Рассказ
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 7, 2011
Леонид ВОЛКОВ
БАТУМИ В МАНДАРИНОВЫЙ СЕЗОН
Рассказ
Лев долго не появлялся у меня. Но вдруг позвонил, и мы снова встретились. На этот раз он принес целую рукопись и попросил сохранить ее. “Она посвящена памяти замечательной женщины, долгие годы моей близкой подруги, — сказал он, и глаза его покраснели и стали влажными. — Не погибни она скоротечно от рака, быть может мы…” Он не закончил фразу и прихлебнул виски, который я, как всегда, приготовил к его приходу. Вот что было в этой рукописи.
Ах, с какой тоской звериной, Трепеща, как стеарин, Озаряли мандарины Красным воском лед витрин… Пастернак. “Художник” |
1. Кое-что о мандаринах, росинантах и Кавказе
Мандарин — продукт уважаемый. Все равно, желтый, оранжевый, пусть даже зеленый. Эдакое маленькое солнце в зимний день. Так и мерещится: мандарин — в снегу. Может быть потому, что в детстве появлялись вдруг в пахнущей хвоей комнате эти сказочные круглячки и повисали на ниточках, меж игл и орехов, привнося с собой в декабрьские холода запах лета. И висели нетронутые до полного превращения в сухие коричневые орешки. И тем не менее пахли. Пахли уже тогда, когда исчезал запах хвои вместе с самой хвоей, пожелтевшей и костлявой.
Волшебным был этот редкостный запах, когда возникал вдруг у постели болеющего ребенка и прогонял изнурительный жар, отступавший под напором сладковатой волны, катившей на постель аромат здоровья и уюта. Разделенный материнской рукой на экономные дольки, мандарин освежал пламеневшее горло, сладкой кислотой прочищал слизистые. Но главное — он был солнцем, с ним было светло, он пах югом, хотя что такое юг — ребенок еще не знал.
Впрочем, детство давно кончилось. Кончились и мандарины. Не помню, правда, что кончилось раньше. Привозной апельсин еще можно было достать иногда, если очень повезет и хватит терпенья отстоять в бешеной очереди. Но мандарины словно сквозь Землю провалились. Может быть, и в самом деле провалились на другую половину земного шара. Да и бог с ними. Не хватало нам, что ли, еще и мандариновых очередей в славные застойные годы? И потому Юг приманивал меня отнюдь не мандаринами. Я вообще про них забыл.
А манил меня Кавказ потому, что теребил мою донкихотскую душу. И не в том дело, что жаждал я подвигов во имя Дульсинеи. Зачем — со мной была Лика, и она сама, кажется, умела творить подвиги. Такая уж она была — Лика.
А дело было в том, что велел мне мой внутренний Сервантес, он же Мигель де Сааведра, потоптать горные дороги собственными горячими копытами Росинанта, породы “ЗАЗ-968”. Ну, как сможет, в самом деле, эта кавказская Ла Манча существовать, если не будет на ее дорогах следов от наших копыт. А настоящей Ла Манчи я тогда еще не видел. И не знал, сколь она похожа на донскую степь, если только представить себе шлаковые терриконы кастильскими нагорьями, а надшахтные постройки ветряными мельницами. Да еще узнать, что в конце степного пути ждет тебя не деревня Мигель-Санчес с густым и темным испанским вином, а похожий на большую деревню город К-нск с гостеприимным семейством старого фронтовика Гаврюши, готового прямо с дороги отправить едва знакомого гостя в горделиво кафельный душ, и тут же предложить для просушки “подстограммиться” чистой виноградной слезы собственного приготовления самогоном. И потом, совсем как Санчо Панса, укутать нас с Ликой пестрым, как наряд арлекина, и жарким, как ночь любви, лоскутным одеялом, под которым мы, тесно прижавшись друг к другу, уснем волшебным сном возвращенных в материнское лоно младенцев. Словом, в одно прекрасное осеннее утро, слезно распрощавшись с хозяевами и до полного обалдения уютным подстограммовым житьем-питьем в К-нске, гарцанули мы с Ликой прямо на Кавказ.
Не знаю, почему, как только речь заходит о чем-нибудь автомобильном, у меня появляется эдакий залихватский язык. Так, вроде бы, пишу и говорю я нормально, на приличном московском интеллигентном арго. А тут что-то во мне начинает выпендриваться, и уже не могу остановиться. Словно за рулем автомобиля с протертыми тормозами. Впрочем, я замечаю, что происходит это не только со мной. Берешь книгу, определенно написанную вполне воспитанным человеком. Биография убедительная. Допустим, сын профессора, или виолончелиста. Золотой диплом. Кандидатская степень, в том числе и по филологии. Да еще, например, учительское прошлое. Учитель русского языка и литературы. Начинаешь читать и…. Откуда эта транспортная феня берется? Может быть, как раз от того — дорожного, бензинного, тормозного, склочного, натружного, гаишного? Я до сих пор помню, как изъяснялся продавший мне в рассрочку и, кстати, втридорога, развалюху “горбатого” знакомый член-корреспондент Академии наук. И всего-то он грозился спалить этого самого “горбатого” вместе со мной, моей мамой, тещей и бабушкой, если я немедленно не отдам ему все деньги полностью. Я тогда наглядно понял, как выглядит мафиози. Кто знает, может быть, в нашей стране Аль Капоне стал бы академиком.
Офицеры ГАИ, однако, бывали опасно вежливы. Так и хотелось попросить, да скажи же ты что-нибудь по-свойски, по-нашенски, по-водительски, по-шоферски, и забери себе свою трешку от греха подальше. Нет, вежливый яд замораживает твою и так знобящую душу, в то время как над талоном уже занесен в ожидании клик-клака гаишный щипцон. И уж, конечно, душа совсем уходит в пятки, когда техосмотр. Тут вежливость просто адская — так и полыхает черным пламенем.
Правда, однажды поехал я по этому делу в свою ГАИ. Подъехал к будочке. А оттуда какой-то негромкий рокот и вроде бы не по-русски. Что-то эдакое, французское что ли. И явственно различаю, монмор… дюпле… ляфер… Тут из окошка высунулся капитан с телефонной трубкой в руке. Я ему ласково так: вот, мол, на тэ-о приехал. Обожди, кивает мне. И спустившись по своей лесенке, садится в машину. “Давай, подбрось до конторы!” Начало хорошее, только знаем мы эту хорошесть. Ехать — два шага, и я решаюсь, спрашиваю: “А что, вы теперь с французами работаете?” Смотрит на меня капитан с вопросом. “Ну, я вроде французскую речь из окошка слышал”. “А, да. Это у нас код такой, — невозмутимо поясняет капитан. — Начальник — Рошфор, замполит — Ришелье…” Поговорили мы о мушкетерах, вполне литературно. И проставил мне капитан штемпель техосмотра без всякого осмотра. Правда, бутылочку армянского принял, не отказался. С кавказскими постовыми столкнуться Бог меня, однако, миловал. У них, говаривали, особое чувство юмора. Тут уж бутылкой коньяка не обойдешься. Тем более армянского.
Словом, выкатились мы по бугристым улочкам из гостеприимного К-нска. Позади осталось бодрое ощущение, будто от скачки на верблюде по пескам Сахары. Совсем как в натуральной Ла Манче времен дорогого Мигеля Сааведры. И вот мы уже катим по серпантину кавказских сиерр. Октябрьское тепло. Остановки на склонах гор — так только, чтобы не свалилась вниз машина. Пинии, лиственницы, птицы. Обалденный аромат, и солнце сквозь строй горного леса. А там внизу — угадать бы где — пятнышко синего моря. А вверху, впереди — воздух, неизвестность. Хорошо лететь в неизвестность, да на своей машине. Как на машине времени. И приходит в голову недурная фантазия: а как бы глядел дон Кехада, явись у него заместо кастильского Росинанта наш запорожский “ЗАЗ”? Представить только — рыцарь без страха и упрека в красноармейском шлеме за рулем. За спиной погромыхивает ржавая трехлинейка. А за ним на хромом велосипеде Санчо с запасными скатами и канистрой бензина. Такое и Пикассо не снилось. И самому Дали. Ах, Ла Манча, Ла Манча, что — твои мельницы? Что твоя Дульсинея?
2. Экскурсия
Дульсинея Владимировна вошла, лучше сказать вступила, вплыла, вдвинулась в комнату и сделала таинственный знак рукой. Скорее всего, он должен был быть понят как приглашение, но не просто приглашение, а приглашение, за которым скрывается некая сладкая тайна.
Кстати, имя ее, Дульсинея, было совершенно подлинным, паспортным. Откуда оно к ней пришло — тоже тайна, ибо Мигеля Сааведру Дульсинея Владимировна определенно не читала. Но, кто знает, может быть, читал ее крестный. Или крестная. Или любовник крестной. Хотя, водятся ли у грузинских крестных любовники — тоже тайна. Но кто-то же должен был вычитать это славное имя.
А вообще-то, имена в наше модерновое время нередко — дело случая. Как, впрочем, и мы сами. Моя мама, например, во что бы то ни стало хотела назвать меня Ромуальдом или Роальдом. К моменту моего, надеюсь, все же не случайного рождения ужасно популярен был норвежский полярник Роальд Амундсен. Все тогда почему-то сходили с ума по полюсу, даже не замечая, что норвежский герой вовсе не советский, а даже в некотором роде антисоветский. И вот этим антисоветским именем хотела назвать меня нежно любящая мама. К счастью, в критический момент по совершенно случайному совпадению в дом к моей бабушке пришла учительница музыки моей тетки. Учительница оказалась на редкость прозорливым человеком и уговорила маму дать младенцу простое как мычание имя Лёва, Лев. И все же мамина душа не могла совсем расстаться с образом героя-полярника. И потому в обиходе звала меня Альдиком или Аликом. Это имя надолго прилипло ко мне. Так что когда взрослые спрашивали: “Мальчик, как тебя зовут?” — я отвечал: “Лева, кличка Алик”. Хотя уловить связь между “Левой” и “Аликом” не дано было даже моим последующим возлюбленным, которые, однако, тоже почему-то предпочитали называть меня “Алик”.
И вот теперь сизым батумским утром Лика и Алик наблюдали за совершаемыми с неподражаемой грацией телодвижениями Дульсинеи Владимировны, предчувствуя, что сейчас им придется подняться и куда-то идти. А все началось с того, что любезная наша хозяйка, Валентина, на третий день нашего у нее житья, бросила как бы невзначай: “А у нас тут коллектив в Батуми собирается. Автобус заказан. Хотите? Бесплатно!”
Странное, конечно, это было предложение — с чужим коллективом бесплатная дорога через весь Кавказ, да еще два дня в Батуми. Но и все было несколько странным, после того как мы с Ликой оставили гостеприимный дом в К-ске и отправились в высокогорное никуда. Мы ехали и останавливались. Мы любовались горячими от солнца улочками именитых курортных мест. Мы вдруг спускались по откосу вниз, в горное лесное царство, где под сенью знойно пахнущих самшита и пихт так и хотелось лечь и предаться любви. А потом я жуировал серпантинными обгонами, пока испуганная Лика успокаивала себя горной красой ущелий. На самом деле я знал, что настоящая крутая спираль — только после Адлера.
Но до Адлера мы не доехали. Вдруг стало темно, и мы оба почувствовали себя усталыми. А тут как раз в стороне от шоссе мелькнул огонек.
Огонек принадлежал даже не окну, а стеклянной двери. Светил он слабо, и помещение за дверью казалось пустым. “Не взломать ли нам дверь для ночлега?” — предложил я к ужасу Лики. В самом деле, надо же было где-то спать. Я как-то сразу вспомнил все странные ночевки, по которым гоняла меня то служба, то любовь. Под переходящим красным знаменем на полу в чужой конторе в Туле. На каком-то открытом звездам подобии чердака одной развалюхи в не столь уж отсюда далеком Цихисдзири. На досках недостроенной бани в Литве. На кошмарном комарином балконе в Одессе. Не говоря уже о многочисленных дырявых палатках и просто свежей травке. Но теперь со мной была тоненькая, хрупкая Лика.
Лика время от времени подвергалась каким-то жестоким болезням, после чего ее и без того не слишком великий вес падал едва ли не до сорока кило. И тогда все любящие ее люди, а их было немало, суетились, охали, совали ей бутерброды и звонили, звонили по врачам, которые не могли сказать ничего определенного, но всегда пугали.
Я посмотрел на осунувшуюся в дороге Лику, и ругнул себя за то, что втравил ее в автомобильную авантюру. Надо бы чего-нибудь поспокойней. Но мне очень хотелось погарцевать на Росинанте. А Лике очень хотелось провести отпуск со мной.
К тому же, хрупкая Лика однажды поразила меня, когда в горячем споре хватила вдруг своей тонкой красивой ладошкой по спинке стула, а стул взял и с гоголевским треском сломался. Лика, ты, конечно, великий человек, но зачем же мои стулья ломать?
Однако взламывать двери мне пока не приходилось. И потому я тоскливо огляделся вокруг — не горит ли где-нибудь еще гостеприимный огонь. Вокруг было темно.
— Вам чего? — раздался за моей спиной негромкий грудной голос. Голос, несомненно, принадлежал женщине. И действительно, статная фигура женщины лет пятидесяти как будто вынырнула дородным телом и белым лицом из темноты, и вот теперь обращалась к нам с естественным вопросом, чего это нам нужно в ночной час у непонятной шарашки.
— Да вот дверь открыть собираемся, ночевать бы надо, — вежливо ответил я.
— Дверь я вам могу открыть, только спать здесь не очень уютно.
Слова звучали весомо. Я развел руками — а что, мол, поделать?
— А это жена ваша? — все так же негромко и так же весомо спросила женщина, оценивая меня и Лику неторопливым взглядом.
“Это моя Дульсинея”, — хотел я сказать, но Лика опередила меня:
— Жена!
— Машина тоже ваша, — уже не спрашивая, а как бы констатируя факт, сказала женщина. — И откуда же вы на ней?
— Из Москвы.
Женщина качнула головой, обозначив то ли удивление, то ли сочувствие:
— У нас была такая же, “запорожец”. Только дальше Геленджика не ездили. Муж мой… Да… царство ему небесное…
Белое ее спокойное лицо с замечательно четко проступавшими из темноты северорусскими чертами вдруг изменилось, казалось, она плачет. Но она не плакала.
— Меня зовут Валентина. Давайте я возьму вас к себе. У нас тоже такая машина была, на ней муж в прошлый год и погиб. А у меня тут дом. Не возражаете?
Чего тут было возражать. Даже если бы ее звали не Валентина, а Корень Мандрагоры и был бы у нее не дом, а ведьмин вертеп, и то вряд ли бы мы возразили. Но Валентина не была похожа на ведьму. И она определенно нравилась и мне, и Лике.
Мы сели в машину, и через пару минут уже въезжали в гостеприимный двор, он же сад возле дома, такого же складного и плотного, как сама Валентина. И остались в этом доме…
— Так поедете в Батуми? — повторила свое предложение наша благодетельница. В глазах Лики шевельнулся шальной лучик — соблазн налицо. Она хоть и дочь Кавказа, да вот в Батуми попасть ей как-то не довелось. Мне — тем более. Да что там говорить — крайняя южная точка нашего географического монстра. А еще, говорят, оттуда Турция видна. Заграница все-таки.
— С вас только за гостиницу по рублю за счет профсоюза, из культурных фондов, — голос Валентины стал совсем тягучим и уютным, как теплое молоко. — Да вы не смущайтесь, люди у нас простые, может даже грубоватые, но вас не обидят. А там, может, чего привезете, — добавила она и глаза ее улыбнулись.
3. Мандариновое чудо в ночном вертепе
Коллектив собирался не споро. Члены профсоюза неторопливо и яростно, как муравьи, затаскивали в автобусное чрево видавшие виды пузатые чемоданчики, какие-то бесконечные баулы, мешки. “Зачем им все это на два-то дня?” — думал я, невольно прислушиваясь к сопровождавшей муравьиное действо перебранке. “Эй, подвинь ты, Васька, свой сундук — проходу нет”, — вспыхивал женский голос. “А ты, мать, прижмись ко мне, тогда и пройдешь”, — игриво гоготал пятидесятилетний Васька.
Но вот “икарус” наполнился до отказа и, переваливаясь с боку на бок, как корабль на бурных волнах океана, двинулся по крутым виражам серпантина. Немудрено, что когда мы глубокой ночью доехали до приникшего к морю Батуми, Лику мою укачало, и она при своей и без того светлой коже могла бы вызывать ассоциацию с бледной луной из романса Вертинского, если бы лицо Лики еще и не зеленело у меня на глазах. Однако отнюдь не столь экспрессионистки, как в розовом море бутылка вина из того же романса.
Впрочем, причем тут романс? Причем тут розовое море? “Икарус” — дарованный нам ковчег устремленных в потоп культурного космоса представителей профсоюза гостиничных работников — пришвартовался отнюдь не к розовеющему в электрических огнях набережной приморскому отелю, а к серой, стандартной пятиэтажке с темными окнами. Впрочем, и бетонная коробка показалась бы нам сейчас мягкой люлькой младенца Иисуса, а шустро вынырнувший из темноты мужичок — добрым волхвом со своими дарами-ключами от номеров. Но вместо положенных нам ровно за рубль ключей, он объявил, что гостиницы переполнены. Объявил без тени смущения, хотя сезон давно кончился.
— Не волнуйтесь, мы разместим вас со всеми удобствами, — сказал он, опуская в карман по три рубля с каждого пассажира.
Домом всех удобств и была заполненная от стенки до стенки плотно вжатыми друг в друга койками квартира Дульсинеи Владимировны. Нас с Ликой жалкими щепками прибило к середине океана коек. С одного борта Лику прижимал ко мне не вмещавшийся могучими бицепсами в свою люльку плотный волосатый мужик. С другого борта мое плечо ласкала не менее увесистая женская грудь. В головах в наши раскладушки уперлись чьи-то потные ноги. И только маленький пролив отделял наш полуостровок от койки впереди, с которой на нас смотрели осоловелые глаза сонного мальчишки. Электричество погасло. Отраженный облаком свет луны довершил фантасмагорию этой конюшни. Стойла наполнились ночным ржаньем. И тут Лике стало плохо.
В лунном свете я увидел белое лицо Лики, и судорожно стал пробираться к выходу, если в этой тюряге вообще можно было найти выход. Что значит, когда Лике плохо, я хорошо знал. Воды, ей нужно немедленно воды и лекарство, лекарство, лекарство. Лика застонала. И тут началось.
Сон разума рождает чудовищ. Лошади уже не храпели. Они били копытами в своих стойлах. Они обратились в оскаленных бегемотов, с губ летела пена, они грохотали, ревели, заливались истерическим ржаньем. “Больная! Заразная! Проститутка! Выбросить ее!” С разных сторон к нашим койкам тянулись мохнатые лапы, и творения Гойи стали надвигаться на нас, оборвав мой путь к спасительной воде. “Женщине плохо, — кричал я. — Нужна вода!” Но рев бегемотов, сопровождаемый стуком и треском раскладушек, глушил мой голос.
И тут случилось чудо. В наш смертный миг прозвенел звонок, зажегся свет, и в комнату вдруг проник полузабытый с детства терпкий запах. Рев стих. Чудища вдруг превратились в обычных мешочников. Из-под коек как тараканы поползли кошелки, баулы, сумки. Толкая друг друга, стадо бросилось в коридор. А я ринулся к водопроводному крану. Потом к Лике. На нас никто уже не обращал внимания. Слышалось хлопанье дверей. Какие-то фигуры мелькали в проемах туда-сюда, перешептываясь и переругиваясь сдавленными голосами: “Как по два кила? То ж курям на смех”. — “Они еще привезут, до рассвета есть еще время”. — “Да тише вы, милицию накличете!”
До рассвета никто уже не ложился. И в этом было наше спасение. Волшебные плоды, как в моем воспаленном детстве, в одночасье остудили воспламененных наших спутников. Кое-кто пересчитывал добычу, словно маленькие, холодные, зеленые, как лягушата, плоды могли и в самом деле ускакать. Одна из женщин, взглянув на меня, вдруг спросила: “Как жене-то, получше”? “Спасибо, лучше”, — ответил я, и тут словно кран повернули в другую сторону. “Да чего вы, тоже, на женщину накинулись? Каждый приболеть может! Чего вы то, мужики, не стыдно? А вы, бабоньки, не стыдно?” Несколько женщин подошли к Лике: “Может, чего нужно, подружка? Ты не стесняйся!” Нам ничего не было нужно.
И тут я заметил инструмент. Притулившись в углу маленькой прихожей, она же гостиная, пианино зияло черным, с каким-то ржавым оттенком, оскалом клавишей. Дерево инструмента пузырилось как кожа обгоревшего пляжника. Крышки не было. Педали болтались внизу как мошонка импотента. Но я так давно не прикасался к клавишам…
Назвать музыкой то, что задребезжало и завизжало под пальцами, мог бы, наверное, только очень отчаянный модернист. Но, странное дело, наши недавние супостаты насторожились. ““Катюшу” знаешь?” — кинул со стула Васька, уже успевший дважды пересчитать свои мандарины и теперь жевавший нечто, похожее на колбасу. “Катюша” была как раз то, что только и мог прошепелявить мой щербатый “бехштейн”. Не очень стройно, но мандаринники один за другим подхватили песню. И тут вошла хозяйка.
Подперев ладонью щеку и облокотившись о скрипнувший под ее дородным величием инструмент, она закрыла глаза и слегка покачиваясь в такт песни, шевелила губами. Едва я закончил, как она замахала руками и с восхищенной улыбкой воскликнула:
— Еще!
— Еще? — переспросил я.
— Да, еще, еще.
Я попытался изобразить грохочущие сапоги Окуджавы.
— Нет, нет, опять… Пуст он зэмлу бэрежет родноэ, — словно в молитве сложив ладони, зашептала хозяйка.
Я сыграл куплет.
— Ах, еще!..
Хоровое пение давно умолкло. Спиной я ощущал новую волну недовольства — сколько же можно бренчать проклятую “Катюшу”. Но владелица инструмента просила, требовала, умоляла: еще, еще. Вдруг она исчезла, однако с быстротой, не очень соответствовавшей ее дородному телу, вернулась, и с неожиданно застенчивой улыбкой протянула мне сиротливо жавшийся на ее крупной ладони маленький зеленый мандарин. И я на секунду увидел материнскую руку с долькой мандарина, протянутой к моим пересохшим детским губам. Но за окном брел 1980 год, блаженное, как зажмурившаяся кошка, брежневское время.
4. Батуми в мандариновый сезон
И наступил день. В программе нашего жертвоприношения числился знаменитый батумский дельфинарий. Однако когда “икарус” добрался до бассейна, жрецы профсоюзной культуры, словно тени ночного миража, один за другим растворились в дневном свете, исчезли. И вот мы с Ликой, наконец, наедине с городом.
…Ах, этот город. Ушастые, как слоны, добродушные пальмы. Домины кораблей по всей площади глубоко врезанного в берег порта. Рейд. Черные танкеры. Белый красавец “Евро Принцесс”. Европейский дизайн приморского парка. Бар “Фантазия” — керамический грот из дельфинов и морских драконов с красивым, как молодая итальянка, юношей-барменом. Кофе на песке, похожий на настоящий турецкий. Пиво, но не как в российском Геленджике — без раков… Беседка — легонький бамбук. А в ней солидные мужчины в темных пиджаках увесисто играют в домино. И рядом — корова, совсем как собака, лежит у чьей-то калитки…
А мы взявшись за руки бредем по городу. Мы шатаемся, мы шлендраем вольными зрителями. Мы ловим кайф. Мы ловим кадры. И кадры с разной скоростью услужливо бегут нам навстречу. Мчатся машины. Едет фаэтонщик. Деловито шлепают копытами в толпе людей коровы и вечером медленно пережевывают калы, посаженные людьми в городском парке.
И снова ночь. Но после “сна разума” она прошла без эксцессов. Жрецы культуры выглядели утомленными и осунувшимися. Зато их баулы и сумки заметно пополнели. И среди ночи еще не раз звенел звонок и с топотаньем босых ног мешался зеленый запах новой партии мандаринов. Однако, предрассветной мглой, торопливо погрузившись в свой ковчег, команда профсоюзного Ноя уехала. А мы решили продлить наш сезон, не очень заботясь о том, как будем потом добираться до Росинанта, до Валентины, до Москвы.
Мы бродили по городу. Утром здоровались, вечером неохотно прощались, унося его с собой в сны. Синее, зеленое, коричневое переливчатое море, которое то бьет в пляж, то вдруг мгновенно затихает, как переменчивая жена. Утром — густой туман в низинах горной части, дымка вверху. Во все стороны снеговые челюсти бесконечных берегов. Солнце высовывается как детский язычок и играет сквозь соломку на пастернаковой стене — косою полосой шафрановой. Вечером проглатывается постаревшей пастью гор далеко за морем, в Турции…
Мы баловались пляжем. Мы пили кофе. Мандариновый дух, однако, проник-таки в укромные уголки наших душ и затаился там. “Kennst du das Land, wo die Zitronen bluehen?»* — вспомнилось мне скарлатиновое детство и застрявшая в памяти строчка из Гете. Что там лимоны — здесь, здесь Благословенная Земля, здесь в закатном тепле осеннего сезона горят желтым пламенем настоящие мандарины. “Не хочешь ли мандаринки?” — спросил я Лику. — “Хочу”, — и через весь город мы двинулись в направлении рынка.
Мы шли в еще неосвоенном пространстве. Дымный вокзал железной дороги, бегущей по городским кварталам, как трамвай. На западе — интуристовский строй модерна и сталинского классицизма, парадная часть города. И вдруг — мгновенный переход в серые улочки привокзалья, в ажуры маленького Тбилиси. Армянский квартал. И в двухэтажках, и в пятиэтажках на каждый вертикальный ряд окон одна неутомимая лоза. Окна, балконы, чердаки, козырьки — все обжито “изабеллой”, будто симбиоз, будто семья. На балкончиках — скамейки и подушечки. И, кажется, что так вот, на скамеечках и подушечках, живет весь город, ослепительно курортный и совсем не похожий на курортные города Крыма и Кавказа. В левой части — пионерский парк, маленький ботанический сад в аркадах и фиоритурах пальм, пихт, лавра. Лавр стригут — и на дорожках лежат длинные ветви, словно для увенчания римских победителей. Туристы обрывают с них листья и собирают в целлофановые пакеты. Бесплатная приправа. И, наконец, рынок. Влажные пучки кинзы. Крупные помидоры. Аджика. Пахлава. Зеленоватые твердые груши. Долма. Чучхелы. Виноград. Домашнее вино. На столиках прикрытые тряпками банки с чачей.
Но желанные мандарины словно попрятались, издеваясь над нашим капризом. Мы обошли весь рынок. Мандаринов категорически не было.
— Слушай, где тут мандаринами торгуют? — не выдержав, обратился я к усатому продавцу чачи.
— Т-с-с, — зашипел он и оглянулся.
— Зачэм такие вопросы? Зачем тебе мандарин? Вот чача — хорошай человек, хорошай чача. Пробуй!
Против чачи я, в самом деле, ничего не имел. Прошло уже больше недели как мы расстались с Гаврюшей и случая “подстограммиться” доброй самогонкой пока не представилось.
— Давай чачу! — быстро согласился я и хлебнул неторопливо налитый из банки в бумажный стаканчик зеленоватый напиток.
— Хорош? — спросил усатый.
— Хорош, пробирает.
Усатый ухмыльнулся.
— Так как насчет мандаринов? — снова спросил я, на сей раз подбодренный чачей.
Усатый сделал страшные глаза и махнул на меня рукой. Потом наклонился ко мне:
— Тебе много нужен?
“Две штуки”, — хотел я было сказать, но вовремя спохватился. Похоже, чача таки слегка почистила мои отуманенные курортной блажью мозги.
— Мешок возьму, — лихо ответил я, или, может быть, не я, а моя чача.
— О! — с уважением посмотрел на меня усатый. — Возьми еще чач, — мигнул он мне, — я дам тебе адрэс.
И, оторвав клочок лежавшей на столе газеты, что-то быстро нацарапал на нем.
“С ума они, что ли, посходили, что за конспирация? — ворчал я, выйдя с рынка и пытаясь разобрать каракули на газетном клочке. — Чего они боятся?” И тут мне вновь послышался мандариновый запах. И топот ночных ног. И приглушенные голоса: “Тише вы, милиция грянет”. Ах, Гете, Гете! “Kennst du das Land, wo Mandarinen bluehen?” А знаешь ли ты, для кого они цветут в этой стране?
— Кажется, мы попали в сезон охоты, — сказал я Лике. Я понял, что даже один единственный мандарин в руке здесь опасен, как бомба террориста. Я представил себе, куда можно угодить с этой бомбой. Однако куда при этом деваются вожделенные плоды и кто придумал эту охоту, я не знал. Но я прочел адрес. То был адрес Дульсинеи Владимировны.
5. Третья тайна Дульсинеи
Дульсинея Владимировна вошла, лучше сказать вступила, вплыла, вдвинулась в комнату и сделала таинственный знак рукой… Она приглашала нас в тайну.
Известных нам с Ликой тайн Дульсинеи Владимировны было три. Первая — наша подпольная ночлежка. Вторая — ихние подпольные мандарины. Но третья, о, третья…
Дульсинея Владимировна поведала нам ее наутро после дезертирства профсоюзной экскурсии.
— Сердце делает тук-тук, — сказала она, присев на Ликину раскладушку, и смуглое, с множеством морщинок, лицо ее порозовело.
— Что-что? — спросила ошарашенная Лика, в то время как я невольно пощупал рукой сумочку с лекарствами. По правде говоря, мы еще не совсем проснулись, и кто его знает, что мог означать этот сердечный стук в раскладушечном вертепе.
— Сердце делает тук-тук, — повторила Дульсинея Владимировна, прижимая руку к сердцу и неуверенно посматривая на меня.
— Пойди, погуляй, — мигнула мне Лика. Когда я вернулся, глаза обеих женщин блестели. У Лики — сияли лукавством, у Дульсинеи Владимировны — посверкивали почти счастливой слезой.
— Сердце делает тук-тук! — расхохоталась Лика, когда Дульсинея Владимировна, неуверенно поглядывая на меня, ушла. — Сердце делает тук-тук… тук-тук, — не могла остановиться смешливая Лика.
— Что у нашей Дульсинеи с сердцем? — спросил я.
— Тук-тук, — посмеиваясь уже на другой ноте, повторила Лика.
— Стенокардия? — спросил я, озадаченный неуместным для такого повода смехом подруги.
— Любовь!!!
— Хм, любви все возрасты покорны? — проворчал я недоверчиво, пытаясь представить дородную, давно шагнувшую в шестой десяток Дульсинею в роли, скажем, моей тоненькой Лики.
— И какая любовь! — воскликнула Лика. — Страсть. Молодой горячий любовник. И кто — министр! Министр сельского хозяйства республики.
— Мандариновый министр?
— Угу, мандариновый мандарин.
И вот Дульсинея манит нас настойчивыми движениями округлых, голых по локти рук с удивительно гладкой кожей. И даже сеть мелких морщинок на ее крупном лице куда-то спряталась. “Сердце делает тук-тук?” — спрашивает Лика. В ответ — отчаянный жест.
— Он сегодня придет, — произносит Дульсинея Владимировна и краснеет. — Я вас приглашаю… ужин. Ви потом играете Катуша?..
Ах, вот и кавказское застолье. Да еще с министром сельского хозяйства. Горы зелени, печеные почки, потрошки, долма, словом, деликатесы — блюда в три этажа и, разумеется, без числа зеленые солоноватые грузинские вина. Хм, может быть, и мандарины?
Стол был накрыт в полутемной прихожей. То есть на столе были расставлены выщербленные по краям тарелочки, рюмочки и лежали разнокалиберные ножи и вилки. Из граненого стакана высовывала нос красная роза. “Это ему”, — сказала Дульсинея Владимировна, и шафранные щеки ее раздвинулись в счастливой улыбке. Странный это был стол. Впрочем, мы уже знали, что с тех пор как умер “болшой человек, моя муж”, старший экономист батумского госплана с окладом 120 рублей, жене его пришлось не сладко. “Вот мой деньги, — жаловалась Лике Дульсинея, обводя рукой парад раскладушек. — Милиция — дай. Инспекция — дай. Агент — дай”. Но, намекнула она, теперь будет легче. “Автандил — очен богатий. Болшой дом. Болшой сад…” Ага, значит дело не только в “тук-тук”.
— Вы поженитесь? — брякнул я, не подумав.
— Ах, у Автандил есть жена, — вздохнула Дульсинея.
По правде говоря, откровения эти не то чтобы очень меня вдохновляли. Как-никак, в кошельке прекрасной Дульсинеи Батумской лили слезы наши не очень жирные интеллигентские денежки. Да еще этот постоялый двор, похожий на гулаговский вагон: “40 человек, 16 лошадей”. Дульсинея, однако, побеждала нас своей убийственной непосредственностью. Мы ей сочувствовали. И теперь с любопытством ждали явления кавалера сердца, столь звучно делавшего “тук-тук” в наших хоромах.
6. Две груши и служебное удостоверение
Рыцарь Дульсинеи Батумской никак не походил на Дона Кихота Ламанчского. Зато он сильно смахивал бы на Санчо Пансу, будь на лице его чуть больше добродушия испанского крестьянина и чуть меньше не положенных колхознику Пансе усов. К тому же, он был явно моложе Санчо. Кавалер дамы сердца, делавшего “тук-тук”, вошел походкой донжуана и резко остановился. Затем он проворчал что-то из-под усов, и впился глазами в светлую головку Лики. Наконец, обратив победоносный взгляд к смущенно жавшейся хозяйке дома, аграрный начальник республики вытащил из пластмассовой сумки две зеленых груши.
Да, это были те самые твердые груши, которые мы с Ликой уже встречали на батумском рынке. Министр сельского хозяйства торжественно возложил их на тарелку и приказал так, словно то были не две тощих груши, а два жирных барана: “Надо рэзать!” И тут он снова бросил тяжелый как копье взгляд в сторону любимой, в то время как та растерянно смотрела на Лику, резво взявшуюся за нож. Вскоре нарезанные ловкими руками Лики восемь зеленых ломтиков разместились на тарелках, и министр вынул из сумки четвертинку водки.
Признаться, закусывать водку грушами, к тому же жесткими и зелеными, мне как-то не приходилось. Тем более на Кавказе, где водке однозначно предпочитают коньяк, вино, в крайнем случае — чачу. Но восемь жестких ломтиков южного плода и мерзавчик “Московской” — это, видимо, было все, чем могло порадовать заезжих гостей руководимое министром земледелие. Министр, однако, не торопился разлить принесенный продукт. Он упорно смотрел на Дульсинею Владимировну, и в прищуре его темных, недобрых глаз были презрение и одновременно упрек. Под этим взглядом Дульсинея еще больше съежилась и вдруг исчезла. Наступило неловкое молчание.
— Меня зовут Автандил, — произнес, наконец, предмет сердечного стука Дульсинеи Владимировны. — Я замэститель министра! — продолжил он с нарастающим ударением и стал рыться в кармане кожаного пиджака. — Вот, — он протянул Лике маленькую красную книжечку. — Вот, смотрите, удостоверение.
— Что вы, что вы, — слегка отшатнулась интеллигентная Лика. — Мы знаем, что вы министр.
— Нэт, смотрите, тут написано “замэститель министра”, и фотография моя… — привстав над столом, он настойчиво совал Лике под ее точеный королевский нос свою раскрытую служебную книжку. И делал он это так, словно из нее, как из вдруг развернувшейся скатерти-самобранки, могли посыпаться на скудный стол роскошные министерские яства.
— Ах, закусить бы этой книжкой твою водку, — буркнул я себе под нос.
И тут вбежала запыхавшаяся Дульсинея Владимировна, держа в руке кошелку, из которой весело выглядывала зелень, высовывались края круга сулгуни и лаваш. Пир начался. Рюмка, лаваш, сулгуни, рюмка. Министр сельского хозяйства, между тем, решил на свой министерский лад восполнить скромность нашего пиршества. После каждой рюмки он торжественно, как томик Маркса, доставал свое удостоверение и показывал его с трудом сдерживавшей насмешку Лике. Он воздевал его над столом так, словно государственный дух документа должен был усладить наше обоняние и наполнить наши желудки. Министр был явно идеалистом.
Но тут Дульсинея Владимировна твердой рукой взяла меня под локоть и повела к инструменту. Под костлявые аккорды полупокойника “бехштейна” и под неудержимый стук томимого любовью сердца Дульсинея Кавказская стала напевать что-то похожее на “Катюшу”. При этом она поминутно оглядывалась на дожевывающего жесткий ломтик груши возлюбленного. Глаза ее сияли торжеством и любовью, словно она сама была Катюша, а ее молодец-министр нес зеленую вахту не у пустой бутылки водки, а на суровой дальней пограничне. Едва прослушав первый куплет, пограничник, однако, резко встал и жестом оборвал музыку. Он вынул из кармана кожаного пиджака бумажник, из бумажника фотографию, и, не обращая никакого внимания на растерянную Дульсинею, протянул ее Лике.
— Мой сын, еще маленки! — сказал он. — А это — мой болшой дом.
На фото был виден фруктовый сад, под сенью которого резвился упитанный малыш, за деревьями угадывался белый фасад с мраморной дорожкой у входа и силуэтом женщины в окне. Малыш держал в руке мандарин.
— Автандил, дорогой, а на всех мандаринов не хватает что ли? — не выдержал я. — Что тут у вас в сельском хозяйстве с мандаринами происходит? Куда они подевались?
— Мандарин — фрухт государственный, — значительно ответил министр после минутной паузы, во время которой он напряженно ощупывал меня подозрительным глазом.
— Да у вас тут настоящая мандариновая война, — не унимался я.
— Нэ война, а полытика, — сказал Автандил с вдруг возникшим сильным акцентом и поднял палец к потолку.
— В Кремль вы их, что ли, самолетами шлете? — взвился я, освободившись, наконец, из тенет “бехштейна”.
— Слушай, приходи ко мне, я дам тебе мандарин сколько хочешь, и дом покажу и с семьей познакомлю, — неприязненно сказал Автандил и снова потянулся за своей министерской книжечкой.
Тут не выдержала Дульсинея.
— Нэт у тебе никакой семья! — закричала она.
Министр молча посмотрел на нее. Казалось — все. Дульсинея Владимировна, однако, вдруг улыбнулась и потянула из своей кошелки мутноватого стекла бутыль.
— Ти мой лаваш еш! Ти мой вино пьеш! — сказала она негромко, но твердо, особенно твердо в окончаниях слов. И затем повернулась всем телом к нам. — Пей! Еш!
Пить, однако, не хотелось, а есть было больше нечего. Так что мы с Ликой извинились и побрели к своим койкам.
Не знаю, чем кончился этот пир Валтасара, но на следующее утро слегка побледневшая Дульсинея предложила нам перейти в боковушку, где не было никаких раскладушек, зато стоял настоящий двуспальный диван, имелся маленький столик и даже торшер. Пировать нас, правда, больше не приглашали, хотя Автандил приходил еще не раз. И каждый раз сердце Дульсинеи Владимировны выделывало “тук-тук”, и на лице ее появлялось виноватое выражение.
7. Притча о двух горбах
На этом, казалось бы, и конец мандариновой истории. Электричка бодро несет нас обратно мимо прославленных названиями вин и курортов станций. Правда, время от времени на платформах мелькают синие мундиры, и я замечаю ожесточенно жестикулирующих обладателей раскрытых рюкзаков, мешков и чемоданов, внутри которых угадываются заветные плоды. Мундиры, кстати, подозрительно оглядывая пассажиров, не раз прошлись и вдоль нашего вагона. Они только что удалились, когда в него вошла горбунья, волоча за собой плотно зашнурованную пенсионерскую сумку на колесиках. Двигалась она как-то боком и, проходя, задела меня плечом. Толчок был неожиданно сильным, и он всколыхнул в моей памяти другое недавнее прикосновение.
Вначале оно испугало меня. Нечто большое и холодное потерлось о бедро ничего не подозревавшего купальщика, едва я рискнул зайти в море, на поверхность которого то там, то тут всплывали крупные комки черной мазутной массы. Я как раз лавировал между ними, когда ощутил холодный ожог и увидел рядом с собой тень. Тень чуть не сбила меня с ног. Мне померещилось, что это акула. Я вскрикнул, и тень тут же вильнула в сторону.
Дельфин двигался странно. У него было явно что-то неладно со спиной. Ощупывая ногами дно, я пошел ему навстречу. И он снова потерся о мое бедро, словно хотел, чтобы его приласкали. Да, спина дельфина была изуродована. Я погладил его, стараясь не задеть чудовищный шрам, который делал спину выщербленной и горбатой. Он отплыл, словно зовя меня за собой в глубины моря. Но я плохой пловец и потому предпочел вернуться на пляж к наблюдавшей нас Лике.
— Видела? — спросил я.
— Я что-то ничего не поняла, — ответила Лика. — Ты делал какие-то странные телодвижения.
— Дельфин! — крикнул я, и в это время дельфин подплыл совсем близко к берегу, будто что-то хотел сообщить нам.
Он то отплывал, то возвращался, и когда мы собрались уходить, он поплыл вдоль пляжа, как бы провожая нас. Странный был это дельфин. И кто исполосовал его спину? Может, акулы решили расправиться с чужаком? Или жестокий, как государство, корабль прошелся по его спине равнодушным килем? Или какие-то злодеи-гарпунщики позабавились? Всю дорогу мы гадали, что могло стрястись с нашим новым знакомцем — ведь не каждый же день спиной к спине потрешься с живым дельфином, да еще таким — с историей.
Историю, трогательную, как евангельская легенда, поведала нам вечером Дульсинея. Несколько лет назад к тому самому месту, где мы с Ликой в тот день решили попляжиться, прибило дельфина. Спина его была распорота. Он истекал кровью. Мимо шли люди. Одни вздыхали, другие смеялись. Мальчишки кидали в умирающего камушки. Шел мимо и старый, давно уже одинокий рыбак. Он сбросил башмаки. Он подошел к безжизненному телу. Он стал стыдить прохожих. Он разогнал мальчишек. И день за днем он принялся выхаживать дельфина. И, о чудо! — воскресил его. Остался только ужасный шрам, так что дельфин казался теперь горбатым. С тех пор воскресший из мертвых дельфин каждую осень приплывает к этому месту. Увы, сам рыбак уже умер. А горбатый дельфин продолжает и продолжает звать своего спасителя. Наверное, он и меня о нем спрашивал…
Горбунья, тем временем, устало плюхнулась на сиденье, неуклюже поставив сумку меж обутых в грубые ботинки старческих ног. На дельфина она не была похожа. И все же мне почудилось между ними нечто общее. И не только уродливая спина. Я представил себе, как горбатая дельфинея задыхается в мазутном море равнодушия. А вот найдется ли для нее спаситель-рыбак? Или где-то и когда-то закидают ее камнями какие-нибудь безумные мальчишки?
Мальчишки не заставили себя ждать. Трое молодых милицейских вошли в полупустой вагон и тут же нацелились на горбунью.
— Чего везешь, мать? — спросил розовощекий русый сержант, неизвестно какими судьбами занесенный из-под сени курских дубрав в эту мандариновую державу.
Два других молодца, определенно местного розлива, остановились в ожидании.
— Горб свой везу, сынок! — неожиданно бойко ответила старушка, вполоборота продемонстрировав русачку спину. “Ты мне товар лицом покажи, — не растерялся парень. — Открой-ка нам, мать, что там у тебя в багаже?”
— Не открою, не имеешь права. Я инвалидная. Я к прокурору пойду…
— Э, мать, не куражься. Прокурор мне что дядя родной. А право я имею. Давай, расстегивайся, — и сержант быстрым движением раскрыл сумку.
— Ну, вот, а ты говоришь горб!
Победным движеньем курянин достал из сумки мандарин и поднес его к самым глазам горбуньи.
— Пойдешь с нами, бабушка! — едва ли не ласково добавил он, поигрывая мандарином на ладони.
И тут произошло нечто неожиданное. Старушка резким движеньем выхватила у него мандарин и со всего маху, даром что горбунья, бросила милиционеру в лицо. Сержант успел отклониться, и мандарин с глухим стоном вмазался в спинку деревянного сиденья. Кожица лопнула, и сладкая золотистая жижа брызнула сержанту прямо на лычки.
— Сопротивление власти! — завопил сержант, очумело глядя на забрызганный погон. — На погон… На погоны…
Он задыхался, он не мог найти слова, и, сжав кулаки, двинулся на старушку.
— Да ты знаешь, что за это полагается?
“Расстрел!” — услышал я ставший вдруг хриплым голос Лики. Смешливая, всегда сахарно-белая Лика, стояла с красным лицом. Глаза ее горели.
— Уберите-ка руки, сержант! — сказала Лика твердо и вдруг улыбнулась. — Давайте я почищу ваш погон своим платочком. Глядите, сколько на нем теперь золота — хорошая примета. Генералом будете.
И Лика, достав белоснежный платочек, стала оттирать погон сержанта, который вдруг обмяк и смотрел на Лику покорным взглядом. Товарищи его улыбались. Горбунья вертела головой из стороны в сторону. А я восхищенно глядел на Лику.
Надо сказать, что моя интеллигентная подруга обладала замечательным свойством с первого взгляда притягивать к себе любовь шоферов такси и милиционеров. Стоило какому-нибудь разведенному таксисту подвезти Лику, как он тут же предлагал ей руку и сердце. И гаишники порой снисходительно отпускали меня, если я вез Лику. Но здесь был случай особый.
— Пошли! — махнул рукой один из аджарских стражей порядка. И вся троица молча и без оглядки удалилась.
— Спасибо тебе, дочка! — горбунья протянула своей избавительнице мандарин. Лика покачала головой.
— Табу! — пояснил я.
Но старая мандаринщица явно не знала, что значит “табу”.
8. Бизнес есть бизнес, бизнес есть всегда
В Адлере мандариновый сезон кончился. Адлер — уже не Аджария, Адлер уже и не Грузия, Адлер уже Россия, даже в брежневское время — Россия. И дальше батумская электричка не идет. Но и милиция больше не интересуется мандаринами. Здесь другая милиция и у нее другие заботы. Так же, как и у нас. Наступила ночь, и шансов поймать попутку в нашу сторону немного. Пешком добрую сотню километров — сомнительно. Такси — слишком дорого, да и деньги наши кончаются. Однако нам повезло.
“КамАЗ” затормозил, и паренек в лихой кепочке бодро спросил: “Куда? А, ну, крюк небольшой, валите!” И вот мы втроем трясемся в кабине под прибаутки веселого шофера, который везет полный кузов — неужто мандаринов? Да нет, картошки. Россия все же. Я угощаю его своим по случаю доставшимся мне “Кемелом”.
— О, — качает он головой. — Откуда такое?
— Москва!
— Блок не продадите?
Блока у меня нет, осталось полпачки. Алеха затягивается ароматным импортом и, почувствовав кайф, вдруг откровенничает.
— Я, понимаешь, тут левачка схватил. Подрядился за 500 рублей три тонны картошки свезти из колхоза в город.
“500 рублей, — невольно прикидываю я, — две моих кандидатских зарплаты”.
— Какой же, Леха, резон платить столько за три часа работы?
— Плохо считаешь, — ухмыляется Леха. — В колхозе картошка по рублю, а в городе — по три. А вы, часом, откуда? — спрашивает он, сообразив, что Адлер совсем не Москва.
— Из Батуми.
— Фью-ю-ю! Куда ж вы мандарины-то попрятали?
— Нет у нас мандаринов. Мы не по этому делу…
— Шляпы, значит, — резюмирует Алеха, оглядывая нас так, словно больше не узнает, и разговор увядает.
Тем же взглядом встретила наши пустые руки Валентина.
— А вы и из Москвы ничего не привезли, — сказала она. — Тут чего только не привозят — платья, туфельки, колбасу. Все идет, и отпуск оплачен. А вы — пустые…
И я вдруг действительно почувствовал себя пустым и ничтожным. Что им наши заботы — Фукуяма, Оруэлл, Вебер, Олмонд, демократия, истина — так, сотрясение воздуха. То ли дело мандарины, картошка…
— А может мы и в самом деле пустые? — сказал я Лике ночью в постели. — Люди тут делают дело. Бизнес!
— Бизнес так бизнес, — серьезно сказала Лика. — Ну, а ты можешь днями и ночами бизнесом заниматься? — спросила она.
И была, конечно, права. Мы были с ней обречены существовать странной элитой в странном государстве, которое мы не любили, которое не любило нас, но почему-то платило нам зарплату. И коммерция была нам чужда, как торговля в храме.
— Так у вас же машина, — с последней надеждой воззвала к нам Валентина на следующее утро. — Съездили бы в Геленджик, орехов привезли. Здесь они хорошо идут. И вам, и людям польза.
Я покачал головой, и Валентина утратила к нам всякий интерес. Мы были из касты неприкасаемых.
А ночью мне снились мандарины. Целые мандариновые рощи, оглушающие красотой и ласкающие запахом, нежным как любовь. И я бродил среди них голый, влюбленный и невинный как Адам. И мне не хотелось сорвать ни одного из них.
Много воды утекло с тех пор. Крутится, крутится, набирая обороты, гигантское колесо времени, зацепившее было нас неожиданностями кавказской жизни. Мандариновый сезон, картофельный сезон, ореховый сезон… На десятки лет опередившая время Валентина, наверное, ходит теперь в новых русских. Но уже нет в живых смешливой умницы Лики. И в Аджарии неспокойно.
А мне временами как наяву видится этот батумский сезон. И тогда я иду покупать мандарины, с которых давно снято табу, но которые приходят к нам уже не из Батуми.