достоинству. Нечего было сказать, ловко тот использовал ситуацию с танком, и ответить надлежало так, чтобы не просто нейтрализовать хитрость, а повернуть ее против него же.
Решение пришло такое: нокаутировать чужого снайпера, а на его место посадить в танк своего. И оберегать потом всеми наличными силами.
Опасаясь, как бы в ротах не проявили инициативы — не полезли к танку раньше времени, — отдал приказ не рыпаться, а сам связался со штабом полка: попросить, чтобы выделили снайпера. Вышел на начальника штаба. Тот одобрил идею, пообещал помощь в ее реализации, а в конце разговора спросил:
— Чего смурый такой, комбат? Не занедужил, часом?
Утемову пришлось открыться:
— Совестно сказать, товарищ майор, на фронте — и привязалась какая-то ерундовина: бок чего-то прихватывает. Временами — в глазах темно.
Майору, знал Утемов, было за пятьдесят. Тот вздохнул, посетовал:
— Какие вы все, однако, фанфароны, молодежь… — и неожиданно рявкнул: — Тебе — что, оставить за себя некого? Немедленно в медсанбат! Чтоб через пять минут тебя на передовой не было! Ты фронту здоровый нужен…
И вот Утемов лежал теперь на соломе, застилавшей дно глубокой повозки, отирал после очередного приступа холодный пот со лба и вяло вслушивался в перебранку, в которой участвовали два голоса: знакомый и просительный — его ординарца Коли Клушина, незнакомый и неподступный — похоже, совсем молодой девчушки. Утемову мешал увидеть ее высокий борт, но она почему-то представлялась ему востроносой и тонкобровой, с распущенными, выгоревшими на солнце волосами.
— Чем мы виноваты, что наш медбатальон два дня как разбомбили? — говорил Коля. — Все утро по степи мотаемся. Хорошо, фрицы сегодня не летают.
— Не знаю, не знаю, — цедила в ответ девушка. — Надо было выяснить, куда ваши перебазировались. А мы просто не в состоянии обслуживать другие части, со своими ранеными по двадцать часов от столов не отходим.
— Свои, чужие… Будто мы из-за линии фронта.
— К чему это — играть словами? Я же сказала: по двадцать часов работаем. К тому же у тебя… у твоего комбата — даже и не ранение.
— Помирать теперь ему, как собаке какой?
— Тянуть не надо было. Дотянут всегда до последнего, потом: “Караул, помогите!”
Утемов, злясь на дребезжащую слабость во всем теле, с трудом приподнялся на локоть, но борт повозки все равно оставался выше линии глаз. Ничего не увидев, позвал слабым голосом:
— Клуша…
Вместо ординарца из-за борта появилось девичье лицо — действительно востроносое и тонкобровое, лишь волосы не были распущены, их прикрывала медицинская косынка. Девушка вгляделась в него, бровки дрогнули, изломились, она разом пострашнела и сказала с упреком:
— Знала, нельзя мне на вас смотреть — жалость проснется… Где болит? Тут? Ну-ну, будьте мужчиной, всего-то ничего — аппендицит. Точно вам говорю! Вот доктор обрадуется: за все время — первая довоенная операция.
…Хирург встретил теми же словами: “Будь мужчиной, комбат…” После этого сообщил:
— Ничего обезболивающего нет, весь резерв исчерпан. Единственно, могу храбрости для предложить глоток спирта.
Утемов отрицательно покачал головой, сделал попытку улыбнуться — ободрить врача улыбкой, не смог, пообещал:
— Буду мужчиной.
Не стонал, только вскоре после начала операции, боясь искрошить зубы, попросил у сестры какую-нибудь тряпку. Она отмотала кусок бинта, засунула ему в рот.
Сквозь боль услышал, как ругнулся хирург:
— Ах ты, черная немочь, так и думал: гнойный!
— Черная немочь? — невнятно вытолкнул из-под бинта Утемов. — Откуда это у вас, доктор?
Хирург, не поднимая головы, окликнул сестру:
— Чего он, Лида?
— Бредит, чего же еще! — определила та. — Может, правда, спирта ему, Никита Дмитрич?
— Заканчиваю уже. Повязку наложим, нальешь.
Боль утратила четкие контуры, стала подниматься к груди, расползлась по телу. Утемов чувствовал невероятную усталость. Одолевая ее, заставил себя сосредоточиться на хирурге: смуглое лицо с крутым лбом, языками залысин, тучами бровей показалось до странного знакомым.
“Черная немочь… — повторил про себя. — Откуда же это у вас, доктор?”
Память, оттесняя боль, высветила зимний солнечный день в Карелии, первый их день в закордонье, когда они, с боем прорвавшись через линию фронта, устроили в густом ельнике привал: Утемов обходил расположившихся под деревьями бойцов своего взвода и внезапно услышал, как один из отделенных командиров принялся снимать стружку с незадачливого бойца, потерявшего в горячке боя вещмешок: “Ах ты, черная немочь!..”
Утемов спросил после у сержанта, что означает странное присловье. Тот, смущаясь, пояснил: этак, бывает, на родине у него, в Прибайкалье, отношения выясняют. “Как, к примеру: ах ты, холера!”
Боль опять вернулась, объединилась с усталостью, и Утемов понял: еще немного — ухнет в беспамятство. В этот момент хирург сказал:
— Ну, вот, батенька, как будто все, теперь дело за организмом, — и похвалил, отходя в угол палатки, к стоявшему там ведру: — А ты молодцом, комбат!
Сестра тоже оставила Утемова, зачерпнула воды, стала поливать из кружки хирургу на руки. Утемов вытащил изо рта мокрые лохмотья бинта, пошевелил непослушным языком:
— Извините, доктор, как ваша фамилия?
— Ну и ну! — подивилась сестра.— Думала, спиртом отпаивать придется, а он…
Хирург рассмеялся, принял из рук сестры полотенце, начал протирать пальцы — по отдельности каждый палец, один за другим.
— Свечку собрался поставить мне, комбат? Или через газету благодарность объявить?
— Не в этом дело, доктор, после все вам объясню. Может, скажете хотя бы, откуда родом? Не с Байкала?
— Земляка во мне признал? Это совсем другой разговор.
— Скажите, сын есть у вас? Взрослый.
Улыбка сошла с лица хирурга, брови снова зависли над глазами.
— Двое их у меня, взрослых. И оба — на фронте. Добровольцы. И от обоих — никаких вестей…
— Извините, доктор, за настырность: их как зовут, сынов ваших?
Хирург не услышал вопроса: продолжая по инерции перетирать давно сухие пальцы, стал глухо рассказывать:
— Старший с третьего курса института пошел — в железнодорожном учился, в Сибири, а Коля только-только техникум кончил. Связист. Самая опасная, как мне представляется, специальность на фронте…
— Значит, младший — Николай, — упорно шел к своему Утемов. — А как же все-таки старшего зовут?
— Геннадий…
— Доктор, — вскинулся, позабыв о боли, Утемов, — доктор… Нет, это же надо, такое совпадение, доктор: ваш Геннадий, он…
— Ну, никак не разродимся! — не выдержала сестра.— Скажите лучше, где искать вашу часть?
Штабной блиндаж располагался позади линии окопов, в самом начале небольшой, протянувшейся в глубину обороны, балки. Прокопанная в полный рост траншея, накрытая маскировочной сеткой, выходила к нему, сделав два поворота. После второго она немного приспускалась, заканчиваясь у входа узкой площадкой.
Парюгин по дороге сюда все пытался восстановить в памяти детали местности на нейтральной полосе — на участке, отделявшем передний край от подбитого танка. Занятый своими мыслями, очнулся на последних метрах, уже на спуске.
На площадке перед блиндажом двое молодых бойцов возились с ручным пулеметом — как видно, почистили, теперь занялись сборкой. В одном из них Парюгин узнал Колю Клушина, нового утемовского ординарца.
Прежний был смертельно ранен неделю назад осколком бомбы на глазах у комбата. Рассказывали, комбат плакал над ним: “Карелию прошли вместе, а теперь бросаешь меня, Сергеич!..” И вроде бы он, Сергеич, и присоветовал взять на его место Колю. “Совестливый парнишонка. И фамилия подходящая: Клушин”.
Увидев сейчас Колю, Парюгин понял: если Утемов не оставил его при себе там, в медсанбате, значит, не скоро увидят они своего командира в строю.
Возле бойцов, поощряюще наблюдая за их отлаженными действиями, стоял в профиль к Парюгину плотного вида военный, уже в годах, по петлицам — военврач. Сняв фуражку, он вполголоса рассказывал о чем-то ребятам. Умолкнув, взбросил подбородок и хрипло кашлянул.
У Парюгина сдавило сердце: таким знакомым был этот жест. Щемяще знакомым. С неосмысленных еще истоков детства. Подбородок кверху и — кха-кха!
“Совсем как отец. И тоже — косая сажень в плечах”.
Чтобы не бередить душу, поспешно отвел глаза, громко со всеми поздоровался.
Коля поднял голову, вгляделся, тут же заискрился, приготовился что-то сказать — может, просто ответить на приветствие, — но Парюгин опередил и, отсекая “лирику”, упрекнул:
— Не уберег Утемыча!
Обветренные Колины губы обиженно дрогнули, но он опять ничего не успел сказать: Парюгин, кивнув на плащ-палатку, прикрывавшую вход в блиндаж, требовательно бросил:
— Мне сказали, комроты-один за комбата? Доложи, Коля!
Коля, однако, не сдвинулся с места, лишь вновь заискрился, приготовился что-то сказать и снова промедлил; второй боец бесстрастно сообщил, не поднимая головы от пулемета:
— Лейтенанта нет, его в полк вызвали.
— Тогда кому же я потребовался?
Вперед вышел военврач, проговорил сдавленно:
— А со мной ты уже и дела иметь не хочешь?
…Они пробыли вместе, отец с сыном, неполных два часа. До возвращения лейтенанта Красникова из штаба полка.
Увидев их — сходство тотчас обращало на себя внимание, — лейтенант обрадовался так, словно это не Парюгину, а ему судьба преподнесла нежданный подарок.
— Ну, даешь, сержант: на фронте — и такая встреча! — ликовал он, топорща в улыбке выбеленные солнцем усики.— Это, поди-ка, на всю дивизию, да что на дивизию — на всю, может, армию единственный и неповторимый факт!
С неподдельным интересом лейтенант вник в подробности того, как комбат, находясь на операционном столе, “вычислил” родство хирурга с одним из своих подчиненных, спросил, долго ли комбату “загорать” на больничной койке, потом сказал Парюгину:
— Тебе, я думаю, уже известно, что собираемся своего снайпера в танке разместить? Так вот, в полку задачу ставят однозначно: сперва мы выкорчевываем из танка немца, закрепляемся, пережидаем шум, а после, как они смирятся, доставляем туда своего стрелка. Не подвергая даже малому риску.
— У нас там подходящая лощина…
— Мне докладывали о твоем предложении. Хочу дождаться снайпера, вместе пройдем, все осмотрим из твоих окопов. Там кто за тебя остался?
— Леня Качуга…
— Что-то не припомню. Из наших?
“Из наших” — с Карелией за плечами. Леня, увы, был из последнего пополнения, месяц с небольшим на фронте. И тем не менее Парюгин остановил выбор на нем: вчерашний студент-филолог умел до удивления хладнокровно оценить ситуацию, найти решение.
— Он в четвертом отделении, в самом конце позиций взвода. Там как раз лощина эта и начинается.
— Ладно, сориентируюсь. Возьму с собой ротного, поможет разобраться.
Отец, поняв, что остаются последние минуты, надел фуражку и преувеличенно бодро согнал под ремнем складки на гимнастерке, собрав их на спине; все это молча, боясь, верно, голосом выдать владевшие им чувства. Лейтенант, спасибо ему, уловил это, пришел на помощь:
— Вас, доктор, ординарец комбата сюда доставил? Сейчас распоряжусь, он же и отвезет.
— Клушина нет, товарищ лейтенант, — доложил часовой, стоявший у входа в блиндаж, — убежал за патронами для пулемета.
Отец сказал лейтенанту:
— Тут всего-то километра три-четыре. Сброшу лишний вес.
Лейтенант не стал настаивать, взял под козырек, пожал отцу руку.
— Подумать только, — вновь порадовался, — такая встреча! Внукам после рассказывать будете.
Кивнул Парюгину: проводи отца.
Парюгин дошел с отцом до искалеченной пароконной брички, оставленной догнивать на выходе из балки, в километре от передовой. Она стояла, чудом удерживая равновесие на двух сохранившихся после бомбежки колесах — переднем слева и заднем справа.
Отец остановился подле нее, кинул на дощатое дно фуражку, положил на окованный железом борт знакомо-маленькую, с детства поражавшую своей несоразмерностью со всей тучной комплекцией, руку. Пальцы с обрезанными “до мяса” ногтями (как того требовали правила антисептики) чуть подрагивали.
— Вот такое, выходит, дело, — сказал, почти не разжимая губ; при этом голова его вскинулась, куда-то совсем высоко, будто он надеялся высмотреть что-то крайне ему необходимое в однообразно сером месиве облаков, воротник гимнастерки от резкого движения расстегнулся, стал виден кадык, тоже мелко подрагивающий. — Одним словом, если ранят, постарайся, чтобы ко мне…
Помолчал, добавил, все не опуская головы:
— Не додумались, могли бы написать домой. И Коле.
Парюгину до звона в ушах захотелось приникнуть на мгновение щекой к этой подрагивающей руке, но он справился с собою, зачем-то подмигнул, чего никогда не делал и не умел делать, проговорил наигранно-беспечным, чужим голосом чужие и неприятные самому слова:
— Не тушуйся, батя, все будет о’кей!
Отец оставался все в той же позе, не понять было, услышал или нет. Парюгин, чувствуя, что задыхается, рванул на гимнастерке пуговицы, быстро наклонился — прижался к руке всем лицом: кожа была сухой и шершавой от бесконечных дезинфекций, от нее знакомо пахло больницей.
Захлебнувшись родным запахом, он всхлипнул и, с усилием оторвавшись, побежал, не оглядываясь.
Оглянись, увидел бы, как отец непроизвольно рванулся следом за ним — сделал несколько быстрых шагов, и вдруг замер, точно споткнувшись: повозка за его спиною, потеряв устойчивость, тяжело завалилась на бок, уродливо выставила кверху противоположный борт; отцова фуражка, став на ребро, игриво скатилась по доскам на землю и сделала замысловатый финт, оказавшись в конце концов у ног хозяина; он машинально подобрал ее, не надевая, повернулся и медленно пошел в направлении одиноко белевшей на горизонте полуразрушенной мазанки, возле которой раскинул свои палатки медсанбат.
Парюгин тем временем пробежал по дну балки ту часть пути, что заканчивалась естественным выступом — тот почти перегораживал, делил балку на две части; за ним открылась не замаскированная с тыла линия окопов, отчетливо обозначилась площадка перед штабным блиндажом. На ней крутился Коля Клушин — как оказалось, он специально дежурил тут, поджидая Парюгина.
— Вам здесь записка, товарищ сержант, — еще издали сообщил он, помахивая вчетверо сложенным листком бумаги. — Вернее сказать, не вам — лейтенанту, я ее от комбата давеча привез, а лейтенант прочитал и оставил для вас. Приказал дождаться, когда вы вернетесь.
“Вот, Саша, такая ист. — меня разр-ли, подробн-ти у Клуши. Сейчас о докт., он приедет с Кл., у нас его ст. сын — ком. взв. Парюгин из 3-й р., ты его должен помн. по Кар. Давай отпустим парня в МСБ, сд. доброе д. (у докт. на днях погиб мл. сын, медсестра расск., отец еще не зн.). Пусть хоть этот будет возле него. А занятие ему здесь найдется, без санитаров зарез. Ждите, вернусь, Утемов”.
Карандашные строчки теснились, налезая одна на другую, спотыкаясь, заваливаясь на правый бок, книзу. Парюгин с трудом разбирал температурящий текст; после того, как ударило и перед глазами поплыло, на миг потерял затиснутую в скобки фразу, потерял, спохватился, принялся искать, но та, ударив, тут же укрылась за спинами соседних фраз. Парюгин водил по ним глазами, пытаясь пробиться сквозь заслон, — и не мог. Не мог затормозиться, прекратить мучительные поиски, почему-то было нужно, казалось важным перечитать, вобрать в себя каждое слово в той фразе, хотя общий смысл, весь скорбный смысл давно достиг сознания.
— Я, конечно, не читал, не знаю, про что тут, привычки такой нет, — стучался к нему извиняющийся голосок Коли Клушина, — только лейтенант еще приказал передать, что насчет медсанбата с его стороны возражений нет. “Святое дело!” — так он сказал…
И осекся, увидев, как Парюгин по-слепецки ощупывает дрожащими руками карманы брюк.
— Вот, пожалуйста, товарищ сержант, — догадался он, проворно доставая алюминиевый, полный “гвоздиков”, портсигар. Парюгин взял папироску, отрешенно покрутил в пальцах.
— Знаешь, распечатал бы ты НЗ.
Коля молча покивал, опрометью кинулся в блиндаж. Через минуту возвратился с фляжкой и бутылкой — в бутылке что-то плескалось; на горлышке, дном кверху, позванивал стакан.
— Вода, — показав на бутылку, сообщил Коля; снял стакан, поднял над ним фляжку. — Сколько лить? Неразведенный…
Парюгин отстранил стакан, взял фляжку, сделал, не запивая водой, несколько больших глотков.
— Так-то, Коля, брат у меня погиб. Тезка твой, — голос внезапно иссяк, Парюгин докончил свистящим шепотом: — И такой же пацан, молочный еще совсем.
Снова глотнул из фляжки, закашлялся, но и на этот раз не стал запивать водой, а, одолев кашель, просипел:
— Говоришь — неразведенный, а на душе — как после кваса.
— Это завсегда так, если большое горе, — с какой-то стариковской интонацией посочувствовал Коля. — Спирт не возьмет, занятие лучше бы какое…
— У нас, Коля, одно теперь занятие — война, — вернул фляжку, спросил: — Лейтенант дождался снайпера? Или без него к нам пошел?
— Лейтенанта чего-то в полк опять вызвали. А у вас… — помялся, сообщил осторожно: — У вас, товарищ сержант… За вами тут прибегали… Там ЧП какое-то.
— Чего же молчал?
— Не к разговору было.
3.
На дне лощины полынь осталась почти нетронутой, заросли ее здесь и впрямь походили на кустарник. Парюгин, распластавшись, торопливо полз через них с тремя бойцами и санинструктором.
Путь угадывали по свежепримятым стеблям. След принадлежал двоим резвунам — Косте и Сергею; Сергей успел пропахать тут и в обратную сторону.
Судя по его описанию, должен вот-вот показаться стабилизатор угрузшей в землю и не разорвавшейся бомбы — невдалеке за ним лощина начнет забирать вправо; этот изгиб и будет служить ориентиром: лощина — вправо, а им — влево. Круто влево.
Парюгин и сам обратил внимание на изгиб, осматривая давеча подходы к танку в бинокль. Правда, ему почему-то представлялось, будто он намного ближе. Впрочем, одно дело прикинуть расстояние на глаз, и совсем другое, если замеряешь его локтями и коленями.
Неожиданно со стороны немца ударил миномет. Ни с того ни с сего. Как с цепи сорвался.
Неожиданно, именно так, хотя это был уже четвертый наскок на протяжении часа. Четвертый выход на одну и ту же цель после того, как Костя и Сергей выказали себя вблизи танка. Принялся садить одну мину за другой.
Парюгин ничего не мог с собой поделать: непроизвольно сжимался и втягивал голову в плечи всякий раз, когда спереди доносился вкрадчивый посвист набирающей скорость мины. И напряженно ждал, где, в какой точке пространства оборвется сосущий душу звук и взметнутся со всхлипом искромсанные комья земли.
Убедившись, что зона обстрела все та же, вновь и вновь повторял про себя: “Ах, Костя, Костя!”
Мины ложились, как и во время предыдущих обстрелов, на нейтральной полосе, поблизости от танка, с правой стороны от него. На том пятачке, который описал Сергей и куда теперь торопилась группа Парюгина.
Там и бедовал под минами Костя. Один, с перебитой ногой, в старой воронке из-под снаряда.
Парюгин никак не мог взять в толк, чего ради немец периодически обрушивается на этот пятачок? Или им кажется, что танк со снайпером осадила целая рота наших бойцов?
Услыхав давеча от Коли Клушина про ЧП, Парюгин почему-то раньше всего подумал о Сереге с Костей: не иначе парни на вылазку решились. И пока бежал в свое расположение, не переставал запоздало терзаться, почему не наказал Качуге, чтобы не спускал с этих хлопотунов глаз.
Картину застал такую: на шинели, раскинутой на дне окопа, лежал измочаленный, с покусанными губами Сергей — правое плечо забинтовано, бинт в нескольких местах пропитался кровью; возле него, на коленях — санинструктор Антон Круглов, готовящийся наложить дополнительную повязку; чуть поодаль, на корточках — помкомвзвода Леня Качуга.
— Вот, — с возмущением сказал Леня, поднимаясь при виде Парюгина и кивая на Сергея, — проявили, как Радченко это назвал, тактическую инициативу. Этот хоть вернулся, а Пахомов…
— Костю надо вдвоем вытаскивать, — просипел Сергей, приподнимаясь на здоровом локте. — На плащ-палатке. Ему снайпер ногу перебил. Мне его не вытащить было.
Парюгину не требовалось объяснять, что именно двигало Костей и Сергеем, когда они надумали проявить “тактическую инициативу”. Победителей не судят! — вот стимул, толкнувший их на опрометчивый шаг.
Гневаться на них, метать после времени громы и молнии было бы глупо. Тем более искренне считал: винить надо прежде всего себя.
Вылазка сорвалась, как выяснилось, из-за того, что парни заблудились. Самым элементарным образом потеряли в зарослях полыни направление. Небо серое, однотонное, вся полынь — на одно лицо, обзор — чуть больше трех метров, ползли, ползли, засомневались: туда ли? Не мимо ли танка?
Окончательно сбило с толку ограждение из колючей проволоки, на которое неожиданно напоролись среди кустов. Хоть и не в три кола, какое немец обычно выставлял, но сработано было на полном серьезе. Выходило, пританцевали к чужому переднему краю.
Сергей предложил самое, как ему представлялось, логичное — повернуть обратно к лощине, а оттуда проложить новый маршрут. Костя воспротивился — ему хотелось прежде глянуть хотя бы одним глазком, куда их угораздило запластуниться. И — привстал. На колени.
Только привстал — выстрел! Через каких-то пару секунд. Не больше.
Надо думать, снайпер засек их продвижение еще раньше: полынь, когда ползли, колыхалась, как ни осторожничали.
Попал он Косте в ногу: в бедро над коленом. Видать, обнизил в спешке, обычно-то они в голову целят, в крайнем случае — в грудь.
Костя не успел еще упасть — миномет. Без промедления ударил. Все четко у них между собой расписано.
Сергей бросился, потащил Костю к воронке, а у того — кровь струей, нога неизвестно на чем держится (разрывной ударил), и промешкали: самого миной со спины достало, плечо посекло.
Когда укрылись на дне воронки, Сергей, превозмогая боль в плече, раскрутил обмотку, забинтовал Косте бедро. Прямо со штаниной. Как жгутом. Остановил кровь.
Костя сносил все без стона, только кряхтел. И торопился рассказать: никакой это не передний край, они вышли точно на цель, вон он — танк, метров двадцать каких-нибудь до него. И колючка вокруг. Кольцом.
“Поди, всю ночь саперы ихние колотились”. Обстрел через недолгое время прекратился. Костя заторопил Сергея:
“Скажешь нашим, пусть бечевку с собой прихватят. Ножницы саперные — это само собой, а еще — бечевку. Я тут, между прочим, кой-что придумал…”
И вот теперь они ползли, чтобы вызволить Костю, а после приняться за снайпера. “Ах, Костя, Костя!..”
На этот раз минометная атака продолжалась чуть больше минуты. Прекратилась — так совпало, — когда поравнялись с неразорвавшейся бомбой. Парюгин со смешанным чувством любопытства и опаски оглядел торчащий из земли стабилизатор и поспешил дальше.
В наступившей после обстрела тишине снова стали слышны колючие шорохи пересохшей травы и сосредоточенное сопение ползущих следом бойцов.
“Точно не на поле боя, а на занятиях по физподготовке”. Странно, его почему-то выводило сейчас из себя это размеренное дыхание парней. Раздражала сама размеренность.
— Послушай, Петров, — прошипел, не оборачиваясь, — тебя не приглашали по совместительству на должность паровоза?
В ответ донеслось с паузами:
— Это не Петров… Это я… Качуга…
Парюгин, не останавливаясь, вывернул шею: нет, никакого розыгрыша, позади маячило блестевшее от пота горбоносое лицо Лени Качуги. Парюгин не нашел в себе сил разозлиться.
— Оч-чень интересно! — выдохнул устало.
При формировании группы было четко оговорено: он, Парюгин, идет с группой, Качуга остается на месте с остальными бойцами взвода. А тут — нате вам лапшу на уши.
— Оч-чень интересно!
— Ладно, командир, не теперь же объясняться.
Наконец подползли к повороту: несколько стеблей полыни белело свежими сломами, очерчивая угол, — знак, оставленный Сергеем. Парюгин протянул за спину раскрытую ладонь: сигнал остановки.
Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы оценить теперешнюю ситуацию: после того, как Костя вынырнул из зарослей полыни в непосредственной близости от танка, снайпер, конечно же, держал подступы к себе с этой стороны под обостренным наблюдением. Недаром же и минометы четырежды нацеливались именно сюда.
Вставал вопрос: как в данной обстановке доскрестись до Костиной воронки, не насторожив снайпера?
Степь лежала смурая, придавленная тучами. Ни птичьего переклика, ни стрекота кузнечиков. Нечистая сила — и та не гукнет для куража, не изрыгнет утробного глума. Будто и не день белый вовсе, будто ночь уже, самое ее дно, где только и отстаиваться такому вот безмолвию.
Все затаилось в ожидании дождя, а дождь чего-то медлил, плутал где-то за Волгой, лишь ветер, налетая оттуда порывами, приносил обещающую свежесть.
Ветром и следовало воспользоваться: улавливать эти короткие минуты, когда очередной порыв взбулгачит метелки полыни по всей степи.
Так и поступили: дождались шквала, и — вперед. Успели одолеть добрый десяток метров, замерев в тот момент, когда стала успокаиваться полынь.
Новый шквал — и еще десяток метров.
Полынь и тут стояла что твой частокол, и вся была, как выразился давеча Сергей, на одно лицо. Хорошо, тот позаботился обозначить и поворот, и маршрут после поворота: держать направление не составляло труда.
Воронку Парюгин увидел издали. Точнее, не саму воронку, а плешину в зарослях, образованную взрывной волной.
Потом в глаза бросилась узловатая веревка, что струнилась оттуда, чуть провисая среди поросли, — она была составлена из кусков разодранной на ленты обмотки. Проследив за ней взглядом, Парюгин рассмотрел в кустах полыни шеренгу кольев с опутавшей их колючей проволокой — веревка была захлестнута за верхний ряд колючки.
Смысл конструкции прояснился, когда в очередном рывке Парюгин выдвинулся на край воронки: открылось ее дно с притулившимся там Костей. Он лежал на левом боку, как-то неестественно скрючившись, подтянув чуть не к подбородку уцелевшую ногу; правая рука была перекинута через голову в направлении проволочного заграждения, в кулаке — веревка. Конец веревки.
Как видно, сумел добросить ее отсюда, из воронки, до заграждения, и, время от времени подергивая, рябил верхний ряд — заставлял срабатывать сигнализацию (немец обычно оснащал колючку сигнализацией); ну, а снайпер, ясное дело, поднимал тревогу, давая знать своим, что ему угрожает опасность.
Минометные сполохи и начинались каждый раз, судя по всему, в ответ на Костино подзуживание. Для этой цели он и просил захватить бечевку.
Костя лежал без движения, лицо загорожено локтем — не понять было, задремал или провалился от потери крови в забытье. Парюгин скатился вниз, тронул Костю за локоть.
— А вот и мы! — проговорил шепотом, стараясь не выдать подступившую к горлу жалость.
Костя остался безучастным. Парюгин, пугаясь внезапной догадки, скользнул ему под обшлаг гимнастерки, лихорадочно отыскивая пульс. Рука у Кости была деревянно-безразличная, пульс не прослушивался.
Парюгин, по-странному оробев, выпустил ее, обернулся позвать санинструктора, но тот успел сам спуститься к ним.
— Похоже, моя помощь здесь не потребуется, — пробормотал он, переворачивая Костю на спину.
Открылось бледное, забрызганное кровью лицо с зажатой в зубах самокруткой — она была наполовину изжевана, но не прикурена; широко распахнутые глаза напряженно всматривались в небо; ниже подбородка запекся черный провал.
Парюгин сдернул с себя пилотку, накрыл Косте лицо.
— Тут не осколок, тут, верняком, полмины гвоздануло, — услышал чей-то соболезнующий шепот, пробившийся сквозь оглушивший его озноб. — Прямо сюда, видать, чертовка залетела.
— Зато не мучился бедняга, — раздалось в ответ. — Самая легкая смерть: шарахнуло — и нет тебя.
— Непонятно, чего он проволоку теребил? Получается, на себя огонь вызывал. Затаился бы до нашего прихода, немец небось не стал бы за здорово живешь мины кидать.
— Нас от них уберечь хотел. Приучал немца не обращать внимания на сигнализацию.
— Что, немец — дурак?
— Дурак не дурак, а если раз за разом она будет срабатывать, поневоле задумается: не ветром ли проволоку колышет?
— А что, если проверить?
— Как это?
— Ну, взять и подергать…
Озноб все не проходил. С трудом осиливая его, Парюгин собрал себя, прошептал сквозь сцепленные зубы:
— Проверять не будем. Надо искать в колючке проход. По логике, он со стороны немцев.
— А если не найдем? — возразил Леня Качуга.
— Ножницы — на самый крайний случай. Проход должен быть. Не могли они наглухо замуровать снайпера. И еще: всем смотреть нитку полевого телефона, надо лишить его связи.
Помолчал, проглотил подступивший к горлу комок:
— Как… с Костей будем?
Леня Качуга сказал с горьким вздохом:
— Наверное, здесь захоронить придется. Временно. — И предложил: — Я что думаю, командир: все равно кучей к танку не полезем, так, может, я сейчас с ребятами проходом займусь, а вы тут с Кругловым пока останетесь, все по уму сделаете?
— Принято, — кивнул Парюгин и добавил тоном приказа: — Двигаться с порывами ветра. Как сюда ползли. И ни в коем случае не высовываться. Ориентир теперь есть: не теряйте из глаз проволоку.
Ребята уползли. Санинструктор молча достал лопатку, приготовился закидать Костю землей.
— Ну, зачем уж так-то? — с обидой остановил Парюгин. — Пускай и временно, сделаем по-человечески.
Стал выбирать лопаткой взрыхленный взрывом грунт у верхнего среза воронки, прокапывая нишу.
— После вернемся сюда, перезахороним как надо.
Санинструктор, принимаясь за работу на противоположном конце ниши, сказал с сомнением:
— Интересно, как ты рассчитываешь вернуться, если дальнейшее прохождение службы тебе предстоит в медсанбате? — И лихо скаламбурил: — В медсанбате вместе с батей.
“Всем все обо мне известно, даже все за меня решено”, — с тупым безразличием подумал Парюгин и, не обидевшись на каламбур, сказал:
— Какие слова-то нашел… Нас матери послали сюда сволочь эту бить, а ты — “прохождение службы”.
— Одни говорят канцелярскими словами, другие — высоким штилем, а на уме у всех одно и то же: где найти местечко безопасней? Богу душу отдать никому неохота.
Вдруг придвинулся вплотную, горячо зашептал, обдав Парюгина незажеванным спиртом:
— Ты извини, брат Парюгин, если что не так покажется, но тебе это ничего не будет стоить, а для меня… Я на всю жизнь должником твоим буду…
— О чем ты?
— Устал, брат Парюгин, до предела дошел: не могу больше жить от бомбежки до бомбежки, не могу каждый раз притворяться, что не испытываю страха, не могу, нет больше сил! Выпивать даже начал, чтобы страх заглушить…
— Чего от меня-то хочешь?
— До гроба буду твоим должником: поговори с отцом, чтобы тоже забрал меня к себе. Вместе с тобой. Не думай, обузой в санбате не буду, пригожусь. Сумею, если что, и за сестру хирургическую. А санитаром — и говорить нечего!
Парюгину стало невмоготу от запаха изо рта санинструктора, он непроизвольно отодвинулся; санинструктор истолковал это по-своему:
— Ну, извини! Я же тебя с самого начала предупредил. Извини, размечтался. Считай, разговора не было. Не в ту лузу сыграл и не тем шаром. Забыл, понимаешь ли, что ты у нас из разряда шибко принципиальных: никому никаких протекций!
Вернулся на прежнее место, начал с остервенением долбить грунт. Парюгин, продолжая копать, скосил на него глаза. Санинструктор растерял всю свою щеголеватость, стал похож на встрепанного воробья: гимнастерка не подпоясана, каска, которую тот не позабыл надеть перед вылазкой, скособочилась и оголила раскрасневшееся ухо, волосы на потном лбу слиплись в косички. Привычному облику санинструктора не доставало еще какой-то детали, Парюгин не сразу понял: отсутствовала портупея. Верно, снял, боясь поцарапать.
Сказал глухо:
— Я не перехожу в медсанбат, остаюсь с ребятами.
— Ты в своем репертуаре, Парюгин, опять высокие слова.
— Тут же Костя, какие при нем могут быть слова!..
Из зарослей, куда уползли ребята, донеслись автоматные очереди. Сначала ударили наши ППШ, им жестко ответил немецкий “шмайссер”. “Неужели засада возле танка?”
Парюгин отбросил лопатку, схватил автомат, кинул санинструктору:
— Жди нас здесь!
Рванулся наверх, приподнялся над порослью — танк! Вот он, рукой подать. Шагах в тридцати. И вокруг — пятно выгоревшей травы.
Все это он ухватил за полсекунды и сразу приник к земле. Путь к танку преграждала колючка, надо было двигаться в обход, по свежим примятинам. Парюгин быстро пополз, усиленно работая локтями, удерживая автомат на весу. Он мешал ему, сбивал скорость, но пристраивать за спину не было времени.
Перестрелка поутихла, Парюгин, весь обратившись в слух, горячечно шептал, словно ребята могли его слышать:
— Только без этого, парни… Наверняка чтоб…
В зарослях сдавленно гукнула граната. Не связка, нет — одиночная граната. Дальше черепашиться ползком терпения не хватило, привстал на четвереньки, оторвал от земли руки и так, переломившись надвое, кинулся заячьими петлями сквозь полынь; он не видел танка, и ему казалось, что и сам не виден снайперу. И еще надеялся, что в этой ситуации тому просто не до него. Выстрела не услышал — ощутил удар. Сильный, тупой удар в левый бок. От удара его занесло вправо, он еще сделал по инерции несколько подсекающихся шагов, потом ткнулся, обдирая лицо, в землю.
— Ах ты, черная немочь!
Горячая волна обдала живот, плеснулась на бедро, гимнастерка и брюки сразу намокли, он выпустил автомат, нащупал рукой пробоину, попытался зажать — кровь запузырилась между пальцами.
Боль в боку почувствовал лишь в момент удара, потом отпустило, зато в животе что-то стало скручиваться в палящий жгут.
Слева, в глубине зарослей, раздался густой взрыв — ухнула связка противотанковых гранат. И еще раз.
— Вот тебе, получай! — удовлетворенно прошептал Парюгин. Сообразил: больше нет нужды шептаться, можно говорить громко, можно даже крикнуть — позвать того же Качугу, сказать ему, чтобы не тянули со снайпером, не дали бы ему очухаться, побыстрее выудили из танка.
— Леня, — позвал он, но голос сник, не взлетев.
Попытался подняться на колени — его качнуло вбок, потом вперед, руки подломились, он упал, угодив лицом в метелку примятого куста полыни. Перед глазами захороводили оранжевые круги.
Еще вчера, как, впрочем, все дни до этого, иссохшая степь не подавала признаков жизни, и единственный запах, разносимый ветром, был запахом пороховой гари; а сейчас, — видно, перед дождем, — раскрылись неведомые поры, знакомо пахнуло чем-то далеким и родным, он не сразу понял — чем, жадно вдохнул, еще, еще, наконец, узнал: так пахло парное молоко из бабушкиного подойника, молоко вечерней дойки — в летнюю пору оно отдавало полынью и чуть горчило.
Потом к аромату парного молока присоединился давно забытый запах приемного покоя — так называли больничку на маленькой железнодорожной станции на Байкале, где отец начал фельдшерить после окончания гражданской войны, придя сюда из расформировавшегося партизанского отряда. Больничный дворик некому было обихаживать, и они с братишкой и соседскими пацанами играли в зарослях полыни в “сыщики-разбойники”…
Он хотел продлить это прикосновение к детству, вглядеться в дорогие лица, но круги перед глазами роились все сильнее, плавились один в другом, и он не мог, никак не мог справиться с их зыбким переплясом.
“Не додумались, могли бы написать домой. И Коле”.