Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 4, 2011
Наталья СКАКУН
СРЕДА ОБИТАНИЯ
Рассказы
НА ЖМУРА
Наконец-то их Люба мужа привезла. Сняла с родительской души карантин, а то ведь никакая радость им в душу не шла из-за дочкиного холостого одиночества. Родители два ее последних письма насквозь истерли, гадая: что за муж, откуда взялся, хороший или так себе. Любе уже тридцать пять исполнилось — ей ли в мужьях ковыряться. Да и родители ныли: уж какого-нибудь, Любушка, найди, лишь бы человек был. Это они ныли, пока муж не появился. А как только он возник в далеком и нижнем Новгороде, так у родителей сразу требования обнаружились: не дурак ли? Не больной? Не разведенный ли? Их-то Люба — умница, красавица (больше умница, конечно). Два высших образования одно за другим. От учебы и засиделась. Потом на работе уважение зарабатывала. А как в отпуск — одна, и все к родителям. Но в этом году с мужем приехала. Утерла всей родне распухший от любопытства и предчувствия гулянки нос. Родители встречу и удовольствие свое растянули на три дня. Гости шли и ехали, даже кому и не стоило совсем. И было на кого посмотреть: военный, мало того — воевал, майор в отставке, с орденом. А уж рост, а уж голос! Как гавкнул: “Здравия желаю, старики-родители!”, — тут они и присели. Седой, правда, и разведенный оказался зять Анатолий, но молоде-е-ец… И все вокруг Любы вертится: Люб, Люб.
Отгуляли встречены — Люба дала родителям полный расклад обстоятельств со всеми подлежащими-сказуемыми: семья у них с Толиком всерьез, но жить в прежнем городе нет никакой возможности — старая жена мстит и мечет, а баба она влиятельная, из начальства. Поживут-ка они здесь. Само собой, о жилье переживать нечего — Толик ее — герой, и положена ему за это самая лучшая государственная квартира. Седеющий тесть понаблюдал с неделю молодого седого зятя, а потом пошел к товарищу Михаилу Максимовичу, что пощелкивал себе тихонько финансами — сидел бессменным начальником финуправления. Тот уже был наслышан о зяте-герое. Пожаловался на свою Наташку: “Чего хорошего? Выскочила замуж в девятнадцать, в двадцать — развелась. Опять выскочила. Так и скачет как блоха. А Люба — нет, молодец, отучилась, авторитет заработала, и с мужем не промахнулась. Ну и увела! — что с того? У хорошей бы не увела”. Михаил Максимович задергал нити связей, которыми был опутан с головы до пяток, как всякий коренной бюрократ, и тут же нашел места прибывшим молодым специалистам. Любу взял к себе в управление, а военного мужа устроил начальником по чрезвычайным делам. Место это было текучее, никто на нем долго не держался (каждого нового начальника сносило непредсказуемое ежегодное наводнение), но для начала годилось.
— Не беременная ты, доча? — пытала Любу, замирая от предчувствия сладкой дрожащей тайны, мама Екатерина Афанасьевна.
— Не беременная. И никогда не буду, — огорчила дочь. — Этого не может быть.
— Раненый он?! — ахнула мать.
— Он? — усмехнулась Люба, — он еще тот жеребец. Это я не могу — аборт, мама. Сами же говорили: учись или нам не дочь. Отучилась зато. Радуйтесь. Дочь!
Катерина Афанасьевна заплакала и прожила не в себе целую неделю.
Молодые супруги Кондратьевы адаптировались с места в карьер, особенно Анатолий Васильевич. Хоть он и не был местным уроженцем в отличие от жены, но прилип к месту как родной. А уже через полгода молодожены оказались в центре коварного политического заговора. Возглавлял заговор редактор местной газеты и племянник Михаила Максимовича Сергей Белоглазко (его тоже в свое время пристроил могущественный финансист). В результате заговора и грядущих выборов должен был пасть нынешний мэр Петкунов — мелкая вороватая душонка, а воцариться настоящий герой-освободитель Анатолий Кондратьев. У освободителя были все шансы: рост, голос, орден и местная жена. “Здравия желаю, землячки! — гавкал Толя на встречах с избирателями, — порядок нам нужен. Яс-с-на?” И все приседали от восхищения. У всех знобило в позвоночниках от административного восторга. Изнеженный Петкунов проиграл бой профессиональному военному, который во все время выборов именовал старого мэра Петуховым.
Михаил Максимович с Белоглазко по-новому расставляли фигуры в управленческой команде: делили портфели и папки, понижали, оставляли на уровне, расставляли еле видимые акценты во взаимоотношениях власти и подчиненных ей организмов. В приемной у финансиста водоворотился пестрый народ. Тщательно взвешивалась роль каждого в победе нового мэра и мера преданности финансисту. Люба захотела быть у Михаила Максимовича замом. А Кондратьев поиграл с недельку с телефоном, с куколкой-секретаршей (в его приемной больше никого не было) и заскучал…
Через неделю он, просветленный, пришел к Михаилу Максимовичу и потребовал выдать денег на духовой оркестр.
— Что?! — надулся как жаба финансист (он всегда надувался, когда у него денег просили — щеками отпугивал), — у нас на ремонты социальной сферы не хватает. У нас детский отдых на носу…
— Отставить! Нам нужен духовой оркестр! Яс-с-сна! — проревел обиженный мэр.
— Как еще депутаты скажут, — окоротил его Михаил Максимович.
…Гоша Александров — пятый сын беднейшей чувашской семьи, от которой теперь остались в живых только мать и три брата, нашел себе новую женщину. Женщина эта была непростая — в далеком прошлом получила высшее зоотехническое образование. Сейчас ее донимал хронический алкоголизм и четверо детей от разных отцов. “Мой ассортимент”, — так она звала свое потомство (сказывалось все же образование). Сам Гоша тоже учился на каком-то физмате, но недолго — бросил. Не хватало времени отсыпаться после “Ташкента”. В ресторане “Ташкент” Гоша играл на гитаре в ансамбле и пел отечественную и зарубежную эстраду на выбор, какую попросят. Маленький, чахлый Гоша голос имел сильный и высокий. Любимой песней его была и осталась “Земля в иллюминаторе”. Из “Ташкента” Гоша сходил в армию, потом снова играл, но уже в кабаке повтороразряднее, там пообещали его убить (причина ему была неясна, и оттого еще более пугающа), и он вернулся на родину. В родном поселке после года скитаний по разным производственным точкам Гоша пристроился к лесопилке (инструменту тоже отчасти музыкальному, хотя и монотонному). И вот этот Гоша встретил женщину с ассортиментом. Как интеллигентные люди, почти музыкант и бывший зоотехник, они долго, с неделю даже, тянули вступительные отношения. Потом, наконец, бурно сошлись, и уехали за туманом и за запахом тайги — на черемшу в бичевский город. Бичевский город вырастал каждую весну в тайге, на тридцать шестом километре федеральной трассы, поблизости от самого укосного черемшиного места. Основатели города трезво (насколько трезво могли рассуждать алкаши) рассудили, что мотаться каждый день в поселок и обратно смысла нет. Да и основной поток покупателей идет по трассе. Город составляли шалаши, палатки, землянки, навесы — кто на что был горазд. У каждого такого жилища чернело свое костровище, а в центре было еще одно — общественное. У городского костра собирались по вечерам, обсуждали кое-какие общие вопросы. Так, коллективным умом, пришли заготовители к мысли о разделении труда. Самых чистых и смазливых “горожанок” поставили продавать черемшу, остальные им подносили товар. Гошину Лиду безоговорочно взяли в продавцы. Гоша был очень горд успехом своей женщины, сам же носился по бочагам, где черемша толще и сочнее. По всей тайге охотились на мясистых-кровянистых людей энцефалитные клещи, для одних лишь бичей делая исключение. Никто из них энцефалитом не болел. Все, наоборот, здоровели на свежем воздухе. Да и питание тут было хорошее — по договоренности товар бичам отпускал барыга Леха Кошкин, сгружал прямо из своей термобудки кильку в томате, лапшу в пакетах, жидкость для ванн с женьшенем, которую заготовители принимали внутрь. От нее, видно, и набирались сил с иммунитетом. Вечерами Гоша пел, уважительно переглядываясь со звездным небом: “Земля в иллюминаторе”… После слов “грустим мы о земле — она одна” товарищи начинали тоскливо подвывать. “Этот город самый лучший город на земле”, — утешал тогда новой песней Гоша. И все веселели: точно, этот город самый лучший.
В поселке было одно, так сказать, градообразующее, предприятие — рыбозавод. Профиль завода бросался сразу в нос, гадать: “а чего здесь у вас производят?” — было не нужно. На рыбозаводе “Волна” солили свежемороженую селедку, иногда коптили сардину (придумал же кто-то башковитый возить за двести километров от города сырую рыбу, а вывозить соленую-копченую), принимали здесь у местных рыболовов маленьких, ершистых окунишек, созданных природой к пиву. Руководил заводом великий холерик и мелкий тиран Николай Гаврилович Зыбнотюк — брюхатый и тонконогий как комар, упившийся кровью народа. Надо было еще видеть народ, что работал на “Волне”. “Волна” была — самое дно. Бывшие и будущие зэка, парализованные бездельем тунеядцы и суетливые, но непроизводительные алкоголики, алиментщики по направлению из милиции — все оседали здесь. Опять снимались, кружили как чайки по поселку, снова оседали на “Волне”. Рыбу они не столько разделывали, сколько воровали. У каждого с изнанки штанов были нашиты специальные рыбные карманы. Зыбнотюк не ленился время от времени постоять на проходной, ощупывая выходящих. Улов его всегда был богатый. Вдоль забора “Волны” ходил специально озлобленный охранник по прозвищу Кот Ученый. Следил, чтоб работники не “кидали леща” — не перекидывали рыбу через забор своим вольным сообщникам. Рыбу все равно перекидывали. Только свист стоял и чешуя отлетала. Зыбнотюк ярился, кипел, нервные клетки его взрывались, лопались одна за другой как весенние почки. Борясь с воровством, Зыбнотюк издал указ об обязательном досмотре всех выходящих с завода работников. В результате на проходной случилась массовая драка, в которой Коту выбили зуб и исцарапали щеки. На следующий день на работу в разделочный цех никто не вышел. В тот день у Зыбнотюка случился инфаркт. Месяц его не было. Потом все пошло по-старому: Зыбнотюк тратил свой нервно-клеточный запас, работяги крали рыбу.
Этот Зыбнотюк был одним из самых вредных и куражливых депутатов. Долго тянул с принятием решения. Задавал вопросы. А уж если его голос вдруг оказывался решающим, Зыбнотюк растягивал резину своего удовольствия до потери терпения всего депутатского корпуса. Накануне первой сессии с новым мэром Михаил Максимович тайком поговорил с каждым депутатом, объяснил, почему оркестр — это смешно и ненужно. Все ему вежливо покивали, поусмехались с ним заговорщицки: “Какой оркестр? Какой разговор?”. Зыбнотюк тоже важно кивнул, но задумался. У него возникли вопросы.
— Здравия желаю! — весело проорал мэр, — голосуем за духовой оркестр, товарищи! За культуру и новую жизнь нашего поселка!
Михаил Максимович надулся жабой. Одного депутата не было. Пообещал и смылся по уважительной причине. Четверо предателей подняли руки. Четверо бюджетников сдержали слово — не погнулись. Зыбнотюк задал первый вопрос:
— А кто будет играть в оркестре? Разве у нас есть музыканты?
— Найдем! Обучим! — радостно ответил мэр.
— А где будет играть этот оркестр? — пытал дальше Зыбнотюк.
— В парке. Почистим. На танцах. Заведем, — и мэр сделал танцевальное движение в сторону Михаила Максимовича. Тот упасибожески отпрянул. — На похоронах выдающихся жителей нашей территории, — добавил Анатолий Васильевич. — У вас тут и помереть по-человечески нельзя. Все втихушку, втихушку…
Зыбнотюк важно и увесисто поднял руку. “Свинья ж какая!” — улыбнулся ему финансист.
Оркестр решили покупать не новый, подержанный.
— Но прежде найдем музыкантов, — уточнил, цепляясь за соломинку, Михаил Максимович. — И только тогда…
Город доживал последние дни. Черемша росла не по дням, а по часам. Становилась жесткой, несъедобной. Да и наелись ею все. Смотреть не хотели. Выручка была смешная — собакам на драку. Лида уехала к детям, а Гоша остался добивать сочный участок. К вечеру Лида вернулась вся в огорошенных слезах. Оказывается, у Гоши умерла мать, а хоронить ее, как выяснилось, не на что. Гошины братья расползлись кто куда по калымам. Гоша вот сидел на черемше. А денег не было нисколько. Гоша загрустил о материной бедности. Чего ж она, милая, на смерть-то себе ничего не сготовила? — старухи ведь копят. Невестка уже знала, что делать: надо идти к самому, он нуждающимся выдает. Гошу приодели, во что только нашли, и отправили просить денег на похороны бедной матери его.
Мэр Анатолий Васильевич сидел как на противотанковых ежах. Он ждал музыкантов с минуту на минуту. В местную газету три дня назад было дано объявление: “Поселковый духовой оркестр примет на почасовую работу музыкантов или желающих обучаться игре. Просмотр и прослушивание музыкального слуха — обращаться в приемную мэра поселка в рабочие дни”. Три дня прошло — музыкантов и желающих не было. Финансист усмехался в ящик стола: выдвинет, поулыбается вволю и задвинет. Секретарша Лена, измученная вопросами о музыкантах и возможных сроках их появления, готова была смыться на больничный. В семье Кондратьевых обстановка тоже была нездоровая. Люба напрягала дважды образованную голову, но музыканты ей на ум не приходили. Пыхтели виновато теща и тесть. Анатолий Васильевич подумывал о насильственном назначении своих подчиненных музыкантами оркестра…Как раз сейчас и подумывал. Михаила Максимовича за вечно надутые щеки мэр мысленно сочетал с трубой.
— К вам пришли, — доложила секретарша.
— Музыкант?! — встрепенулся мэр.
— Музыкант? — уточнила у Гоши секретарша.
— И-играл, — растерялся Гоша. — В “Ташкенте”.
Секретарша мигом вспорхнула со своего насеста, поволокла Гошу за рукав в кабинет. Гоша боялся, что рукав оторвется. Пиджак, ему выделенный, был старый, прелый, пах рыбой. Все Гошины братья, их знакомые, да и он сам не по одному месяцу отработали на “Волне”. В подкладке пиджака выносили селедку.
— Здравия желаю, дорогой вы наш музыкант! — встал Гоше навстречу мэр.
— …На гармошке, гитаре, клавишах, барабанах, тарелках, — перечислял Гоша, — и петь.
— С сегодняшнего дня…, — заскреб мэр по бумаге кривопишущей лапой, — …руководителем оркестра.
— Не могу с сегодняшнего, — испугался Гоша, — у меня мать умерла, а похоронить не на что.
— Так что же вы молчите?! — обиделся Анатолий Васильевич, — вашу дорогую мать похороним с почестями и автоматным залпом.
Кондратьев лично позвонил в ритуальные услуги. Похоронные услуги, перепуганные насмерть, сдернули с витрины самый дорогой гроб. Любу мэр обязал найти бельишка на худую мертвую старушку. Жена нарыла в обеденный перерыв итальянские трусы с лифчиком, набор этот стоил полторы тысячи, и темненький польский костюмчик в узкую белую линейку. Люба из этого потолстела. Мэр бы и гроб в малом депутатском зале выставил, но Гоша попросил отпустить их с мамой домой. Тогда мэр пообещал разделить с семьей музыканта горечь утраты. И действительно разделил: командовал похоронами (“Выноси!”, “Заноси!”, “Стой!”, “Равняйсь!”, “Закидывай!”), возглавил и поминки. Гошина родня (мигом нашлись оставшиеся два брата) и мамины соседи стеснялись пить в присутствии самого — макушка его почти упиралась в закопченный потолок материной избушки, галстук сыпал искры и целые звезды, одеколон его задавил запашок гниющей в подполье картошки — мать не успела посадить. Но мэр скомандовал: “За мать-старушку, за землю родную ей пухом!” — и начало было положено. Второй тост Анатолий Васильевич предложил “за наш поселковый духовой оркестр”. Гоша достал плохо зашитую гармонь и заиграл-запел “Земля в иллюминаторе”.
— Мо-ло-дец! — ахнул мэр. — Благодарю за службу!
Люба стояла на родительском крылечке, ловя с соседней улицы звуки шумных поминок. Пели и, кажется, плясали. Рокотал как гроза мужнин голос. Во дворе заходилась в истерике охрипшая уже собачонка. Наедались Любой и сыто отлетали прочь комары. Ночь пыталась подбодрить женщину, подмигивая ей успокаивающе наивными глазками звезд. Да разве разглядеть этим близоруким глазкам, что у Любы в сердце?! “Год продержался, ровно год, — высчитала Люба, — что же теперь будет?”
Анатолий Васильевич пришел спать под утро, напевая: “Когда этих клавиш коснется рука”… Он похохотал еще пару минут — его щекотало счастье. И уснул, не заметив на кровати параллельную ему жену. На работу мэр и Гоша вышли как два штыка. Мэр уселся в кресло сочинять репертуар оркестра. А Гоша встал у проходной “Волны”, цедя узкими глазами толпу.
— Иван Иваныч! — крикнул он покосившимся баритоном.
Бывший худрук Дома культуры, не справившийся с многообразием талантов, недоверчиво подошел к Гоше.
— Что?! — не поверил он, — играть? В оркестре? Это на жмура что ли лабать?
Гоша заверил, что и на жмура тоже. Обязательно. Жмуров будет — завались. Репетиция в семь, в ДК.
Гоша, распорядившись судьбой человека, пошел прочь сначала важно, потом от нетерпения сбился на рысь. Трико на его заду висели как порожние. Иван Иваныч, постояв недолго, плюнул в ворота “Волны”, а сам туда не пошел. Раздумал. Гошу Иван Иваныч знал досконально. Сам учил его играть. Только приехав в поселок, Иван Иваныч создал ВИА “Песня” из старшеклассников. Самым перспективным был, конечно, Гошка. Что ни сунь — играет. За пианино, выродок, первый раз сел и, пожалуйста, “Естедей”. Иван Иваныч и оркестром руководил, и хором. Бабы его выжили, культурные бабы. Женили на себе по очереди, делали коллективные аборты, а потом уволили по статье.
Две недели подряд секретарша Лена на звонки и визиты отвечала одно: “Занят с оркестром”. Действительно, мэр был занят. Привозил и увозил забракованные Иван Иванычем инструменты, командовал репетициями: “Марш! Отставить!”, “Не в ногу!”, “Труба, тяни!”, “Как бьешь?! Себе по башке постучи!”. Сгонял школьников с пришкольных грядок в парк (семь берез, восемь тополей, акации и памятник замученным героям). Собирал плотников возводить эстраду, сколачивать скамейки. Электриков — тянуть иллюминацию. Споткнулся он только о фонтан — никак не устраивался вертлявый. Чтоб подвести воду, требовалось проложить водопровод по улице в сорок домов. Мэр отложил фонтан до следующего лета. Михаил Максимович вздрогнул и задумался о контрходах. Люба-жена тосковала — муж приходил выпивший. Зато Любиных родителей благодарили все сорок домов возрадовавшейся улицы. Хороший, говорили, ваш зять человек, а уж хозяин какой! — дай Бог ему здоровья.
В середине июля, в душистую сумеречную субботу оркестр заиграл “Ночь коротка”. Звуки, неслыханные звуки, полетели из труб как медные птицы к сияющим гнездам-звездам. Густой летний воздух хорошо держал наспех обученных птиц, сглаживал трепет и дрожь неуверенности. Мелодия поднималась все выше и укладывалась складнее, все, наконец, ее узнали.
— Одни бичи! — ужаснулась жена Михаила Максимовича, рассматривая эстраду.
На эстраде музыканты были в одинаковых белых рубашках, темно-зеленых галстуках (на армейский вкус мэра).
— Сергиенко пенсионер, этот мент бывший, вон физрук, — показывали ей.
— Все равно ненормальные, — не поверила жена.
Михаил Максимович загадочно улыбался. Иллюминация сверкала тремя разными цветами, перед желтым слегка задумываясь. Мэр вышел со стройной своей, светленькой Любой (сумерки смягчили ее хрящеватое, слишком прямое лицо) и повел даму в вальсе, напевая: “Пусть я с вами совсем незнаком”. Публика завыла от умиления, захлопала. Народу было много — обтолпили все березы-тополя. Михаил Максимович потянул за руку супругу. “К-куда?!” — споткнулась она. Выходило и другое начальство. В сарафанчике старшей дочери жалась у самой эстрады Гошина Лида. Маленький ее сожитель на сцене очень вырос и страшно похорошел. Он барабанил и бил по тарелкам, щурясь как кот.
“Фортиссимо!” — оценил выступление оркестра Иван Иванович, что надо было понимать как “ну, наделали мы шуму!”. Кондратьева население обожало. Женщины представляли себя в его лапах, летящими по кругу. Противники затеи мэра капитулировали безоговорочно, Михаил Максимович сдул щеки и провел по линии оркестра кое-что по мелочи себе на ремонт. Об оркестре написала большая газета, сняла сюжет региональная телекомпания. В сюжете мэр опять танцевал с Любой (специально было куплено сиреневое платье), после вальса, ничуть не запыхавшись, рокотал: “Культур-ра!”. До чего дошла слава — оркестр пригласил на гастроли соседний район. У них там намечалось народное гулянье. Соседняя власть недоверчиво разглядывала оркестрантов. Рубашки, галстуки новые, а обуты кто в шлепанцы, кто в кеды. Брюки хорошие сидели только на трубе, да и те милицейские.
— Руководитель оркестра, — представил Гошу Кондратьев.
Гоша по-детски беззубо улыбнулся. Рубашку на нем еле уторкали в штаны — так была широка. Сквозь белую рубашку просвечивал синий череп наколки. Иван Иванович косил ревнивым глазом — его роль в оркестре была значительней, но Гоша первым попался мэру на глаза. Кондратьев до сих пор думал, что Гоша — музыкант-узбек из Ташкента.
Соседи остались довольны. Оркестр, не взирая на скудный репертуар, приспособился играть по кругу. И выходило, что много. А как выпьет гуляющий человек, так и вовсе получается вариация. Местный глава вручил Гоше две новые пятитысячные бумажки. Труба, не удержавшись, утробно заурчала. Оркестр чуть ни грянул туш.
— Отставить! Р-разойдись! — скомандовал бдевший Анатолий Васильевич и выдернул у Гоши радостные денежки.
Люба в борьбе за трезвость и семейную жизнь, что взаимосвязано, санировала Толины карманы, чуяла заначки сквозь стены и расстояния. Удрав от оркестра на служебной “Волге”, Толя хорошо посидел в придорожном кафе. Вернувшись под утро к жене, громко пел “Как сын грустит о матери”… После афганской контузии он был заведующим клубом.
Утром мэра ждали в приемной Гоша и Иван Иванович. Оба ясные с трезвого измученного вечера. Мутный с похмелья мэр буркнул “проходите!”.
— Мы так не можем работать. Нам тоже кушать надо, — жаловался Гоша. — У меня жена и четверо детей. Их скоро в школу собирать.
— Вы нам обещали почасовую оплату. Где она? — горячился Иван Иванович. — Я из-за вас завод бросил (будто он руководил этим заводом).
Анатолий Васильевич попросил пригласить финансиста.
— Выдать им! — махнул рукой на посетителей.
— Это с какой, простите, статьи я им выдам?! — изумился Михаил Максимович, — у меня их нет в штатном расписании.
— Поставьте, — приказал мэр.
— Это как я вам их поставлю?! — раздулся жаба. — На каком таком основании?! У нас и так сокращение штатов. Дворника сократили. За него теперь техничка разрывается надвое. А вы мне целый оркестр предлагаете незаконно… Что наши депутаты скажут?! Да один Зыбнотюк меня с г…ном съест…
Мэр отослал финансиста, морщась лицом и всем телом — по гладкому серому пиджаку пошла рябь. Гоша с Иваном Ивановичем сидели непреклонно. Они относились к классу трудящихся, чутко улавливающих истинную заинтересованность в их труде. Если ее не было, с достоинством помалкивали, но уж если была, рвали как пираньи.
— Денег вам надо? — хохотнул мэр. — Сейчас будут вам деньги. Лопнете. Треснете. Подавитесь. — С моргом соедините! — заорал секретарше. — Морг? Кто там у вас? А кто это? С ветстанции? С ветстанцией! — полетела команда Лене. — Ваш Семенов? Тридцать пять лет в одной лаборатории, и вы молчите?! Отставить! Такого человека надо хоронить с оркестром. Да, с вас шесть тысяч. Р-разойдись!
Ветстанция половину денег удержала с семьи покойного, но уж похоронили на славу. Ве-е-ечную сла-а-аву. Оркестр надрывался от сострадания. Провожающие совершенно оглохли от грохота. Горе их забилось в самые тихие уголки души. Куда-то в пятки.
Анатолий Васильевич взял себе, как импресарио, всего тысячу. Пятерку порвали между собой оркестровые массы. Лида попросила у Гоши платье в точности такое же сиреневое, как у мэрши. Она хотела танцевать вальс. Вальс! Вальс! Вальс!
Уже и родители Любины поняли: пьет собака-зять. А что они хотели в тридцать шесть уже дочкиных лет? Легких крестов в эту пору не бывает. Разобраны. Остались одни чугунные. Зять Анатолий клялся старикам-родителям и Любасе, что “все, кранты, в последний раз”, но слова не держал. Никакого слова: ни мужика, ни военного, ни майора, ни мэра, ни орденоносца… все слова перепробовали. Деньги он добывал отработанным способом: морг-оркестр. Редкая организация, исключительная семья отверчивались от оркестра. Достойны были все. Мэр стыдил уклонистов:
— Ну и что, что сидел?! Отставить! Яс-сна. Искупил кровью. Проводить по-человечески с оркестром. Постановление администр-р-рации…
Но чаще покойник своей биографией прямо напрашивался на оркестр. Все кругом были ветераны, участники, заслуженные работники, на худой конец — незаслуженно репрессированные. Облегчали Кондратьеву задачу. Похороны резко вздорожали. Аккуратные заблаговременные старушки, уяснив, что предстоит еще одна существенная статья похоронных расходов, принялись откладывать “на музыку”. Чем значительно продлили себе жизнь, ибо известно: жизнь кончается с последним иссякшим интересом. Над поселком стоял непрерывный духовой вой и рвущий душу дребезг. Однажды умер от кровоизлияния некий Преображенский из милиции. Райотдел наотрез отказался платить за оркестр (это был уже третий райотделовский покойник. Зам по кадрам прикинул: если так дело пойдет, нечем будет угощаться на святой праздник — день милиции). Уперся райотдел: нет, всего год у нас, переводом. А родственники новопреставленного Преображенского притащили мэру письменный отказ покойного от оркестра. Явную и наглую подделку!
— Отставить! — кричал на них мэр. — Как он мог написать, если “не приходя в сознание” умер?! Я сам с врачом разговаривал. Его положено с оркестром. По-ло-же-но. Он погоны носил, он с оружием защищал вас. Уважение надо иметь!
Родственники упрямо отказывались.
— Места на кладбище не дам! Земля чья?! — нашелся мэр.
— Беспредел…, — заплакала вдова.
По субботам оркестр играл в парке. Но неблагодарная публика схлынула. Пресытилась культурой. Зато Лида вволю навертелась в вальсе. В сиреневом платье (почти как у мэрши Любы, только с рынка) танцевала с семенящим Гошей. Кавалер ее был ниже ростом, терял в поворотах шлепанцы, ухмылялся. На эстраде, стучащий в тарелки, он выглядел солидней.
Оркестр трубил, выдувал вальсы и целые попурри как ни в чем не бывало. На новых скамеечках под веселыми цветными фонариками рассаживались горожане бывшего черемшиного города. Кричали: “Браво! Бис! Повторить! Гошка, Кондрат, давай Город вдвояка! Иллюминатор! Валяй, лабухи!”. На иных скамейках разливали. Сам оркестр, отыграв, располагался прямо на эстраде. На переднем крае, свесив ноги, сидел с бутылкой пива мэр. Дирижируя сушеным лещом от Зыбнотюка, сильно пел в ночь: “В городском саду играет духовой оркестр. На скамейке…” “Где сидишь ты…, — подхватывал Гоша, — нет свободных мест”.
Люба, пока оркестр играл, уже привычно дежурила на родительском крыльце, чтоб пар кипения ее души выходил не в жилое помещение, а в нечувствительный космос. Натренированным ухом ловила она в атмосфере хохотки и выкрики веселящегося супруга. От последнего оркестрового вздоха отсчитывала четыре неторопливые бутылки, накинув материну собачью шаль с пустой середкой и лохматой каймой шла окликать из кустов своего Толика. Только она его любила, единственная.
— Брось его, — нашептывала Любе мать. — Что с него толку? Позор один. И детей не нажили. Четыре года ему не усидеть.
На рыбозавод “Волна” пошел больной лещ из ближайшего водохранилища. Леща солили, коптили, и скоро он уже был деликатесом в фирменном магазине “Золотая Рыбка”.
Лиду на разделке страшно мутило. Не отработав и недели, явилась она к мастеру за расчетом. Мастер давать расчет отказался — рабочих не хватало. Тогда отважная и образованная Лида отправилась к самому Зыбнотюку в кабинет.
— Что?! — взревел Зыбнотюк, — марш работать! Тошнит ее! Кто пустил?! — Зыбнотюк бросился было на Лиду, но закачался в удивленной неуверенности и рухнул.
На завод, ревя от нехорошего женского предчувствия, прилетела скорая. Зыбнотюка увезли. Дежуривший у больницы Лидин сын (Гоша его поставил следить за обстановкой, морг стал мэру нагло врать) все понял и побежал прямо на репетицию оркестра.
— Лабать! — возвестил он, радостно подпрыгивая. — На жмура!
Конечно, не могло быть и речи, чтоб директора завода, депутата и ветерана всех трудов на свете проводили без духового оркестра. Втихушку…
Зыбнотюка, умершего от третьего (уточнили, вскрыв) инфаркта, хоронили как никого. Гроб стоял в депутатском зале. Кондратьев сказал слово:
— От нас не вовремя ушел боевой товарищ. Настоящий друг. Выручил меня с оркестром. Не забуду. Рыбы не жалел. И вот сердце не выдержало.
Присутствующие навзрыд вздыхали, переминаясь в удобном стойле жизни. Михаил Максимович, точа слезу, по привычке косился на покойного депутата: не будет ли вопросов у Николая Гавриловича? Не поднимет ли он, не дай бог, руку?
Виновато, на брюхе ползли машины с пассажирами, шли убитые горем пехотинцы-провожающие. В грузовике Гоша бил в тарелки, жмурясь от удовольствия и без того узкими чувашскими (а мэр думал, узбекскими) глазами.
Супруги Кондратьевы снова, уже не ведая того, оказались в центре политического заговора. За мэром следила секретарша Лена, шофер, техничка, сам финансист — все, кроме Любы. Любу Михаил Максимович по-отечески обнимал, жалел “как дочку”, просил терпеть и убеждал, что все образуется. К Михаилу Максимовичу по очереди приходили депутаты. Лица у них были как у докторов, вызванных на консилиум к безнадежному больному. Оркестр играл до поздней осени в парке, не уставая лабать на жмуров. Потом перешел в Дом Культуры и открыл собой праздник в честь дня милиции (райотдел все-таки не отвертелся). Мэр Анатолий Васильевич не пропускал ни одной репетиции. Он планировал как следует бахнуть на Новый год под елкой на катке. Никогда прежде катка в поселке не заливали. А теперь уже расчищали площадку. Свалив меховой картуз на мощный затылок, мэр бегал по будущему катку, гогоча “Культур-ра!”, пел “Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним. И отчаянно ворвемся…”. Из окна за ним наблюдал финансист. Щеки его распирала довольная улыбка из редких зубов.
За две недели до нового года состоялась сессия. Мэр явился на нее румяный, с воздуха, дыша зимой с дымком и алкоголем со шпротиком. Депутаты согнули шеи как деликатные лебеди — смотрели в документы. Председатель Совета (финансист дал ему десятку) попросил разрешения зачитать одно входящее. Бумага называлась “Один день из жизни нашего мэра”. Председатель, робея, начал:
— Понедельник, одиннадцатого. Вызвал “Волгу” в полдесятого (рабочий день у нас с восьми), по пути заехали в “Теремок”, купили чекушку и три бутылки пива.
Кондратьев хохотнул. Председатель замер. Кашлянул финансист, побуждая продолжать.
— На рабочем месте закрылся. Велел ни с кем не соединять, никого не впускать. За дверью пел песни. “Король оранжевое лето” и “Мы монтажники-высотники”. После обеда ушел на репетицию оркестра.
Анатолий Васильевич перебил:
— Отставить!!!
— Отчего же? — мягко, вкрадчиво возразил Михаил Максимович, — давайте выслушаем до конца. Любопытно.
— В семь часов вечера своим ключом отпер здание администрации с черного хода, велел сторожу “Р-разойтись!”. Провел к себе в кабинет двух оркестрантов: Александроваи и Ивана Ивановича Ступкина, с ними девушку-гардеробщицу ДК Максименко. До четырех часов утра в кабинете пели и шумели, а девушка еще и визжала. В четыре часа утра в здание администрации постучалась Любовь Сергеевна Кондратьева, сильно ругала сторожа, бросалась на него в драку. Потом прошла на второй этаж. Там снова очень кричала, все падало. Выскочила раздетая гардеробщица.
— Отставить!!! — опять заорал мэр. — Гардеробщица была одетая.
…Не отсидев в кресле мэра и года, Анатолий Васильевич Кондратьев покинул пост по болезни в соответствии с четвертым пунктом шестой главы устава муниципального образования “Преждевременное прекращение полномочий главы”. Покинул он и поселок, и Любу. Вместе с ним пропал Гоша Александров. Ивана Ивановича все ж оставили в ДК руководить духовым оркестром. Раз купили оркестр — не выбрасывать же добро. Да и старухи уже на музыку поднакопили. Состоялись внеплановые выборы мэра, на которых победил редактор газеты Сергей Белоглазко — автор нашумевшей статьи “Самоуправство в сопровождении оркестра”.
Люба и Лида, не зная друг друга, встретились в женской консультации. Лида еще думала: рожать — не рожать? Гошина невестка уговаривала ее рожать: деньги на детей сейчас дают хорошие, тем более, быть ей с пятым героиней. А Гошка, конечно, вернется. Устроится только на новом месте в оркестре и заберет их всех. У Любы никаких сомнений не было. У Любы была тихая, полная, круглая радость. И лицо ее сухое, длинное округлилось вслед за животом. Глаза попростели с не накрашенными ресницами. Осторожными пушистыми взглядами поглаживала бывшая мэрша животы вокруг сидящих товарок. Представляла, какой у которой родится ребенок. В Лиде разглядела девочку: желтенькую, худенькую, живучую. У нее же будет мальчик, здоровенный, громкоголосый. Сиреневое платье, в котором летом танцевала вальс, Люба подарила племяннице на будущий выпускной. Хоть и жалко ей было. Чуть-чуть.
КОТ
— Домой летишь? — прямо в ухо и в лоб спросил Макса потусторонний голос. — Забыл! — догадался говорящий в трубку. — “Лингва”, четвертая группа.
— А! — узнал Макс не голос, а свою прошлогоднюю языковую школу. Во рту появилась слюна как от слова “лимон”.
— Ну вот! — голос вздохнул.— Вот так отъедешь сто километров влево, и будто умер. Ты-то как? Домой летишь? — повторил собеседник.
— Не лечу, некогда, — признался Макс.
— Работу, что ли, нашел?
— Да нет, так, — замялся Макс, — почитать кое-что надо.
— Сессию не сдал! Яс-сна! — просиял голос. — А я вот лечу. С подругой. Но есть проблема. Кот.
Макс молчал.
— Я — Слава Савинов, если что, — признался голос, — я тебя помню. Ты — человек надежный. Посиди с котом, будь человеком. До сентября.
Макс молчал.
— Я за твою комнату заплачу по сентябрь. Выгодно. Классно вообще.
— А где? — спросил Макс. — “Из-за кота! По сентябрь!” — обалдел он.
— Я же сказал — сто на автобусе. Дом новый. Рядом парк, супермаркет. Все новое. Все до сентября оплачено. Кот — мужик, гарантирую. Жду на вокзале.
В новом доме с говорящим лифтом, на шестом этаже маленькая девушка, опутанная большими волосами, прыгала на пузатой сумке. Утрамбовывала вещи.
— Он… — прыгнула девушка, — на… — прыгнула девушка, — деж… — прыгнула девушка, — ный?
— Очень, — кивнул девушке Слава. — Самый. — Наш кот, — представил Слава Савинов.
Белое и пушистое животное на диване не шелохнулось.
— Зовут Секс, — хихикнул Слава.
— Надо… — прыгнула девушка, — чтоб, — прыгнула девушка, — было, — прыгнула, — кс. Коты — … — это — …. — любят.
Морда кота была как-то травматично втянута в черепушку.
— Консервы на кухне, — позвал Савинов, — корми разнообразно. Секс нуждается в разнообразии, — Слава опять хихикнул. Слово “секс” его щекотало.
— Цветы, — перехватила девица инструктаж и указала на два горшка с пышной зеленью. — Вечером выносить на балкон, утром заносить. Поливать теплой водой. Теплой. Понимаешь? Не любят ледяной воды и прямого солнца. Не перепутай!
— Пива? Холодного? — предложил Слава.
— Автобус! Сумки! — напомнила девушка.
Макс помог сволочь сумки к лифту. Девушка тиснула кота, чмокнула в тазик морды. “Чао, Секси!”
— Держись! — помахал Слава. — За комнату заплачу-у-у!
— Интернет-то у вас есть?! — всполошился Макс о главном.
— Обижа-а-а-ешь-ш-ш-ш, — раздалось из лифта.
Макс вернулся к коту и даже взял кота на руки. Слегка наотлет. Кот был словно опилками набитый — негибкий, неотзывчивый. Да Макс и не любил кошек. Он принялся искать Интернет и не нашел. Телефон Славы Савинова не отвечал. “Ах да, самолет…”, — подумал Макс и сам себе удивился: какой самолет?! Они полчаса назад уехали в лифте. Макс еще поискал. Наткнулся на диски. Одна порнография. Не с котом же смотреть. Отнести цветы на балкон? Цветы были Максу знакомы, хотя он в цветах не разбирался. Макс нагнулся ниже — цветы в горшках обдали пластилиновым запахом. Конопля! Стопудовая! Савинов с подругой выращивали коноплю. Макс оттащил горшки на балкон. Этаж верхний, здесь их никто не видит. С балкона открывался и сразу закрывался соседним зданием вид. Внизу прошли девчонки, с такой высоты красивые. Макс лег спать, а кот так и остался сидеть в продавленной в диване вмятине.
Проснувшись, Макс понял, почему мама так возмущалась его привычкой бросать штаны на пол. Кот нассал прямо в разрез кармана. А в нем лежали все Максовы деньги. Кот, белый и пушистый, находился на своем месте. Макс принялся звонить Савинову, дабы сообщить ему, что кот его — не мужик, а мудак — безрезультатно. Мыл под краном деньги, сушил феном, прыскал на них духами Савиновой подруги — не помогало. А еще говорят: деньги не пахнут. Штаны тоже пришлось застирать. Единственные. Лишних штанов Макс по рассеянности не захватил. В холодильнике из еды лежал сыр с плесенью: то ли испортился, то ли деликатес такой. Макс вспомнил о горшках. Потащил с балкона. И решил, что он — ненадежный. Уедет и бросит Савинского кота и Савинскую коноплю. Что тут делать до сентября без Интернета?!
Кот пересел на кухню. Тоже, видно, жрать захотел. Макс открыл для него пакет, сунул миску в белый мех морды. Кот отшатнулся. “С таким козлом — до сентября!” — пожалел себя Макс. Без Интернета ломало. Макс сел за старую нудную стратегию, и так расстрелял жирный кусок ненужного времени.
Кот один день прожил как человек, а на другой нагадил Максу в кроссовок. А телефон Савинова не отвечал. Макс хотел сказать ему, что кот погиб — выпал с балкона. Внизу был очень убедительный бетон. Кот сидел с видом старушки, укутавшей зябкие лапки в пуховую шаль. И выражение морды у него было старушечье — инвентаризация внутреннего содержимого, годно ли оно на суд божий, все ли грехи отпущены? Пора была заносить коноплю. “Что моя жизнь? — подумал Макс. — Секс и конопля!” Взял да и завалился спать. Разбудил Макса навязчивый лай. “Кот! — догадался он, — надо же, какая скотина!” На соседних балконах: справа, слева и всюду снизу роптали жильцы: “Безобразие… бедный… бедняжка… жарко… пить… есть… позвоните в полицию… ветеринару”. Макс высунулся: внизу на скамейке лежал человек (спал или умер). К скамейке была привязана черная болонка. Она и тявкала. Она и вызывала сострадание. “Хорошенькая… бедненькая… негодяй какой… развалился… в полицию”. Макс надел подсохшие кроссовки и через три минуты вышел во двор как гладиатор на арену. “Колизей” затих. Заткнулась и черная шавка. Макс подошел ближе и понял, что человек живой. У него были вызывающе открыты глаза.
— Вам плохо? — спросил Макс.
Человек закрыл глаза.
— Плохо?! — повторил Макс.
Человек уютно ерзнул головой, собака заскулила.
— Дайте ей попить! — крикнули с балкона. — Пить! Напоите животное!
Угловой дом носил название дома для людей почтенного возраста с предоставлением услуг заботы. Человек явно был оттуда. У него было все необходимое: седины, морщины, маразм. С балконов снова понеслись распоряжения, касающиеся собаки: отвязать, удлинить, напоить. На звонок Макса из престарелого дома вышла дама с улыбкой на фотоэлементах — губы ее разъехались, как двери в супермаркете.
— Вашему дедушке плохо! — объявил Максим.
— Моему дедушке?! — переспросила работница. — Этого не может быть! Мой дедушка умер, он, я надеюсь, в раю, ему хорошо.
— Дедушка на лавочке, там, — показал Макс.
Сотрудница престарелого дома сделала во двор несколько взволнованных шагов, сдержанных тугой юбкой.
— У нас запрещено с собаками, — просияла она, — это не наш господин. Сначала вы должны собрать документы, подать их в присутственные часы по адресу (я вам напишу). Но с собакой, уверяю вас, никто не разрешит.…Такое правило. Если бы все пришли с собаками…
— В задницу, — выказал огромный голос престарелый господин. — Идите вы в задницу.
Болонка тоже затявкала: “В зад! В зад! В зад!”.
— Будем вас с радостью ожидать, — улыбнулась работница.
Больница и полиция были рядом. И еще два кладбища: обычное и еврейское. Макс не знал, куда теперь. И надо ли?
— Здесь рядом больница, — предложил он.
Человек отвязал собаку, надел рюкзак, на котором спал. Скомандовал: “пошли!” и пошел вперед, не оглядываясь. Прошли мимо больницы, мимо полиции, мимо двух кладбищ. На обычном кладбище жалобно горели поминальные свечи. Еврейское стояло темно и тихо. На тротуар подвернувшейся под ноги улицы красные герани накапали лепестков, как накровили. Господин управлял черной болонкой, исправляя ее крены к мусорницам. Фасад болотно-серого следующего дома был утыкан головами сатиров с высунутыми языками — время облизывалось и дразнилось на идущих мимо смертных. Штукатурка местами отпала, больно, до нервов оголив камни кладки. Как должны теперь эти камни ныть даже от самого слабого ветерка. Окна в доме не светились, двери не выглядели входными. Этот дом прибавлял прохожим пугливого шагу. Вдруг господин остановился, подтянув отбежавшего пса.
— Полезай! — велел провожатый Максу и указал на отверстие в стене, вровень с тротуаром. Такие отверстия шли подряд, их прикрывали железные дверки со сквозным узором. На этой же дыре дверка болталась.
— Дверь откроешь! — велел господин. — Вверх по ступенькам, направо и прямо. Понял? Или ты иностранец?
— Я — иностранец, я понял, — подтвердил Макс.
И стал спихивать ноги в подвал, пахнущий, как все подвалы, осевшим человеческим илом. “Порежут на органы! Этому деду нужна почка или печень! Он точно больной. Инквизиция. Сидит там до сих пор. Или даже вампиры. Рядом два кладбища. И мама никогда не узнает… А, может, мы идем красть?” Ну да от скуки люди залезали и не в такие дыры.
— Посвети телефоном, — раскатисто посоветовал дед.
Макс уже был в подвале. Доски у стены, коробки не геометрической горой, велосипед без заднего, запах изо рта канализации. Макс поднялся по ступенькам, подсветив. Повернул направо, спустился вниз. Сверху, а показалось прямо на него, что-то упало. Шарахнулось и едва не пробило ребра сердце. Макс нажал на ручку — дверь на улицу открылась.
— Я забыл ключи, — сухо признался господин. Собачонка тявкнула.
— Ш-ш! — зашипел провожатый. — Тирсову захотел?
Наверху опять что-то брякнуло, кто-то явно и неестественно засмеялся.
— Наркоманы варят, — пояснил господин с выражением “здесь хорошо готовят”. Они поднялись по лестнице — слева наносило мочой (“Это там, где рога с языками!” — догадался Макс), справа — человеческой едой и стиркой. Старик толкнул дверь. Острый свет распорол глаза. Комната начиналась без предупреждения коридора. В комнате стоял круглый стол, заставленный тарелками с сокровищами: камнями, жемчугами, бисером, блестящей чешуей, проволокой. Против вошедших сидела бледная женщина, в лице — ни кровинки, ни приметы, ни косметики. Возле громоздился толстый подросток, похожий на индийского принца. К его сырой нижней губе прилипли две крошки синего бисера.
— Забыл ключ! — с вызовом объявил пришедший старик. — И ничего не придумал!
Макс уставился на стол: разрозненные жемчуга, бисер, камни успели уже собраться в цветы, лепестки, цепи, полукружья.
— Тигрис, тот самый Тигрис, — пояснила женщина. — Узнаете?
Макс помотал головой.
— Бижутерия “Тигрис”. Все ее знают. Все покупают, — пожала плечами дама, — у вас нет девушки? Все девушки носят “Тигрис”. Мы работаем на “Тигрис”.
— Мы их подделываем, — вмешался старик саркастически, — сдаем в бутик на площади, получаем … (этого количества Макс не понял).
— Может, он знает? — кивнула женщина на Макса. — Где-нибудь видел, на знакомых девушках. Интересные серьги…
— Не видел, — огорчился Макс.
Индийский мальчик нанизывал пухлыми перстами бусинки в длинную безнадежную колбасу.
— Радуга,— вслух подумал Макс.
— Радуги еще не было, это подойдет к любой одежде, — одобрила дама, — меня зовут Эва, — призналась она, — а его, — кивнула на подростка, — Ян. Он — не мой сын. Это заметно.
— Она — моя дочь, — встрял господин провожатый, — неродная. Это просто очевидно.
— Максим, — представился гость.
— Как наш Максик! — отметила Эва. — Его надо накормить.
У Яна уже получилась радуга-серьга. Примерили на Эву. На шее у Эвы была родинка с душистый горошек, за ушами — реденькие выстриженные крылышки. Эва покачала ухом с серьгой.
— Хорошо выглядишь, — похвалил неродной папа.
— Не вы придумали, — напомнила неродная дочь, — что у вас в рюкзаке?
— Сейчас посмотрим… куртка, — вытащил он из рюкзака не новую спортивную куртку на подростка.
— Яну будет мала, — заметила Эва.
“Украл”, — догадался Макс.
— Вечно выбрасывают хорошие вещи и держатся за всякое барахло. То же и с людьми. Чем ты лучше, тем с тобой скорее расстаются. Христа распяли в тридцать три года! Меня хотели затащить в пенсионерский дом. Этот американец не дал. Послал их женщину в задницу. У нее уже все было оформлено.
— Он еще придет? — спросил Ян. — Он придумывает серьги.
— Можно сделать кошачьи лапы, — не подкачал Макс.
— Лап у нас еще не было, — монотонно восхитилась Эва, — надо же, как у него все просто…
На лестнице шарахнулись шаги, Максик, который был псом, залаял.
— Бедный Максик, — повторила Эва, — его надо покормить.
— Я сам ничего не ел, — обиделся старик. — Обо мне ты не подумала?
Эва встала и пошла прочь из комнаты с обиженной спиной.
— Я играл в театре! — крикнул ей в спину отец. — Кого ты хочешь удивить?
Клянусь покоем, что найду в могиле,
Я сердце отрываю от нее!
— Мы с Яном сходим, — предложил Макс.
Ян всколыхнулся от радости, с губы его свалился бисер. Они вышли на темную лестницу.
— Нас скоро переселят в другой дом, — похвастался Ян. — Здесь живем мы, Тирсова, студенты и Павла с ребенком. Наркоманы ходят на чердак.
— А куда денут этот дом?
— Фирма купит. Люксы сделает. Ты что ли из Америки приехал?
— Из России, там холодно.
— У нас тоже газ отключили. А я — инвалид. Мне платят пособие, — похвалился Ян. — Лишка с Эвой его забирают. Купим еды, а им ничего не дадим. На чердак пойдем.
Секс был на диване. Макс усмехнулся и отнес кота в ванную. Сам лег спать. Непонятно, сколько лет этому Лишке. Он может быть как хорошо сохранившимся стариком, так и рано испортившимся алкоголиком. Играл в театре! Эва некрасивая. Ей лет тридцать. А Ян инвалид. Такой жирный… Макс счастливо заснул. Грохота он не слышал. Утром смел в ванной осколки парфюмерии Славиковой девушки. Кот снес стеклянную полку. Макс понес вонючее стекло в мусорку. Во дворе до него побывал дождь. На мокрой автостоянке две старухи кверху задами нежно собирали коричневые стручки — вылезших под дождь жирных коричневых слизней. Оттаскивали их назад на газон — спасали, бормоча: “Храни тебя Иисус!”. Макс вспоминал дорогу до вчерашнего дома. Они, конечно, придурки, но у него есть идеи новых сережек. И с придурками интереснее, чем с котом. Кот сидел перед миской. Ждал, когда Макс даст еды и свалит. Макс и свалил. У крыльца пенсионерского дома, виновато свесив седые одуванчики, стояли бабки, собиравшие слизней. Работница дома выговаривала им. Макс расслышал: “У каждого свое предназначение!”
Он быстро нашел серо-болотный дом. И днем дом не похорошел. Кто только додумался наставить на дом рога? Все нижние дыры стояли запертыми, изо всех потягивало гнилью и канализацией. Парадная не шелохнулась, но на ней висела табличка с именами жильцов. Никакого Лишки здесь не было, хоть он здесь и жил. Висели зато инженеры и доктора, которых здесь явно не жило. Макс побрел вдоль дома, гадая, какая дыра вчера пускала. Дом с сокровищами и индийским принцем не давался.
— Добрый день! — раздался сочный Лишкин голос.
Ноги Макса радостно оплел поводком тезка.
— Я бы сейчас съел жирное и горячее, — намекнул Лишка, движущийся в направлении от дома.
Макс поплелся следом. Возле витрины похоронной конторы стояла, разглядывая урны, пожилая дама. Зонтик над ней уже высох — дождь давно кончился. Старуха разглядывала урны как подвенечные платья.
— Последний шоппинг, — съязвил Макс.
— А вам это смешно?! — оскорбился Лишка до самого “вы”. — Ведь это на всю оставшуюся вечность. Обидно было бы ошибиться. Женщинам важно как они выглядят, даже если они становятся погребальными горшками.
Они вступили боковой аллейкой на кладбище.
— Захоронения почетных горожан, — повел рукою Лишка с видом хозяина, показывающего гостям роскошные апартаменты. — Они-то понимали, что такое вечность! Самые умные ставили на гранит. Он лучше держит. Посмотрите сами. Этот Берг умер в 1843 году, а все как новенький.
Дальше пошли могилы поскромнее. Над каждой висел по моде тех времен Христос. Вся аллея выглядела как дорога в Римской империи после очередного восстания рабов. “Распятого Христа так густо развешивать нельзя. Надо соблюдать дистанцию. Хотя бы метров пятьдесят”, — подумал Макс.
— Моя жена, — прочувствованно представил Лишка. — Три года как одно мгновение!
Супруга его лежала под простой плитой, серенькой как мышка. Максу подумалось: свернулась там калачиком.
— Минуточку! — Лишка юркнул в бок и вернулся с толстой горящей свечой.
Лишка стоял у могилы с лицом, подтверждающим, что он играл в театре. На обычном человеке такого лица быть не может. Такое лицо на обычного человека не налезет.
Они перешли в следующую аллею, к следующей могиле. Лишка снова принес свечу.
— А это кто? — спросил Макс.
— Это ангел! — воскликнул Лишка. — Я нашел здесь на кладбище восемнадцать несомненных ангелов. У них есть особые приметы. Изумительной красоты лицо. “Не для земли та краса! На нее лишь молиться, молиться!..” Юный возраст. Этой было всего четырнадцать — Джульетта. Уверен, смерть ее настигла, как молния. Я навещаю их здесь, они меня встретят Там. Уже недолго… — Лишка склонил голову, на лице его появились совершенно натуральные слезы. Он бормотал латынь или ее подделку.
Макс приуныл: впереди, как он понял, было еще семнадцать ангелов, от скуки он заметил черную белку. И черная белка заметила Макса. У нее была живая, пронырливая мордочка. Не то что у кота, сидящего сейчас на шестом этаже. На башне прозвонили три раза. Звук разбил воздух, осколки его просыпались над городком.
— Без четверти четыре, — сказал Лишка. — Думаю, было достаточно. Они уже не первый год знакомы. — Лишка хмыкнул. — у Эвы сейчас Йозеф — водитель троллейбуса. Очень приличный женатый человек. А Ян — на чердаке со своей мишурой. Кому нужно двигаться, так это ему.
Лишка отпер парадное сам. В квартире у круглого стола сидел мужчина — остывал, как усердно поработавший инструмент. У мужчины была плешь, не выкристаллизовавшаяся еще в лысину, глаза голубые на удивленном выкате и усы.
— Сидите, — махнул ему Лишка как больному.
Эва бестолково нанизывала бусинки, а потом рассеянно спускала набранное.
— Я вчера, — внезапно заговорил Йозеф, — был очень встревожен. Я выехал на линию, а ко мне в салон никто не входил. Я ездил по пустому городу. Не знаете, куда вчера могли подеваться люди? Я ездил пустой по пустому городу. Я думал: “Если ко мне сейчас никто не войдет, я умру от страха”. Если не будет пассажиров, закроют линию.
— Я так работала в одном магазине, — перебила его Эва, — сижу — никто не заходит. “Передохли вы все что ли?!” — тоже вот так подумала. В магазинах много не заработаешь.
— Я еду, — надавил голосом Йозеф, — а никто не заходит.
— Вчера была суббота, — вспомнил господин Лишка, — выходной день.
— А где Ян? — огляделась по сторонам Эва.
— Не надо было его брать! — очнулся от вчерашнего кошмара водитель троллейбуса. — Трудный подросток, вечно где-то шляется.
— Пойду поищу на чердаке, — предложил Макс.
Под крышей было много места и света из длинной очереди окошек. Стояла неродная друг другу мебель, вся больная: покалеченные ноги, спины, порезы, раны в вате и поролоне. Сидел одинокой кучей Ян и метко метал бисер. Собранные серьги-радуги лежали в отдельной коробке.
— Придумал что-нибудь? — спросил Ян.
Макс стал показывать (он дома нарисовал). Ян поправлял, и выходило еще лучше.
— Мы на этом заработаем, — серьезно заключил Ян, — забери меня у Эвы, будем вместе делать “Тигрис”. Лишка с Эвой ничего не придумывают.
— Не могу. Я — иностранец.
— Иностранец хуже проститутки? — удивился Ян.
— Хуже, — засмеялся Макс.
На чердак вваливалась, шумно оттоптав лестницу, растатуированная парочка.
— Опять ты! — выругался парень на Яна. — Уже мужиков водить начал!
Ян, не торопясь, собирал маленькие коробки в одну большую. “Всем бы только трахаться, — ворчал он, — невозможно работать”.
Йозеф уже ушел. Господин Лишка доказывал неродной дочери, что Йозеф рехнулся, и его непременно выгонят с троллейбуса. Надо ей искать другого приличного человека. Эва защищала Йозефа. Наконец, Лишка изъявил примиряющую готовность сходить за покупками. Эва заплакала и швырнула тарелку с бусинами. Они ускорили темп ругани, Макс уже ничего не разбирал. Но смысл понял. Йозеф не заплатил за услуги, а Эва их зачем-то предоставила без предоплаты. Лишка тоже чем-то навернул об стену. Залаял Максик. Дверь бахнула от яростного напора. Мадам Тирсова стояла в дверях, потрясая грудью:
— Вы, курвы, не умеете себя вести! — визжала соседка. — Я позвоню в полицию!
— До десяти вечера я! В своей квартире могу! Делать, что захочу! — легко перекричал Тирсову Лишка.
— Я — женщина! — подскочила к Тирсовой Эва. — Я могу переспать с мужчиной ради собственного удовольствия?! Вы это можете понять?!
— Он в своей квартире! Ха-ха! В “своей” квартире! Ты, курва, ее покупал?!
Макс выскользнул, когда Тирсова пошла в атаку, освободив дверной проем.
Ночью опять шел дождь, чавкал как невежа за столом. Кот в ванной ничего не разбил. Нечего там было бить. Он просто нагадил мимо лотка. Макс подтер, ухмыляясь: ничего-то этот кот не может выдумать нового. Животное.
Дыра в подвал была распахнута, Макс спустил ноги, нащупал цыпочками пол. Спиной к нему стояла мадам Тирсова, рылась в картонной коробке. Скомканным облаком лежал вокруг розовый тюль. Макс поздоровался. Старуха повернулась грудастым корпусом — ее шея от старости перестала вращаться. С толстой грудью и густыми усами Тирсова напоминала гермафродита.
— Не можете найти себе шлюху помоложе? — посочувствовала Тирсова. — Господи, забери меня скорей из этого борделя! Пылесос, молодой человек, отнесите наверх.
— Студенты съехали, бросили вещи. Все куда-то убегают. Дом пустой, — пояснила Эва.
— Я хочу отдельную квартиру! — заявил Ян. — Я от вас ухожу! Буду сам зарабатывать.
— Тебе тринадцать лет, не имеешь права. Ты студент? — спросила Эва Макса.
Макс неуверенно кивнул.
— Можешь занять их квартиру. Они ничего не платили. Здесь никто ничего не платит.
Макс задумался: “Остаться в этом доме. Ничего не платить. Придумывать сережки чужим девушкам. Все равно делать нечего”.
— Давайте работать, — перебил его мысли Ян, — сдадим эти серьги и купим мне кеды.
Под вечер с Максиком и упаковкой минералки явился Лишка:
— Сегодня была акция на воду. Это стоило гроши!
— Она даже без газа, — скривилась Эва, — все равно, что из-под крана… Да она просроченная! Вы ее из помойки принесли…
— Я сейчас видел Йозефа. К нему опять никто не вошел. Говорит, всю смену проездил пустой по пустому городу. Будешь его навещать в психушке. Жена не будет, а Эва у нас добрая, — злорадно похвалил отчим.
Эва швырнула коробку с блестками — прошелестел золотой снег. “Не мешайте работать!” — взмолился весь осыпанный Ян. Лишка засмеялся: “Я играл в театре!”.
Макс ушел домой. Он шагал к себе по бетонной тропинке, испачканной коричневыми пятнами раздавленных слизней. “У каждого свое предназначение”, — шлеп-шлеп-шлеп.
Кот так и сидел в ванной. Макс подумал: сидя, умер. Нет, был живой. Макс взял кота на руки: негнущийся скелет и белая, неживая шерсть. Конопля на балконе промокла до слякоти в горшках. Натрясла Максу за шиворот холодных капель. В комнате запахло живыми, пусть и зелеными, существами. “Не пойду туда! — решил Макс. — Придурки! Придурки! Придурки!”
Утром Макса разбудили звонками в дверь два поджарых паренька из полиции. Они пришли именно к Максу, выяснить, кто он такой и где он вчера вечером был. “Тирсова… Тирсова… Тирсова”, — забуксовало у Макса в голове. Макс предъявил паспорт.
— Иностранец? — обрадовался паренек. — Русский?
— Я был дома, — сформулировал, наконец, Макс.
— Употребляете наркотики? — спросил второй служивый.
— Нет! — горячо признался Макс.
— А это что? — напарник показал на горшки.
— Это не мое, — Макс заскулил. — Это здесь уже было.
— Чем вы занимаетесь? Были вчера на улице Легионеров, двадцать? У вас есть какие-нибудь знакомые? — посыпались, как пули, вопросы.
— Кормлю кота, — блеял Макс, — Тирсова… Лишка… Водитель троллейбуса Йозеф.
— Йозеф — мой сосед, — кивнул один паренек. — Покажите кота.
— В чем вы меня обвиняете?! — заплакал Максим, бросившись за котом, вляпавшись в его кучу.
— Вчера случился пожар на улице Легионеров, дом двадцать. Выгорела часть чердака. Мы вас не обвиняем, а опрашиваем. Скажите, во сколько вы покинули дом номер двадцать? Что-нибудь заметили?
Уходя, замыкающий полицейский ухмыльнулся:
— Два растения для собственного употребления содержать разрешается. Но только два. Запомните и не нарушайте. И лучше смотрите за котом. У вас смердит.
Макс после ухода полицейских извалял кошачью морду в остатках кошачьей пакости. Кот выгибался как акробат, но Макс был сильнее. А как эти полицейские обращались с Максом! За что?! За то, что он иностранец. Макс швырнул кота вылизываться в ванную, а сам побежал по только сегодня узнанному адресу: Легионеров, 20. Чердак над двумя подъездами выгорел. Дом выглядел как в военной хронике. Парадное было распахнуто настежь, из дверей с отрыжкой уходил на улицу запах гари, сырого кирпича, раскисшей известки. Языки рогатых вывалились от недавнего жара еще больше. На шаги из своей норы высунулась Тирсова.
— Дом поджег! — выкрикнула она. — Курва! Поджег дом!
В Лишкиной квартире сидел один Ян. Спокойно нанизывал бусины.
— Ко мне полиция приходила! — объявил Макс. — Из-за вас, придурков! Кто поджег ваш гадюшник? — Конечно, русский. Вон эта дура Тирсова кричит. Меня из-за вас выгонят. Депорт. Понимаешь?! Разбираться не будут. И все к черту. Моя учеба, моя жизнь! Кого это волнует?! Меня выпрут! А вам на это плевать!!!
Цыган собирал бусинки. Они будто сами липли к его сосискам.
— Это я поджег, — поднял голову Ян. — Достали вы все…
Но Макс его не слышал, он бежал вон. Возле пенсионерского дома на лавочке сидели четверо обитателей, по-птичьи раскрыв рты. Двое молодых людей в белых рубашках и чинных галстуках совали в их рты мошек и червей божьей благодати. Макс скучно подался в центр города, который до сих пор не видел. С площади, набитой тремя туристическими автобусами, он свернул на боковую улочку и вышел к гигантскому буку. И все-таки дерево прихлопнул тенью рядом стоящий костел. Костел казался отдельной планетой, врезавшейся в Землю. Колокол на башне костела сболтнул языком четверть.
— Наверху очень красиво, — сказал за спиной монотонный голос.
К Максу подошла Эва. Одного-единственного знакомого в незнакомом городе человек встречает в сто раз чаще, чем сто знакомых в городе родном. Проверено.
— Пойдем, — позвала Эва и повела Макса к боковой незаметной дверце.
Они пошли вверх по каменным ступенькам, съеденным, как коренные зубы, до пеньков — их уже не хватало на ступню. Поэтому они шли на цыпочках — как от благоговения. После каменных ступенек начались топорные деревянные. Они двигались внутри башни костела. “А можно ли сюда ходить? — испугался Макс. — Как высоко! И какая ненадежная лестница!” “Еще!” — приказывала хрипло Эва после каждого пролета. Максу казалось: он слышит, как сквозь башню со скрипом и хрустом проходят облака. Прорвало откуда-то свет. Они оказались перед столом и табличкой “Касса”.
— Два билета! — приказала Эва Максу.
— Я с вас глаз не спущу, — горячо пообещала кассирша.
Они вышли на смотровую площадку. Обе половины мира: город и небо — шевелились, стремясь раскачать и опрокинуть башню. Макс вцепился в перила.
— Шестьдесят пять метров — спокойно доложила Эва, крылышки за ее ушами трепетали, — я брала тысячу. Не у всех получалось. Высоты боялись. А у кого получалось, те снова хотели и рекламу делали. Это ведь адреналин, как с парашютом прыгнуть.
У Макса кружилась голова, он всматривался в желтую машинку на парковке, чтоб найти точку опоры. Шестьдесят пять метров за тысячу! У него не получится. Он не хочет. Эва старая, некрасивая. Эва вздохнула:
— Сотню давала билетерше. Здесь раньше сидела мать Яна. Теперь сидит в тюрьме. Не за сотню — за свое. А эта курва не берет. Посещать памятники культуры с мужчинами не запрещает ни один закон! — громко сказала Эва, чтобы слышала билетерша. — Я тебе хотела предложить, — повернулась Эва к Максу, — это будет стоить двадцать тысяч.
“Почему с меня двадцать?! — ужаснулся Макс. — Я и даром не хочу”. Он готов был спрыгнуть на желтую машинку.
— Ян говорил, к тебе полиция приходила. Уж если они начали ходить… я их знаю. Давай поженимся, а потом, если захочешь, разведемся. Получишь гражданство. Двадцать тысяч — это недорого. Я ни разу замужем не была, — Эва закурила.
— Курить запрещается! — выскочила в проем торжествующая билетерша. — Штраф — тысяча.
— Забыла, — грустно сказала Эва и выбросила сигарету, как бомбочку, на город. — И у вас тысяча… Это смешно.
Макс кинулся вон, но попал не на лестницу, а вбок, за табличку “комната смотрителя башни”. Там стоял стол, шкаф, кровать.
— О, — отметила Эва, — это что-то новое, раньше этого не было.
— Должность смотрителя башни существовала шесть веков, — возмутилась билетерша.
— Кровати здесь не было, — заспорила Эва.
Макс нашел, наконец, лестницу.
— А под костелом — подземелье, — догнала его Эва. — Там ни у кого не получалось. Интересно, почему?
— У меня нет денег, — признался Макс.
— Сейчас нет, потом будут. Это недорого. Возьми кредит. В газете их много.
Макс уходил прочь, а Эва осталась у костела — села на скамейку и уже спокойно закурила, посылая дым вверх, на башню к билетерше.
Лишка попался Максу на другой день у мусорных баков.
— Нас постигло несчастье! — вскрикнул он, застигнутый над контейнером.
Лишка не успел подготовить лицо. Лицевые мышцы его отстали от слов, а теперь догоняли фразу: мрачнели от горя.
— Мы остались без дома. Без крова, — уточнил артист. — Я все знаю: приходили полицейские, но лично я уверен в вашей невиновности. Я настолько уверен, что готов объявить вас собственным сыном. Это снимет с вас все подозрения. Они впредь не посмеют! Я всегда ставил на добро! Это беспроигрышная ставка.
— За двадцать тысяч? — подсказал Макс.
— За тридцать, — оживился Лишка, — слишком много формальностей. Мы потеряли кров, нужно начинать все заново.
Он прикинул гримасу глубочайшего горя и тут же сорвал ее, скомкал одним лицевым мускулом. Сделал горе уместно помельче. Просверлил в глазах по выходу из туннеля.
— Извините, меня кот голодный ждет, — попрощался Макс.
Секс был на обычном месте в обычной позе. “Кис-кис!” — позвал Макс. Кот задрал голову и сам устыдился автоматизма своей реакции. Развели ни на чем. Макс задумался: куда пойти сейчас? С придурками все кончено. А других людей, чтоб к ним приходить, у Макса никогда не было. Он никому не нужен, придуркам и то — за деньги. Макс опять ходил по городу, потом сел в троллейбус, и тогда пошел сам город. Макс сидел, а город медленно трусил мимо, останавливаясь у светофоров, чтоб отдышаться. И вдруг город встал посреди улицы. Макса кто-то тронул за плечо. Из кабины водителя вышел Йозеф и теперь стоял, взволнованный, возле Макса.
— Полицейский, — ошарашил Йозеф, — спрашивал меня о вас. Как я вас характеризую?
— И что? — не выдержал Макс.
— Я сказал: вы — воспитанный человек без вредных привычек. Полицейский — мой сосед. Вопрос был чисто формальный.
— Спасибо, — кивнул ему Макс, — у вас сегодня много пассажиров.
Йозеф недоверчиво огляделся по сторонам. Пассажиры ждали. Ждал за окном город. Йозеф пошел на место.
— Яна отправят в исправилку, — пообещал он через плечо, — Ян поджог чердак. Эве не надо было его брать. Трудный подросток. У нее нет опыта.
— Она даже замужем ни разу не была, — поддакнул Макс.
К дому он шел через парк, из туннеля навстречу ему выскочила коммунальная драндулетка, следом просвистели два велосипедиста. За ними через границу тени и сырости на сухой безжалостный свет ползла улитка — Макс едва не наступил на нее. Улитка одолела весь туннель, ее не раздавила ни драндулетка, ни велосипедисты. Макс нагнулся и внимательно всмотрелся в целеустремленную движущуюся слизь: прихлопнуть или отнести в сторону? Ну, да, “у каждого — свое предназначение!”.
Макс вторую неделю безвылазно сидел с котом, рисовал и зачеркивал сережки. Не за тем он в эту страну ехал. Но только это у него здесь получилось. Вот только Макс не знал, где купить таких же бусинок, как у придурков. Дзыкнул звонок. “Опять?! Ну что я такого им сделал?!” — подскочил Макс.
За дверью, точно, стоял полицейский. Один из тех двух — любопытный Йозефов сосед.
— Так я и знал, — кивнул он — хотел убедиться, что с вами ничего не случилось. Спасибо. Извините за беспокойство.
— А что случилось? — испугался Макс.
— Ничего. Ваш знакомый Адам Лишка заявил, что вас убили. Он вас давно не видел. К тому же нашел в мусорном баке вашу, как он думает, окровавленную рубашку.
— Это не моя рубашка, — Макс никаких рубашек не выбрасывал. У него рубашек не было вообще. Их надо гладить.
— Я так и думал, — кивнул полицейский. — Что ваш кот? Не пробовали его выгуливать? Нужен поводок, иначе убежит.
“Придурки!” — пожаловался Макс безучастному коту.
На погорелом чердаке ходили рабочие в желтых комбинезонах. Макс подумал: “Точно выселили! Давно надо было…” Он поднялся наверх.
— Так и знала! — ахнула Эва, выкатив зеленый горошек своих маленьких глазок. — Я ему не поверила.
— Я волновался… — оправдывался Лишка. — Он мне как сын. Ты тоже плакала… У всех есть сердце.
— Зарезали! Зарезали! Ха-ха-ха… зарезали! — закатывался Ян. — Рубашку принес.
— Я все знаю! — крикнула в дверь Тирсова. — Я все видела! Студента убили!
— Курва! — выругался Макс. — Или вы сделаете замок, или я ее задушу.
— Ничего страшного. Я на ней женюсь, — махнул Лишка на Тирсову.
Слава Савинов с девушкой, вернувшись с каникул, нашли на своем диване кота, ключи от квартиры, а на балконе — подросшую коноплю. “Секси!” — взвизгнула девушка. “Я же говорил, надежный!” — оценил Савинов. Макса они встретили через две недели на городской площади. Он похудел, глаза его бегали по земле возле ног.
— А ты чего здесь делаешь? — удивился Савинов. — А! Яс-с-на! Неужели местная?! Когда познакомишь?
— Купи сережки, — предложил Макс Славиной девушке, не обращая внимания на Славу. — “Тигрис”, все носят. Красивые. Вот эти лапки. Ты же любишь кошек? И ангелы еще.
У него с собой было шесть пар. Все очень красивые. Девушка купила две.
АВАРИЯ
Водитель междугороднего автобуса Федор Крикунов хоть и, правда, криклив, но человек добрейший, безотказный. Чем все и пользуются. Федя, конечно, поорет, но возьмет в город и безбилетного зайца, и мешок картошки детям-студентам, и деньги от деда бабке, застрявшей на обследовании в больнице. Бывает, иные пассажиры ругаются: зачем Федя весь проход сумками и мешками завалил?! Но Федя им отвечает: “Подождите, сами с сумками припретесь!”. И точно — рано или поздно все прутся к Феде. Чего Федя только не возил: стиральные машины в ремонт, паласы, шубы, говяжьи лытки, лекарства, документы, детские коляски, деньги. Начальство Федин альтруизм осуждает, но Феде до начальственной любви дела нет, ему достаточно любви народной. Как увидят пассажиры на городском вокзале, что автобус Федя подает, радуются — домой скорей приедут. Федя, бывает, даже иномарки обгоняет. Старые, задошливые, но простые люди радуются — как наш Федя на автобусе японку сделал! Нет дорожного правила, которое б Федя не нарушил. Девчонки визжат, женщины ругаются, старухи причитают, мужики гогочут, когда Федя свои маневры совершает. Весело едется. На остановке Федя курит с мужиками, цепляет студенток. Те фыркают: “Старый козел!” Но ни одна не откажется прокатиться рядом с Федей на кондукторском месте. Федя и шашлык может купить под настроение. Он женат, конечно, но настроение у него всякое бывает (говорят, у Феди в трех разных местах похожие пацаны подрастают). И бичи Федю ценят — всегда он их с черемшой или ягодой подвозит. Хоть какой ты будь мокрый, грязный, хоть из-под какого проливного дождя. Понятно, за доставку отстегни пучок, но никому не жалко для хорошего такого человека. Бывает, пассажирки кричат, что с бичей на них клещи энцефалитные лезут, и Федя тогда предлагает: “Мужики, осмотрите пассажирок. Нет ли у них клещей под юбками или в лифчиках”. И опять всем весело. Включает Федя исключительно музыку-шансон. “Кому не нравится, — объявляет он, — идите в другой автобус”. Всем обычно нравится. На руке у Феди наколка, и многие думают, что и он хлебнул баланды с лихом.
Двадцать пятого февраля Федя собирался в городской рейс. В голове его еще аукалось и откликалось двадцать третье. Коллектив у них в АТП на девяносто процентов мужской, отмечали свой половой праздник с усердием и размахом. Федя вспомнил, как танцевал в конкурсе танец маленьких лебедей, и почувствовал себя гадко — гадким-прегадким утенком.
— Федя, — позвал за окном дребезжащий голосок, — Федя, открой! У меня дело важное.
Федя открыл. Возле автобуса стояла старуха с набычившейся толстой девочкой. Старуха была Феде незнакома, а он ей, получалось, знаком.
— Идите в кассу, берите билет, — буркнул Федя.
— Денег нету, пенсия двадцать седьмого, дожить бы мне еще. Девчонку надо матери переслать. Мать ее затребовала. Мне ее кормить нечем.
— А я при чем? — спросил Федя.
— Возьми в город, она маленькая, места много не займет. Мать ее там встретит на вокзале. Она смирная, в туалет не будет проситься. Возьми, Федя, у меня на тебя надежда. Денег на хлеб нету, не то что на билеты. В долг возьми, если так не хочешь. Я потом отдам, как пенсию получу. Двадцать седьмого…
— Сейчас все зайдут, и сядет, — Федя захлопнул дверку, чтоб не слушать бабкиных благодарностей.
Девчонка так и простояла с откисшей губой. Бабка за окном ее попихивала, потряхивала за рукава, выговаривала что-то. Голос у бабки был как у состарившейся бензопилы: визжащий и чихающий. Пассажиры натащили в салон сумок, холода, табачного, туалетного и чебуречного запаха. Девчонка села возле Феди: тяжелая, разобиженная и как будто немая. Но никак не заморенная.
— Поехали! — скомандовал Федя.
Бабка за окном усердно замахала. Рукавицы на ней были огромными, несгибаемыми, как гипс, — из домашней серой шерсти, оттягивали ей руки чуть не до земли. Девчонка даже не глянула в бабкину сторону. Губа ее была до того толстая и сырая, казалось, вот-вот с нее густо закапает.
— Как зовут? — спросил ребенка Федя.
Девочка не ответила. “Может, и вправду немая, или дебильная”, — подумал Федя. Врубил погромче “Владимирский централ” и погнал автобус в подъем.
Федя был сердитый снаружи и мутный внутри. “Чего ж так отвратно? — гадал он. — Что не так сделал?” И выходило, все не так. Объявил пьяный, что пригонит себе в марте иномарку. С чего взял? Приставал к кондукторше Марине — соплячке двадцатилетней. Заявил, что положил на нее глаз. Хрен он на нее на самом деле положил. Поддевал Кузнецова — сомневался в размере и весе выловленных Кузнецовым окуней. Хвастал, кривлялся, забыл застегнуть ширинку после туалета, вывалил на себя селедку, подарок вернул кадровичке — не понравился запах одеколона. И еще эти лебеди на раскоряченных ногах! Сделал доброе дело — взял у бабки девчонку, а все равно не помогло, не полегчало. Да и девчонка какая-то противная. Она так и сидела, согнувшись, с оттопыренной губой. На дорогу не смотрела, как обычно глазеют дети. “Кого рожают?!” — возмутился Федя.
Федя останавливал автобус у “Трех Елок” по договоренности с хозяином заведения. Хозяин был земляк. Остальные точки на трассе принадлежали чуркам. Федя принципиально возле них не тормозил, даже пописать людям не давал в чуркинские туалеты. Делать стоянку возле “Елок” было на самом деле неправильно, неразумно даже. По дороге в город пассажиры еще не успевали проголодаться, опухнуть ушами без курева и накопить в пузыри. А по дороге из города уже не было смысла вставать — рукой подать дом. Все торопились. Но Федя решил так, а не иначе. В “Елках” все должны были топать из автобуса в заведение и покупать хоть по пирогу или сосиске с высунутым из теста розовым язычком. За это хозяин кормил Федю шашлыком. Федя съел положенный ему шашлык, отметив, что жесткий и сырой. Люди дышали и дымили возле автобуса. Одна девчонка осталась внутри — не пошла, хоть ты ее убей. Федя замерз в своей пилотской курточке — зиме наступал конец, а она словно и не знала: работала бесперебойно как новая морозилка. Федя купил горячий пирожок для девчонки. “Бабка жалуется: денег нет, не дала, значит, на дорогу”. Девчонка от пирога отказалась, замотала своей толстой губой.
— Ешь! — велел Федя. — А то высажу из автобуса. Меня слушаться надо, поняла?
Девчонка забила густыми ресницами поползшие слезы, откусила тестяной кончик без начинки.
— Дальше грызи, там дальше повидло, — приказал водитель.
— Холодно, Федя, — пожаловалась пассажирка из середки, — прибавь оборотов.
— Прибавлю… сейчас… тебе, — заворчал Федя.
И дома не лучше. Все молчат как обиженные. Будто он не для них старается: в рейсы ходит, калым несет. Жена свои тряпки перетряхивает. Любовницу что ли завести? Да хоть ту же Маринку. Дура она, конечно, конопатая, но, может, повеселее с ней будет. Взять ее с собой в город, в шоферскую гостиницу ночевать. Федя скосился на девчонку, словно она могла услышать его нехорошие, гадкие как лебеди, мысли. Она неожиданно ответила прямым, наглым взглядом. “Чурка с глазами!” — ругнулся Федя. Впереди полз КамАЗ-длинномер, самое ненавистное на дороге животное. Федя пошел на обгон, плевать, что в гору и в поворот. Из-за поворота выскочила паршивая легковушка, Федя решил отвалить за КамАЗ, но у того занесло прицеп, и поволокло как раз на Федин автобус. Федя понял, что все сейчас закончится, и отметил, что страха и сожаления нет. Он бросил автобус вбок и полетел со своим автобусом с трассы под откос — бетонные чушки ограждения здесь были выбиты как зубы прошлой аварией, их до сих пор не вставили. На мгновение Федя почувствовал себя летчиком в падающем самолете. Спину его, брызнувшую потом, когтями драли крики, царапал острый визг.
Автобус слетел в щербину ограждения, вспахал брюхом снежную целину (снег скомкал скорость), выполз на голый уступ и уткнулся носом в березу, вцепившуюся в самый край обрыва — так ей хотелось жить. Внизу были одни макушки — смотреть невозможно, не то что падать. Автобус остановился, а визг нет. Федя попробовал дверь — открылась, хоть и не до конца.
— Тихо!!! — заорал Федя утроенным голосом. — Тихо!!! Выходим по одному на карачках!!! Будете ломиться — слетим. По одному!!!
Никто его не слушал — все ломились к выходу, давя друг друга, звенели банки.
— Упадем!!! Суки, что делаете?!! Бросьте вещи!!! Потом!!! Вам все вернут!!! Твари!!! Детей… женщин… Пожалейте…
Автобус ходил ходуном, береза тряслась и, кажется, трещала, звенели банки, Федю теснили, дышать было нечем, визг и мат лезли в двери, сумки над головами, опять эти банки. “Упадем, — подумал Федя, закрыв глаза, — скорей бы, какие сволочи! Вот твари!” Федя лег на руль. Береза выдержала — все вышли. Поползли вверх на дорогу со своими сумками и банками. Слышно было: материли и проклинали Федю. Один только слабохарактерный голос заступился: “Живые остались, слава Богу!” Федя так и застыл. Сбоку, из двери, несло резким, режущим холодом, потом потянуло табачным дымом — пассажиры закуривали.
— Э, водитель погиб! — крикнул какой-то мужик — видно, испугался Фединой неподвижности и позы на руле.
— Так ему, козлу, и надо! — ответили сверху.
Федя выбрался. Осмотрел автобус. Морда смята. Удивился, как он точно прилетел: попал в дыру, потом в березу. Все равно накажут, если не выгонят. Тогда он купит “микрик” и будет таксовать. Он же сказал им, что в марте купит иномарку. Федя пошел в гору по разрытому ногами и брюхами сумок снегу.
— Все? — спросил у пассажиров.
— Все, — нехотя ответили ему.
Самые шустрые пассажиры бросились тормозить попутки.
— Скоро сосед пойдет, все уедете, — сквозь зубы подсказал Федя. — Он всю жизнь полупустой ходит.
— Ты чего, Федор? — толкнул его краснорожий пассажир (Федя его знал — из электросетей). — Мы все видели — ты не виноват. КамАЗ виноват. Так, мужики?
В толпе промычали. Не понять: одобрительно или отрицательно. Да Феде было все равно. Федя рассматривал пассажиров, будто впервые видел такую занимательную породу — люди. Он всмотрелся попристальней. Девчонки не было! Не было этой толстогубой чурки! Федя бросился назад к автобусу. “Ударило, а потом затоптали! Мать встретит на вокзале!” В автобусе никого не было. Федя заглянул вниз под откос (затошнило в спине) — могли столкнуть толпой. Не было ее и там, не было и снежной борозды. Федя бросился наверх.
— Девчонка где?! — заорал на мерзнущих пассажиров. — Все ищите девчонку!
Пассажиры не шелохнулись. Федя бросился на них с кулаками, и даже кого-то стукнул. Федя кричал, что люди — скоты, что им дороже жизни соленые огурцы. Потом начал вырывать у пассажиров сумки, чтобы сбросить их по справедливости в обрыв, на острые зеленые верхушки.
— Федя, — обхватил водителя электрик, — Федя! Успокойся! Не было никакой девчонки!
— Телефон! — крикнула женщина, та, которая мерзла в середке, и теперь успела посинеть.
Федя вытащил из кармана захлебывающийся телефон. Начальник АТП уже знал об аварии. Феде было плохо слышно — будто гудел наверху самолет.
— Одной девчонки нет! Девчонки нет! Без билета ехала! — закричал Федя. И опять полез к автобусу.
— Держите его! — скомандовал электрик. — Это у него шок. Крышу рвет.
Трое бросились на Федю, поволокли назад, Федя сучил длинными худыми ногами, казалось, имеющими еще один, дополнительный сустав. Его пихнули лицом в снег, и там он постепенно затих. Или замерз.
Федин случай разбирала комиссия. Случай был ясный — Федя внаглую пер на обгон, иначе как бы он оказался сбоку прицепа?
— Шумахер! Машину угрохал! Людей чуть не побил! — орал начальник (теперь его было хорошо слышно). — Истерику перед людьми устроил: девочка, девочка! Клоун!
— Девочка была, — процедил сквозь зубы Федя, — на кондукторском сидела. Взял — виноват. Девчонка была.
— Да хватит уже, — отмахнулся начальник с отвращением к Феде.
— Девчонка была, — повторил Федя от двери и хлопнул дверью. Хлопнул! Была!
На другой день Феде велел зайти зам по безопасности движения. Не глядя на Федю, зам велел принести справку от психиатра.
— Хотите уволить — увольняйте, — предложил Федя, — а дурака из меня делать не надо. Не позволю.
— Иди-иди, — скривился зам, — дурака ты сам из себя строишь, а потом все виноваты. У кого девочки бегают, у меня что ли?
— Девчонка была. Докажу! Всех опрошу, но дурака из меня делать не дам!
— Справку неси, — остановил Федю зам.
Сначала Федя решил не ходить к психиатру, а потом передумал: скажут еще “струсил”. Нет, Федя в себе уверен. Он не псих и не дурак. Пусть его обследуют хоть сто психиатров. На своих зажульканых “жигулях” Федя поехал к электросетям, дождался краснорожего. Спросил, помнит ли электрик, как Федя покупал пирог с повидлом в “Трех Елках”. Электрик помнил — Федя брал перед ним.
— Вот видишь — девчонка была! — засмеялся Федя. — Я ей пирог купил с повидлом, она еще есть не хотела.
— Да ты, может, себе брал! — не согласился мужик.
— Себе?! Пирог с повидлом?! — опешил Федя. — Ты что, издеваешься? Я брал? — Брал. Ты видел? — Видел. Больше от тебя ничего не надо… козел, — договорил Федя, отходя.
С домашними Федя не разговаривал. У него была авария, он переживает, и отвалите все. Федя закрывал глаза, чтоб проверить, на месте ли девчонка. Девчонка была на месте: в коричневой толстой куртке, черной шапке с красными полосками, с кислой губой и круглыми враждебными глазами. Она давила слезы и давилась пирогом. Но вот куда она, зараза, делась из автобуса?! И ведь бабка ее не ищет… Может, Феде саму бабку поискать? Федя пошел к психиатру. Психиатр пару раз отправлял с Фединым автобусом деньги для дочери — она тоже училась на психиатра. Федю он узнал. Федя потребовал подписать справку, что он здоров.
— Давайте, — протянул руку психиатр, — медосмотр? На оружие?
— Просто дайте справку и все, — даже не присел Федя.
Психиатр убрал руку.
— Что значит “просто справку”? — переспросил он.
— На бумажке напишите, что я здоров, и подпишитесь, — пояснил непонятливому психиатру терпеливый Федя.
— А зачем вам такая бумажка? Куда вам ее?
— На работу. Я шофер, — сел, наконец, Федя.
— Я знаю, вы — шофер. Что вас заставило ко мне обратиться? — набухал на глазах доктор.
— Начальство заставило, — признался Федя, — я в аварию попал.
— Головой стукались? — доктор начал записывать.
— Нет, обошлось.
— Какие жалобы тогда?
— Да никаких жалоб! — задергался Федя. — Начальству надо справку, что я здоров после аварии. У меня никаких жалоб, пишите!
“Вот и помогай таким! — возмущался в голове своей Федя. — Вот и вози, дурак, передачки их умным детям!”
— Успокойтесь, — тихо попросил врач, — ко мне или просто так приходят: медосмотр подмахнуть, или не просто так. Так вот я хочу знать, почему вы ко мне пришли?
— Я вез девчонку, — признался Федя, — взял безбилетницу, ее бабка попросила. Она сидела на переднем сидении, на кондукторском. Могу описать подробно. Потом мы попали в аварию, и после аварии я ее не нашел. Но она была. Я ей пирог купил в “Елках” — люди видели.
Психиатр внимательно, не перебивая, выслушал Федю и выписал таблетки и больничный на десять дней.
— Вы что, мне не верите?! — подскочил Федя, готовый стукнуть белоснежного психиатра.
— Верю. Но вы из-за всего этого разнервничались, вам надо просто успокоиться, отдохнуть. А так вы совершенно здоровы. Я вам потом справку напишу. Идите.
Федя вернулся домой, включил телевизор, и когда жена пыталась с ним заговорить, просто прибавлял звук. Жена громче, и Федя громче. Жена заплакала и отстала. Федя лег спать. И как только закрыл глаза, встретился с глазами девчонки. Они смотрели на Федю без выражения — сквозили отчужденным сырым холодком.
— Федя, — позвала жена, — Федя, давай к бабушке съездим в Молоканку, бабушка там лечит.
На другой день они поехали к бабушке, дорогу перемело толстыми белыми жгутами — Федя боялся застрять. Застревать на молоканской дороге было опасно. Здесь даже днем прошныривали волки. Год назад был случай: волки напали на мужа с женой прямо на автобусной остановке. Муж помог жене забраться на крышу остановки — она осталась жива, а самого его у жены на глазах загрызли. Женщина, говорят, с ума сошла. А, может, врут…
Молоканская бабушка жила у сына в бревенчатом сытом доме. Толстобрюхий сын ее как раз чистил снег. Из-под облезлой ондатровой шапки полз ему на сдобное лицо рясный пот. Сын гостям покивал приветливо — приехали деньги. И даже лохматая собака на цепи завиляла хвостом. Бабушка-лекарка сидела в беленой, ситцевой комнатке в душегрее из собачьей шкуры, в собачьих тапочках, в шапке, вязаной из собачьей шерсти. Несмотря на чистоту комнаты, у бабки пахло кобелем.
— Шофер. В аварию попал, — прошептала бабке жена.
Бабка встала, радикулитно отводя задок, достала из комода тесемку и красный фломастер. Обвязала шнурок вокруг Фединой головы, пометила уши, ямку на затылке, переносицу. Сняла шнурок, совместила метки — все совпало. Старуха обиженно запыхтела.
— Из аварии прямо, — оправдывалась Федина жена, — с трассы слетел, в березу ударился. Чудом жив остался. Заговариваться начал, — прибавила жена, опасливо моргнув на Федю.
— Пусть сам говорит, — приказала старуха, — а вы в залу идите, посидите там.
Феде понравилось, как бабка выгнала жену, понравилось и то, что старуха не обманула со шнурком. Откуда бы они с женой поняли? — Взялась бы лечить, деньги тянуть.
— Я посадил на вокзале девчонку, — признался Федя, — попросила ее бабка, сказала, что денег нет на билет. Девчонка сидела у меня на кондукторском месте, я ей купил пирог с повидлом. Потом поехали и слетели с дороги. Все вышли, а девчонки не было. Я ее искал — не нашел. Теперь они говорят, что я чокнулся. Что не было никакой девчонки. Но я же помню! Я же не дурак!
Бабка подумала, покачиваясь.
— Моей матери брат, дядька мой, значит, — заговорила, наконец, она, — на курсах механизаторов отучился, потом на шофера. На полуторке ездил. Это уже перед самой войной. Едет он с семенами по трассе — досеять колхозу не хватило. Один едет. И в такой сон его поклонило, рассказывал, хоть пальцем глаз держи. Смотрит, на дороге женщина голосует. А это та дорога, что теперь железная стала. Там раньше на конях ездили. А вот дядька мой на полуторке. Он на курсах отучился. Туда не всех брали. Семен Антипович. Женщина голосует: молодая, но скромная из себя, видом не гулеванистая. Он ее посадил — уснуть боялся. А подсаживать запрещено было. Она попросила на свороте остановить — до самой Молоканки не поехала. И говорит ему, значит, эта женщина: “Спасибо, Семен! (А он ей не говорил, что Семен.) Живи — ничего не бойся. Рана твоя будет тяжелая, а не умрешь!”. Две недели прошло, и война началась. Дядька ранен был, а не умер — все, как женщина сказала. В семьдесят четвертом только умер. Это она и была — война. А дядьку пожалела.
— Так что, теперь война начнется? — усмехнулся Федя. — И бомбу ядерную сбросят?
— Твоя еще маленькая была, девчонка, — прикинула бабка в кобелях, — может, и не война. А только беда какая-нибудь.
Федя мыкнул. “Автобус с горы навернулся. Это, что ли, радость?”
— Потому и живы остались, что ты ее пирогом накормил, — втолковывала старуха, — это ты правильно сделал. Беда, беда… везде беда ходит. Спаси, господи. А ты пустырника попей. Сто рублей с тебя, так-то я пятьсот с людей беру.
Бабкин сын, без шапки, с сухим лицом, но с мокрыми еще, прибитыми к черепу волосами, опять ласково покивал. Не знал еще, что деньги побывали маленькие, смешные.
Машина выстыла, на улице, показалось, тоже, Федя рулил и молчал. Снег перебегал дорогу слева направо. Потом уже и торопиться перестал — переходил не спеша, не глядя на Федину машину. Федя сбивал и давил колесами снежные хлопья — мелкий небесный скот.
— Что бабушка прописала? — спросила жена.
— Темная старуха — что она понимает? Траву какую-то, я забыл, — нехотя ответил Федя.
Жена, кажется, опять заплакала. Федя смотрел зорко: с чего-то он взял, что где-то здесь, на этой волчьей дороге, обязательно должна голосовать бабка со своей девчонкой. И уж, конечно, они не ждут Федю. А он им скажет: “Чего встали? Денег на билеты нету? Пенсию не получили? Ну-ну”. А про женщину-войну он уже раз сто слышал. Все ее подвозили, кого ни спроси. Финскую, отечественную, потом афганскую, чеченскую… Никого больше Федя не повезет. Ни людей, ни передачек их. Пусть сами, как хотят. Не надо ему ни беды, ни радости. Отстаньте все от него! Отстаньте все от него!!!
— Не кричи, Федя! — попросила жена.
Дома он посидел, посмотрел телевизор. Шел какой-то сериал с записанным для дураков смехом. Чтоб знали, где им, дуракам, смеяться. Жена смеялась. Федя от отвращения вышел на улицу. Снег еще не устал — шел. У снега всегда одна дорога — с неба на землю. Вот и у Феди всегда была одна дорога: с вокзала на вокзал. А теперь куда? Федя пошел в магазин, купил водки. Выпили на проходной со сторожем дядей Петей. Дядя Петя сам был автобусником, а теперь он — пенсионер, лающий из будки. Федя рассказал дяде Пете про девчонку, разъяснил пенсионеру, что девчонка эта была Беда, а, может, и сама Смерть. И что он, Федя, спас целый автобус, купив ей пирог с повидлом. Дядя Петя только причмокивал от удовольствия — водка была вкусная, а рассказы интересные. Федя хотел с проходной податься к конопатой Маринке. Она бы вышла к нему на улицу, а он бы прижал ее, теплую, в постели нагретую. Но он не знал Маринкиного адреса, вернулся домой. Утром дядя Петя пошел к начальнику, трясясь, рассказал, как его ночью напугал сумасшедший Федя. Как Федя бегал по всему АТП, искал девчонку — свою смерть, как дядя Петя его уговаривал. И убедил, что Феде помирать рано, а надо ему идти домой выспаться.
Десять дней, отведенных психиатром на выздоровление, прошли. Федя снова затребовал справку. Вместо справки психиатр дал Феде направление в город на обследование. Федя с пониманием усмехнулся.
— Я к вам в голову заглянуть не могу, — объяснил врач, — но есть специальная техника. Обследование совершенно безопасное.
“Вот и помогай таким! — еще раз подумал Федя. — Жалко ему бумажку подписать? Куражится”.
Впервые Федя ехал в город не за рулем, а на том самом кондукторском кресле, где сидела девчонка. Не за рулем было неудобно. Некуда было деть руки и ноги: ни руля, ни педалей. Срам какой — Федя едет пассажиром. Все про себя усмехаются: Федя чокнутый, Федя-“ищи девчонку”. За рулем же управлялся водитель с деревенского маршрута: глупый и довольный повышением. Возле “Трех Елок” он не остановился — у него была другая остановка. Так и пошел напрямик в гору, с которой Федя свалился. Промолчать об этом происшествии водила, конечно, не смог:
— Как ты слетел, а! Как в цирке! — заулыбался он Феде.
— Ты так слети, — предложил Федя. Место аварии оставило Федю равнодушным.
— Нет, я так не смогу. Я лучше потихонечку. Тише едешь — дальше будешь. Нам торопиться некуда.
Так он и протрындел до самой остановки. На остановке дымили аж три жаровни. Пассажиры пристраивались в очереди. Водиле поднесли без очереди и даром. Он ел боком рта, как старый кот, и так же жмурился. Видно было, что шашлык мягкий, сочный. И не для Феди. С Федей даже не курил никто. Вдруг все оказались незнакомыми. Остановка тоже была другая, и оставшаяся дорога показалась чужой, неезженой. Федя остановился в вокзальной гостинице. Допоздна играли в карты и смеялись шофера. Федя измучился от их хохота. Показалось, опять он смотрит тот сериал с записанным для него, дурака, смехом. А он не понимает, над чем смеяться. Но выключить нельзя. И нельзя убавить громкость.
Утром Федя пошел в больницу, она была рядом, в двух остановках от вокзала: серое, приземистое здание, бывшее до революции странноприимным домом. За спиной старой сутулой поликлиники разгоралась электрическим светом свечка нового современного стационара. Федя не был ходоком по больницам — он растерялся: куда теперь?
— Родненький, дай детям на хлеб! — подошла сбоку цыганка: золотые зубы, козья шаль в сосульках.
Федя цыкнул на цыганку, и она его привычно обматерила. Федя выстоял длинную очередь в регистратуру, получил талоны. Люди вокруг него даже на вид были больными, а он, Федя, нет. На вид он был вполне здоровый: поджарый мужчина средних лет с густыми, гладкими усами, зубы свои. Пожилая тетка в желтом от стирок халате грязной неуклюжей тряпкой возила по полу. Федя спросил у нее, где туалет.
— Дома сходить не можете! — заорала тетка с охотой. — В туалеты сюда ездите!
Войдя в предбанник туалета, Федя задохнулся: вонь мочи, помноженная на резь хлорки, оборвала дыхание. В кабинке кто-то стонал: “Простите, люди, задерживаю вас. Ох, простите, виноват. Геморрой выпал. Потерпите минуточку. Простите меня, ох… Виноват…” Федя выскочил вон. Долго-долго бродил по поликлинике, пока какая-то медсестра не пояснила ему сквозь губу, что ему надо идти через двор в стационар, на шестой этаж. Там новое оборудование, там таких смотрят. Федя вышел, прежняя цыганка хотела было броситься к нему за хлебом, но узнала — улыбнулась. Небо марта, не имея сил на хороший снег, сыпануло пригоршню мелкой сечки. Сбоку стояла часовня из красного нового кирпича, а рядом с ней укутанная старуха с кружкой. Люди бросали бабке в кружку, но бросали, Федя отметил, деньги мелкие, несущественные. Такими деньгами, год собирай, ни на что путное не наберешь. Федя ничего не дал — он не видел разницы между закутанной бабкой и матерщинницей-цыганкой. Над острием часовни пролетели, перекрикиваясь, две птицы: ругались или просто разговаривали. Федя поднялся на шестой этаж по лестнице. Еще раз доказал сам себе, что он не больной человек, чтобы ездить в лифте. Федя сел перед кабинетом со смешной табличкой ЭХО. Кроме эха были еще два талона. Федя закрыл глаза, изображая из себя дремлющего, равнодушного ко всем этим кабинетам и талонам здорового человека.
— Пусти-итие, поми-ирает, — услышал он повизгивающий старой пилой голос.
В конце коридора возле дверей с табличкой “нейрохирургическое отделение” за столом сидела медицинская единица в белом халате, перед ней стояла Федина знакомая бабка. Рукавиц на ней не было, она сучила коричневыми руками-корневищами, умоляя белый халат пустить.
— Есть у вас пропуск? — Нет, — ревел белый халат.
— И-и-инсульт, — повизгивала бабка, — пусти-и-ите…
Федя осторожно огляделся. На крайнем в ряду сидении застыла девчонка. Куртка и шапка на ней были другие, весенние. Но Федя ее узнал по угрюмо склоненной позе, по профилю с оттопыренной толстой губой. Федя с ужасом запахнул глаза и рысью начал думать: “Если я их вижу, значит, я здоров. Они есть, и я здоров. А если их никто больше не видит? Ну, как же не видит?! Вон как санитарка с бабкой ругается! Ага, а потом скажет: не было никакой бабки, и будет на меня смотреть как на дурака”. Федя встал, отметил, что его тянет в левую сторону, будто кто-то за рукав держит, но Федя не поддался, подошел и сел рядом с девчонкой. Она не шевельнулась. Федя увидел в ее вялой руке надкушенный пирог. Федя молчал, и девчонка молчала.
— Пирог-то ешь, — хрипло подсказал Федя, — дальше повидло будет.
Девчонка, подумав, встала, протянула Феде надкушенный пирог — он машинально взял, медленно пошла к своей бабке.
— Мужчина, ваша очередь! — вразнобой скомандовали Феде несколько нервнобольных голосов.
Федя пошел в дверь “ЭХО”.
— Куда с пирогами?! — закричали на него там. — Вы бы еще с котлетами пришли! Со щами в чугуне! С блинами!
Когда Федя вышел с исписанной бумажкой, никого не было: не было бабки, девчонки, не было даже пирога.