Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2011
Юрий ЗАФЕСОВ
Восемь лет назад в столице вышла книга стихов моего старинного друга Юрия Зафесова. В предисловии Валентина Устинова была строчка “…книга “Белый ворон” явила нам поэта, имеющего первостепенное значение в современной русской поэзии”. К подобным заявлениям отношусь всегда осторожно, по причине их почти всегдашней преувеличенности. А стихи Юры я знал давно, читал их и в рукописных, и в печатных вариантах. Но здесь — редкий случай! — собранные вместе они явили миру то, о чем сказал Устинов: полновесную, интересную, талантливую, своеобычную страницу в книге русской поэзии. Книга “Белый ворон” стала для меня праздником души, который длился долго-долго…
И вот передо мной новая рукопись Юрия Зафесова.
Русская поэзия знает немало примеров не эволюционного, а революционного роста поэта. Ранний и поздний Пастернак, ранний и поздний Мандельштам, ранний и поздний Тютчев, ранний и поздний Дудин, Заболоцкий… Это совершенно разные поэзии не только по форме, но и по мировоззрению, они словно бы принадлежат разным людям.
В который раз перечитываю рукопись.
Это уже другая поэзия. За ней я вижу человека с твердой опытной рукой, чуть прищуренным насмешливым взглядом, трезво-ироничным умом, эрудированного, по-столичному недоверчивого. Хотя осталась от бодайбинского старателя привычка заворачивать найденный самородок в грязную тряпку, а то и вовсе в портянку: порой редкую удивительную строчку, роскошный образ, звуковой перезвон — волшебный, малиновый, которому нет цены, Юрий обрамляет в такие лохмотья! Хотя, кто знает, может, на этом контрасте самородок и слепит глаза.
Стихи изменились графически, строка стала короткой, жесткой, нервно пульсирующей. Клиповое сознание современного человека освоилось в стихах, только в тексте мелькание кадров заменила пунктирность строки, отсюда и пунктирность мышления. Недосказанность, столь обязательная в поэтической строке, смысловые паузы, в которых настаивается поэзия, в последних стихах Юрия стали слишком велики. Поэт всегда своими паузами дает читателю обманчивую свободу, возможность думать и чувствовать по-своему. Но это обман: читатель никуда не денется из-под невидимой сетки, наброшенной на него автором — уж, по крайней мере, смотреть он будет в ту же сторону! Читателю некуда деться, его держит общее культурное поле, поэтические традиции, общие опознавательные знаки. Но пунктирная манера письма, пусть даже с большими паузами, была бы оправдана и даже интересна лет десять назад. Сегодня, когда нравственные законы подвергнуты сомнению, когда черное стало белым, когда незримые весы с чашами зла и добра, которые всегда каким-то непостижимым образом находились в равновесии, перекосились на одну сторону, — эти длинные паузы заполняются читателем совсем иным духовным содержанием. Сегодня, при общей размытости ориентиров, такие паузы недопустимы, потому что читатель видит перед собой не глубину, а пустоту. Человек, понимающий стихи — явление более редкое, чем человек, пишущий стихи. Надо проделать большую работу души, чтобы в этих искусственных провалах поймать мысль и настроение автора.
Изломы, резкие линии, незаконченные формы — так, наверное, виделся мир в первый день творения, когда создавался черновик, набросок будущего. Таким, скорее всего, будет и последний день. В случае с новой рукописью моего друга здесь и то и другое одновременно — прощание с ранним Зафесовым и рождение нового, позднего.
Поздний Зафесов весь состоит из аллитераций, игры звуков, внутренних перепевов, из того, что всегда составляло основу и суть русской поэзии. Настораживает лишь излишний крен в сторону эксперимента. Такое несчастье случилось с Ходасевичем, когда его лабораторные работы со словом заслонили саму поэтическую суть стиха. Грань тончайшая! Уверен, что Юрий Зафесов ее чувствует.
Вячеслав Вьюнов
Радужно в небо летят пузыри.
Небо — завидная доля.
Мальчик на шаре и мальчик внутри,
что есть свобода, что воля?
Долго свободе нелепо внимать,
воля подправит виденья…
Девочка в чреве и Родина-мать,
что есть начало рожденья?
Мир ирреальный кого подменил,
чьи обескровил союзы?
Внешний, до слез осязаемый мир,
в нем ли сквозящие шлюзы?
Долго гляжу я в родное лицо.
“Любит? скорбит? забывает?”
Курица лепит округло яйцо,
свет в скорлупе убывает.
Лопаясь, в небо летят пузыри.
В гору иду и под гору.
Мальчик на шаре и мальчик внутри
тот же — но в разную пору.
* * *
Саше Соколову
Трудно выдержать полный штиль.
Трепыхается сирый куст.
Для тебя столица — Итиль.
Для меня столица — Иркутск.
Привезу песку самосвал,
чтобы тек бедуин в псалмах.
А кому столица Москва —
пусть живет на семи холмах.
Чье там Солнце мочалит кол
в причитаниях притч и хохм?
Первый холм на Руси — хохол,
а татарин — последний холм.
Болотина вокруг — петлей.
Хлябь присыпав трухою гор,
я сровняю холмы с землей,
чтобы заново жил Егор.
Чтобы сдуло торгаший смрад,
привечаемый в хвост и в рот.
Это Гиперборея, брат,
значит, надо наоборот.
Значит, надобно в рот стократ,
да еще обломать рога.
Это Гиперборея, брат!
Свет последнего очага.
* * *
Памяти Ю. К.
Тишиной мою душу умой,
отврати от звериного храпа.
Нарисуй мне дорогу домой
мимо страшного старого граба.
Старый граб у развилки земной.
В хищной кроне — храпящие кони.
Всякий раз, устремляясь за мной,
они рвут узловатые корни.
Настигают и рушат меня,
присыпают ошметками света…
“Под землей еще та толкотня!”
В дуплах свист.
В них истлела планета.
Не в нашей власти тень наполнить светом, но русской мысли многое дано. Я попрощаюсь с забайкальским летом, свет погашу и распахну окно…
Смываясь, избывается природа. Смеркается сухое будыльё. Над неизбывной пашней огорода полощется исподнее бельё.
Седой от звездной пыли и от праха, вступаю в ночь из чуткой глубины: солдатская сиротская рубаха, истлевшая до лунной белизны, полощется, застегнут глухо ворот. Ей остов — крест из связанных жердин.
Стихает гомон, отдаляясь в город. Я, одинокий, не совсем один.
В подвале кабачки да патиссоны — наполнен снедью на зиму схорон. Мне помнится — рубаху да кальсоны (на хлястиках) распугивать ворон принес я из казармы ранним летом. Скатилось лето в синь и краснотал. Сверкнуло одиночным и дуплетом — как грозами сентябрь отхохотал.
…Чуть слышен лист, звезд истлевает ворох. Еще минута — тьма пожрет меня. Но вот рубахе отворяет ворот холодный всполох белого огня. Отчетливое слышу: “Пуля-дура… солома-сено… тесно на посту…” И вижу: исполинская фигура отбрасывает тени в пустоту.
В одно мгновенье тварное, земное, уже не власть гроша и барыша, коль воскресает пугало ночное — солдатская распятая душа. Ведь для ее высокого звучанья отлиты под луной колокола. Она возникла из теснин молчанья — белым бела, два трепетных крыла.
“Мужайся, отрок, в этом мире строгом оброк подушный — рекрут на войну. А милым девам, обмирая, трогать подушечками пальцев тишину”.
Озябнувший в ночном коловращенье, я в бесприютность вышел за порог. Увидел не возмездье, не отмщенье — в сгущенье света малый островок. Нездешней толчеи искрящий порох метнул щепотью в млечные пути. Сорвавшись с вил, порхнул над пашней ворох: “Перекати-прости-и отпусти!”
В оврагах ночь плыла как шерстка кунья. Пологих волн лепечущий мотив. Глотнувший из ладоней новолунья, спеленутые души окрылив, стоял и думал я о бренной доле, горчащим дымом, осенью дыша. О том, как огородом стало поле. И что есть в мире русская душа.
Не ворог — ворот поражал ответом. Преображенный сполохом в мозгу, во все края расхаживался светом, за рубежи спроваживая мзгу…
Обмишурены
и зашорены,
в глухомань
пролагаем путь,
там промоины
и зажорины,
там в бучилах
слоится муть.
Там из кремня
свеченье высекла
шелестящая сталь реки…
Воскресайте
на дальних выселках,
незабудки и васильки!
ПОЛЕННИЦА
Эх, поленница, соплеменница пень-колоды и колуна.
Бледный дым над избою кренится — заколдобило колдуна.
Облущила судьба, заслушала, излудила меня до дна.
…Оглоушила, оплеушила, охлобучила колдуна.
Напиши мне письмо нежёсткое, ты, чья ноша еще легка,
из Урюпинска, из Крыжополя, из далёкого далека.
Черкани мне, братишка, весточку и пошли её на Восток.
Надкушу я берёзы веточку — ох, не сладок осенний сок.
Сколько в нашей России вдовьего полувыцветшего сукна.
…Обжадобила, обжидовила, обезличила колдуна.
Как ты там, в Подмосковье, девочка? Приезжай и меня спроси.
На кого мне еще надеяться, головешке слепой Руси!
Снова осень меня застукала за просушкой целебных трав.
Посреди огорода пугало. Цедит млеко пустой рукав.
Я надеюсь еще на лучшее, я подобен еще лучу.
Неприкаяное, заблудшее низвергаю и ввысь шепчу:
— Обволокнутый светлым облаком, Ты архангел ли Гавриил?
Я, спеленутый душным войлоком, научаюсь парить без крыл.
Понижается глас: Не жалуйся! Пусть тебя искусила мгла.
Возвращайся к беспечной шалости. Ты, ведь, луч, ну а луч — игла.
Чистый луч, не лучина в копоти! Скорбный морок гони взашей.
Не молись на кого ни попадя. И прорехи в душе зашей.
Эх, поленница-предпочтеньице бледнодымного култуна.
Старый дом стоит, подбоченившись, подступившись под колдуна.
Я шепчу ни рабу, ни барину: “В светлом облаке — будь здоров!”
Утираю со лба испарину, воскресая за рубкой дров.
САДКО
М. Г.
На лады уже пересказали
старый сказ по чуть и целиком:
светлые круги перед глазами,
он со дна следит за поплавком.
Одинокий, славит одинокость.
Бог забыл его — едину кость.
Подавляет внутреннюю робость
водяной — потусторонний гость.
Он, когда-то вдохновенный инок,
слушал щебет сереньких пичуг,
но сошел в созвездия кувшинок.
От наживки отгоняет щук.
Как сорняк меж грядок огорода
шелестит зеленой бородой.
Очень мало в мире кислорода,
потому и скрылся под водой.
Для него как будто понарошку
полуночный вальдшнеп свиристит.
…А поэт на лунную дорожку
слюдяные жердочки мостит.
* * *
Пустая стелька, пустельга,
язык поэта — нёбо хлещет.
Сегодня Ольга как фольга
хрустит, сминается и блещет.
И скатерть белая и стать.
“Подбрось веселую монету!
Не надо, милая, искать
того, кого на карте нету.
И даже если птицей бровь,
Гефест-закат едва ли тепел!
Что значит поздняя любовь?
То значит, что от пепла пепел”.
Чур! Вся недолга недолга,
Была-сплыла, подарок царский!
Лети же, Ольга, как фольга
до площади до Трафальгарской.
РЕКИ
Памяти Михаила Вишнякова
Призадумался и написал:
“Ночью реки текут в небеса,
родниками питаясь из юни”.
Реют реки — и вся недолга.
“Ночью рекам тесны берега”.
И особенно в мае-июне…
Много струй почерпнуло весло,
много шалой воды вознесло.
В струях хриплые ветры рыдают.
Стынь и влага в небесных часах.
Как там реки мои в небесах?..
То сверкают, а то упадают.
Мои думы под Млечный влекут,
вширь над русской равниной текут
(где, в прошедшем, — варяги и греки).
…Если рекам смутны голоса,
если рекам тесны небеса,
знайте: это сибирские реки.
СИБИРЯК
Через Урал начертанный девиз:
“Родишься богом — сдохнешь выпивохой!”
Здесь гвозди забивали шляпкой вниз,
сутулясь под дамокловой эпохой…
Он в первый раз поехал за Урал.
Торгуя по Европе соболями,
он белый свет ничуть не презирал,
но вспоминал осенние Саяны.
Туманный Цюрих прошибая лбом,
пел с немчурой швейцарского разлива:
“Тирлим-бом-бом-тирлим-тирлим-бом-бом…”,
не расплескав ни памяти, ни пива.
Кого-то спьяну зацепил крылом,
как черный ворон оболочку бреда,
и вдруг увидел в облаке пролом,
а в нём увидел он отца и деда.
Косую сажень осенив перстом,
он отослал им по баклаге пива,
колбас баварских, хлебцев, но при том
почуял зрак земного объектива.
Услышал в спину приглушенный смех:
смеялся черт, а с ним смеялась дама.
Приезжий щедро заплатил за всех
и хлопнул дверью возле Амстердама.
Отец и дед глядели с высоты.
И дед сказал: “Пивко — слезой невинной.
Для пониманья Вечной Мерзлоты
куда приятней спирт со строганиной”.
Внук отпечатал по планете след,
мелькнул рубахой в океанской шири.
Отец сказал: “Просторен белый свет,
но не просторней Матушки-Сибири”.
Сын начертал над Брайтоном девиз:
“Пока пусты колымские остроги,
ГУЛАГ открыт для полученья виз!
Мы ждем вас, братья, у Большой дороги!
Проштемпелюем ваши паспорта,
забудем ссоры и дела паучьи.
Аля-улю, распявшие Христа!
Вагон-столыпин и законы сучьи!”
Дед только крякнул, засучив штаны:
“Етишь-летишь, ты ягода-малина!
Крепи, внучок, могущество страны,
бери деньгу за вброс адреналина!”
Отец добавил: “Но не упусти
момент крутящий звездного кардана:
давно пора жующих протрясти
протуберанцем геодрибадана!”
“Пора возвысить сладострастный стон
до воли к жизни в обреченном стаде —
вам Фридрих Ницше, вам Исак Ньютон,
башку сотрясший в яблоневом саде.
Пора за Мыс, за Каменный Урал,
от пустоты вселенского распада,
вам Кампанелла, вам Джавахарлал,
вам Дон Кихот и вам — Шехерезада!”
Отец и дед смотрели с высоты.
Мир пронимало Броуна движенье.
Пророкам подгоняли хомуты.
Тут сын и внук услышал возраженье.
Седлал ядро барон Иероним,
при том брюжзал: “Я не желаю в гости.
Мы слитки солнца у себя храним,
но выдираем жопой ваши гвозди”…
Христа распявший Сальвадор Дали
дышал, как Этна, пламенем и серой.
А над Сибирью гвозди проросли
таинственной планетной полусферой.
И в тот же миг, печалясь горячо,
сошел герой домой, но не с экрана.
Тогда Сибирь подставила плечо,
спасая мир от Звездного Тарана.
* * *
Упирается в небо вершина,
продолжая цвести и густеть.
Проливается свет из кувшина,
заполняя Великую Степь.
Нет покою сурку и соседу.
Свет глушает, аж сердце щемит.
Разбредаются корни по свету,
только крона шумит да шумит.
Не подвластна вражде и раззору,
прячет гнезда от метких стрелков.
Мир откроется русскому взору
после спиленных нижних суков.
* * *
В. Г.
Хорошо ночевать в шалаше. Не грусти об ушедшем, Емеля!
Сколько хмеля осядет в душе! Сколько душ растворится от хмеля!
Хорошо ночевать в шалаше…
Хорошо горевать ввечеру. Сумрак колкие стебли упрячет.
Если иволга плачет в бору, значит тех, кто в лугах, не оплачет.
Хорошо горевать ввечеру…
Хорошо на другом берегу. Лунный мостик отчетлив и долог.
Мы иголку искали в стогу. Нынче грезим над стогом иголок.
Хорошо на другом берегу…
Хорошо на других берегах. Можно в мысли чужие одеться.
Мы с тобою в долгах как в шелках, разменявшие дружбу и детство.
Мы на многих с тобой берегах.
Мы на разных с тобой берегах.
ЧАСЫ-ГНЕЗДО
Я гнездо бездонное совью,
просквозят в чащобу тучи сов.
Зарубив по пьянке тень свою,
я лишился солнечных часов.
Но возник остывший вертопрах,
окропленный брызгами росы,
откровеньем на семи ветрах.
И теперь я — лунные часы
* * *
В. С.
Не из образа, из облика
разом выйду и уйду.
Человек, упавший с облака,
в нашем плавает пруду.
В ус не дул,
все больше — в дудочку,
белый свет качал ногой.
Не лови его на удочку,
бей веселой острогой!
В час, когда собаки лаяли,
не сошел в бучила нег,
но расцвел цветами алыми
русский хрусткий человек.
Не отмеченный в Евангельи
естеством и кумовством.
…Я тебе о падшем ангеле,
ты же мне — о Льве Толстом.