Стихи. Публикация А.В. Горшенина
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 8, 2011
К 90-летию “Сибирских огней”
Алексей АЧАИР
ДОРОГА К ДОМУ*
*
Публикация А.В. Горшенина.
В сентябре нынешнего года исполняется 115 лет со дня рождения, а в декабре минувшего исполнилось полвека со дня смерти одного из самых ярких поэтов русской эмиграции Алексея Ачаира. “Возвращение” А. Ачаира началось в конце восьмидесятых годов прошлого века, когда в периодических изданиях стали появляться некоторые его стихи. Одними из первых откликнулись тогда небольшой поэтической подборкой “Ладья Хроноса” “Сибирские огни” (1989, № 11). Прошло более двух десятилетий. Но поэзия А. Ачаира для широкого круга современных читателей по-прежнему малодоступна. Чтобы хоть как-то исправить положение, мы и предлагаем подборку избранных поэтических произведений А. Ачаира, куда вошли стихотворения как из его прижизненных книг, так и не вошедшие в них.
В странах рассеянья
Мы живали в суровой Неметчине,
нам знаком и Алжир, и Сиам,
мы ходили по дикой Туретчине
и по льдистым небесным горам.
Нам близки и Памир, и Америка,
и Багдад, и Лионский залив,
наш казак у восточного берега
упирался в Дежнёвский пролив.
Легче птиц и оленей проворнее,
рассыпаясь на тысячи мест,
доходил до границ Калифорнии
одинокий казачий разъезд.
И теперь, когда черные веянья
разметали в щепы корабли,
снова двинулись в страны рассеянья
мы из милой, чумазой земли.
На плантациях, фермах, на фабриках,
где ни встать, ни согнуться, ни лечь,
в аргентинах, канадах и африках
раздается московская речь.
Мы с упорством, поистине рыцарским,
подавляем и слезы, и грусть,
по латинским глотая кухмистерским
жидковатые “щи а-ля-рюсс”.
И в театрах глядим с умилением
(да, пожалуй, теперь поглядишь!)
на последнее наше творение,
на родную “Летучую мышь”.
В академиях, школах, на улицах,
вспоминая Кавказ и Сибирь,
каждый русский трепещет и хмурится,
развевая печальную быль.
Не сломила судьба нас, не выгнула,
хоть пригнула до самой земли…
А за то, что нас Родина выгнала,
мы по свету ее разнесли.
1924 Как и прежде
разбросаны желтые маки.
Нам грустно обоим,
но что же поделаешь, друг!
Тоски не развеют
волшебники — старые маги,
и добрые феи
с участьем не встанут вокруг.
Суровые лица
со мной и бездушные боги.
Ты — в шумной столице
встаешь на вечерней заре.
Мы Бога просили —
(Как горестно быть одиноким!) —
о милой России,
о встрече на нашей земле.
Но я, как и прежде,
скитаюсь по Азии древней.
Цветные одежды.
Кумирни. Пустыни. Дворцы.
Живу. Наблюдаю.
А жизнь настоящая дремлет.
А в марте, подтаяв,
вниз падают с крыш леденцы.
А где-нибудь дома,
под самой Москвою в усадьбе —
под крышею дома
две ласточки кличут подруг.
Но только — не гнуться!
Поверь, все печальное — сзади.
Сумей улыбнуться,
чтоб вдруг не расплакаться, друг!
1933 Вселенская Русь
бросало в провалы, взносило на гребни.
Не зная покоя, ни сна, ни причала, —
мы глохли, немели, мы бились и слепли.
Так ярок был свет ослепительных молний,
так громок был грохот сурового шторма,
что стали безвольней, что стали безмолвней;
наш флаг был разорван и имя позорно…
И вот мы дошли… Незнакомого порта
огни нас встречали в туманную полночь.
И все наше стало — разбито и стерто,
как мачты, как снасти, что срезали волны.
Неправда, неправда! Кто голову склонит,
пред призраком страха кто сумрачным станет?
Мы кинуты жизнью к устройству колоний
Земли нашей древней на тропах скитаний.
Мы кинуты жизнью по целому миру
России нести лучезарное имя, —
мы, дети Сибири, мы, стражи Памира, —
кто Родину в сердце и мире отнимет?
Пусть буря кидала, пусть море качало,
кричало, гудело, свистело и выло.
Мы знаем одно только слово: начало,
а в душах живет сохраненное: было.
Мы снова идем на рассвете к просторам
земель чужестранных по тропам и падям.
Когда мы вернемся? — не скоро, не скоро…
Но тот не поднимется вновь, кто не падал.
Широты востока и ширь океана, —
вселенскою будет отныне Россия.
Нас встретят нахмуренно гордые страны,
но мы ль не сумеем их гордость осилить!
И станем мы ждать наступающих сроков,
и сроки укажут, кто наш и кто с нами…
Мы — миром — подымем тогда издалека
Вселенской Руси обретенное знамя.
1933
Я хотел бы домой 1938 Степные звоны 1942 Из ковша 1937 Дорога к дому
В мире хлещет гроза.
Приближаются сроки.
Голубые глаза
пробегают уроки.
Шелковистым кудрям
(как колосья ржаные) —
снятся сны по ночам,
снятся сны кружевные.
Заплетает метель,
заметает дороги.
Охраняет постель
лик Святителя строгий.
Вышивает мороз
в темный час непогоды
сказку — грезу из грез —
ледяные разводы.
Льется сказка про степь
и про ноги босые.
Овевает постель
сказка — греза — Россия.
И в ночной тишине,
ёжа детские плечи,
мальчик шепчет во сне
непонятные речи:
— I wold like to go home!
Он не знает по-русски!
У отца в горле ком, —
воротник, что ли, узкий?
Нет, устал от забот,
от гоньбы за работой…
Мальчик — в школе. Идет
в эту школу с охотой.
Паблик нэшэнэл скул…
Что ж, пусть жизнь свою строит!
Все равно этих скул,
скул славянских не скроет.
Этих пристальных глаз,
голубых и блестящих,
сколько в мире сейчас —
как озер в диких чащах.
И во сне — как в тоске! —
губы детские строги.
На чужом языке
шепчут жизни уроки.
Не тоскуй, мой малыш,
в униформе-кургузке!
— I wold like — говоришь?
Скоро будешь — по-русски.
Голубые глаза
без Руси одиноки…
В мире хлещет гроза.
Приближаются сроки.
Николе вешнему вдогонку
Никола летний уж спешит.
Как вспомнишь русскую сторонку,
так сердце больно задрожит.
Дни катятся, как гром под гору, —
кружится в страхе голова.
Уж скоро осень. О ту пору
считали зиму с Покрова,
когда пернатая летунья,
в полях набрасывая снег,
вспорхнула белою колдуньей.
И рад был русский человек.
И отдых от работы сладок
бывал. И жизнь была проста —
от покрова и до колядок,
и — до Великого поста.
Разгул на масленой широкой.
И бубенцы, и шаль, и бег —
коней по Питерской широкой.
И всюду — снег, и снег, и снег…
Но звоны медленней и глуше
старинных маленьких церквей…
Там русский люд, моляся, тужит,
Смирясь в покорности своей.
Великий пост… Россия долу
склоняет строгое лицо.
И ладан к Божьему престолу
растет небесным деревцом.
— Христос воскрес! — привет от милой
еще живет, в груди звеня.
Еще растут победной силой
весенних всходов зеленя.
А там — июль. Какое лето!
Какое золото кругом!
Ведь это было. Было это,
когда был свой родимый дом.
Когда отец и дед шли рядом.
И внук по пашне с ними шел.
В Николин день все шли парадом.
И было дивно хорошо!..
Вся Русь — одно. Отцы и дети…
В колосьях Русь. А степь звенит…
О, Боже, пусть же звоны эти
нам память в сердце сохранит.
Я пью из русского ковша
холодный русский квас.
В ковше тревожная душа
и — пара теплых глаз…
И эту теплоту даря,
одна рука — другой
напомнила: была заря
и звоны под дугой.
И далеко на запад шел
Московский пыльный тракт.
И сердце пело хорошо
с колокольцами в такт.
И пел ямщик, и пел я сам,
как думал и умел.
И жаворонок небесам
такую же песню пел.
И пели глухо провода,
толкая жизнь вперед.
Шла полновесная вода,
как шумный хоровод.
И радостной была душа,
без фальши и прикрас,
когда из русского ковша
я пил в последний раз.
Как о хрусталь звенит вода порой…
Кто синий плат перетянул над бездной,
чей звездный край светлеет над горой?
Это — снега… Овладевает холод.
Мрак и озноб… Темнее часа нет…
Но кто поет? Как голос свеж и молод!
Это — заря. О, милый друг, — рассвет!
Вспыхнули враз — точно огни цветами.
Звезды горят на ледяных цветах.
Светлая твердь, как океан, над нами.
Щебет вокруг — голубокрылых птах.
Это принес мне в жуткий час тревоги —
звездный мой луч — твой голосок, Сибирь.
Мой ветерок, мой ветер синеокий,
Горных дорог веселый поводырь.
1939 Казаки империи
одно с тобой. Где их раздел — скажи!
На протяженьи пройденных столетий
ни камня нет, ни вала, ни межи.
Так мальчик-сын, ведя отца за руку,
честь отдает старейшему в роду.
Так дряхлый дед, в глазах скрывая муку,
становится с внучатами в ряду.
Во имя правды, красоты и славы
мы слиты в сталь — в прапрадедовский меч.
В дни детских игр и юности забавы
куется он, чтоб Родину беречь.
Казачья правда, мужество и вольность —
девиз России в рыцарском гербе.
Вся наша жизнь — одной тебе достойной,
и наша честь, Империя, — тебе.
Мы так росли и в школах, и в станицах.
Мы знаем: брат — солдат и офицер.
Еще пушок девический на лицах,
а уж в сердцах суворовский пример.
По коням! Враз — казачью ногу в стремя,
и за отцом, за дедом — мальчуган…
Теперь пришло иное, злое время —
все смел с земли кровавый ураган.
Мы ранены. Сжимая крепко знамя,
стареем мы. И все, что только есть
у нищих нас — прекрасные над нами —
достоинство и честь.
Мы устаем — нас угнетают беды.
Мы отстаем — в глазах уж меркнет свет.
Но мы стоим, как нас учили деды.
Мы устоим — таков отцов завет.
Во имя чести нашей офицерской
казачьей честью, сын мой, дорожи.
Наперекор всей этой злобе мерзкой,
наперекор предательству и лжи!
Коней седлали
Коней седлают. Утром рано
мы выступаем. Приготовь
себя к разлуке. Точно рана —
кровоточащая любовь.
А накануне над рекою
сидели молча, не дыша.
Подумай, — слово-то какое:
расплакавшаяся душа.
Трубит труба. Готовы кони.
Звенят, сверкая стремена.
И тихо в сердце что-то стонет,
и грудь от боли стеснена.
Душа еще вчерашним дремлет…
Но ближе поступь конских ног.
И — острие клинка разъемлет
летящий шелковый платок.
И как царапинка, как рана,
на лепестках алеет кровь
последней жалобой: — Так рано! —
разъединенная любовь.
Но нет, — клинок казачьей воли
острей, чем эта боль. Прости!
Ни слез, ни стонов нет, ни боли
на заповеданном пути.
Лишь песня. И, на память взятый,
прощальный поцелуй с седла,
свидетель пропасти разъятой
и жизни выжженной дотла.
1941 Устремленность
в скиты в заснеженных горах,
стряхнув за поскотиной накипь,
душивший до судорог прах.
Так мчатся, как вихорь, как птицы —
с засиженных мест поскорей! —
на передовые позиции
запряжки шальных батарей.
И этой же волею пьяны,
струги казаки волокли…
И так же идут со стоянок
в открытую синь корабли.
Изнеженность? выгода? — плесень!
Болото без края и дна!
Есть много ликующих песен,
но песня свободы одна.
К экватору! К солнцу! На полюс!
И счастье одно лишь: вдали.
Упорная, ясная воля —
к победе над властью земли.
* * *
Он водил Добровольного флота
корабли вокруг света не раз.
— Разве это, дружок, непогода,
если ливень нахлынет сейчас?
Нас встречали полярные бури
и Индийский трепал океан.
Гром всегда над землей балагурит,
синей молнией сам осиян.
Вот мы встретились. Значит, нам велен
этой встречи блистающий миг…
В девятнадцати схватках прострелен
этот крепкий высокий старик.
Да старик ли? Еще позолота
вдоль бровей над сверканием глаз.
Он водил Добровольного флота
корабли вокруг света не раз.
Вот такие ходили на Плевну,
на Аляску и за океан —
прославлять Золотую Царевну —
землю вольных людей — россиян.
У таких — крест железный, болгарский
и кресты — на горах по пути.
У таких службой верною, царской,
бьется сердце в железной груди.
— Разве это, дружок, непогода,
если ливень нахлынет сейчас…
У таких вот — и тридцать три года
почитается ровно за час.
Словно в крепости славной не сдался
одинокий седой комендант.
И приказ в формуляре остался:
“После смерти — Георгьевский бант!”
Не для бантов и ясной лазури
шли на Альпы, входили в Париж…
— Будут новые штормы и бури,
а ты: “Дождик идет”, — говоришь!
Будут вихри, закружат, завоют,
но не бойся — крестом осени!
Все, что в жизни — храни! — дорогое…
Честь Российскую пуще храни…
Вот стоим мы. И каждый не хочет
разойтись. А уж близко гроза.
Слышим — гром в поднебесье грохочет,
смотрят молнией Божьи глаза.
И стоим мы здесь — русские оба —
в этот дивный, решающий миг…
Будь же верен России. До гроба.
Ты ведь молод, а я уж старик.
1941
Тайфун 1941 Мария Консепцион 1941 Скорей
В такие ночи гибнут рыбаки;
моря выплескиваются наружу;
собаки воют, и мычат быки…
Такие ночи разрывают душу.
И — как лампада у святых икон
о стены бьется. Так и сердце — оземь.
Тайфуну огнедышащий дракон
Во тьме кричит:
— Мы звезды с неба сбросим!
Ни звезд, ни фонарей, ни очагов.
Ни отдыха, ни сна и ни покоя.
Земля безумьем диких рычагов
в смятение приведена такое.
Дубы трещат, и трещины ползут.
И рвется почва, корни разрывая…
Господень гнев. Последний Божий суд,
у дальних врат потерянного рая.
И зверем человеку — человек.
Но женщина, прижавшись к мужу,
ребенок к матери — слиты в одно, навек, —
в одну очеловеченную душу…
Настанет завтра, как пришло вчера.
Утихнут вихри, и вольется море
в свои пределы. Вспыхнет свет костра.
И будет день — прекрасен и лазорев.
И будет пища… Будет позабыт
кромешный ад: кошмар исчезнет, сгинув…
Но тех Господь навеки заклеймит,
Кто близких предал, в черный час покинув.
(Взятие Сан-Франциско)
Муза моя сорвала, молча, браслеты и кольца,
и ожерелье сняла, словно решила: забыть!
Нежно-суров ее взор — взгляд огневой своевольца.
Так же Резанов смотрел — с твердым намереньем
плыть!
Не до игрушек теперь: жизни решается участь.
Если ему не рискнуть — значит, на смену — не он.
А в Сан-Франциско — она, страстно мечтая и мучась,
шепчет по-русски “люблю” хрупкая Консепцион.
Не до веселья теперь: черное платье — как саван.
Если разлука вернет — снова брильянтам сверкнуть.
Ночь наступает опять. Снова ей смотрит в глаза он.
Видит испанка в глазах — штормов туманную муть.
Видит в зрачках: рыбаки, сети и снасти для ловли.
Странно ей все же понять: “Счастье —
страданьем лови!”
Плыли испанцы сюда — шли их суда для торговли.
Этот Резанов на Русь — отплыл во славу любви.
Смотрит испанка в глаза странного друга и брата.
Видит огни маяков. Русь она видит в глазах.
Вдруг поднялась, побледнев.
Ноги и руки — как вата:
— Дева Мария! За что?..
Криком подстреленной: — Ах!..
Больше вовек не нужны ни ожерелья, ни кольца;
их позабыла совсем, кто-нибудь взял, может быть.
Взор опустила к земле — взгляд неземной
богомольца,
участь невесты-вдовы, Богу покорной рабы.
Своды и стены темны. В садике — купы азалий.
Тайны хранит монастырь. Солнце, и море, и сон…
Плещутся волны вокруг… Разве ей это сказали?..
Русский, он жив, навсегда, в сердце у Консепцион!
Муза сурова моя… Черное платье — как саван.
Если разлука вернет — снова улыбке блеснуть.
Ночь наступает, как тать. Снова ей смотрит
в глаза он.
Русский и русский опять!.. Штормов жесткая муть.
Вьется на воле гроза… Воле сестра —
Слезы текут по щекам… А на устах: “Дорогой!”
И расцветает цветком в сердце бессильная нежность
с твердым решением: ждать!.. Он —
и не сменит другой.
И, томясь не выполненной клятвой,
вижу взор твой, вижу милый взгляд твой
я теперь уже издалека.
Каждый год, как кручи новых гор
вырастают, высятся сурово.
— Отзовись! — кричу я: — Молви слово!
Груды камня предо мной в упор.
Так ни рек, ни гор не перейти!
Каждый год — как много лет в разлуке!
И стрелу, дрожащую на луке,
с тетивы я медленно пустил.
Полетай, визжа, жужжа, стрела!
Полетай, в сиянье неба тая.
О, когда б стрела моя простая,
прилетев, — у ног твоих легла.
Ты узнала б (в сердце ли твоем?) —
что одной тоской объяты души,
что я клятвы верной не нарушил.
Шли года, и день спешил за днем.
Все я звал тебя издалека,
все следил, где ненаглядный взор твой.
Я приду к тебе, живой иль мертвый, —
пусть не годы, а пройдут века.
Груды камня. Глубина долин.
Каменисты и отвесны кряжи.
Но нет в мире, в целом мире краше
милых сердцу, может быть, — седин.
Так живу. За тридевять морей
ехал королевич… А царевна
плакала о милом каждодневно…
Если б знать, что встретимся… Скорей…
1942 Прохожий
голубиная высь.
— Ты не слышал, прохожий,
как шелохнулся лист?
Невидимкой по кручам
растеклась синева.
— Слушать надо бы лучше
голубые слова…
Шум верхушки взъерошил
у лохматых хвоин.
— Ты не видел, прохожий,
кто тропой проходил?
Птицы — криками в небе,
крылья вширь распластав.
— Разве можно с телеги
крылья в небе достать?..
Холоднее и строже
дань алмазных снегов…
Ты не знаешь, прохожий,
ничего, ничего.
Ты не видел, не слышал,
что листок, точно вздох…
Нет, не вздох — еще тише —
тронул палевый мох.
Ты не понял, не знаешь,
кто испуганных глаз
подарил мне сиянье
золотое сейчас.
Что и я — не в телеге,
а в луче — вместе с той:
в розовеющем небе
уводящей звездой.
1928
Сибирь
Прищурив глаз, мой пращур пролетел
на скакуне и скрылся в дымке сизой.
Стрела, взлетев, завыла в пустоте.
Стрелок вздохнул и лук угрюмо снизил…
И вдруг повсюду стали города,
и весть победы протрубила вьюга.
Алтайских гор алмазная гряда
страну отцов обороняла с юга.
Сибирь моя! Как бушевал поток,
прорвавшийся из-за Урала в степи,
неся струги казачьи на восток,
к просторам девственных великолепий.
Загрохотал в лучах Владивосток:
суда неслись вкруг Африки, вдоль мира —
перекрестить Андреевским Крестом
Евразию, хранительницу мира.
Святая Русь — Суровая Сибирь.
Так вот и все, что сохранилось с детства…
И от тебя годов изгнанья пыль,
уберегу отцовское наследство.
1932
Ангара
Цветов моей родины благоуханье,
прохлада и свежесть снегов.
Ты — горного озера утром дыханье,
ты — белая птица с него.
Лучистое светится откровенье
сквозь зелень раскрывшихся хвой.
Ты — свежего утра сквозь сон дуновенье,
и свет этот утренний твой.
И краски, и тени, и солнце. И снежный
покров затуманенных гор —
тебе, самой чистой, тебе, самой нежной,
достойный восточный убор.
И если сейчас я в отчаянье руки
при имени звонком твоем
сжимаю, — я знаю, — сквозь годы разлуки,
сквозь грозы — мы будем вдвоем!
Цветов моей родины благоуханье,
Прохлада и свежесть снегов,
ты — горного озера утром дыханье,
ты — быстрая птица с него.
1939
Снова в путь
Снова в путь! Починил торбаса —
и ступаю легко и сторожко.
Вдоль тропы пробегают глаза.
В глубь тайги убегает дорожка…
Озираются черные пни
бесконечных обугленных гарей.
Воздух синий поет и звенит
о промчавшемся страшном пожаре…
Здесь охота — мое ремесло.
Я слежу за косматым гураном
и шепчу суеверно число,
что дано мне тунгусским шаманом…
От винтовки сжимаю ремень,
вдруг — рукам ее отдали плечи.
Предо мной белогрудый олень,
удивленный диковинной встречей.
Нет, тебя я убить не могу,
вдохновителя горных стремлений:
знаю я — кто приходит в тайгу,
тот в гостях у прекрасных оленей…
Вновь иду вдоль шумящей реки.
На песке отдыхаю ползучем.
Белым мхам посвящаю стихи
и читаю их — небу и кручам.
1939
Взгрустнулось
О вьющемся снеге,
о радостном беге
сибирских салазок
с горы ледяной;
о девичьем смехе,
о беличьем мехе,
о лунности сказок
над снежной страной;
о криках, об играх,
о брызгах, как искрах,
летящих иголок
в морозную мглу;
о вихревом взлете —
ковре-самолете,
о том, что так скоро
скользнул поцелуй;
о том, что не грубы
мальчишечьи губы,
о варежке пестрой,
о том, что рука —
такая же точно,
как будто нарочно,
чтоб чувствовать остро,
как юность близка;
о льде на ресницах,
о том, что страница
летит за страницей
из книжки чудес, —
взгрустнул я, ты — тоже;
мир есть, но не тот же,
а тот, что нам снится, —
исчез.
1939 В тайге
плакучих ив печаль мне непонятна.
Люблю Сибирь, люблю тайгу мою
и мхов-ковров причудливые пятна.
Дремучий мрак изломанных стропил
под кроной хвой —
как под надежной крышей…
Я их люблю, я их всегда любил,
хоть никогда их голоса не слышал.
Мне отвечала эхом — тишина.
И чем ответить больше лесорубу?
Глухая ночь… И птица не слышна.
И я, устав, облизываю губы.
Испить воды… Но прежде кончу труд.
Найти бы ствол для мачты корабельной,
а там — покой и отдых, и приют,
и сладкий сон под ветер колыбельный.
Вот ты стоишь, ты не сосна еще,
а так — подросток, нежная сосенка.
Тебя бы взять… подбросить на плечо,
как девочку, как малого ребенка.
Ты не годишься, ты еще мала!..
А за тобой — да той, пожалуй, за сто.
Какой мне толк из толстого ствола? —
Хоть и крепка, да больно коренаста.
Ты, милая, — изящна и стройна,
с каким приветом смотришь милым-милым…
Но вот нашел, которая нужна,
Которая люба мне и по силам!..
Удар, другой — и врезалась пила.
Звенит, поет… Ах, хороша для мачты!
И хорошо, что к сроку подросла,
и ей не скажешь: “Девочка, не плачь ты!”
Сама всем телом ринется на мох
и здесь, на ложе, кроной затрепещет.
И — нет, не стон, а только тихий вздох,
не слезы, а смола в коре заблещет.
Вот это та, что к морю понесет
Мой крепкий карбас, карбас просмоленный.
Под стать — моя: ей приходилось все
изведать. В детстве — нежной и влюбленной,
затем в борьбе за право жить — упор,
задор, отвагу и бесстрашный вызов —
в ответ на силу, злу наперекор,
смолой кору нестарую унизав.
Так вот и всё… Вся сказка, песня вся.
Окончен труд. Я выпрямляю спину.
А дождик, с неба косо морося,
смывает в речку вяжущую глину.
Заводит ветер с кронами борьбу
и замирает в дальних отголосках.
Я в шалаше благодарю судьбу,
что не пою о кленах и березках.
Байкит, 1956
Пичуга
О, я в Испании не был,
и серенад не знаю.
Южное в звездах небо
блещет не для меня.
Есть у меня лачуга
в северном диком крае.
Есть у меня пичуга —
вестник прихода дня…
Снег над землей порхает;
снег на земле — скрипучий.
Я же упрямо знаю:
скоро прийти весне.
Если зияет стужа,
ветер метет снег с кручи, —
я подпояшусь туже —
станет тепло и мне.
Если на зов — ни звука,
если на крик — ни слова,
если на стон — лишь мука, —
сяду лицом к огню.
Он мне согреет руки,
он и утешит снова…
Он унесет от вьюги —
вдаль, к золотому дню…
Если ты стала хуже,
если совсем иная, —
пусть эти — ночь и стужа —
властвуют надо мной!
Только мне чьи-то губы
шепчут о теплом крае
и что меня ты любишь,
и что придешь весной!..
А я в Испании не был,
и серенад не знаю.
теплое в звездах небо
дышит не для меня.
Только в моей лачуге,
В милой деревне, с краю, —
Есть у меня пичуга —
Вестник прихода дня.
Полярная березка
Нынче праздник древонасажденья.
Было пусто только день назад.
Что за радость, что за наважденье
видеть перед окнами зеленый сад!
Яблони, черешни, вишни или
кипарисы. Тут же — край иной!
Мы с тобой березку посадили
рядом с лиственницей и сосной.
Север милый! Мы неприхотливы.
Та же жизнь, но проще и скромней.
Только рек свободные извивы
связывают нас с местами, что южней.
Стройная полярная березка,
вырастай!.. Пройдет немного лет.
Ты увидишь, как все в жизни просто:
кто садил — того уж рядом нет…
Слышу я — шумишь ажурной кроной,
знаю я — ты, юная, крепка,
вижу я, как шапочкой зеленой
манишь ты людей издалека.
Верю я: меня ты не забудешь.
Не хочу лишь, чтоб жила скорбя.
Я люблю тебя — какой ты будешь,
хоть люблю уже — не для себя.
Байкит, 1957
Прощание с Севером
Мчатся суда, мчат поезда
к прихотям пышного юга.
Мчитесь, года, — мы никогда
больше не встретим друг друга!
Крутятся пеной воронки,
гневно клокочет порт,
голос призывный и звонкий,
чей-то заплаканный рот…
Слов я не слышу за свистом, —
в грохоте не разберешь
Может быть, вышла на пристань —
встретить, увидеть, да что ж?
Север милый, навек прощай!
Мы умеем с тобой прощать.
Только, знаешь, — кто изменил,
тот не будет нам больше мил.
Север милый, прощай навек!
Наша верность чиста, как снег,
а любовь, словно жар огня…
Север милый, прости меня!
Байкит, 1959
Утешение
Вчера еще расплавленным металлом
за дальними деревьями горя,
пожарами румяно расцветала
холодная, вечерняя заря.
Сегодня утром солнечные пятна,
на талом снеге землю очерняя,
пахнули югом, разодев нарядно
невесту распускающегося дня.
И снова ветер правит ночью тризну,
как бездна — тьма. Беззвездно и мертво.
Худые руки тянутся и виснут.
Глаза пусты. Ни друга… Никого!
Ведь только что рукою проводила
по кольцам мягким трепетом живым,
ведь только что накопленная сила
весны любовной связывала с ним!
Не плачь, не плачь, — в слезах любви
не много.
Рыдать. Рыдает только медь.
Имела все от жизни и от Бога.
Сумей простить: могла и не иметь!
Еще весной, еще в апреле травы
дрожали здесь… и оказались правы —
косец и конь, который с сеном шел.
И так во всем. На этом косогоре
оставлен друг, чтоб вечно не забыть…
Любовь была, будь справедлива в горе, —
любовь была, а ведь могло не быть!
1939 1942 Розовый бал 1938 Душа звезды На память Гали 1945 Цветок Купавы 1938 Утро в сентябре
* * *
Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой,
мы жили тогда на планете другой!
Георгий Иванов
Был дом и крыльцо, выходившее в сад.
Лет двадцать, лет тридцать, должно быть, назад.
Как быстро года мотыльковые мрут!
Был сад и покрытый кувшинками пруд.
Мы оба, поэты, влюбились в него.
Теперь от пруда и от нас ничего.
Приятель ушел от меня молодым,
и юность моя разлетелась, как дым.
Не верится: оба! — один только я.
И та же поляна, и та же скамья.
Но стали дуплистыми липы вокруг,
и вздрогнуло сердце, и замерло вдруг:
— Как? Леля? Вы тоже попали сюда!
Далеко, далеко умчались года,
и жизнь нашу давнюю смыло водой,
и с вами не я был, а тот, молодой.
Но, может быть, имя сменивши свое,
вы просто пытаете сердце мое?
Не вы это, нет! Жизнь ушла без следа.
Вас не было здесь никогда, никогда!
Здесь не было старых деревьев в цвету.
Здесь кто-то встречал, но не ту, но не ту!
Здесь даже не видели вовсе пруда,
и этой поляны ведь не было, да?..
Был дом с обветшалым дрожащим крыльцом
и девушка с милым открытым лицом.
Да, было крыльцо, выходившее в сад.
Но только, должно быть, лет тридцать назад.
Закат был оранжево-розов.
Тугие лежали снега.
Холодные чайные розы
во льду отражала река.
Без ветра спокойно молчала
лазурная, стылая высь…
На взмыленной тройке промчала
сверкнувшая звездами жизнь.
И стало бесшумно и глухо,
Как будто весь век проспала
Земля и проснулась — старухой…
А юность ушла в зеркала, —
Как розы, как звезды, как эхо
однажды рассказанных снов…
ваш капор из белого меха,
а жизнь — из таинственных слов.
Сегодня Вы в розовом платье,
и розовый жемчуг на Вас.
Как странно похож на объятья
мечтательный розовый вальс.
Как странно мне вспомнить — был розов
закат и тугие снега.
Холодные чайные розы
во льду отражала река.
Без ветра спокойно молчала
Лазурная, стылая высь…
На взмыленной тройке промчала
сверкнувшая звездами жизнь.
Как трудно жить, как верить упоительно!
Мечтаю я, следя движенье звезд, —
все о тебе, веселой и стремительной,
о самой восхитительной из грез.
О том еще, что есть во мне хорошего,
что от тебя, что — музе и судьбе,
и что тобой моя тетрадь заложена
на тех стихах, которые — тебе.
И что земля — от юга и до севера —
моя земля — любима и тобой,
и запах хвой, ночных костров и клевера,
и трепет их, и рост их буйный — твой.
Что твой поклон разбитой и униженной
часовенке станичной на яру —
несу к себе в скитальческую хижину,
чтоб сохранить, покамест не умру.
А, умирая, попрошу немногого, —
взглянуть в глаза твои перед концом,
чтоб было черное медвежье логово
не смертным мне, а сказочным дворцом…
И скажут все: как дивно упоительно
жил на земле, где из огня и слез
родился свет его любви стремительной
к одной душе — прекраснейшей из звезд.
* * *
о моих бессонных ночах
Мы говорим, ты — песнею, я — словом,
для новых душ предельные слова,
что бьется жизнь и в старом дне,
и в новом,
одной мечтой о радости жива.
Что мы с тобой не собственность
друг друга,
что разных воль таинственный союз.
Пусть гром гремит, пусть негодует вьюга,
я за тебя, прощаясь, не боюсь.
И за себя душою не болею, —
есть выше нас, прекраснее всего
в сердцах у нас взращенная идея,
что чуждый нам — несчастней своего.
Не потому ль, свои невзгоды множа,
мы говорим, ты — песней, я — стихом,
что, если есть на нашу жизнь похожа,
то эта жизнь — тревога о другом.
Звать, громко звать —
на подвиг с новой силой,
знать, верно знать, что гордая страна
не может быть ни грубою, ни хилой,
когда она свободой рождена.
Когда она и в разности едина,
когда никто не должен никому.
И нет рабов, как нет и господина,
но посторонний — равен моему.
И если жизнь и в старом есть, и в новом,
и если жизнь еще в сердцах жива,
то пусть звучат — и песнею, и словом —
для душ живых правдивые слова.
Немало тех, кто заплатил за это:
Поэт — за честь под пулей подлеца,
от слов отца погибла Виолетта
за право быть прекрасной до конца.
Сыну Ромилу
Дно чаши озерной покроется илом,
столетние ели наденут тенета,
таежные птицы загрезят о милом
и будут осеннего ждать перелета.
Итак, скоро осень… Как серо, как голо…
Оскалились камни и высохли травы.
А тихий и нежный, чуть слышимый голос
поет мне весеннюю песню Купавы.
А холод и ночь наступают, и ветер
свечу задувает и воет над домом.
А голос — как птица пред утренним светом —
куда-то зовет меня зовом знакомым.
Я, губы зажав, поправляю на теле
лоскут продырявленный с вытертым мехом.
А птицы на радостный юг улетели!
А ели уснули, укрывшись под снегом!
А лоб мой изрезан — морщина к морщине!
А руки покрыты корой и годами…
И вдруг, точно свет со скалистой вершины,
сбегают лучи, расцветая цветами.
И ширится небо, в огне голубея.
И снова — и солнце, и щебет, и травы…
И радость моя, что, мой мальчик, тебя я
сберег, как цветок от весенней Купавы.
как пламень, оживший едва.
Не солнце ль, которое в небе угасло,
мазками роняет листва?
Оранжевым, розовым, желтым, багряным —
деревья огнем расцвели.
А ветер порхает, прохладный и пряный,
над миром уставшей земли.
Люблю тебя в утро прохлады душистой.
Ты так же, как утро, свежа.
Как небо, как воздух, прозрачный и чистый —
твоя голубая душа.
Люблю тебя, утро, ты — крепость и свежесть,
ты — жизни святое питье…
О, только бы, только — усталое нежить
осеннее сердце мое.
1939 Провинциальный маэстро
на гастролях в уездном
захудалом местечке
средь восторженных дам.
Мне совсем здесь не место,
хоть приятно и лестно, —
как коню без уздечки,
поскакать по лугам.
Вы — цветок захолустный,
вы — картина с обложки
популярных изданий
для безгрешных людей.
Ваш восторг безыскусный
совесть старую гложет! —
до неслышных рыданий,
до хрустящих костей.
Но смиряя смущенье,
подчиняясь соблазну,
что, быть может, вы правы:
я — талант, я — скала, —
я плыву по теченью…
И так робко прекрасны
вы с сердечком в оправе
из цветного стекла.
1939 Бессонница
палач берет за волоса.
Так смотрят в милые глаза.
Так всматриваются в картины,
в незримо-тайные полотна
непостижимых мастеров,
когда прищурены остро
глаза и сжаты губы плотно…
Опять дрожащая колдунья,
остекленевшая, как ртуть!
Опять, как прежде, не уснуть
мне в вакханалью полусонья.
Вставай!.. И оторвав от ложа
шальную голову едва,
я снова — тот, я — мертвый — ожил,
и кругом ходит голова…
И светом дня струится небо,
мне кто-то лаково: — Пиши!..
И я пишу про бред и небыль
сомнамбулической души.
1939 Сбор винограда
осень голубая — я ей рад.
В это время в знойном Туркестане
созревал душистый виноград.
По ночам — многоголосым звоном
птицы пролетали на поля,
и дарила кровь листам зеленым
красочная, сочная земля.
В эти дни ватаги ребятишек
бегали украдкой на бахчи.
В эти дни все пасмурней и тише
разговор вели карагачи.
Уходили караваны к югу —
в Персию, Китай и Бухару.
С севера заманивали вьюгу
ветры — покататься по ковру.
Падал снег на шапки горных кряжей,
скрытых в темно-серых облаках.
Таранчики вековечной пряжей
коротали время в кишлаках.
Воздух был, как сон лозы весенней,
сладок, и прохладен, и душист.
В эти дни толчки землетрясений
мирную подталкивали жизнь.
И сартянки, закрывая лица,
проводив из сакли в чайхане
стариков, — с возлюбленным забыться
торопились в нежном полусне.
Память не уймется, не устанет.
Память — как ребенок — я ей рад.
Так бывало в русском Туркестане
в дни, когда сбирали виноград
1939
У сердца музы
Какое полное блаженство
мечтать у сердца твоего.
Стихов моих несовершенство
не может выразить всего.
Поэзия — любви угроза.
Как много проще строф и рифм
всеисцеляющая проза,
которой правду говорим.
Но жизнь, мелькая, мчится мимо
В калейдоскопе перемен.
И если сердце не любимо —
что получаем мы взамен?
Провинциальную готовность
на смену уличных интриг
и эту нищую бездомность,
и безответный сердца крик.
Неправды юной беспокойство,
опустошение души…
Есть у людей такое свойство —
искать спасение во лжи.
Мир нереальный, непонятный
и неизвестный вдруг возник.
Как заглушить напев невнятный
и поэтический язык?
Полет поэзии несчастной
как верный кров, как отчий дом
ежевечернее, ежечасно
нас манит раненым крылом.
Так руки детские, бывало,
нам грела на морозе мать…
Так иногда имеешь мало,
чтоб ничего не жаль отдать.
Так хочется пожить в нездешнем,
в чудесном, радостном быту
и распустить цветеньем вешним
похолодевшую мечту.
Пусть строф наивная ничтожность
не может выразить всего,
но есть последняя возможность
мечтать у сердца твоего.
1941
Ладья Хроноса
Мои часы показывают полночь,
твои — рассвет.
Не огорчайся, друг мой юный, полно! —
что тьма, что свет!
Причалил Хронос, — торопись прощаться, —
упрям старик…
За равенство, за молодость, за счастье,
за первый миг!
Ни ты, ни я не говорили: поздно,
но час пришел.
И снова ночь, и снова ночь морозна,
и — хорошо:
ни тосковать, ни вспоминать не надо,
себя виня,
за поздний час и для тебя расплата,
и — для меня.
Не огорчайся, друг мой юный, полно! —
что тьма, что свет!
От грани дня отчалившая полночь
плывет — в рассвет.
1934