Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2011
Виталий ЩИГЕЛЬСКИЙ
ЖИТЬ СНАЧАЛА
Рассказы
БУХГАЛТЕР И КАТЕРИНА
Когда Катерина поняла, что влюбилась? Готовилась ли она к этому важному событию заранее? Просчитывала ли существующие варианты? Предчувствовала ли такую возможность еще вчера?
Не знаю, что вам ответить, господа философы, социологи, психоаналитики и другие любители покопаться в чужой голове. Если бы Катерина предполагала, что вы существуете, она бы наверняка вас пожалела, как жалела птенцов, выпавших из гнезда, как жалела мокрых слепых котят, ибо, выглядывая ранним майским утром в окно, она уже была влюблена.
Теплые, чуть пыльные лучи солнца так и стремились растворить в себе Катерину, ощущая под ее кожей пульсирующий источник — светящийся островок их далекой родины. Катерина потянулась и на миг закрыла глаза — этого хватило, чтобы свет снаружи встретился со светом внутри, и неразгаданная физиками и лириками главная реакция жизни началась.
Мир
Виталий ЩИГЕЛЬСКИЙ
ЖИТЬ СНАЧАЛА
Рассказы
БУХГАЛТЕР И КАТЕРИНА
Когда Катерина поняла, что влюбилась? Готовилась ли она к этому важному событию заранее? Просчитывала ли существующие варианты? Предчувствовала ли такую возможность еще вчера?
Не знаю, что вам ответить, господа философы, социологи, психоаналитики и другие любители покопаться в чужой голове. Если бы Катерина предполагала, что вы существуете, она бы наверняка вас пожалела, как жалела птенцов, выпавших из гнезда, как жалела мокрых слепых котят, ибо, выглядывая ранним майским утром в окно, она уже была влюблена.
Теплые, чуть пыльные лучи солнца так и стремились растворить в себе Катерину, ощущая под ее кожей пульсирующий источник — светящийся островок их далекой родины. Катерина потянулась и на миг закрыла глаза — этого хватило, чтобы свет снаружи встретился со светом внутри, и неразгаданная физиками и лириками главная реакция жизни началась.
Мир стал ярче, глубже, загадочнее, и теперь трех измерений для его описания не хватало. Оказалось, что и бег ветра по молодым листьям, и нестройное щебетание птиц — все несет в себе определенный смысл. Катерина стояла неподвижно, наблюдая за миром сквозь сомкнутые ресницы, она знала: резкое движение может спугнуть очарование. Давно знакомое, но почти забытое чувство, щекоча и поглаживая Катерину, разгорелось, разлилось по ее телу и настойчиво просилось наружу. Его стало много больше, чем может выдержать в себе человек. Катерина испытала потребность срочно поделиться им с кем-нибудь.
Инстинкт самосохранения? Инстинкт продолжения рода? Страх перед небытием? Ни то, ни другое, ни третье. Инстинкт сохранения мира — вот что это было такое.
Катерина попыталась пробудить спящего мужа, но тот, не выпадая из грез, неуклюже дернул ногой и спрятал красный ноздрястый нос между подушек. Тогда она направилась в соседнюю комнату хотя бы погладить по голове сына. Но дверь на его половину была заперта. Катерине каждый раз приходилось вспоминать, что сын уже несколько месяцев живет самостоятельной взрослой жизнью с подругой, репетируя зачатие внука.
Тогда Катерина занялась поиском полезных домашних вещей, нуждающихся в ее ласковых прикосновениях, но таковых найти не смогла: вся посуда была тщательно вымыта, а белье выглажено еще с вечера. Пространство квартиры не содержало предметов, готовых принять или разделить новое чувство Катерины.
До выхода на работу оставалось еще достаточно времени, поэтому она уселась перед зеркалом, открыла ларчик с косметикой и стала рисовать себя, чтобы с помощью теней, туши, помады и крема вывести внутреннее состояние наружу. Это было не сложно, ведь Катерина знала, чего хотела, и лишние вещи не мешали ей. Она не подкладывала вставки в бюстгальтер, не носила брюшной массажер, да и жир никогда не откачивала. Как и все, она подвергалась эрозии времени, но в отличие от многих мало ела и много двигалась, и, что самое главное, не было места алчности в ее душе.
Женщины, которые думают так же, как Катерина, пока еще есть. Впрочем, не будем усложнять. Скажем только, что в тот день выглядела она замечательно.
* * *
Бухгалтер, напротив, с самого раннего утра был атакован внезапным приступом иррационального беспокойства. Временами ему казалось, что кто-то или что-то пытается завладеть частью его существа. В поисках причин и следствий он дважды обошел приватизированную жилплощадь, но все вещи были на своих местах, все электроприборы отключены, газ и вода перекрыты. Тогда он решил, что источник неудобств таится в его внешнем виде: нередко человек, впопыхах причесавшись или побрившись, или же забыв заправить кальсоны в носки, или сев на жевательную резинку, может растерять на глазах у коллег годами приобретаемый имидж. Он тщательно проверил состояние рубашки, галстука, носков и пиджака, а также носа и ногтей, и оценил их состояние от “хорошо” до “удовлетворительно”. Однако беспокойство не покинуло его. Тогда бухгалтер решил срочно ехать в банк.
Время от времени некоторые животные проделывают огромный и часто опасный путь в поисках солевых месторождений. Соль земли необходима для поддержания жизнеспособного баланса их организма. Своя “соль земли”, как в буквальном, так и в метафизическом смысле, есть и у человека. “Соленое” бухгалтера таилось в банке. Там, как нигде, проявлялось очевидное превосходство его профессии над любыми другими. Когда общество перерастает эпоху натурального хозяйства, когда мышление переходит из области предметов к предметообразам, тогда и землепашец, и солдат, и водитель, и водопроводчик, и даже предприниматель становятся вторичными персонами, целиком и полностью зависящими от действий бухгалтера. Подтверждая баланс, платежку или проводку иероглифом подписи и круглой печатью, бухгалтер запускает движение токов или потоков финансов, которые, в свою очередь, запускают всё остальное.
Наш бухгалтер умел перемножать в голове шестизначные суммы и помнил содержание всех своих папок наизусть. Перелистывая их страницы в своем воображении, он, обычно неспешный и чинный, вдруг, как ужаленный, вскочил с кресла, выбежал на улицу, сел в автомобиль и помчал на работу.
Зайдя в банк, бухгалтер, как обычно, поздоровался с управляющим, подшил в папку сведения о состоянии счетов, посидел в мягком кресле в центре светлого прохладного зала. Он хотел почувствовать ни с чем не сравнимый запах проносящихся над головой безналичных миллионов и миллиардов. Но сегодня деньги не пахли, а нестройно шуршали, как старые газеты, кувыркающиеся по асфальту. Тогда бухгалтер запаниковал окончательно, убежденный, что допустил ошибку при работе с бумагами.
Формы и принципы финансового учета остаются незыблемыми с конца шестнадцатого века, игнорируя и технический прогресс, и социальную модель мироустройства. Они не прощают летописцу помарок, ибо несут в себе генетический код отношений между людьми. Разбирающиеся в предмете люди, и тем более не разбирающиеся, знают, что в документообороте случайных ошибок не бывает. Посему настоящий бухгалтер не доверит ни одной даже самой умной машине бесконтрольные манипуляции с цифрами, он обязательно перепроверит все и запишет ровным мелким почерком в пыльные толстые папки.
* * *
Катерина прошла пешком две троллейбусных остановки, минут десять посидела на скамейке в садике, вдыхая свежий майский воздух, потом спустилась в метро. Подземный поезд повез ее под Невой, мимо старого кладбища, вдоль Невского проспекта и затем снова под той же рекой. Катерина вышла из поезда, и эскалатор поднял ее в самый центр Васильевского острова.
Катерина была слега раздосадована поездкой: казалось, ни один из сотен встреченных ею людей не хотел замечать прелестей ясного утра, признаков пробуждающейся весны и общей удивительности жизни. Человеческие лица были будничные, выражающие расслабленное безразличие или напряженно перекошенные, словно от зубной боли или контузии. Суть утренних переживаний обитателей мегаполиса успешно описывалась национальной идеей, главным ее лозунгом: “Жизнь — это борьба говеного с дерьмовым”. Если кто-то из этих увлеченных идеей “внутренней борьбы” интровертов и бросал беглый взгляд на Катерину, то в смущении отворачивался. Если он смотрел на нее снова, то уже с некоторой досадой или даже злобой. Интровертов неосознанно тянуло к этой красивой женщине. И дело было не в китайских вещах — маленькие желтые люди, трудолюбивые, как тутовый шелкопряд, оплели паутиной своих одноразовых цветастых товаров весь мир — дело было в самой Катерине, которой сегодня хотелось излучать и дарить. Интроверты же ничего никогда добровольно отдавать не готовы, и другое поведение обычно пугает их. Странные люди, и только.
Петербург — большой город, и, скорее всего, Катерина никогда не увидит этих людей снова, посему и мы навсегда забудем о них.
Меж тем, Катерина прошагала еще немного и вошла внутрь ничем не примечательного “сталинского” дома, миновала неподвижную фигуру охранника в черной псевдоэсэсовской форме, затем плотную кучку торговцев фьючерсами, похожих на братьев Кличко, открыла ничем не примечательную казенную дверь и оказалась на работе. Доставая из шкафа уборочный инвентарь — желтые резиновые рукавицы, лохматую швабру и блестящее никелированное ведро — она внимательно оглядела офис, по-хозяйски оценивая степень загаженности помещения, и увидела Его.
Мы не знаем, почему она не обращала на него внимания раньше, и почему теперь ее сердце сжалось, пронзенное сладкой болью. Для любого другого он был, пожалуй, просто одним из стандартных предметов, призванных эффективно заполнить типовой офис. Но мы не имеем права осуждать Катерину, равно как и смеяться над ней, ведь любовь непредсказуема. Он — мы назвали его бухгалтером в начале рассказа — сидел в углу комнаты за небольшим персональным столом и был такой пухлый и румяный, такой чистый и аккуратный, такой положительно-серьезный, что Катерина чуть было не приняла его за ангела.
Ей хотелось смотреть на него бесконечно долго, но обязанности заставили ее покинуть офис — надо было опустошить корзину для мусора и набрать в ведро свежей воды. Вода полилась через край, часть мусора просыпалась мимо — Катерина заторопилась, ей не хотелось оставлять Его одного. Вернувшись, она принялась за уборку и больше не сводила с бухгалтера глаз. Сегодня у нее не получалось контролировать швабру, скорее, лохматая швабра управляла Екатериной: несложные траектории влажных полос на сером линолеуме почему-то сводились к Нему. Такое возможно. Спросите у любой ведьмы, если не верите.
Одно было плохо: бухгалтер не реагировал на ее “па”.
* * *
Он и в самом деле не замечал присутствия посторонней, сосредоточившись на папках с документами. В преисполненных достоинства движениях читались деловитая уверенность и спокойствие всезнающего человека, особенно в те моменты, когда бухгалтер перекладывал бумаги с места на место. Бухгалтер с детства привык хранить свои чувства внутри, прежде всего сомнения и страхи — то, что считается проявлением бессилия. Бухгалтер полагал, и не безосновательно: откройся он вдруг кому-то — его осмеют, унизят, оштрафуют, уволят, и прочее, прочее, прочее.
Единственное, что он мог себе позволить, так это стравливать по чуть-чуть избыточное кровяное давление, вызываемое внутренним смятением, через сосуды лица. Подавляющее большинство сослуживцев и знакомцев принимали его вечно розовые щеки и уши за признаки стыдливости, скромности, а также физического здоровья. Диагноз устраивал бухгалтера: всегда лучше, если люди принимают тебя за кого-то другого. В этом случае окружающие обманываются дважды: в первый раз, когда неверно истолковывают набор внешних признаков, якобы характеризующих личность, во-вторых, когда принимаются общаться с данным субъектом, основываясь на этом ложном представлении. То есть они общаются не с тобой, а стало быть, и не к тебе лезут в душу.
Что касается Катерины, которая обычно мысли не думала, а полагалась на чувства, то она приняла красные пятна бухгалтерских щек за выражение симпатии и возбужденности.
Наш бухгалтер, испытывая огромное потрясение, стал и вовсе пунцовым: проверка и перепроверка учетно-финансовой деятельности показывала отсутствие каких-либо, даже незначительных, ошибок и нарушений. Он не понимал, что с ним происходит, как ни силился.
А происходило с ним вот что: паника, о природе которой так много спорят и пишут в последнее время, выталкивала его сознание из джунглей счетов, проводок и ведомостей на поверхность человеческих отношений, туда, где иногда возникает любовь.
Любовь… она же случается неожиданно, хотя и предупреждает о своем появлении некими предощущениями. Любовь заставила бухгалтера поежиться, потереть влажную от напряжения переносицу, поднять глаза и, наконец, разглядеть Катерину, нагибающуюся к ведру. Бухгалтеру вдруг захотелось преодолеть тесное неудобство одежды, схватить эту незнакомую женщину и соединиться с ней навеки. Но когда он сообразил, что уже сорвал с себя галстук и расстегивает ворот рубашки, тогда испугался по-настоящему. Перед его глазами пронеслось все, что с такой точностью описывают сухие колонки цифр: он увидел коконы новорожденных в больничных палатах и услышал их крики. Он видел, как они произносят свои первые слова, как учатся ходить, и как кто-то из них, пораженный неизвестным недугом, заболевает. Он видел, как они взрослеют и, еще не став мужчинами, гибнут в безвестности во время запланированных локальных конфликтов. А уцелевшие не находят себе места в жизни, не находят в себе сил справиться с этим и не находят поддержки со стороны. Бухгалтер видел, как они, состарившиеся, нищие и беспомощные, беззвучно лежат в той же больнице, завернутые в тугие мокрые простыни.
Было непонятно, почему несчастий так много, почему их разнообразие, кажется, не имеет предела. Было неизвестно, кто и почему отмечает ими одних и оберегает других. Было страшно от осознания того, что формулы статистики в своей точности непоколебимы, но ничего не могут предотвратить и никого не могут спасти.
Бухгалтер знал слишком много; например, формулы, по которым рассчитывают расход газа и нефти, а значит, знал день, когда они кончатся. И еще он знал много чего, что запрещало ему думать о возможности продолжения жизни. Его личный испуг перешел в общественный страх. А страх превратился в космический ужас.
Неизвестно, что бы случилось с ним в следующий миг, не подойди к нему Катерина.
Она села на стул рядом. Она чувствовала, что происходит у него внутри, там, где между легкими, печенью и селезенкой начинается бесконечность. Она поняла и то, что сейчас ей нужен именно этот человек, и то, зачем он нужен ей.
Стало быть, пришло время действовать. Катерина вдохнула глубже, чтобы унять волнение, и сказала тихо:
— Не нужно бояться, просто угости меня сегодня мороженым.
ЗОММЕР И ЙОГУРТЫ
Поздней осенью 20** года семидесятилетний служащий международной корпорации “Гринберг и йогурты” господин Зоммер вышел на заслуженный отдых. Этот неприметный вкрадчивый менеджер с маленькими, совершенно плоскими ступнями, тихим голосом и бесцветным взглядом стоял у истоков крупнейшей системы холдингов (которые по старинке предпочитал называть сетью предприятий пищевки), где выстроил выдающуюся карьеру, на какую только способен не располагающий собственным оборотным капиталом человек с окраины.
Господин Зоммер прошел длинный тернистый путь от простого оклейщика тарных коробок до начальника самого ответственного отдела. Пятьдесят два года сознательной жизни он отдал компании и хорошо помнил те времена, когда цехом для розлива йогурта служило не это прекрасное шестнадцатиэтажное здание из стекла и металла, а холодный подвал грязного кирпичного дома в одной из резерваций Детройта. Да и сам йогурт тогда был не йогурт, а так — кислое молочко непарнокопытных непородистых самок. Он помнил, как трудно развивался бизнес мистера Гринберга, как мистера Гринберга и его сначала подвальное, а затем полуподвальное предприятие в буквальном смысле доили бандиты, пожарные, налоговые инспектора, санитарные врачи и контрактные жены. В это трудно поверить, но мистер Гринберг походил тогда не на статного и горделивого римского сенатора, выдавленного на золотой юбилейной монете, а на зашуганного парашного “петуха”.
Да, были времена. Тогда автомобили, телефоны и усы имелись только у бандитов, налоговиков и пожарников. “Тогда было понятно, кого, как и зачем уважать”.
Теперь, когда мистера Гринберга нет в живых, исторические свидетельства о его экономических подвигах перемололись под колесом времени в былины и небылицы, в похабные анекдоты и прочую чепуху. Печально, но сочетание букв “Гринберг” не вызывает в умах нового поколения менеджеров тревожных воспоминаний о великом человеке и бизнесмене, оно воспринимается как удачный бренд или, еще хуже, как название кисломолочной палочки.
Да, теперь все стало не так. Теперь в его, Зоммера, подразделении, отвечающем за утилизацию и рециклинг просроченного товара, за его, Зоммера, четвертым справа столом просиживает дорогие шелковые штаны тщедушный, интеллектуально безграмотный, сексуально озабоченный карьерист с удаленной мошонкой. Ему нет тридцати, но он уже строит из себя олигарха, напыщенно поглаживая новомодный розовый галстук. И этому ничтожеству доверили принимать самостоятельные решения по рециклингу или утилизации прокисших йогуртовых культур! По длинным, прямым, похожим на тоннели метро коридорам летали слухи, что новичок с отличием окончил Гарвард, но слухами старика Зоммера не обмануть. Глядя на нового начальника, на этого полузадушенного цыпленка, Зоммер понимал, что после смерти мистера Гринберга дела у фирмы пошли наперекосяк.
Покойный мистер Гринберг не потерпел бы такого безобразия, даром что всему научился сам.
“У человека дела нет времени и лишних денег на абстрактное образование, человек дела покупает знания в переходах метро”, — эту фразу не раз повторял глава холдинга Зоммеру.
Зоммер был с ним согласен. Доведись вдруг ему начать жизнь сначала, он бы не растрачивал бесценное время на игры в песочнице, чтение бессмысленных книг и ухаживание за прыщавыми двоечницами в колледже, а с самых малых лет начал бы заниматься молочной торговлей и тогда бы, возможно, тоже заслужил право стать олицетворением какой-нибудь не мелкой чеканной монеты.
Если бы начать все сначала! Все сначала при прочих равных условиях да с накопленным опытом. Эх, и развернулся бы он тогда: идти по жизни повторно той же тропой — это все равно, что играть краплеными картами с папуасами.
Но начать с начала уже было нельзя. Акционерный коммерческий банк, именуемый жизнью, выдавал каждому клиенту только один кредит. Даже такому уважаемому, как мистер Гринберг, а тем более — не столь уважаемому и менее достойному, такому, как господин Зоммер. Это положение жизни показалось Зоммеру несправедливым, он едва не разрыдался, но вовремя вспомнил еще одну цитату из кисломолочного олигарха: “Kоммерция исчезает там, где появляется справедливость”.
Чертовски точно подмечено. Хочешь ты отдавать долги или нет — они взимаются автоматически практически ежеминутно, когда ты работаешь, пьешь, ешь и спишь. Зоммер ощутил во рту затхлый сладковатый вкус погашенного кредита, и ему захотелось сплюнуть на пол и выругаться, но пыл его сдержал корпоративный долг. Нецензурные выражения, сморкание, плевки и целый ряд иных, идущих вразрез с духом корпоративности, физиологических действий на территориях холдинга “Гринберг и йогурты” были строго запрещены вне установленных мест и наказывались прогрессивным штрафом от двухсот у. е.
Между прочим, недооценка правил и штрафов, прогрессивность которых ошибочно не воспринималась иными представителями бизнеса, уносила тех иной раз весьма далеко. Например, за грань, именуемую банкротством, в бетонную стену небоскреба или на дно озера. Ошибается всякий, кто считает двести у. е. суммой, которой можно пожертвовать ради невыдержанности или шутки. “Если вы шутите с деньгами — это ненадолго”. Стоит ли объяснять, кому принадлежали эти слова?
Да, мистер Гринберг кидался сплошными цитатами из себя, он сформировал собственный набор выражений емких и всеобъемлющих, логичных и экзистенциальных, для того чтобы свести время формального общения к минимуму, а сэкономленные минуты, часы и дни посвятить любимому делу — кисломолочному бизнесу.
“Никогда не улыбайся, — часто повторял он еще молодому Зоммеру, — если хочешь прожить долгую счастливую жизнь”. Тот крепко запомнил это правило, запомнил и записал в свой блокнот, который хранил в личном сейфе и никому никогда не показывал.
“Блокнот”, “кодовый замок”, “документооборот”, “печать” — как замечательно звучат эти слова! Сегодня Зоммер полностью и окончательно потерял право владения атрибутами, отличающими делового человека от пассивного потребителя, передав весь хозяйственный инвентарь vip-топ-менеджера — сейф, дырокол, органайзер, персональный смартфон, титановый хронометр и, черт возьми, именное самопишущее перо — полузадушенному цыпленку в розовом галстуке. А блокнот, в который без малого пятьдесят два года заносил изречения и мысли мистера Гринберга, пропустил через измельчитель — вынос бумаг, пленок, дискет и других инфоносителей с территории холдинга был запрещен.
Серую шерстяную тройку, остроносые лакированные ботинки и однотонный галстук с него сняли в “Отделе последних расчетов”. Взамен выдали желто-зеленую гавайскую рубаху, белые бриджи, красные гольфы и пробковый шлем.
Шею господина Зоммера неприятно отягощала цифровая видеокамера, а из кармана рубахи выглядывал краешек рекламной листовки с пальмами и девицами на фоне безмятежного океана — игривый намек на Гавайские острова. Кто-то (Зоммер не разглядел, кто), похлопав его по плечу, шепнул с фальшивой бодрецой в голосе: “Я вам завидую”. Какая грубая ложь!
Пусть вещи выглядели как новые — на шлеме даже болтались бирки, но разодетый, как денди, Зоммер чувствовал себя голым. Он никогда не ездил на Гавайи и никогда не был в отпуске. Да и выходных дней избегал, придумывая себе сверхурочные. Только здесь, в стенах корпорации, погруженный в неподвластный законам животной природы процесс документооборота, он чувствовал себя защищенным.
В “Отделе последних расчетов” ему выдали пожизненную дисконтную карту на покупку кисломолочных напитков производства “Гринберг и йогурты” с полуторапроцентной скидкой и в обмен взяли подписку о неразглашении. И то, и другое было излишним. Старые сотрудники фирмы (профессионалы своего дела) знали: за всю свою жизнь Зоммер не выпил ни одного йогурта, у него отмечалась аллергия на лактозу и молочные грибки. Сотрудники отдела (не переоценивая собственный профессионализм) явно перестраховывались: вне стен корпорации Зоммер никогда и ни с кем не разговаривал до этого дня, да и в дальнейшем не собирался.
Зоммеру не нужна была дисконтная карта, но он ее взял. Зоммер не обязан был ничего подписывать, но подписал. Сам Зоммер слышал не раз, что многие свежеиспеченные пенсионеры бузят и скандалят с представителями “последних расчетов”. Он бы и сам с удовольствием поскандалил и возмутился, если бы не цитата на дверях “Отдела расчетов”, обращенная к сотрудникам же отдела, за подписью мистера Гринберга: “Пока вы живы — не доверяйте”.
Некоторые изречения мистера Гринберга казались Зоммеру тяжелыми для понимания, но он никогда не просил объяснений, а просто заучивал их. Иногда случалось и так, что вдруг неожиданно при каких-то не имеющих прямого отношения к рециклингу йогуртов, но каким-то образом благоприятствующих обстоятельствах они всплывали в памяти в ярком развернутом виде и делались ясными и понятными, как кубический корень из ста восьмидесяти семи или как индекс деловой активности Доу Джонса.
Именно такое озарение произошло с Зоммером и сейчас. “Йогурты и люди имеют одно общее свойство — и те, и другие стареют”. Глубина и широта этой мысли открылись перед Зоммером, когда автоматические сенсорные двери концерна за его спиной захлопнулись, и он сделал первый шаг вниз по ступенькам, ведущим от головного здания холдинга туда, где начинался сегмент потребительского рынка, именуемый городом.
Как любой здравомыслящий человек, Зоммер старался без необходимости не попадать в “каменные джунгли”. Пока фирма нуждалась в его услугах, она надежно защищала его от страшной действительности. Из дома на службу и со службы домой Зоммера и еще семерых служащих возил бронированный автомобиль, оборудованный рабочими местами с превосходными канцелярскими принадлежностями и ноутбуками. Развозка производилась в глухих сумерках: рано утром и поздно вечером. Поэтому у увлеченного работой Зоммера не возникало соблазна разглядывать сквозь тонированные стекла слабо мерцающий город. Обеды и ужины персоналу доставлялись прямо в цеха, кабинки и кабинеты. Еда была калорийной и вкусной. Суммы калорий рассчитывались на основании должностных сеток и общественной человекополезности, чтобы даже во время еды каждый знал свои возможности и свое место: “Субординация упрощает отношения между людьми”. Даже воздух в стенах корпорации не имел ничего общего с воздухом города. Это был особый воздух: полезный, очищенный многослойными фильтрами, обогащенный флавоноидами (ароматическими веществами, улучшающими настроение и увеличивающими работоспособность). Видимо, на предприятии мистера Гринберга никто не слонялся без дела и никто не забивал посторонними мыслями голову. Мистер Гринберг здорово все рассчитал и продумал. “Секс, еда, досуг — это мифы, уводящие нас в социальное небытие. Единственная реальная вещь в нашей жизни — это работа”.
Та действительность, в которую Зоммер только что попал, как раз и представляла собой это социальное небытие, о котором предупреждал прозорливый мистер Гринберг. Погруженное в хаос небытие выглядело так, как и должно было выглядеть: шум, вонь, плотные потоки ревущих автомобилей, толпы праздношатающихся бездельников. Вызывающе одетые женщины, алкоголики, распивающие в общественных местах спиртное, грязные дети, вымогающие у прохожих мелочь, заразные голуби, гадящие прямо с неба на всех без разбору…
“Мне отсюда не выбраться”, — подумал Зоммер и, не отдавая себе отчета в том, к чему это приведет, а руководствуясь неизвестной иррациональной составляющей личности, втиснулся в эту толпу. Она понесла его по какой-то обезумевшей неевклидовой траектории прочь от корпорации мистера Гринберга. У Зоммера закружилась голова, его затошнило, будто бы он танцевал жаркий танец фламенко. Бесконечный танец фламенко. Порочный и грязный, вызывающий наружу темные стороны души.
Зоммера вырвало, и он очнулся от овладевшего им оцепенения. Он попытался выбраться из толпы, но это оказалось непросто: слишком велики были скорость и плотность потока. Здесь действовали те же законы физики, что и при производстве йогуртов. А с производства мистера Гринберга путь был один: “Недоеденные старые йогурты, как и люди, не умирают, они отправляются на рециклинг”. Мистер Гринберг всегда смотрел на вещи реально.
Испугавшись понимания происходящего, тело Зоммера покрылось крупными каплями холодного пота. Он рефлекторно потянулся к нагрудному карману рубахи за свежим носовым платком, но вместо платка вытащил коробку таблеток “Виагра” — многообещающий бонус, сервисное дополнение к путевке и авиабилетам на один из Гавайских островов. Он повертел упаковку в руках, скорее, по привычке читать аннотации пробежал глазами по тексту на этикетке. Зоммера больше устроило, если бы это был яд. Шумный и мутный океан жизни, в который его только что безжалостно выбросили, готовился засосать Зоммера без следа, и если старое тело Зоммера почти не сопротивлялось, то мозг активно противился наступлению собственного небытия в потоке небытия общественного.
Зоммер поддался метафоре: всю свою жизнь он был йогуртом. Зоммеру стало душно, он ощутил себя непосредственным участником процесса утилизации и рециклинга. Наверное, так чувствуют себя еще живые, но уже просроченные йогурты, которые оператор стерилизационного цеха сливает из потребительской тары-оболочки в огромный кипящий котел. Зоммер догадался, что бежать бесполезно, что, доберись он вдруг до Гавайских островов, ему все равно уже не вылезти из варочного котла.
Единственным путем, ведущим к спасению, был путь назад. Немедленно вернуться в корпорацию и попросить у молокососа в розовом галстуке любую должность — вахтера, чистильщика сапог, туалетного утенка, кого угодно. Зоммер вытянулся, поднялся на цыпочках и попробовал оглядеться. В хаотично движущейся толпе проделать это было довольно сложно, но у Зоммера получилось. У Зоммера получалось многое из того немногого, что он умел делать. У него получилось понять, что судьба окончательно сняла с себя принятые ранее краткосрочные и среднесрочные обязательства, лишив Зоммера возможности ориентироваться в пространстве: все дома в пределах видимости одинаково подходили под штаб-квартиру корпорации “Гринберг и йогурты”. Темно-серые, умеренно подсвеченные крепости из пластика, стекла и бетона без опознавательных знаков…
Мистер Гринберг для утилизации ненужных людей обычно нанимал киллера, в те далекие славные времена многие не понимали, насколько гуманным был его метод. Зоммер огляделся, теперь уже в поисках исполнителя, и очень быстро понял — шансов заказать себя нет. Публика измельчала, лиц, одухотворенных насилием, в толпе не наблюдалось. Романтика насилия в отношениях между людьми заменилась холодным цинизмом.
Тогда он испробовал последнее средство: усилием воли заставил себя не дышать, такую технику успешно практиковали японские корпоративные менеджеры при неплановых налоговых проверках. “Главное, чтобы не помешали прохожие, — подумал Зоммер, выжимая из себя последние молекулы воздуха, — а то еще решат, что мне стало плохо, и начнут помогать”.
Но опасения Зоммера оказались напрасны. Когда он забился в конвульсиях и упал на асфальт, вокруг него образовался оазис относительного покоя — толпа аккуратно обходила Зоммера стороной. Со спины он перекатился на левый бок, свернулся в позу зародыша, и тут что-то больно кольнуло его под ребро.
Зоммер сунул руку в сторону боли и вытащил казенное самопишущее перо. Авторучку, как и прочее корпоративное имущество, полагалось сдать по описи. Для какого-нибудь безответственного, безалаберного субъекта это был сущий пустяк, но для Зоммера — настоящая катастрофа. Впервые в жизни по небрежности или забывчивости Зоммер нарушил инструкцию. Его начавшее синеть лицо залила густая краска стыда, и он вдохнул глубоко и жадно…
ЛЮБОВЬ ВСЕГДА РЯДОМ
С нашим героем, которого зовут Анатолий, за долгую жизнь случалось много всего: и хорошего, и плохого, интересного и не очень, но поскольку этот рассказ о любви, мы будем писать только о том, как он искал любовь.
Анатолий появился на свет солнечным зимним утром в операционной общегородской больницы на улице Декабристов. Анатолий закричал, когда доктор перерезал пуповину чуть дрожащей рукой. А через пятьдесят пять минут на этом же самом столе тот же доктор, мучимый тем же легким тремором, освободил из чрева следующей роженицы его любовь.
В первый раз Анатолий почувствовал ее присутствие в четыре с половиной года, играя с друзьями в песочнице. Толик хотел отдать команду своим солдатикам из пластмассы, открыл рот для глубокого вдоха — и что-то теплое и бесплотное залетело к нему в грудь вместе с воздухом. Он, конечно, не мог догадаться, что причиной необычного ощущения была незнакомая девочка из младшей группы в точках зеленки на носу и щеках. А если бы догадался, то бросил бы в нее горсть песка или дернул за золотистую длинную косу, то есть отреагировал правильно для его возраста. Вместо этого Толик повертел головой и снова принялся за игру.
Заронившееся в его сердце бесплотное, невидимое зерно впало в длительный период анабиоза, или, лучше сказать, скрытого саморазвития. Анатолий продолжал кушать, спать и играть, ходить в школу и учить уроки, он, как Будда, был рад и счастлив. Но одним декабрьским вечером, залезая в пенную ванну, Толик обратил внимание на редкую, но отчетливую растительность в паху и под мышками, он хотел позвать маму, но вдруг передумал. Он смутился, поняв, что дело тут вовсе не в наступившей зиме.
С тех пор Толика перестали интересовать солдатики и пистолеты, и увлекли книжки, а точнее — толстые альбомы с толстыми античными богинями. Голая мясистая античность, он хотел бы оказаться в той эпохе. Аналогии же между одноклассницами и богинями не приходили ему в голову — зерно давало ростки постепенно.
Прошло несколько лет. Толику порою удавались фразы басом. Он измучивал себя поднятием гантелей и растягиванием амортизаторов и учился брать баре на шестиструнной гитаре. Новые энергии пробуждались и бродили в нем. И все чаще его посещало доселе неизвестное чувство неудовлетворенности. Оно росло.
Во сне к нему стала являться Она, ее тело казалось знакомым (по неприличным фотографиям, какие украдкой показывали ему на уроках самые отчаянные его сверстники), но черты ее лица всегда были самые разные. Толику становилось так хорошо, что он просыпался мокрым.
В мире бодрствования ее рядом не было. Рядом крутились угловатые истерические девчонки да пугающие крупными формами и авоськами матери соучеников. От тоски по ней Толик стал читать стихи и даже писать сам. Он описывал в них качества, которыми должна была обладать его любовь. Но стихи — это стихи, а любовь — это любовь.
Его любовь росла и развивалась, в некотором смысле опережая Анатолия. Она в это время уже предметно страдала, влюбившись в некоего Кашпура — жгучего героя сладко-слезных голливудских мюзиклов.
В день, когда обоим стукнуло семнадцать, наши герои с юношеским неистовством начали искать друг друга.
Первая их встреча могла произойти на дискотеке во Дворце молодежи. Толик испытывал сильное волнение и впервые в жизни попробовал вкус вина. От вина действительность размножилась, расслоилась, но он упорно продолжал искать ее среди хаоса плясок и, словно могучий Арго, бороздил взад-вперед переполненный танцевальный зал. Он готовился сказать ей что-нибудь светлое, почитать ей стихи, но, найдя наконец, просто-напросто невнятно спросил, потеряв букву “р”:
— Потанцуем, герла?
И, конечно, она ответила:
— Нет.
Анатолий поплелся прочь. Он еще много пил в тот вечер и потерял память. А рассвет встретил в общежитии текстильного техникума рядом с двадцатипятилетней уроженкой Торжка. Его любовь всю ночь не спала и тихонько плакала над вырезанной из “Работницы” фотографией храброго Кашпура.
Потом была армия. И все два года Анатолий грезил о ней, даже подсознательно ждал письма. А его любовь отбивалась от разновозрастного и социально неоднородного ополчения кавалеров. К слову, битва была неравной. И в тот самый день, когда Анатолий садился в бесплатный дембельский поезд, его любовь в белом платье, неотразимая, как гарпун Чингачгука, слушала марш старины Мендельсона в центральном городском ЗАГСе.
Анатолий же, вернувшись в родной город, окунулся с головой в омут страстей и на время прекратил ее поиски. Он забыл про свою любовь. Он переживал тот сложный период, когда мужчина хочет познать всех женщин вокруг и почти это может. Будь то леди или проститутка, интеллигентка или гопница.
Несколько поколений листьев унавозили собой почву, появились новые гербициды, и у Анатолия родилась дочь. А его любовь родила себе сына. Дети завладели их душами и рассудком. И время, словно решив, что нашим героям оно больше не нужно, скорым поездом полетело вперед…
Наступил очередной год Дракона. Анатолий Михайлович (его теперь называли именно так) похоронил жену и отпустил рыжие усы и псориазное брюхо. Его любовь, замученная коммунальным бытом, убежала из дома с мелким жуликом на большой черной машине.
Немного позже, когда в моду опять вошли болонь и клеш, Анатолий Михайлович получил новую, весьма солидную должность и пересел с “жопика” на десятую модель “жигулей”. И, конечно, обзавелся любовницей. Мелкий жулик с большой черной жопой бросил любовь нашего героя и женился на молодой. В те дни увядающей любви Анатолия пришлось особенно плохо, она даже звонила в женский монастырь, но, к сожалению или счастью, не смогла толком объяснить, что ей нужно.
Так они и жили, принимая на себя радость взлетов и удары падений, и жили на самом деле очень недалеко друг от друга. Минимум дважды они могли встретиться, да так, чтобы никогда не расставаться потом.
В первый раз это случилось долгой, хотя и бесснежной зимой. Спасаясь от удушающих приступов депрессии и неверия в себя, от отсутствия пресловутого смысла жизни и банального алкоголизма, Анатолий подключился к бурятской линии буддизма в Санкт-Петербурге и по три раза в неделю разрушал самосознание на групповых медитативных сеансах. В это время его любовь осматривала vip-квартиры то с видом на Зимний дворец, то с видом напротив: она опять вышла замуж, и ей казалось, что ее поиски тихого женского счастья благополучно закончились. Тут-то им и представилась возможность столкнуться нос к носу. На Невском проспекте. Она в тот день много ходила пешком, так как была без машины, а он сидел в подземном переходе с табличкой с надписью: “Поможите на дорогу на дом” — так он тогда помогал себе и нуждам храма. Она даже хотела бросить в грязную кепку какую-то мелочь, но Анатолия закрыл от нее своей могучей спиной сержант МВД, пришедший к нищенкам за побором.
В другой раз, будучи не первой и не второй уже свежести, Анатолий на две недели скрылся от проблем в кисловодском санатории и пил минеральную воду, лежа в серо-коричневой целительной грязи. Его любовь тоже была там, и ей опять его не хватало. И за толстым слоем полезной грязи они, естественно, не узнали друг друга. Грязь ведь это и есть только грязь…
И вот наступило время, когда я начал писать свой рассказ. Анатолий Михайлович, глядя в тарелку, посасывал жирный плавник от селедки и с легкой горечью думал о том, что жизнь кончается и его любовь так и останется чем-то неуловимым и недосягаемым. Ведь дом престарелых, в который он недавно был списан жизнью и родственниками, совсем не то место, где можно повстречать любовь.
А она, тоже немолодая и тоже списанная родней за ненадобностью, сидела напротив и читала программу телепередач. И, казалось, оторви он взгляд от мертвой рыбы и подними голову — тут все и случится. Но глаза Анатолия Михайловича уже видели плохо, и даже толстые линзы в пластиковой оправе не могли спасти ситуацию. В общем, опять ничего не произошло…
Но если вы думаете, что это конец истории, то глубоко ошибаетесь. Все кончится хорошо. Нашим героям скоро суждено переродиться в каком-нибудь другом месте и начать все сначала.
И тогда, может быть…
Может быть…
НАДЕЖДА ДЛЯ СНАЙПЕРА
Ровно в четыре утра он уже сидел на корточках в сбитом собственными руками отхожем месте и сквозь неровные зазоры меж досками наблюдал за началом вращения солнца. Оно, меняя свой режим согласно неведомо кем установленному распорядку, и сегодня вылезало строго из места, которое он определил концом выведенной красной стрелки с разъясняющей пометкой “восток”.
Он — прапорщик Баранов в отставке — до достижения пенсионного возраста мог припомнить себя как емкость, наполненную самосознанием, с 11 ноября 1966 года. Было ему тогда полных восемнадцать, и он стоял в тамбуре сидячего дополнительного вагона, обнимая темно-зеленый вещевой мешок с хлебом и шерстяными носками. Однокашники его, будущие товарищи по оружию, вели себя по-разному: одни напивались пронесенным через военкомовский карантин винишком, другие сбивались в группки по географическим признакам и умственным способностям, третьи громко пели похабные песни, иные же угрюмо молчали, с вызовом поглядывая друг на друга. Нет-нет, но лица и тех, и других искажались на миг печальной миной. Нет-нет, но и те, и другие понимали, что расстаются с гражданкой на целых два года. Баранов, напротив, боролся с блуждающей по внутренностям организма необузданной, душераздирающей радостью. И, не способный к широкой открытой улыбке, он лишь слегка шевелил губами, словно поедая семечко от цветов подсолнуха. Ему одному в вагоне, в составе, в этой занесенной снегами части огромного материка казалось, что все только начинается…
Прапорщик Баранов, а он называл себя только так, поскольку не имел любви к собственному имени Паша и не желал признать формального увольнения в запас, освободившись от ненужного, подпоясался широким ремнем и вышел на свежий воздух. Линия горизонта уже разрезала неосторожное светило наполовину, и прапорщик подумал о том, что если есть солнце, то наверняка есть в природе и такая дальнобойная сверхпушка, с помощью которой можно раздробить его на несколько солнц.
В конце сентября ночные заморозки иной раз прихватывали лужи на песчаной дороге, так было и сегодня, но прапорщик никогда не изменял жизненному маршруту и водил себя купаться к реке круглый год. Холод вообще приносил ему радость, холод укреплял его волю. Прапорщик не верил в душу, просто потому что ее не чувствовал, зато чувствовал силу воли. Он разбежался по длинным упругим мосткам и, с силой оттолкнувшись от самого их края, сломанной стрелой вошел в воду. Если рыба терпит холод воды, то он тоже стерпит как человек. Из всех известных ему животных прапорщик любил только рыб и ловил их, в отличие от многих, не ради спортивного интереса или наживы. Зато он мог есть и ел их сырыми либо слабой соли, предохраняясь от возможного солитера настоем расторопши и чеснока.
Когда же прапорщик ненадолго заболевал, а серьезные хвори его сторонились, то всегда знал, что ему стоит сделать, чтобы выздороветь быстрей, например, из каких трав приготовить смесь. Неспособный к обучению, не имея веры в корпускулярную суть вещей, он, кажется, интуицией, которую у необразованных людей чаще называют смекалкой, проникал в суть самих корпускул и зрел само нутро адептов всяких там корпускулярных теорий. Доведись Баранову встретить Моисея и хорошего переводчика, у них мог бы произойти занимательнейший разговор, в конце которого оба бы поняли, что ничем не отличаются друг от друга. Но скорее сложилось бы так, что они не стали бы разговаривать, ведь прапорщик Баранов был немногословен…
Два года срочной пролетели незаметно. Рядовой тогда еще Баранов не тяготился ни регулярной уборкой снега на плацу, ни чисткой пораженного гнильцою картофеля, ни другими тяготами и лишениями воинской службы. Кроме того, опытный военврач обнаружил у солдата исключительный музыкальный слух. Сам-то Баранов песен не знал и петь не любил, но самым лучшим образом пригодился на радиоперехвате. Ведь приграничная в/ч, в которой он служил, в основе основ и имела такую задачу. Прочие же мобилизованные срочники несли караулы по охране складов стратегических боеприпасов и запасов пищи.
Жизненные сутки Баранова делились на две дежурные смены по шесть часов (одна утренняя, другая ночная), шесть часов на общественно-политическую и общественно-полезную жизнь, личную гигиену и прием пищи, оставшееся время регламентировалось уставом как отдых и сон. Для Баранова отдых отождествлялся со сном, и, даже когда казарме разрешалось смотреть телевизор или в клубе шел показ двухсерийного художественного фильма “Зита и Гита”, наш герой спал. Других же культмассовых мероприятий в части предусмотрено не было, но рядового Баранова это не смущало, как не смущало отсутствие писем из дома, малочисленность женщин внутри гарнизона, суровость климата и однообразность питания тела и духа.
Мало интересного было и в попытке организовать самоход, то есть несанкционированное офицерским составом краткосрочное оставление воинской части с целью мелкого грабежа, пьянства и развратных действий. Это было даже небезопасно, ведь вокруг гарнизона в большом количестве обитали дикие звери и коренные жители — карело-вепсы, внешностью и нравами схожие с прапращурами современного человека. Но Баранову последнее даже нравилось, ибо был он и сам ликом невежлив и нелюдим. Лучше всего он себя чувствовал на боевом дежурстве возле снаряженного антенной лампового приемо-передающего устройства Р-50.
В его задачу входил поиск частот, по которым объединенный в блок НАТО многочисленный и коварный неприятель вел скрытые переговоры между собой. Перемещаясь при помощи тумблеров по иногда бушующим, а иной раз дремлющим волнам эфира, Баранов должен был найти мелодичную переливающуюся трель, некоторый прообраз современной техномузыки (таким образом неприятель маскировал свою и без того непонятную речь), и затем занести в особый журнал время и дату, частоту и продолжительность передачи, а саму зашифрованную передачу записать на катушку с намагниченной проволокой. По окончании несения боевого дежурства и журнал, и катушки сдавались под роспись начальнику смены. Содержание шифровок, естественно, не доводилось до рядового Баранова, но он и без того знал — это враг, сгруппировавшийся у границ, не имея мощи захватить физическую территорию Родины, пытается проникнуть в ее суть посредством невидимого глазу эфира, связать ее волновое пространство паутиной зашифрованной дезинформации. За иной перехват рядового поощряли грамотой или увольнительной, правда, и то, и другое было ему без надобности. Когда же вплотную приблизился дембель, высшее руководство части предложило Баранову остаться и выдало направление в школу прапорщиков.
По истечении шести месяцев познания незамысловатых и в целом понятных и внутренне близких сердцу дисциплин, Баранов получил полагающееся звание и вместе с ним две звезды на погонах, право носить фуражку с загнутыми полями и яловые сапоги, оклад на сберкнижку и высококалорийные пайковые, а также должность начальника смены радиоперехвата. Теперь возле приемника он сидел редко, исключительно по своей воле, либо когда неприятель был особо коварен и часто скакал с частот на частоты. В основном же он отвечал за ответственное хранение и своевременную передачу катушек с записями и оперативных журналов вечно подозрительным, склонным к суициду особистам. С вверенным в подчинение личным составом был строг и справедлив, а насилие, как то пробивание “фанеры” (область груди) табуретом, допускал только к понурым, в коих не видел должного воинского духа, и нерадивым. Будучи нелюдимым, прапорщик Баранов так ни с кем и не сошелся ни по службе, ни вне и друзей-приятелей не имел, зато он безошибочно разбирался в неприятеле и всегда точно знал, когда тот может проявиться и где…
Прапорщик выбрался из воды и, действуя ладонями, словно вантузом, прочистил от водяных пробок уши. Затем он тщательно ощупал и осмотрел свое тело. Шел седьмой день его регулярного сухого голодания, стало быть, начинался период, когда через почки, язык и кожу устремлялись из организма наружу заморенные голодной блокадой болячки. Радикальное воздержание всегда сообщало прапорщику Баранову свежих, вызывающих в теле чистые вибрации сил. Вода в сочетании с голодом позволяла сохранять пустую тишину в голове. А если вспомнить о том, что прапорщик не верил в существование души, то и в сердце его, впрочем, как и вокруг на сто верст или, может быть, много дальше, тоже была пустота. Дальше прапорщик Баранов старался не видеть. Обычно после купания он заряжал себя на “десятку” бега по пересеченной местности, но сегодня направился в сторону дома, что-то подсказало ему: скоро будет “звонок”…
Пребывая большую часть времени на службе или во сне, прапорщик и не хотел мечтать о большем. Его ум и психика находились в достаточно стабильном положении, близком к состоянию так называемой “потенциальной ямы”, но однажды в нем пробудилась до поры дезактивированная режимом жизни определенная часть гормональной системы. Случилось это внезапно. Его взвод оказывал помощь соседствующему коллективному хозяйству по уборке картофеля. Работа оказалась несложной, и по вечерам прапорщик наведывался на танцы в местный клуб, дабы подтвердить в себе должное соответствие навыкам боевого “самбо”. Кулачные бои он всегда принимал за потеху и поражения не боялся, потому чаще многих оказывался победителем. После очередной короткой схватки, когда он уложил на землю самого крупного вепса, к нему подошла прелестная молодая особа и сказала, что она теперь достается ему, согласно местным обычаям. И по окончании картофельной страды прапорщик Баранов вернулся в гарнизон женатым.
Жену звали Любаша. Была она не по-деревенски праздна. Любила хрустеть квашеной капустой и пить водочку по половинке рюмочки. А еще она так зажигательно хохотала, что и наш прапорщик нередко не мог удержаться и, как умел, морщился ее шуткам.
Не один год все шло нормально. Прапорщик ощущал рядом с собой Любашино тело, а за утвержденной пограничной чертой — неприятеля, пока ангелы-хранители не указали ему на неприятеля за спиной. Как-то раз он неожиданно рано вернулся со службы домой. Не обиженный мужской силой и способностью применить ее даже после самых сложных и изнурительных учений, прапорщик Баранов все же не был изобретателен в любовных утехах и поэтому не сразу понял, чем занимается его Люба. А она изображала Содом и Гоморру с капитаном и майором, приехавшими с плановой проверкой в отдаленную от штабных городов, спрятанную в богатых зверьем и птицей приграничных лесах военную часть. Когда прапорщик, наконец, оценил обстановку, он захотел крепко выругаться, но в разгоряченном мозгу бешеной белочкой крутилось только непонятное слово “идиоматика”. На миг в хате воцарилась мертвая тишина. Господа офицеры подняли вверх руки и застыли, разве что, подобно антеннам переносных радиостанций, тяжело покачивались их срамные места. Любаша оказалась более мужественной, что свойственно многим женам военных. Она сказала ровно, словно приглашая откушать чаю:
— Оружия в доме нет…
Эта, на первый взгляд, несложная фраза заставила прапорщика Баранова обуться и выйти на улицу, а проверяющих офицеров в спешном порядке покинуть гостеприимную хозяйку и благополучно укрыться до обратного поезда под тенью красного знамени в здании штаба части. Прапорщик же ушел в лес и бродил там по засыпанным снегом, стратегически прорубленным просекам более суток. Впервые в жизни прапорщик Баранов думал, и думал много. Оружие в доме на самом деле было: Баранов мог превратить в него обычный кухонный нож, табурет и даже кусок хозяйственного мыла. Но все эти бытовые предметы приобретали смертоносные свойства только при применении к неприятелю, к непредполагаемому противнику. А Любаша и, тем более, офицеры неприятелями не являлись. И в то же время они вели себя как неприятель. Сии явные противоречия были неразрешимы. Противоречия вообще не предусматривались ни кодексом прапорщика, ни Барановым-человеком. Отчего было особенно больно.
Прапорщик сидел под сосной на снегу, а на ветке над головой бился клювом в замерзшую кору дятел. Неизвестно, сколько прошло времени до тех пор, когда прапорщик начал понимать, что неутомимая птица подает человеку знаки. Он прислушался к ритму ударов и при помощи азбуки Морзе расшифровал упорно повторяющееся слово — “предательство”. Вместе с ним пришло облегчение, линия границы заняла свое обычное место в его голове: конечно же, люди, одетые в форму офицеров Советской армии, офицерами не являлись, это был коварный маневр врага. Открытая умной птицей реальность придала прапорщику новых, ранее неизвестных сил. И Баранов почувствовал, что может вернуться в часть. Следов офицеров-оборотней в расположении гарнизона он не обнаружил. Это могло означать только следующее: не только он, прапорщик Баранов, но и особисты вражеский маневр разгадали и приняли меры, которые обязаны были принять. Вместе с ними исчезла Любаша. Может, ухала счастья в город искать, а может, все сложилось иначе. О ней прапорщик больше не думал или считал, что может не думать. Все-таки особисты свое дело знали. И жизнь приняла свое обычное русло, разве что смена, руководимая прапорщиком, увеличила процент перехватов и считалась теперь лучшей в округе по данному показателю, да в свободное время Баранов стал часто и надолго уходить в лес без еды и питья…
Вернувшись в хату, прапорщик улегся на жесткую, сколоченную из нестроганных досок кровать, раскинул руки и ноги в форме пятиконечной звезды и закрыл глаза. Проследив собственное тело внутренним взглядом и мысленно велев ему расслабиться, он представил себя на берегу тихого зимнего моря. Воображаемая картинка естественного водохранилища, однако, то и дело исчезала, прапорщик почему-то не мог добиться должной концентрации. Нельзя сказать, что причиной тому служил возможный звонок, Баранов давным-давно перестал чего-либо ждать. Скорее всего, изменения, вызванные голодом, не достигли еще должной стадии…
Несколькими веснами позже прапорщик женился во второй раз. Облик законной супруги Баранов помнил плохо. Он легко мог воспроизвести в памяти и напеть трель перехвата, услышанного на дежурстве несколько лет назад, но, вспоминая Веру Петровну, не видел перед глазами ничего, кроме ярко-красного пятна ее домашнего махрового халата. Кажется, она любила яркие половички из лоскутов старого тряпья, фарфоровые сервизы с рисованными кривоногими китайцами и листала сберкнижку по вечерам. В прапорщике Баранове ее привлекала стабильность психического и социального положения, а также скромность потребления и бытовая неприхотливость. Но, в конце концов, брак оказался неудачным, ибо прапорщик Баранов обманул ожидания Веры Петровны и, напротив, сделал ее глубоко несчастной.
Дело в том, что в стране исподволь, незаметно настали те самые времена, когда государство саморазрушалось и как институт, и как понятие. Тогда же основополагающей идеологической направляющей стало определение: каждый отвечает только за себя. Каждый сделался творцом собственного счастья, и каждый получил негласное право владеть тем, что имел недалеко под рукой: высшие офицеры — возможность распоряжаться подотчетными финансовыми составляющими, начальники автоколонн — автотранспортом, начсклады стратегических боеприпасов — боеприпасами.
Вера Петровна правильно понимала народную мудрость “каждый сверчок должен знать свой шесток”, но пословица не запрещала ее мужу, прапорщику Баранову, недорого торговать казенной тушенкой. Последний же напрочь отказывался чем бы то ни было торговать. И это в то самое время, когда по части чумными привидениями бродили страшные слухи о том, что пайковые собираются сократить, что в ближайшее время институт прапорщиков вовсе будет отменен, и тому подобное.
Сам Баранов такие разговоры как информацию не воспринимал, да и тушенкой ему было заниматься некогда. Он уже давно обучился кормить себя корешками и ягодами, а когда тело просило мяса — ловил рыбу или бил дичь. Он мог километрами идти по лосиному следу, а мог сутками без движения таиться возле звериной тропы в зарослях можжевельника, натертый ароматными иглами, чтобы запахом своим не отпугнуть зверя, а, напротив, пахнуть лесом. Здесь было не только сытно его желудку, но и покойно его психике. А вот находясь среди людей, Баранов начинал испытывать дискомфортные чувства. Непривычный читать газеты и смотреть телевизор, прапорщик ощущал перемены пусть небольшой, но чуткой частью своего мозжечка, которая настоятельно сигнализировала: линия границы с неприятелем, которую он интуитивно ощущал раньше, теперь перестала существовать. Неприятель, вероятнее всего, находился теперь везде.
Боевые журналы и катушки с перехватами забирались особистами все реже и реже. И однажды наступил момент, когда за ними совсем перестали приходить. Тем не менее, прапорщик продолжал нести боевое дежурство до тех пор, пока оставались чистые магнитоносители, и складировал материалы в летнем доме, который подальше от чужих глаз отстроил в личное время. А когда кончились и журналы, и катушки, и магнитная проволока — запустил шуметь по частотам генератор постоянного тока, чтобы, если не перехватывать, то хотя бы глушить переговоры врага. И на сорок дней ушел в лес. То было в январе, и морозом и голодом прапорщик закалил себя так, что осознание бесконечного одиночества среди бесконечного неприятеля перестало вызывать в нем вибрации смятения, страха и отчаяния.
До конца непонятно, что же такое замерзло и затем разбилось в нем, но те скверные новости, как приказ о досрочном увольнении из армии и исчезновение Веры Петровны вместе с китайским фарфором, сберкнижкой, половичками и халатом, не смутили его. Наш прапорщик сделался или бессмертен, или бездушен…
Пусть не сразу, но достаточно скоро с самого дна зимнего моря Баранова поднял монотонный звонок сотового телефона. Он пошевелился, открыл глаза, сел, по-турецки поджав под себя ноги, глубоко вздохнул и только затем ответил. Голос его казался застуженным. Человек, сообщивший Баранову несколькими словами о том, где ему надо быть и когда, мог находиться в любой точке планеты и принадлежать любой из сотен организаций и группировок. Но прапорщик никогда не гадал об этом. Ему не было дела и до того, кем был тот человек, которого ему предлагали убрать. Просто он знал, что один неприятель убирает другого, поэтому еще одним неприятелем после его работы станет меньше. И на какой-нибудь из его счетов придут деньги. Не такие уж нужные, но…
Вдруг все когда-нибудь станет иначе. Может быть, он опять поступит на службу и женится на девушке, может быть, даже по имени Надя.
ПЕРЕДАЧА ПРАВИЛ БОРЬБЫ
Сорок лет подряд, пять дней в неделю в шесть часов сорок пять минут по московскому времени он выходил из пахнущей прелой обувью и одеждой раздевалки в полутемный каземат токарного цеха и, гулко ступая по маслянистым каменным плитам, направлялся к своему “Магдебургу”. Его имя было Николай, а “Магдебургом” назывался токарный станок.
Цех был заложен в начале двадцатого века, а во времена индустриализации вокруг него был обустроен высокий забор. Своими арками, выложенными из обожженного красного кирпича, и массивной, скользящей по всей длине цеха кран-балкой здание в пассивном нерабочем режиме походило на оставленный без присмотра костел.
“Магдебург” отлили в Германии еще в догитлеровскую эпоху на том самом заводе, который впоследствии стал выпускать двигатели для “мессершмиттов”. Наверное, поэтому “Магдебург” чем-то напоминал небольшой самолет.
Николай родился в тридцать четвертом. Его мать была из Ярославля, а отец — коренной петербуржец, но его почему-то принимали за обрусевшего немца. Впрочем, Николай и сам считал себя немцем, но не столько за голубые глаза и светло-русые волосы, сколько за пунктуальность и точность, благоприобретенную от ежедневного соприкосновения с “Магдебургом”.
С шести сорока пяти до семи ноль-ноль Николай внимательно осматривал “Магдебург”, проверял смазку и затяжку узлов, протирал его масляной тряпкой и обметал сметкой. От хорошего обращения “Магдебург” казался породистей и благородней не только своих минских сверстников, но и молодых коллег с ЧПУ. И, что важнее для дела, обеспечивал большую точность размера и скорость работы.
В семь ноль одну Николай зажимал в патроне тусклый стальной цилиндр, доставал из деревянного пенала резец с отточенной до невидимости режущей стороной и подавал “Магдебургу” ток.
Все последующие четыреста восемьдесят минут Николай и “Магдебург” создавали совершенную форму и полезные свойства, одухотворяя тупые и холодные железные чушки. Здесь живое и неживое соединялись в одно, и рождалось нечто особенное…
Извлеченная из патрона, освобожденная от фиолетовой стружки, законченная деталь ярко блестела и была теплой на ощупь. С этой минуты она не только занимала свое место в огромном сложном мире людей и машин, но как бы оживала, как бы обретала душу.
Обычно Николай не пользовался чертежами и измерительными приборами, ему достаточно было взять в руки болванку, чтобы понять, какой в итоге должна быть деталь с точностью до микрона. А той точности, которую выдавал “Магдебург”, не могли обеспечить даже японские чепэушки. Потому Николай и “Магдебург” справедливо ощущали себя демиургами неорганической части природы, именуемой металлургией.
Их многочисленные создания находили себе место в узлах кораблей и самолетов, экскаваторов и вездеходов, стратегических ракет и стиральных машин. Их втулки, червяки, оси и валы принимали прямое и опосредованное участие в управлении динамическими силами мира. А болты и струбцины управляли силами статики, прочно и надежно закрепляя элементы реальности на приписываемых им наукой местах. То есть, благодаря усилиям Николая и “Магдебурга”, мир живой и мир технический снабжались той необходимой оснасткой, которая сдерживала осознанное и неосознанное тяготенье миров к распаду и хаосу. Эту мысль стоит запомнить — это самая важная мысль в настоящем рассказе.
За большим мутным стеклом то шел дождь, то падал снег, то светило солнце, то случалась засуха, то стойкие морозы до самого Дня Победы. Но здесь, в цеху, год за годом все шло одинаково — брака не было, выполнялась норма. Непоколебимое взаимодействие Николая и “Магдебурга” притягивало к токарю и станку других людей, как праздных, так и заинтересованных.
Когда Николай был молод, рядом с ним стоял седой мастер со штангенциркулем в нагрудном кармане. Мастер был так сильно надушен одеколоном, что запах часто шел прямо из его внутренностей. Мастер недоверчиво глядел то на деталь, то в чертеж и старательно вымерял дрожащей линейкой микроны, которые Николай чувствовал на ощупь.
Иногда в спину Николая впивался цепкий взгляд инородного тела — тела штатного особиста. Этот непримечательный человек средних лет обычно следил за работой из душевой и никогда не приближался к “Магдебургу” ближе, чем на три метра.
Было время, рядом со станком дежурил солдатик с висящим за плечом автоматом.
В периоды осеннего и весеннего обострения к токарю приходили советоваться бородатые инженеры. Они показывали Николаю эскизы диковинных механизмов и приспособлений и спрашивали, способны ли те работать на самом деле. Они уважали Николая, а “Магдебург” считали тотемом.
Раз в квартал наезжали упитанные плановики и снабженцы в галстуках, с манерными, пустыми на вид портфелями. Вид у них был плутоватый, а сардельки пальчиков дрожали от ночных переговоров в парной.
В кануны народных праздников чужеродных тел на токарном участке становилось больше: появлялись группки, иногда даже целые группы важных мордатых мужчин с неразвитыми конечностями. Николай с трудом представлял себе этих людей работающими на станках, он вообще сомневался в их созидательной мощности. Он не доверял им и поглядывал за ними краем глаза, словно музейный смотритель, выпасающий группу недоразвитых школяров, приведенных на обязательную экскурсию. Мордастые, как считалось, были большими начальниками — замами и завами, первыми, вторыми и третьими секретарями райкомов партии и комсомола. И хотя на их крупных, мясистых, цвета сырой говядины лицах был отпечатан штамп патернализма, своим присутствием они привносили в цеховое пространство нездоровую деструктивную суету. Суета Николаю не нравилась, он уважал производственное однообразие, оно располагало к сосредоточенности и работе.
Смена сменялась сменой, месяц — месяцем, пятилетка шла за три года. Николай считал время материалом расходным и вспомогательным процессу воспроизводства, как, например, ветошь для протирки деталей или машинное масло. Но, как оказалось, он ошибался. Время было задумано куда сложнее и имело свою собственную траекторию. Оно, будто тектонический пласт, ползло незаметно, но неуклонно и на своем пути разъедало не только задумки природы, но и деяния человеческих рук. Тихо и незаметно, чтобы однажды буквально взорваться, соприкоснувшись с некой точкой излома. Этой точкой оказалась смена форм собственности.
Однажды по цеху ударной волной пробежал странный слух, что теперь весь завод и все, что находится на его территории, включая Николая и “Магдебург”, перешло из области промышленности страны в чьи-то частные руки. Первый удар приняли на себя стены. Они не обрушились, но покрылись морщинами трещин, не слишком глубоких, так как сложены были на совесть. Рикошетом досталось и крыше. И теперь, когда в природе шел дождь, с высоких потолков цеха текла вода и падала раскисшая штукатурка, а зимой над головой Николая собирались сталактиты сосулек, по полу змеились сквозняки. Таковы были последствия ударной волны.
Затем в дело включился второй поражающий фактор — как догадался Николай — радиационный, под воздействием которого изменилось поведение людей, окружающих его.
Его сверстники куда-то исчезли, на их места пришли люди с согбенными спинами и нетвердой походкой. Их глаза зажигались не страстью работы, а стеклоочистителем, принятым внутрь. Эти люди не могли обуздать и приручить могучие механические машины. Долго они здесь не задержатся, подумал Николай, и вскоре мысли его подтвердились.
Вечно пьяных и бесполезных в работе русских заменили трезвые и бесполезные в работе таджики. Смуглые и худые, они целыми днями подметали и мыли полы, и толкали взад-вперед тележки со стружкой. На станки они посматривали со страхом и недоверием. Что заставило их покинуть свои жилища и приехать в чужие края? Вероятно, другие кочевники, еще более дикие.
В разрушающемся мире истончалось и размалывалось всё и вся, кроме мордатых людей с лицами цвета сырой говядины. Эти, наоборот, интенсивно набирали вес. Чем беднее становилось вокруг них, тем богаче они выглядели. Темно-синие партийные костюмы и “Волги” они поменяли на “бэхи” и тренировочные штаны, а затем на шелковые цирковые пиджаки и блестящие бронированные джипы. Подходить к станкам они по-прежнему не смели, но вели себя так, будто бы они и есть настоящие хозяева и цеха, и станков, и Николая. Своим присутствием они искажали суть и смысл человеческого труда и провоцировали Николая на остановку производства. Обычно они появлялись в цеху бесшумно, как стая шакалов, и, взяв токаря и его станок в живое кольцо, угрюмо молчали. Они выбирали момент для атаки, но так и не напали — не смогли найти в себе смелости.
Николай и “Магдебург” на них не оглядывались и на провокацию не поддавались. Николай и “Магдебург” продолжали взаимодействие. Они латали дыры, то и дело образующиеся в малопонятном процессе перехода собственности. Это уже была не работа, это была борьба, классовая борьба в окружении, которую в одиночку вели Николай и “Магдебург”… К сожалению, в этой неравной борьбе время выступало не на их стороне.
Николай и “Магдебург” стали ощущать перемены в себе. Как и перемены внешние, те подкрадывались незаметно, копились разрушительными силами в бесполезных для труда глубинах тела и, достигнув критической массы, превращались в диагноз. Так однажды выморгав из глаза стружку, Николай заметил, что за расстоянием вытянутой руки мелкие предметы куда-то пропали, оставив взамен себя размытые очертания. Впрочем, Николай не углядел трагедии в этой метаморфозе, напротив: исчезающая из поля зрения среда меньше отвлекала от основного занятия. В большей степени тревожило его то, что к восьмому часу смены все труднее становилось удерживать спину прямой — не хватало хрящевой смазки и позвонки поисточились взаимным трением.
И сердце, что-то сердце в последнее время тревожилось тоже. Главный маховик в левой части груди все чаще замирал, будто путник на перепутье. В эти мгновения Николаю казалось, что лампы дневного света в цеху загораются ярче и, отрываясь от мест установки, уходят в свободный полет, оставляя за собой ломкие огненные траектории. Окружающий воздух разогревался, и, словно в перетопленной парной, кислород выжигался в углекислоту еще до попадания в легкие. Николай дышал глубоко и часто, покрываясь испариной, но дыхательный цикл шел вхолостую.
Когда это случилось в первый раз, Николая обуяла паника, ноги предательски подкосились, он опустился на маслянистый каменный пол рядом с работающим станком и, протянув руки к потолку, стал звать на помощь. Сам он не слышал своего голоса, но вскоре вокруг него собрались люди. Эти люди тоже почему-то выглядели напуганными. Они кричали, матерились и дышали, по сути, вместо него, его, Николая, воздухом. К счастью, вскоре маховик качнулся и заработал прерывисто и неровно, продираясь через тупую мглу боли. Николаю пришло в голову, что в организме включился какой-то защитный ресурс типа автономного аварийного генератора, работающего на честном слове.
В этот день Николаю оказали почет — его отвезли домой на служебной машине начальника цеха. А на следующий — к нему пожаловал гость.
Это был участковый доктор. Доктор поводил по его бледной груди стетоскопом, постучал пальцами по сухим крепким ребрам, оттянул веки, заглядывая за шарики глаз, вздохнул и без интереса посмотрел в окно. Затем выписал закорючистым почерком пару рецептов и попросил пятьсот рублей за прием. Бережно застегивая портмоне, он предложил Николаю взять расчет и уехать на дачный участок разводить помидоры.
Николай не любил помидоры, потому примерно через месяц они встретились снова. И вскоре еще раз. Можно сказать, их встречи стали носить регулярный характер. Доктор с завидным упорством повторял одно и то же: уколы, покой, отдых, таблетки, уколы. Доктор, что называется, брал Николая измором. Николай отмалчивался. Для него, как для человека технического склада ума, было ясно, что автономные аварийные генераторы не способны работать долго. Когда ты работаешь увлеченно, то редко думаешь о постороннем, а о смерти, как о закономерном конце всего, не думаешь вовсе. Иначе ты просто не сможешь работать. То есть, когда ты работаешь, ты оказываешься психологически защищенным процессом работы.
Но однажды он не успел уйти на спасительную работу, его скрутило с самого утра, прямо в кровати. Это был будний день. Николай лежал на спине под тяжелым простроченным одеялом, и поверх одеяла лежали его непослушные руки. А напротив него с видом победителя сидел его врач. Николай перевернулся на бок и укрылся от доктора носом в подушку, пряча покатившиеся по щекам слезы. Горькие слезы печали, разъедавшие бязевую наволочку до зашитого в ней куриного пуха.
Николай жалел не себя, он чувствовал шире и глубже. Николай осознавал невосполнимость собственного ухода, он не оставлял после себя равноценной замены, замещая себя пустотой. Он предчувствовал, что, когда остановится его внутренний цикл, цикл внешний остановится тоже. Разорвется непрерывная технологическая цепочка. На зоологическом уровне она носит название пищевой. И когда это произойдет, вслед за ним исчезнет его верный станок “Магдебург”: будет распилен на части и вывезен под брезентом на пункт сдачи металлолома темной дождливой ночью. А за ним исчезнут другие станки и оставшиеся рабочие-токари. После них — рабочие-фрезеровщики.
И эстафета побежит по цепочке. Люди, лишенные специальностей и средств производства, поделятся на две группы: на охранников и воров, а затем на попрошаек и безработных. Но и это будет еще не все. После дойдет очередь и до мордастых, хорошо приспособленных к результатам чужой работы господ из черных блестящих джипов. Они тупо перестреляют друг друга за оставшийся бак бензина, за чудом уцелевший карданный вал. А последний из них, самый мордастый, прежде чем умереть от голода и жажды, стоя посередине пустой Красной площади и прижимая к груди ядерный чемоданчик, сойдет с ума от ощущения мирового господства…
Вот каким представлялся Николаю мир после него. Это был не единственный путь эволюции, но самый что ни на есть вероятный при складывающихся условиях. Что же мог неработающий технологический элемент Николай противопоставить целой системе, пусть распадающейся и гниющей? Да, пожалуй, немного. Но все же…
— Доктор, — тихо сказал он, приподнимаясь на локте, — у вас есть сыновья?
— Двое, — ответил тот, в свою очередь прикрывая ладонью глаза. — Неужели у нас нет будущего?
— Приводите их завтра в цех рано утром. Я передам им “Магдебург” и научу всему, что умею сам. Они должны справиться. Если, конечно, поймут, зачем нужно быть токарем.
ПОДВИГ РАЗВЕДЧИКА
Се возвращается блудливый сукин сын…
…в страну родных осин…
Лев Лосев
Родные, близкие и знакомые называли его Араней. Но настоящее его имя было другое. Он не открывал его никому. Честно сказать, он сам его уже не помнил. Он был разведчиком, профессионалом высокого класса, а память профессионалов специально натренирована самонастраиваться под оперативную обстановку.
Давным-давно Араней был заслан в чужую страну (очень похожую на ту, в которой родился, и в то же время до мозга костей чужую). Давным-давно (так давно, что можно сказать никогда) он не получал из “центра” разведывательных заданий. “Центр” предположительно базировался на труднодоступных широтах севера — вот и все, что ему полагалось помнить о “центре”.
И Араней просто жил. Жил смутными воспоминаниями, зыбкой надеждой и подслеповатой верой. То есть старался жить так, как живут все.
Много лет назад темной ненастной ночью, когда птицы забиваются в дупла, а рыбы зарываются в грунт, Аранея выбросили с самолета на враждебную территорию. Прапорщик, изо рта которого так разило авиационным топливом, будто он был дополнительным баком, ласково двинул Аранея в сопатку и сказал:
— Грачи прилетели. Грачи — это мы. Я улечу обратно, а ты сейчас упадешь. Если не дурак — не попадешься. Попадешься — терпи. Будут пытать — думай о родине. Ну, вроде бы все.
Затем горько усмехнулся:
— Эх, земеля, выпало тебе по самое не могу, — и вытолкнул молодого разведчика за борт. — С тобой скоро свяжутся! — крикнул прапорщик вдогонку кувыркающемуся Аранею. — Где и как, ты должен будешь почувствовать сам. Не почувствуешь — пропадешь. А раз пропадешь, значит, ты не разведчик — говно.
Голос командира звучал хрипло и раскатисто, словно гром. Поднялся ветер. Пошел дождь. Началась гроза…
При выборе места высадки предпочтение отдается малозаселенным зонам с неразвитой инфраструктурой и ровной поверхностью. Желательно, чтобы поблизости протекала река или крупный ручей. Только дилетант мог заподозрить в этих расчетах модный фэн-шуй или элементы военной эстетики. Войсковая прагматика диктовала устроение местности. Наличие водохранилища многократно увеличивало шансы выжить: диверсант закапывал в илистый грунт парашют и амуницию, пополнял запасы воды, а затем не менее километра двигался по руслу реки, чтобы сыскные собаки не встали на след.
В случае с Аранеем вышло иначе. То ли ветер снес его в сторону, то ли прапорщик, почувствовав что-то недоброе, заторопился домой к жене, но так или иначе вместо уютной, заросшей сладким клевером поляны Араней приземлился в дремучую лесополосу. Парашютные стропы запутались в ветках могучего хвойного дерева, поэтому ночь и большую часть сухого теплого дня разведчик провел в подвешенном состоянии, раскачиваясь на высокой сосне.
Вечером его обнаружила группа выпивших туристов, возвращавшихся с пикника. Его сняли с дерева, угостили вином и отвели в город. Гуляк не смутили ни летный шлем, ни кирзовые сапоги, ни парашют. Позже Араней выяснил, что поблизости находился парк аттракционов, где помимо всевозможных каруселей, качелей и рюмочных имелась вышка для прыжков с парашютом. Туристы рассудили, что Араней совершил неудачный прыжок. В этом они оказались правы. Зато ошиблись во всем остальном.
Туристы, бывшие на самом деле работниками компании городского благоустройства, приняли Аранея за жителя соседнего города, приехавшего развлечься на выходные. По их версии, он забрался на вышку, прыгнул, не справился с управлением и ударился о дерево головой. Поскольку он не сумел назвать им ничего, кроме своего имени (разведчик еще не знал языка, а имя “Араней” придумал, когда раскачивался на сосне), и поскольку в карманах его было пусто, туристы пришли к выводу, что незнакомец потерял документы и память, то есть забыл путь домой, и взяли его на поруки. Так это называлось на родине Аранея. Там потерявшими память занимались сотрудники специальных органов, которые не пустили бы дело на самотек.
Здесь же Аранею вместо побоев и пыток предложили работу. Без трудовой книжки, поручительств, характеристик с последних мест службы, без заполнения многостраничных анкет (все эти важные бумаги вывалились из подсумка во время полета).
Управляющий компанией благоустройства — невзрачный человек средних лет — пожал разведчику руку и без должного подобному случаю пафоса произнес:
— Господин Араней, поздравляю вас, вы зачислены на должность мусорщика. Завтра в восемь вы должны быть на работе. Вот вам подъемные. Этого хватит на первое время. На жилье, еду и хороший костюм.
Угадав общий смысл слов, Араней спрятал деньги в карман и подумал:
“Какие беспечные. И с иерархией у них что-то не очень. У нас все начальники — крупные, с круглыми красными мордами, а этот какой-то сморчок. Рано или поздно они проиграют”.
С работой ему повезло. Ее специфика пришлась как нельзя кстати. Ничто так не характеризует людей, как мусор, который они после себя оставляют. Вот только мусора люди этой страны (она называлась N) после себя оставляли немного. Мусора вообще было мало. Полезной информации в этом мусоре не было вовсе. Аранею пришлось брать сверхурочные. Подметая улицы города, он не пропускал ни одного окурка, ни одной самой малой бумажки, дочиста вытряхивал урны, вычищал дупла, переворачивал и обтирал камни.
Его упорный, достойный подражания труд не остался незамеченным коллегами по работе, и вскоре его представили на повышение в офис. Араней, естественно, отказался: офисная работа отдалила бы его от первоисточника информации, ведь он чистил дупла и переворачивал камни не ради страсти к порядку, а в надежде найти под ними записку с заданием, как это было принято у разведчиков и шпионов.
Несмотря на старания, его поиски были безрезультатны. Задание оставалось загадкой, Араней не знал, что ему делать, куда внедряться, с кем заводить контакты. Хотя местный язык и письмо дались ему легко, разведчик чаще молчал, чем говорил. Он всегда помнил, что перед ним враг. Он ни с кем не спорил, ни на кого не обижался и, когда все смеялись, тоже смеялся. Он поступал лицемерно, но в противном случае он не стал бы разведчиком. Араней тщательно скрывал свою непохожесть, свою чуждость этому обществу. По убеждениям Араней был строгим трезвенником, но здесь, в стране N, он ел, что ели все, пил, как все, ходил туда, куда ходят все, и никогда не отказывался от продолжения банкета. Поэтому коллеги находили его парнем простым, честным и компанейским.
Когда пришла пора (в стране N принято жениться в возрасте от тридцати до тридцати пяти лет), Араней женился. Его женщина выглядела вполне симпатичной, хорошо готовила и заботилась об Аранее, но он не любил ее: он женился, чтобы не вызывать подозрений. Араней не мог любить свою жену — гражданина враждебного государства, он любил женщин своей страны, самых теплых, самых мягких, самых нежных в мире.
Через определенный срок, чтобы не быть разоблаченным, разведчик завел детей. К детям он относился терпимо. Он ходил с ними гулять, читал им книжки, вытирал носы, орал на них, хвастался ими, скрупулезно повторяя поведение жителей страны N. Как физический отец он старался вырастить из них примерных граждан и хороших людей, хотя на генном уровне чувствовал, что они его противники, а самцы еще и соперники, пусть и будущие…
В поисках все того же задания по субботам Араней уходил на городскую свалку, где как бы копал червей для рыбалки. Домой он возвращался разочарованный, а собранных червей отпускал в канализацию.
Первые годы, проведенные на чужбине, Араней страдал от разлуки с родной землей. А родина весточек не посылала, даже оказией. Никто из близких, родных, сослуживцев, случайных знакомцев в баре не заводил разговоров о его стране. То же самое касалось средств массовой информации. На последние Араней, впрочем, и не полагался: он-то знал, как эти “средства” умеют дезориентировать, дезинформировать и зомбировать граждан. Самому же заглянуть в географическую карту ему почему-то было страшно.
Шли годы. Дети выросли и теперь слушали нравоучения отца с легкой усмешкой. Жена располнела, стала блондинкой. Араней облысел. От долгосрочной круглосуточной маскировки он постепенно забывал о себе прежнем. И постепенно забыл все. Все абсолютно, так глубоко было его погружение.
Однажды утром, разглядывая себя в зеркало, разглядывая и не узнавая, Араней понял, что потерпел фиаско.
“Я провалил задание до того, как получил его, — подумал он. — Я — дезертир”.
Ему невыносимо захотелось туда, где бы его немедленно расстреляли — на родину. Разведчик представил себя стоящим у стены в затхлом подвале с мешком на голове… Надетый на голову мешок вернул все на свои места. Иногда по-настоящему убойная концепция, великое открытие, ошеломляющее откровение рождается вопреки прежним знаниям и сведениям, благодаря их полному отсутствию, благодаря неведению и невежеству. Это — то самое, доступное немногим прикосновение к истине первого рода. Такое вот прикосновение и сжало горло Аранею. Он понял свою суть и вспомнил свою цель.
Теперь все по порядку.
Страна, которой он служил, была похожа на страну N, только люди на родине Аранея были естественнее, лучше и человечнее. Многие вещи, механизмы, приспособления были скопированы учеными его страны с аналогов, произведенных в стране N. До мельчайших натуральных подробностей. Вот только принцип действия, как стало ясно Аранею, был иным.
Например, под капотами автомобилей, носившихся по дорогам страны-противника, имелись разного рода металлические цилиндры и трубки, горячие и подрагивающие, а под капотом отечественных машин такие же цилиндры и трубки оказывались застывшими и холодными, как внутренности покойника. Отечественные авто легко и непринужденно слетали с горы, но в гору закатывались с трудом, поэтому носильщики котировались выше. Иметь носильщика считалось дешевле, экологичнее и престижнее. Светофоры, установленные во всех городах страны N, меняли цвета, подчиняясь заумному, возможно, хаотическим образом выстроенному алгоритму. В то время как на родине их зажигали централизованно четко, по праздникам и выходным дням.
Незадолго до того, как Араней был отряжен на задание, в его стране был обустроен парламент, который являлся точной копией парламента страны N. Парламентарии сидели в круглом зале в тех же положениях и в том же количестве, в одинаковых полосатых костюмах и однотонных галстуках. Пока высшее руководство страны не решило, какие вопросы надлежит в парламенте обсуждать, парламентариев обязали беззвучно шевелить губами. Так разговаривают между собой сомы в элитном рыбном супермаркете.
Особо сложным для подражания оказалось телевидение. Скопировать его не удалось. Пришлось потратиться и импортировать все его элементы: от фотопленки до телепрограмм. Сначала телевидению оправданно не доверяли, ведь телекамеры фиксировали то, что происходило на самом деле, то, что видел глаз, а этим мог воспользоваться враг. Во избежание утечки информации на родине Аранея отстроили специальные съемочные павильоны, целые города, где не было места действительности. Когда телевидение переместилось туда, доверие к нему возросло, его полюбили, а многие не представляли без него свою жизнь…
Вспомнив все это, Араней сообразил, что его задание заключается в том, чтобы найти и переслать на родину некую общую пружину, все связующую и все увязывающую нить, единое зерно, которое таит в себе качественное отличие предметов страны N от поделок страны Аранеея.
Араней обозвал предмет поиска “ключом технократизации”. Если он сможет завербовать владеющего темой субъекта, сделать слепок “ключа” и переслать этот “ключ” домой — в его стране произойдет самоидентификация, вещи обретут дух, а люди смогут овеществляться.
В обмен или, если хотите, в уплату Араней должен был передать встречный “ключ” завербованному субъекту. В отличие от “технократического ключа” противника, “ключ” Аранея был сугубо гуманитарным и не нес в себе грифа секретности, хотя под таким соусом подавался. Естественно, это был не секрет, это была настоящая бомба, но не в физическом ее проявлении (бомбы у противника были действеннее), а в словесном (хорошее слово эффективнее хорошего пистолета). Араней должен был объяснить завербованному обывателю страны N, что, вопреки очевидным преимуществам, превосходящим качеству и количеству жизни, граждане N являются ущербными и потерянными по своей сути, что на его родине люди добрее и душевнее, они не являются долгожителями, но зато память о них живет в веках. В этом заключался коварный асимметричный ответ. Благодаря вопиющей асимметричности, завербованный субъект, позволивший Аранею снять слепок “ключа технократизации”, тут же сходил с ума. Не в силах выносить сумасшествие в себе, он становился активным радикалом и принимался бессознательно озвучивать тайну Аранея на улицах и площадях, в зданиях и сооружениях, в местах публичных и местах личной гигиены.
Познавшие секрет Аранея, даже его малую часть, в свою очередь сходили бы с ума и сами становились переносчиками секрета. Эпидемия заслуженно получила бы имя “аранеярексия”. По подсчетам разведчика, за несколько недель с ума сошло бы все население страны N, кроме алкоголиков и тех, кто сошел с ума прежде. От зависти к стране, которой служил Араней. Тогда же страна N со всеми ее высокими технологиями, развитым сельским хозяйством, древней культурой, живописными городами, образованным, воспитанным населением без боя и сопротивления досталась бы стране Аранея…
Итак, задание выкристаллизовалось, его грани покалывали голову Аранея, словно царственная корона, одетая изнутри. Оставалось найти готового к контакту полезного субъекта. С этой целью Араней стал посещать кафе. Он выбрал тихое, почти безлюдное помещение подальше от дома. Лишний шум, гам, чад, большое число посетителей могли помешать контакту с вербуемым.
В строго определенный день, в четко определенный час Араней садился за столик в самом темном углу. Он не ел и не пил, опасаясь быть отравленным, но сидеть просто так казалось ему неприличным, поэтому он читал газеты.
Газеты на его родине тоже заимствовались из страны предполагаемого врага. Свежий выпуск выкупали у продажных редакторов или выкрадывали из типографий, после чего дипломатической почтой с пометкой “молния” переправляли на голубях через границу. Печатники дотошно копировали шрифт, формат и плотность бумаги. С новостями же обходились противоположным образом. Учитывая степень лицемерия и коварства противника, новости дешифровывались. Опытные полиграфологи, правя статью, обычно меняли сущностный знак, чтобы преобразовать дезинформацию в информацию.
Как всякий разведчик, Араней в совершенстве владел техникой криптографии: какой бы сложности ни был текст, истина от него не ускользала. В его голове смысл любого очерка, эссе или статьи менялся автоматически, то есть ему не приходилось перечитывать газету дважды. К примеру, если на спортивной странице печаталась таблица футбольного чемпионата, Араней безошибочно определял настоящего чемпиона — тот занимал как бы последнее место, тройка же так называемых лидеров наверняка стояла на вылет в низшую лигу. Тот же самый принцип действовал в освещении политических, экономических, культурных и военных событий (если те имели место). Сложнее всего было определить истинное положение вещей, о которых не писалось в газетах. Но данный анализ пока не входил в компетенцию Аранея…
По правде сказать, Араней не столько читал, сколько прятался за газетой. Однако к нему то и дело подходили разные люди, чтобы снять шляпу и поздороваться, — среди горожан профессия мусорщика пользовалась уважением.
“Простофили, — думал Араней раздраженно, — вроде культурные, а все у них через жопу. Вот у нас в первую голову почет генералам, премьер-министрам, затем прочим богатым. А мусорщики… у нас на них все плюют”.
В ожидании владельца “ключа” прошло еще несколько лет. Араней привык к кафе. В кафе привыкли к нему. Он перестал читать и начал пить. Пиво не примиряло его с окружающим миром, но после четырех-пяти пинт Аранею начинало казаться, что степень его безопасности в городе N существенно возрастает. Раз Араней даже позволил себе задремать. В этот самый миг в его голове раздались слова прапорщика, которые тот сказал ему в самолете: “С тобой скоро свяжутся”. От неожиданности разведчик мотнул головой и открыл глаза.
Перед ним стояла женщина. Красивая и стройная. Она сразу напомнила ему о его родине. Женщина наклонилась к нему.
“Какие большие глаза”, — подумал Араней, а вслух произнес:
— Я уже стар.
— Ерунда, — она улыбнулась по-заговорщически, одной стороной лица.
— Я женат, — с трудом выговорил Араней, судорожно вспоминая, каким должен быть позывной.
— Вздор, — она прищурилась и плавно присела за столик. — Может, шампанского?
“Это пароль, — пронеслось в голове Аранея, — я должен ответить, но что?”
— Мне нельзя, — наконец сообразил он, отодвигаясь вместе со стулом. — Я на работе.
— А я — нет, — она накрыла своей ладонью его ладонь.
По телу Аранея побежал электрический ток. Секрет этой женщины затмил собой секрет квантовых бомб, загадку нанотехнологий, возможность массовых телепортаций на Нибиру — планету богатую ботоксом (стратегическим сырьем для имплантантов). Ее глаза приблизились, и разведчик опять забыл, кто он и зачем сюда послан…
Араней не замечал, как и куда он шел за ней по городу. Не помнил, как поднялся в гостиничный номер. И лишь оказавшись в спальне и разглядев через бордовый тюль алькова странные предметы из резины и кожи, разбросанные по шелковому покрывалу, сообразил, что угодил в ловушку. Не думая, разведчик рефлекторно распахнул окно и выбросился вон. Горшок с бегонией, который он в спешке прихватил с собой, разбился в мелкие кусочки. Сам Араней не пострадал — его учили падать профессионалы. Тренировали основательно и долго.
Дальше он действовал четко по учебнику, параграф за параграфом, не спутав и не пропустив ни пункта. Смешался с толпой. Выбросил в урну броскую шляпу. Нацепил вместо нее трехверхий вязаный “петушок”. Через сто метров скинул с плеч плащ и остался в спортивном костюме. Затем спустился в метро, сел в вагон, закрыл глаза, делая вид, что уснул. Когда двери почти захлопнулись — рывком выскочил из вагона. Затем поднялся наружу и до позднего вечера петлял по городским улочкам.
Так он ушел от погони…
Этот инцидент напомнил Аранею, что он замкнут в кольце, а может быть, даже в сфере врагов. Несколько дней разведчик ждал, что за ним придут. Соблюдая внешнее самообладание, он зашил в воротник спецовки большой пузырек с сильнодействующим снотворным (настоящий яд в стране N достать было трудно, даже для домашних животных). Но за ним не пришли. Враг был слаб и действовал безвольно и нерасторопно.
“Рано или поздно мы победим, — оценил происшествие Араней. — У них нет будущего с такой реакцией на угрозу”.
Он успокоился, поняв, что теперь нужно просто ждать, пока страна N развалит себя сама. Руководствуясь, скорее, привычкой, чем необходимостью, разведчик изменил внешность: обзавелся очками, набрал вес и отпустил усы. Старики не вызывают подозрения, только брезгливость.
Время шло, страна N все не разваливалась, а вот Араней вдруг слег. Перед его кроватью собралось множество родственников: детей, внуков, свояков, деверей, племянников и внучатых племянниц. Некоторых он видел впервые. Лица у всех были печальны и одинаковы.
“Все печальные лица одинаковы, — сообразил Араней. Ему стало весело. — Ничего себе я наплодил врагов, — подумал он. — Что ж они такие грустные? Им же радоваться надо, я все-таки шпион. А не рассказать ли мне, что я всю жизнь водил их за нос? То-то будет смешно. Не открыть ли им, что все они живут не так, как надо? Не раскрыть ли секрет, что их счастье — коммерческая иллюзия, что в их стране нельзя быть счастливым по-настоящему?”
Разведчик набрал в рот веских слов, но выдохнуть их не успел — что-то подхватило его и понесло. Подняло над кроватью, родственниками, домом, городом, землей.
“Жизнь под прикрытием выдалась в общем унылой, но у меня получилось, — подумалось Аранею, — я не попался, я не разоблачен. Стало быть, задание выполнено, товарищ прапорщик”.
— Ну, здравствуй, родина, — закрывая глаза, прошептал он…