Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 2, 2011
Александр РЫБИН
БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМ
ВО ВЛАДИВОСТОКЕ
Рассказы
СТАРУХИ-ШАХИДКИ
Долго, долго я вынашивал эту идею. Но теперь она близка к реализации. Возможно, уже завтра все начнется. Мне остается только дождаться, когда этот старый мир зарастет достаточным количеством руин, чтобы строить новый.
В сущности, одни руины будут порождать другие и будут вспахивать землю, чтобы по ней позже прошлись молодые с ангельскими крыльями и засеяли ее зернами Утопии. Да, именно Утопии. Земля устала от прагматичных цивилизаций, материальных культур, технического прогресса и исторических формаций. Неужели не слышите, как она жалобно стонет, распятая и изнасилованная? Нужен невероятный мир, метафизический рай с декоративными элементами ада…
Каждый день они собираются на ступенях нашей редакции. Редакции краевой оппозиционной газеты. Лица их то перепачканы сажей, то облагорожены пустыми глазами. Начинается рабочий день. Они входят. Заносят сквозняки от своих близких могил. Из их рукавов выползают пауки, муравьи, тараканы и улитки. Ветхая их одежда воняет даже не десятилетиями — столетиями. Ненужные ни государству, ни обществу — городские пенсионерки.
Столько лет они били в меня, в Настю, в других наших журналистов, пытаясь попасть в государство. Сейчас у них появился шанс — попасть прямой наводкой.
ЧТО делать, я понял довольно давно, но не знал, КАК.
* * *
Мне было каких-то 18, когда я ее встретил. Порочную и липкую, как растаявшее мороженое. Революцию.
Я был, как слепой щенок — неопытный и многого не умеющий, но внутри клокотало, требовало вырваться наружу безумие. Вырваться ради чего-нибудь, ради кого-нибудь.
— Глупости выбрось из головы и учись спокойно в университете, — говорили мне родители.
Но университет — монотонные трусливые преподаватели и быдло-сокурсники, заливавшие в себя пиво между парами и к концу дня спавшие в зеленых блевотных лужах по коридорам общежитий. И сокурсницы: “Хочешь меня? А презики есть?” — отдавались так же легко, как осыпались увядшие листья по осени. Никому из них на фиг не нужно было мое безумие, моя Великая Жертва. И недоступный Идеал не висел над ними вместо солнца… а внутри меня клокотало, разжижало кровь, иногда вдруг выбрасывало в небо или в горы… и потом шел с тоскливым взглядом из-под кепки, а позади — вмятина на небе или горах.
Хотелось… хотелось… хотелось, чтобы пели, как еще не пели, и луна по ночам, какой еще не бывало, чтобы чакры все до одной открылись настежь и гуляли в душе космические ветры.
Не понимаете, о чем я?.. Значит, не были по-настоящему молоды.
И опять по утрам асфальт, все тот же, в битумных заплатах, от общежития до университета: “Пивка будешь?”, “Хочешь, минет сделаю?..”
Еще ни разу не видел Революцию, но чувствовал ее присутствие на параллельных улицах, в косматых нецентральных парках, в дребезжащих мимо трамваях…
Встретил ее, зайдя от тоскливого любопытства в подвал, где сидел штаб микроскопической леворадикальной организации. Она — монгольские глаза, невысокая, в растянутой кофте и длиннополой цветастой юбке — миниатюрными ручками набирала манифест на гудящем компьютере. Возле нее вились бледные юноши с пушечными жерлами на месте третьего ока — такие же, как я. Физически они казались слабее меня. “Значит, они еще безумнее, чем я”, — решил тогда. Они срывались на неказистые комплименты, истерично и многословно мечтали вслух — пытались произвести впечатление на нее. На Революцию.
Главное, что привлекало в Революции — она была женщиной необычной. По-настоящему необычной женщиной. Хотя, если учесть ее темперамент, ее приличествовало называть не женщиной и девушкой — но девчонкой. Девчонка Революция. Необычная девчонка Революция.
Большинство мужчин, юношей, мальчиков заморочены на женской красоте. Они смотрят на женщину через оценку ее красоты. Словно плотные занавески одели на глаза и не могут увидеть за ними день, расшитый событиями, мечтами, поступками и архитектурными шедеврами, или ночь, полную северных сияний, желтых хищных глаз, одиноких прохожих и праздничных фейерверков. Но как же пусты и утомительны женщины, помешанные на собственной внешней красоте! Снимаешь с них одежду, целуешь влажными губами лицо и глаза, смазывается тональный крем, потекла тушь. Пытаешься с ними говорить о боли Генри Миллера и мрачной правде Достоевского, но слова твои проваливаются в никуда — ты стоишь перед черной дырой. В черную дыру засасывается и капитанская фуражка, которой бредил в детстве, и прыжок с парашютом, к которому готовился вот уже год, и новые песни, которые упорно репетировал с друзьями. Из черной дыры ничего не возвращается.
Революция не сшибала с ног своей внешней красотой. На улице ее и не отметишь среди десятков прохожих, особенно, если она идет, задумчиво глядя под ноги. Но стоило ей заговорить — как будто попадаешь в фильм: драму, комедию, боевик, чаще всего драму — и ты главный герой, поэтому все нужно делать с надрывом, на пределе возможностей, иначе режиссер возьмет другого на главную роль или из зрительного зала в тебя полетит недопитое и недоеденное. Революция кружила голову словами и поступками. То она гнала велосипед по встречной полосе оживленной автомагистрали. То стояла на краю крыши какой-нибудь многоэтажки и, улыбаясь в щелкающие снизу фотокамеры, она… Она была концентрированной необычностью. Ее портрет нужно было поставить напротив слова “необычность” в лингвистическом словаре.
Меня она зачаровала при первой же встрече. А ее груди, задорно шевелившиеся при каждом движении под растянутой кофтой, присыпали эту встречу сахарной пудрой.
Леворадикальная организация стала для меня домом. Стоять в пикетах, расклеивать листовки по стенам ночного города, носить рецепт “коктейля Молотова” в заднем кармане штанов, прорывать оцепление из солдат внутренних войск и ОМОНа, сидеть в отделениях милиции после задержания, выкрикивать до боли в горле лозунги на текущих по проспектам демонстрациях — во имя, ради, для… Так можно было обратить ее внимание на себя, приблизиться к ней.
Она отлично слышала, когда очередной ментовской начальник или придурок с удостоверением ФСБ, на ключ заперев дверь рабочего кабинета, угрожал мне тюрьмой или принудительной психиатрией. Быстро забывала тех, кто “ломался” и возвращался в “обывательскую жизнь”.
— Сука, слабак, — говорила о таких и спрашивала что-нибудь, типа: — Ты не помнишь номер автомобиля, на котором приезжал эфэсбэшник? Надо будет разбить фары и стекла.
Пару раз на штаб нападали неизвестные. С арматурой, с цепями, бросали в нас пустые пивные бутылки, метя в головы. Погромы длились не дольше нескольких минут. Окровавленные стекла, осколки зубов, кусочки еще живой плоти мы собирали так же безмятежно, как дворники-узбеки собирают окурки и использованные салфетки. Кто-нибудь пытался догнать нападавших, прихватив толстые древки от флагов. Но на ближайшем перекрестке появлялся милицейский патруль, два, три. Наших задерживали, нападавшие улепетывали дальше.
Пока одни наводили порядок в штабе, раны другим зализывали бездомные псы. Приходил живший на третьем этаже диссидент всех политических систем дядя Толик. С коньяком и колбасой. Высказывал версию, каким образом к нападению приложило руку давно умершее КГБ. Наливал по “пятьдесят” и предлагал тост за скорый успех. Приходили эвенкийские шаманы и забивали жертвенного оленя, чтобы “очистить место от случившейся беды”. Прилетал белозубо улыбающийся Гагарин, награждал всех пострадавших кольцами Сатурна. И Ленин взбирался на перевернутую тумбочку и задумчиво вглядывался в туман будущего. Больше остальных суетился пришедший Пол Пот. Доверительным шепотом он сообщал, что в штабе завелся предатель, “червь, жрущий изнутри спелое яблоко вашей коммуны”. Убеждал — голос его звучал все громче и громче — найти предателя и жестоко казнить, затем захоронить тело на одной из городских свалок.
Но ни разу не появлялись право-, криво- и бородавкозащитники. Они предпочитали тратить американские гранты на восхваление бесполезных либеральных ужимок.
На первомайской демонстрации мы двигались мимо Кремля, где тусовался коротышка с вздорным носиком — президент. От нашей ненависти и охрипших “кричалок” прогибалось милицейское оцепление. Хорошо загоревший и обильно наодеколоненный полковник вызывал по рации подкрепление. За первым оцеплением вставало второе. Путь к Кремлю перегораживали мощные “Уралы”, крысиные морды БТРов, подводные лодки, крылатые ракеты, ядерные чемоданчики, счета в швейцарских банках, судьи в мантиях, СИЗО, тюрьмы, рынки олигарха Тельмана Исмаилова, щетина Абрамовича, футбольный клуб “Челси” в полном составе, включая уборщиц из Индии, фракция КПРФ в Государственной Думе… Сколько же всякой мерзости собиралось, чтобы уберечь цитадель государства от нескольких десятков мечтателей и мечтательниц, зачарованных Революцией!
А после демонстрации нас, как воробьев палкой, гонял по дворам ОМОН, облаченный в каски и бронежилеты. Это они мстили нам за свой мгновенный испуг, за унижение, таившееся в наших “кричалках”…
Не помню день недели, но точно помню дату — 3 марта. Я и Революция стояли в подъезде дома, где располагался наш штаб. Четыре дня назад ее бросил… Как бы его лучше назвать?.. В итоге он оказался “слабаком и сукой”, он сломался. Тихонечко ушел из организации. Несколькими фразами расстался с Революцией. Она рассказала мне об этом через день. Я понимал, что это признание предназначено только для меня и никого более. Мы стояли в подъезде и курили противно-горькую, но очень дешевую “Золотую Яву”.
— Неудержимо хочу тебя поцеловать, — сказал я.
— В чем же дело? — ответила она.
Мы целовались долго с закрытыми глазами.
Вышли в закат — он отливал маняще-изумрудным.
— Нельзя долго смотреть на закат, иначе твою душу украдут духи Нижнего мира. Так считали башкиры, когда были язычниками, — сказала Революция. Одним из ее предков был Салават Юлаев, поэтому она знала кое-что о традиционной культуре башкир.
Еще через четыре дня я обнаженно касался ее, и в небе незабываемо светили звезды. Чердак торгового комплекса, под нами — старый ватный матрас, по клубам, ресторанам и домам расползалась пятница… После Революция горячо шептала мне на ухо, крепко сжимая мою руку:
— Много таких же, как ты. Вроде бы, и дикие, словно полчище гуннов, кости себе и другим ломаете. Чтобы меня в постель затащить. Затащите… переспите несколько раз, потом бросите, в придачу еще и погаными словами отхлещете.
— Мне правда хорошо с тобой, — говорил ей, часто сглатывая, — я, правда, никогда… только ты… всегда.
— Милый, я очень хочу верить в это. Милый, — и она расплакалась.
(Из окна квартиры, в которой пишу эти строки, виден пенал здания, где находится краевая администрация; я смотрю на него, как врач на смертельно больного).
Она плакала и еще крепче сжимала мою руку. Вдали звенели колокола невидимой православной церкви. Темнота редела, и понемногу серо прорисовывались контуры окружающего утра.
— Когда бросали меня, обычно говорили, что слишком сумасшедшая, что со мной нельзя быть по-настоящему счастливым. А что такое “быть по-настоящему счастливым”? — спрашивала она сквозь всхлипы.
— Я счастлив. Сейчас. Здесь. С тобой. Сидя на берегу Москва-реки. Чувствуя прохладу долгого русского утра.
Вернулись в штаб. Прижавшись губами к моему плечу, она уснула. Слушал ее тихое дыхание, глядя внутрь себя. Наконец тоже уснул…
Наш общий сон длился почти шесть месяцев. Мы постепенно выпали из деятельности леворадикальной организации, потому что сосредоточились друг на друге (без нас, без Революции в первую очередь, организация скоро рассыпалась, активисты разбежались — кто “во взрослую жизнь”, кто в политические эмиграции, штаб однажды закрыли и ключ потеряли, там до сих пор среди канализационных труб тлеют красные флаги). Решили ехать к морю, чтобы жить возле него. Ни она, ни я на море раньше не бывали, оно представлялось нам вечной симфонией, в которую легко могут вступить еще два хорошо настроенных инструмента.
Революция! Помню же отлично волосы твои чернющие, как пахли они порохом и весной. Груди твои — два мешочка, полные моих желаний и наслаждений. Как ты говорила, взвешивая их поочередно: “Совсем-совсем не представляю, как ими можно накормить маленькое пищащее существо”. Добавляла, взяв мою руку: “Но у нас обязательно будут дети. Двое — как минимум. Ведь одному будет скучно”. Губы твои — помню. Как ты их вытягивала, изображая Муссолини, голая стояла перед зеркалом. Умильная. Целовал тебя в губы, в живот, ниже, ниже… Ты закрывала глаза, пальцы твои, утонув в моих волосах, мелко дрожали…
Революция! Маленькая моя, не понимал тебя, да и себя толком не понимал! Теперь я — другой. Докажу. Чуть-чуть осталось.
* * *
Редакцию краевой оппозиционной газеты мы с Революцией нашли, когда бродили по изломанным линиям “Миллионки”. Тогда мы даже не знали названия этого исторического района в центре Владивостока. Не знали, что до 1920-х годов там были бордели из французских проституток, опиекурильни, что там находили убежище китайские бандиты-хунхузы. Просто бродили по “Миллионке”, наслаждались ее сложно-многоугольными дворами, хаотичным расположением домов, многочисленными низкими арками. Поднимались на балконы, опоясывавшие здания, — с них виднелись скошенные крыши старинных построек, вытянутые, как трубы, новостройки, а за ними — синий в молочной пелене Амурский залив. Пробирались по мрачному и чавкающему под ногами тоннелю, соединявшему дворы. Зашли в подъезд одного из щербатых зданий. Над бетонно-холодными стенами и полом извивался высокий арочный потолок. На первой же двери висела табличка: “Редакция краевой оппозиционной газеты”. Но мы клюнули на другую табличку, по соседству: “Мастерская художника Кагарова”. В мастерской пили чай, и Кагаров показывал свои яркие, написанные на острове Русском, пейзажи. Его жена, говорливая южанка, угощала нас кремовыми пирожными.
Про редакцию вспомнил, отправив второе письмо Революции в Пхеньян. Пошел туда проситься на работу.
На диво легко меня взяли. Спросили только, редактор спросил: “Не боитесь проблем с властями?” Ответ “да” заменил и рекомендации, и испытательный срок.
(Смешно, честное слово. Эти центры по противодействию экстремизму — Центры “Э” еще их называют — ищут угрозу государству среди молодых и физически здоровых. Им, пузатым мужикам, руководителям центров, в головы их короткостриженные не придет: опаснее всех — немощные, с корявыми, как сучья сухого дерева, конечностями, с беззубыми ртами, в стоптанных сапогах, найденных на помойке, в выцветших платках и проеденных молью вязаных шапках, с пустыми “авоськами”, бестолково колыхающимися по ветру, с кожей, словно половая тряпка… их армия, поднимающаяся, кряхтя и охая, в шесть утра под гимн по “Радио России”… спешащих, хотя много лет уже их никто не ждет… не ждал. Теперь их жду я. Очень жду).
— Вот. Вот тут подделала она подпись, — махает Тамара Иезекильевна у меня перед самым носом ксерокопией. — Подделала мою подпись! Землю мою хапнули. Незаконно! Незаконно!
Муравей, черный, малюсенький, выпадает из седых волос пенсионерки. Приземляется на мои руки, покорно сложенные на столе. Он бежит, муравьишка, перебегает с пальца на палец, на стол и утыкается в мой надкусанный пирожок.
— Смотрите, смотрите. Мне не за себя обидно, за правду. Хочу, чтоб правда восторжествовала!
Я не перечу, не соглашаюсь, молча слушаю и преданно смотрю в глаза Тамары Иезекильевны. Возможно, лет 50, или 70, или 100, или 240 лет назад она была первой красавицей в районе, во дворе, в подъезде. Или в целой огромной, как Женевское озеро, квартире. Она вытанцовывала походку на ярмарочной площади, на приеме немецкого консула, на открытии ВДНХ или направляясь к председателю краевого комитета КПСС. И завистливые подруги называли ее за спиной “блядью расфуфыренной” и “прошмандовкой”. Через штормы времени эта великолепная женщина добралась до меня. Чтобы излить свою боль в мои уши, лицо, поры.
Я не перечу, не соглашаюсь, лишь молча слушаю и преданно смотрю в глаза Тамары Иезекильевны. Она распаляется все больше. Изображает судью, которая подло отобрала у нее землю. Напяливает на голову оранжевый полиэтиленовый пакет — такая же скомканная и высокая прическа была у судьи. Задирает юбку и показывает пепельно-бледную варикозную ногу — такое же тусклое лицо было у секретаря судебного заседания.
— Хоть и молодой, а паршивый уже. Гниленький. Долго не проживет, — (это о секретаре судебного заседания), — жалко мне его, жалко. Его бы научить правду от вранья отличать, хорошо зажил бы. Честно, порядочно. Все бы в жизни получалось. Как у вас. Вы-то ведь помогаете слабым за истину бороться.
Улыбаюсь. Муравьишка отчаянно отдирает крошку от пирожка. Прихлопнуть его сейчас, значит, разрушить весь свой хрустальный образ в глазах пенсионерки. Когда она отвернется или выйдет, тогда-то и…
— Я же собиралась на той земле, что у меня отобрали, посадить яблони, акацию. Клумбы обязательно сделать, герани, гладиолусы, розы, тюльпаны. В цветах-то знаю толк. Сад получился бы — на радость всей округе. По весне расцветал бы… Ой, матерь Божья, бабочки слетались бы. Красота. Ну сволочи, незаконно отобрали. Незаконно!
Раздается третий звонок. На сцене перед моим рабочим столом разворачивается действие второго акта. Тамара Иезекильевна хлещет воздух — подобную пощечину заслужил ее сосед, подавший в суд.
— У него, наверное, родственники в суде работают, — замечаю.
— Ка-анешна!
Следует подробное описание генеалогического древа соседа. Оно гнилое от самых корней. Предки его — каторжники, бежавшие с острова Сахалин. Вместе с китайцами торговали во Владивостоке опиумом. Дальше — хуже. Родители соседа — дезертиры с фронта Великой Отечественной. Отсиживались в землянках в Уссурийской тайге. Незаконно охотились на уссурийского тигра и добывали женьшень.
— Незаконно!
Сын соседа работает в милиции. Значит, мог оказать давление на суд. Да чего там? Точно давил на судью.
— Заставил он судью принять решение против меня, против правды. А кто его знает, мож, она и вовсе его любовница? У него жена есть. Но люди говорят: “налево” он похаживает — будь здоров.
Занавес. Аплодисменты. В зрительном зале загорается свет. Тамара Иезекильевна устало плюхается на стул.
— Чаю? — предлагаю ей.
— Давайте. Измучилась, пока всю правду вам рассказала.
Ухожу на редакционную кухню. Почти печалюсь, что приходится покидать пенсионерку. Если бы у меня имелся помощник, секретарь, подчиненный, то отправил бы его за чаем, как только Тамара Иезекильевна подошла к моему столу. Кипяток из электрического чайника, дешевый чай в пакетиках, немного сахара — то нехитрое угощение, которым мы, журналисты, обычно потчуем посетителей. Спешно готовлю чай и возвращаюсь.
Пенсионерка поставила на мой стол локоть и, похоже, оперлась на него всем телом.
А ведь на заре моей деятельности в краевой оппозиционной газете я использовал поход за чаем как предлог для передышки. Выскакивал из кабинета, словно ошпаренный расплавленным свинцом. Долго возился на кухне, поглощал каждую минуту, как голодающий хлебные крошки. Я сбегал от пенсионерок — именно их визиты вышвыривали меня прочь. В то время называл их исключительно “бля, старухи”.
Когда только начинал работать в газете, под личиной журналиста влез в местную оппозицию. Коммунисты, либералы, националисты — побывал у всех, кто называл себя оппозицией действующей власти. Митинги, собрания, встречи с городскими, региональными и федеральными чиновниками. Оппозиционеры играли по правилам, которые навязывала им власть. И менять правила не собирались. Тем более не собирались плюнуть на эти правила и перевернуть Владивосток вверх дном, чтобы под ногами сияло небо, а над головой колыхалось море. Чтобы слепить из Владивостока веселый и шальной Город Солнца. Их устраивало изображать недовольных и складывать в сейф — или куда там на самом деле? — ежемесячные взносы однопартийцев. Они боялись перемен — даже если перемены в итоге сулили им власть в городе и в целом Приморском крае — потому что перемены это обязательно нарушение сложившейся стабильности. В сущности, все лидеры местных коммунистов, либералов и националистов были обывателями. А вы по себе прекрасно знаете или по друзьям и знакомым: самое страшное для обывателя — потерять стабильность.
— Если захватить краевую администрацию вместе с губернатором? — спрашивал у лидера местных националистов Белова.
— Вы что нас на терроризм провоцируете? Мы постепенно, эволюционным путем возьмем власть в свои руки, — отвечал тот.
Но его эволюция могла продолжаться до Второго пришествия, причем для Белова этот вариант был бы наилучшим.
— Перегородить город баррикадами, — предлагал председателю краевого комитета коммунистической партии Витязю.
— Ха-ха. Мы добьемся того, что нас выберут люди, мы победим на выборах.
— Выборы же фальсифицируются чиновниками на местах.
— Добьемся, чтобы не фальсифицировали.
И Витязь шумно сморкался, чтобы не слышать меня.
— Ненасильственный переворот. Блокировать деятельность государственных структур: входы в учреждения, служебные парковки, кабинеты. Госструктуры перестанут функционировать, бюрократический аппарат посыплется. Хаос. Вы войдете в кабинет мэра, как Жуков в Берлин. Представляете? — это главному владивостокскому либералу Геккелю.
— Молодой человек, вы понимаете, что нас за такие действия посадят в тюрьму? Сгноят там. Необходимо сначала построить гражданское общество, которое будет контролировать государственный аппарат. Не нужно будет тогда ничего блокировать, — Геккель поправлял редкие волосы, размазанные по его залысине.
А между оппозиционерами — “бля, старухи”. Я приходил в редакцию, как в логово, после очередной неудачной попытки расшевелить оппозицию. Но вместо отдыха к моему столу приближалась с неуклонностью айсберга какая-нибудь “бля, старуха” и терзала своими проблемами.
— Почему, а? Почему у меня, 70-летней, пенсия меньше, чем зарплата у дворника, хотя я отдала стране молодость и 40 лет трудового стажа? Так еще и льготы на проезд в трамвае меня лишают! — Екатерина Евграфовна бомбила мое усталое сознание вопросами. Вопросы взрывались в затылке, вызывая раздражительность и ненависть к посетительнице.
— Вы что-нибудь сделали, чтобы свою льготу вернуть? — спрашивал, сдерживаясь, Екатерину Евграфовну.
— А как же! К вам пришла.
— Да не ко мне надо было идти! А в городскую администрацию, прихватив с собой гранату…
И меня осенило.
Их же миллионы — городских пенсионерок. Их мужья умерли 10, 20 и т.д. лет назад. Их дети, если у них были дети, занимались благоустройством собственного существования. Изредка навещали матерей и привозили-приносили подарок или еду, чтобы изобразить внимание и преданность. У городских пенсионерок, в отличие от сельских, не было своих хозяйств, кур, коз, свиней, деревянных домов с печным отоплением, забора, который нужно ремонтировать, обязательных весенних, летних и осенних полевых работ… Их день не загружался сельскохозяйственными нуждами. В них скапливалось чудовищное количество энергии, которую некуда было выплескивать. Им не хотелось просто лежать на кровати и, глядя по телевизору выступление премьер-министра, гей-певца Гельцера или скудоумного юмориста Ахояна, дожидаться смерти. Где-то очень глубоко внутри, под углями прожитых лет, билось в них желание — изменить мир к лучшему, сделать его справедливее и слаще. Это желание — самое живое, что оставалось в городских пенсионерках. Сексуальные инстинкты задохнулись в костенеющей плоти. Творчеству они так и не научились. Путешествовать — либо боялись, либо зажимали деньги. Много не ели, потому что переедание вызывало рези в животе, тяжесть в печени, мигрени, простуду, глухоту, слепоту, паралич и приступы ревматизма. Алкоголь совсем перестали употреблять, потому что от него проблем еще больше, чем от избыточной пищи. И среди заглохших желаний и стремлений они, наконец-то, могли расслышать то, что пело свою тихую песню с самого детства, впитанное с молоком матери — желание изменить мир к лучшему. Потому-то городские пенсионерки сами искали проблемы, чтобы говорить о них, чтобы бороться с ними, чтобы прийти в нашу редакцию. И если организовать эти миллионы, вдохновить их и повести за собой, то…
— Екатерина Евграфовна, ведь если вы добьетесь, чтобы вам вернули льготу, то другие пожилые люди поверят в свои силы, поверят, что можно все-таки добиться справедливости, — я говорил это, чувствуя, как над головой моей рос нимб святого, нимб цвел и плодоносил. Я уже готов был делиться святыми цветами и плодами с теми, кто поможет вернуть Революцию.
— Я вам чего и говорю.
— Еще чаю?
— Ой, давайте.
— У меня тут булочки есть. Будете?
— Ой, не откажусь, — и пенсионерка изобразила кашлем смех.
* * *
Стояла чудесная тишина, ее не нарушал даже тарахтящий где-то поблизости автомобиль. Ночь. Наша с Революцией последняя ночь в Москве перед отъездом на море. Мы смотрели с балкона на пустынную улицу. На небосводе зияла круглая дыра луны.
Революция прикоснулась к моему лицу лицом. Теплая, гладкая.
— Я уезжаю, чтобы все потерять. Но чтобы обрести тебя, целиком, всего и навсегда. Зачем уезжаешь ты? — спросила она.
— Чтобы продлить наше счастье на вечность.
— Спасибо, милый. Мне так хотелось это услышать… Мне так важно это услышать. Не отпускай меня, слышишь? Никогда не отпускай. Ты ругай меня, даже, если хочешь, избей, отпинай ногами. Но никогда не уходи от меня.
— Это будет наше предсвадебное путешествие. А венчают нас высокие соленые волны.
— Спасибо, милый.
То была нежность, не требующая постельной горячки, влажных обнаженных объятий и задыхающихся движений. Мы касались друг друга лицами, кончиками пальцев кончиков пальцев другого. Нас соединяли невидимые каналы, с помощью которых мы обменивались жизненными токами и сердечными ритмами. То была близость, которая невозможна ни при каких сексуальных отношениях. Если бы один в тот момент оторвался от другого, то неизбежно погибли бы оба. И воздух вокруг воспламенился бы, и склепы на дряхлом кладбище застонали бы во всю мощь своих трещин. Представьте мигрирующих птиц, вдруг потерявших ориентацию север-юг. Представьте рыбу, потерявшую нерестовые реки. Медведей, позабывших, как впадать в спячку. Представьте, что с ними происходит. То же случилось бы с ней и со мной, если бы один в тот момент оторвался от другого.
Кончиками пальцев касаться кончиков пальцев. Чувствовать гладкую щеку, мягкость губ, ресницы, пульсирующую вдоль виска тоненькую венку своим лицом… То было сияние, невидимое в материальном мире, не обнаруживаемое ни на каком этапе технического прогресса, необъяснимое с точки зрения логики, математики, истории, экономики, психологии и римского права, неподвластное культуре, гравитации и астрологическим прогнозам. Если и возможно почувствовать бесконечность в какое-то конкретное мгновение, то это было именно то мгновение.
— Как же долго я искал тебя, Революция. Почему мы не строили куличики в одной и той же песочнице? Почему не учились в одной школе? Столько лет на что-то лишнее и бесполезное. Столько лет не мог посвящать себя тебе.
— Если ты оставишь меня, то хочу умереть, чтобы погибли и тело мое, и душа, чтобы никакого следа от меня не осталось. Хочу, чтобы место мое захлестнула пустота. Мне не нужны ни реинкарнации, ни бессмертие, ни рай без тебя.
Она вдруг упала на колени и расплакалась.
— Пожалуйста, не бросай меня. Не бросай. Слышишь?! Умоляю, — сквозь всхлипы твердила она. — Меня столько раз бросали. Я устала. Не выдержу больше. Спаси меня.
— Ну что ты, маленькая моя, — поднял ее. Обнял сзади, закопавшись в ее чернющие волосы.
Утром нас разбудил дождь из еще не наступившего лета. Облака, сцепившись, как в хороводе, стремительно бежали на восток.
— Поедем вслед за ними, — сказала она, стоя у окна.
* * *
О беде Екатерины Евграфовны написал небольшую заметку. В день, когда заметка была опубликована в газете, пенсионерка пришла снова. Откинувшись на спинку стула, приготовился гипнотизировать ее.
Да, как только у меня появилась идея создать из “бля, старух” повстанческую армию и разнести с ее помощью ржавое неповоротливое государство, полез в Интернет. Пенсионерки являются главным блюдом всевозможных сект — подсказал мне Интернет. Каким образом сектантские вожди вербовали адептов? Читать приходилось дурные статьи-расследования “желтых” газетенок, напичканные бледными — не по качеству, но по содержанию — фотографиями. Их напущено драматичный стиль и истекающие завистливой слюной описания благосостояний сектантских вождей вырывали мозг с корнем, поджаривали его на медленном огне и после заставляли скормить его парнокопытным чудовищам из индонезийских мифов. В очередной раз я не понимал, как подобную чушь могли читать миллионы моих сограждан, а потом серьезно обсуждать ее с близкими и случайными знакомыми. Но попалось и несколько серьезных публикаций. Авторы очеловечивали кирзовый язык милицейских протоколов. “Для привлечения в секту новых членов (такой-то) использовал гипноз”, — говорилось в одной статье. “Для манипуляции своей паствой (такой-то) активно прибегал к гипнозу”, — констатировала следующая. “Главным оружием (такой-то) был гипноз. С помощью гипноза она превращала нормальных людей в фанатичных безумцев”, — в третьей. И так далее… Найти пособие по элементарному гипнозу в Интернете — проще, пожалуй, только поиск порносайтов с фотографиями трансвеститов.
Откинувшись на спинку стула, глядя в глаза Екатерины Евграфовны, разговаривал с ней спокойным и тихим тоном. Убеждал ее, что я лучший друг, единственно возможный друг, нарядная новогодняя елка в ее неряшливой и бедной квартире, долгожданный счастливый сон после многих тяжелых суток работы, наконец-то борщ с мясом после месяцев исключительно макарон быстрого приготовления “Роллтон” на обед и ужин, прохладный и по-детски смеющийся ручей в испепеляющей пустыне ее жизни, волшебный единорог, которого она встретила в страшном и мрачном лесу, и теперь я ее спасу, выведу на просторный луг, где райские колибри, пчелы собирают пыльцу с тысячецветной радуги, и, если нужно, подарю крылья — лети домой над страшным и мрачным лесом, но зачем, когда здесь самое восхитительное, теплое и ласковое место в мире…
Екатерина Евграфовна стала моим полигоном по испытанию техник гипноза. Мы часто созванивались. Заходил в ее квартиру, закупив продукты на собственные деньги. Через пару недель пенсионерка настаивала, что продукты должна покупать она на свои деньги. А в завершение очередного визита совала мне в руку то 1000, то 500, то 100 рублей — в зависимости от того, сколько дней осталось до пенсии. Она больше не говорила о своих проблемах, но неустанно повторяла, что я — чудотворец. Просила разрешения рассказать обо мне соседкам и новым знакомым. Не разрешал, неуверенный еще в своей гипнотической силе. Но пытался вербовать новых “солдат” из числа посетителей редакции.
— Он — еврей, говорю вам! Он нас китайцам продаст и уедет в этот, будь он проклят, Израиль! — кричала Мириам Моисеевна, через стол летела прозрачная шрапнель ее слов. Она ненавидела губернатора. Она уверяла, что… — По его приказу, я точно знаю, меня эти гады из соседней квартиры облучают по ночам. Чувствую, как у меня зубы портятся от излучения, болячки новые появляются. Деньги исчезают тоже. Он на мои деньги-то и улетит в Израиль, когда нас продаст китайцам. Тварь шепелявая!
Самой судьбой Мириам Моисеевна была создана, чтобы пополнить ряды воинства, которое будет крушить государство.
Настя, моя коллега, смотрела удивленно из-за соседнего стола, ведь я уже с полчаса слушал пожилую женщину, не вставив ни единого возражения.
— Эва, посмотрите, что у меня с зубами, — она открыла рот, словно помойный бак отворила.
Я подавил рвотный рефлекс. Пенсионерка грубым пальцем давила на передние зубы, они, словно качели, двигались с широкой амплитудой. Но — главное, что она наконец замолчала. В дело вступили знания, почерпнутые в Интернете. Взял ее за руку и повел в чертоги всепоглощающей Венеры. Лукавые амурчики сидели на ветвях зеленеющих олив. Виноградники струились по причудливой изгороди. Солнце приближалось к полудню. В пернатых колесницах проносились над головой восхитительные нимфы, играли на арфах.
“Здесь тебя до сих пор помнят, — рассказывал Мириам Моисеевне, — помнят ту пору, когда ты решила попробовать себя в роли человека. Здешние обитатели переживали за твои неудачи и промахи там, внизу, в мире людей. Пили поэтическое вино за твои успехи… Посмотри, ведь это все твое. Неужели забыла? Здесь всегда царит молодость, а болезни — злые демоны из почти забытых сказок. По вечерам здесь поют песни и танцуют, облачившись в тени садов Семирамиды. Здесь нет ни жажды, ни холода, ни голода. Нет ни одного бункера, ни одной казармы, военного аэродрома или зенитной батареи. Потому что война для здешних людей — дурная шутка. Ты помнишь? Ты вспоминаешь?.. Вспомни. Я досчитаю до четырех и ты вспомнишь. Раз, два, три. Четыре”.
Мириам Моисеевна хлопала непонимающими глазами и поправляла на голове платок, из-под которого выбивалась желтая стружка волос. Причмокнула губами. Поерзала на стуле.
— Может, чаю?
— Ох, давайте. Хорошо у вас…
Она стала вторым “новобранцем”.
Настя как-то спросила, зачем я пользуюсь “странными монологами”, общаясь с пенсионерками. Объяснил, что успокаиваю таким образом слишком энергичных. Она пожала плечами и больше ничего не спрашивала.
* * *
Итак, мы ехали с Революцией на восток. Автостопом, на товарных поездах, в телегах. Рюкзаки наши были набиты копиями “Поваренной книги анархиста”, красной и черной материей, фаерами и музыкой Manu Chao. Неуемная и хулиганистая Революция соблазняла водителей и машинистов левацкими идеями и рассказами о шумных и веселых акциях прямого действия.
— Интересные вы, ребята. Ну, удачи вам, — частенько говорили нам водители на прощание.
Оказавшись в безлюдном поле, мы ложились в траву и воображали, будто падаем в небо. Наши фантазии округляли, сжимали, вытягивали и разрезали, как арбуз, пространство. С дороги сигналил очередной остановившийся автомобиль. Мы подходили.
— Куда? — спрашивал водитель.
— К морю.
— Понятно. Садитесь.
— У нас еще рюкзаки.
— Хорошо, их в багажник, — щелкал замок багажника. — Давно едете?
— Кажется, всю жизнь, — мы уже сидели в салоне автомобиля и обгоняли дорогу.
— Счастливые вы. Молодые. Я бы был молодым, тоже рванул, куда глаза глядят. Хоть к морю. Хоть на северный полюс. Не было б забот (долгий вздох). Надо деньги зарабатывать. У меня дочери пять лет. Столько забот. В школу пойдет, забот только прибавится. Вроде бы школьное образование бесплатное, но то купи, еще чего-нибудь купи. Тетрадки специальные теперь надо, карандаши, форма. За спортивные секции заплати. За кружок музыкальный заплати… Молодцы вы. Пользуйтесь, пока забот нет. Мир посмотрите. Будет что потом детям рассказать.
— А мы для своих детей другой мир построим — чище и светлее, добрее и прекрасней.
— Ха, какие вы. Ну раз молодые, почему бы и не помечтать. В принципе, все у вас в руках. Дерзайте. Молодцы, новый мир собрались строить. Ха! (качая головой).
— Но ведь и вы можете. Один человек на многое способен. Построить новый мир — не самое сложное.
— Не, ребят. Я уже стар для таких дел. Вы — давайте. А мне надо деньги зарабатывать, дочь растить. На ремонт автомобиля, на котором вы едите, деньги нужны. Кто мне их даст? Самому только зарабатывать… Жена, опять же, хочет, чтобы у нее новые вещи каждый сезон появлялись. Хочет хорошо выглядеть. Она школьный учитель у меня. Зарплата не ахти какая. Опять же я деньги зарабатываю, чтобы она себе наряды покупала. Да-а, много забот.
— Вам сколько лет?
— Много уже.
— Сколько?
— 32 будет в сентябре.
— Так вы еще ого-го какой молодой.
— Ха-ха, спасибо. Но это не оправдание, чтобы все бросить и мотаться. Не, забот у меня много. Нельзя их оставлять на самотек. У вас жизнь интересная. Есть возможность. Забот особых, я так понимаю, нет.
Автомобиль приближал нас к закату. Пора было задуматься о ночлеге.
— Вы нас у речки высадите.
— Хорошо. Но сами смотрите, где удобнее.
Берег реки, впадающей в затихающий лес, становился для нас домом. Раскладывали рюкзаки. Ставили палатку. Разводили костер. Варили кашу и глинтвейн. Под шоколад глинтвейн поглощали. Вспоминали прошедший день, строили планы на день будущий. Молча подолгу рассматривали карту автомобильных дорог России в дергающемся свете костра. Как бы невзначай касались друг друга. Проникали друг другу под одежду. Уже нагие быстро забирались в палатку и сгорали в страсти. Столько поцелуев и тесных ласк вмещала наша палатка в 70 сантиметров высотой и два метра длиной. Мы катались на 75 сантиметрах палаточной ширины, словно по казахской степи. Хищно набрасывались на каждый кусочек друг друга. Революция попискивала от удовольствия и убирала взмокшую чернющую прядь со лба.
— Не оставляй меня, не оставляй. Хочу чувствовать тебя в себе всегда, — шептала, срываясь на хрип, Революция. — Поселись внутри меня. Пусть я стану твоим домом. Хочу, чтобы ты прикасался ко мне изнутри. Смотрел через мои глаза и питался моим дыханием. Пусть отныне я стану только тобой обитаемой планетой, а мое сердце — твоим единственным светилом.
Она исследовала меня всякий раз, словно первый раз. Под ее пальцами, губами, влажными грудями мое тело пробивала судорога ушедших в забвение и еще не появившихся на свет Божий поколений…
Прижавшись друг к другу, мы отступали на удобные позиции для встречи нового утра.
Рассвет.
— Что бы ты хотел увидеть сегодня? — спрашивала она, не открывая глаз.
— Мне кажется, все, что хочу, вижу сейчас — тебя.
— Милый. Не-ет. Так неинтересно, — она открывала глаза и приподнималась на локтях.
— Вот и интересно.
— Хорошо. Но что-нибудь еще. Придумай.
— Хм. Сегодня… Снег! Хочу снега. Соскучился по нему.
— Но мы в Челябинской области. Тут нет достаточно высоких гор, где можно найти снег.
— А я хочу снег.
— Идет! В таком случае будет снег. Мы завернем на север. Доедем до Тюмени и оттуда на север, пока не найдем снег.
— Отличная идея. Обожаю тебя.
— Обними меня.
И мы дурачились. Выкатывались из палатки. Лежали на еще сырой траве, держась за руки. Вставали и одевались. Я разводил огонь. Она набирала воду из реки. Заваривали чай. Доставали карту и снова рассматривали ее молча. Сворачивали лагерь. Запихивали вещи по рюкзакам. Возвращались на автомобильную трассу.
Утро обещало ясную и теплую погоду.
— О, давай я заберусь тебе на кашла и так будем “голосовать”? — предлагала Революция.
Я немедленно соглашался.
Водители, хоть и не останавливались, однако активно сигналили и жестами показывали одобрение нашей выходке.
Остановился дальнобойщик, тащивший длинную фуру.
— Куда?
— В Тюмень.
— Садитесь. Мне дальше — в Сургут.
— Отлично. Мы как раз из Тюмени на Север.
— Чего на Севере забыли?
— Снег.
Дальнобой смеялся, автомобиль трогался, фыркая и выпуская густой клуб дыма.
* * *
Первые собрания пенсионерок, моих пенсионерок, происходили в квартире Екатерины Евграфовны. Внушать свои идеи двум десяткам пожилых женщин (больше на собрания не приглашал, потому что больше не вмещала однокомнатная квартира в “хрущевке”) оказалось значительно легче, чем любой одной. Еще до начала собрания пенсионерки “накачивали” друг друга рассказами о моей “чудодейственной сущности”. Они сами расчищали себя от лишних мыслей и дел. Мне оставалось войти легкой поступью в комнату и расшить их души платиновыми и золотыми нитями.
На собраниях я становился миссионером среди дикарей архипелага Вануату, Стефаном Пермским среди зачумленных зырян, доктором Ливингстоном среди несчастнейших африк.
Паства за три часа преодолевала тот путь, на который китайцам понадобилось 7 тысяч лет. Красные драконы назойливо лезли из углов. Сырой воздух доносился с рисовых чеков. Из переполненной ванны брала начало Хуанхэ. Паства переплывала реку с радостными воплями, повторяя подвиг старого Мао Цзэдуна и приближаясь к финишу обыденности.
— Вы будете героями! — провозглашал я, но вот КАК разорвать финишную ленту, тогда еще не решил.
* * *
С каждым километром на север Обь набирала десяток-другой метров в ширину. Автопаром из Ханты-Мансийска шел в Салехард. Из Салехарда мы переправились на другом пароме в Лабытнанги и оттуда на попутках по трясущейся дороге в Байдарацкую тундру. Восточная окраина Байдарацкой тундры упиралась в горы Полярного Урала — в горах мы надеялись найти снег. От фактории Лаборовая на вездеходе добрались до реки Пырья-яха. Потом по правому берегу реки шагали к горам.
Август вступил в права, и тундра остывала. Желтели карликовые березки, а морошка и черника наливались последней сладостью. Ягоды легко давились в пальцах.
Мы дошли до ненецкого стойбища, где стояли пять чумов. В первом же чуме гостеприимные хозяева накормили нас свежевыловленной рыбой и солеными лепешками. Предложили переночевать у них. Мы согласились.
Скоро в чуме собралось все взрослое население стойбища. Визит гостей ненцы считали большим праздником, поэтому из неприкосновенных запасов достали два литра водки. Все пили водку и закусывали сырой рыбой.
— Скажи, луса, — обращался один из молодых ненцев (“луса” в ненецком означало “русский”) ко мне, — почему ваши русские газовики портят нашу тундру? Почему нашу землю портят, пусть у себя землю портят. Нам скоро и оленей пасти негде будет — всю тундру вездеходами и бульдозерами перепахают. И рыбу ловить скоро негде будет — ваши всю воду отравят. Мы разве чего плохого вам сделали, луса, чтобы вы нашу тундру убивали?
— А ты думаешь, — отвечала Революция, — оттого что вашу тундру портят, русские крестьяне где-нибудь в Тверской области богаче становятся? Да они как были бедными, так и останутся, несмотря на то, что у вас новое газовое месторождение открыли и новый газопровод построили. Самую большую прибыль от вашего газа, из-за которого портят вашу землю, — Революция обращалась ко всем сидевшим здесь ненцам, переводила взгляд от одного к другому, — получает кучка чиновников-олигархов, причем национальностей они всяких разных и зачастую совсем не русские. А те рядовые газовики, которые сюда едут, так они вынуждены сюда ехать. Потому что, работая на своей земле, в той же Тверской области, они не получают за свой труд достойной оплаты. Здесь им платят хорошие деньги за то, что они разрабатывают месторождение, прокладывают газопровод — и заодно портят вашу тундру. Рядовые русские газовики сюда едут от бедности. Оттого что те же чиновники-олигархи создают на их родной земле невыносимые условия труда и жизни.
— Надо тогда убрать таких чиновников… как ты говоришь?
— Олигархов.
— Ага, их. Надо убрать их. Чтобы русские на своей земле хорошо жили и работали, а мы тут. И ездили бы друг к другу в гости. Смотри, разве плохо мы русских гостей принимаем?
— Вы очень гостеприимны, — вступил я. — Поверьте, и русские на своей земле приняли бы вас не хуже. Ты прав: надо убрать чиновников-олигархов. От них беда и вам, и русским.
— Скажи, как убрать? Ты в городе живешь, в Москве, значит, лучше нас знаешь. Может, нам надо в Москву приехать и сказать им: “От вас беда, уходите, дайте людям спокойно и по-доброму жить”? — спросил древний, весь в морщинах, в которых терялись узкие глаза, старичок.
— Эх, если бы все так просто… Не уйдут они, — говорила Революция.
— Но ведь зло делают.
— Они помешаны на деньгах. Они от денег сошли с ума. У них много, очень много денег. Столько за одну жизнь не потратишь. Но им еще надо, им все мало.
— Эх-х, жадные какие.
— Да. Их можно только выгнать. Дать пинка под зад, и тогда все — и ненцы, и русские, и ханты — все-все простые люди в России вздохнут свободнее.
— Понимаю тебя. А как же выгнать?
— Лишить того, чем они питаются.
— Денег?
— Да. Все эти чиновники-олигархи, управляющие Россией, опираются на две вещи: нефть и газ. Европа, США, где они хранят свои деньги, уважают их только за то, что они “могут” добывать нефть и газ и транспортировать их в ту же Европу, в ту же Америку. Главная газодобывающая компания в России — “Газпром”. 90 % месторождений “Газпрома” — здесь, в Ямало-Ненецком округе. Вы же прекрасно знаете, где идут газопроводы. У каждого из вас есть оружие, у газовиков есть взрывчатка для специальных работ. Вы легко можете отобрать эту взрывчатку, пригрозив ружьями, а может, рядовые газовики и сами будут помогать вам, если объяснить что да почему. А затем надо взорвать газопроводы. “Газпром” посыплется. Чиновники-олигархи запаникуют. Наперегонки будут сматываться из России. Только, думаю, в Европе и США они уже будут не нужны. Банковские счета их арестуют, а их самих отправят, если не в тюрьму, то точно просить милостыню на улице.
— Ловко ты придумала, луса, — старичок одобрительно крякнул. Вновь налил в стаканы собравшихся водку. К концу подходил второй литр.
— Если вы знаете, как победить поганых чиновников, то будьте нашими лидерами. Если мы сделаем, как вы придумали, то всем будет лучше: русским, ненцам… — обращался к нам двоим молодой ненец, затеявший беседу.
— План придумать — ничего сложного. Главное, чтобы были люди, готовые этот план выполнять, — заметил я.
— Мы готовы. Правильно говорю? — молодой ненец обратился к своим сородичам. Было ясно, что многие из них уже основательно пьяны. Но они одобрительно кивали.
Ненцы начали рассказывать о том, где через Байдарацкую тундру пролегли газопроводы, где расположились городки газовиков…
Когда они наконец разошлись по своим чумам, мы с Революцией убежали подальше от стойбища, раскидались по прохладной траве и, держась за руки, обсуждали детали будущего ненецкого восстания. Звездное небо казалось нам картой этого восстания, а свистящий ветер — его гимном.
— Представь себе, эти добрые, по-детски наивные люди смогут спасти от капиталистического рабства миллионы людей, десятки миллионов. После победы они будут ездить по городам, селам, аулам и хуторам. Будут рассказывать о своих подвигах. Будут смотреть, улыбаясь, в лица тех, кого они спасли, — воображала Революция.
— А мы после победы будем жить здесь. Всегда. Ведь тут тоже есть море. Карское. У нас будут одежды из оленьих шкур. И будут долгие Полярные ночи, когда мы будем только вдвоем, — мечтал я.
На следующее утро мы зашли в чум к молодому ненцу. Снова заговорили о борьбе с чиновниками-олигархами. Теперь, не глядя на нас, он говорил:
— То, что вы придумали, это же против закона. Это преступление. А преступление — дело гиблое. Я о ваших словах всю ночь думал. И другие думали. Мы не понимаем, как преступление потом принесет всем счастье? От зла только зло.
— Но вы, то есть мы, никого не будем убивать. Мы только взорвем газопроводы. Металлические трубы, которые губят вашу тундру, взорвем.
— Я одно вам скажу: я пойду, если другие пойдут.
Другие жители стойбища говорили то же самое. Мне уже не хотелось снега, но очень хотелось убраться отсюда, вернуться в Тюмень и продолжить путь на восток.
Революция собрала палатку и складывала в рюкзак вещи.
Ненцы провожали нас. Как ни в чем не бывало, улыбались. Говорили добрые напутствия. О вчерашнем разговоре никто не упомянул. Но ко мне приблизился тот самый старичок, тихо сказал, чтобы слышал только я:
— Прости нас, что мы такие слабые.
* * *
М-да, получись тогда с ненцами, точно не расстался бы с Революцией. И как экзотично вышло бы: повстанцы в малицах, штаб в чуме, обтянутом оленьими шкурами, взрывчатка погружена на нарты рядом с сундучком, где хранятся родовые идолы, и снег, снег, снег вокруг. Подпольная бригада “Северное сияние”. Позывные: “Полярный круг”, “Ямал”, “Сармик”, “Нгарка нэ”… И точно не понадобилось бы ни одной человеческой жертвы.
Тамара Иезекильевна дважды уже приходила на собрания моих пенсионерок. Собрания происходят каждый день, по вечерам. В разных квартирах. Честно говоря, я даже не знаю точного количества своих пенсионерок. Но счет уже идет на сотни.
В самый первый раз Тамара Иезекильевна пришла на собрание, которое состоялось в квартире на Окатовой. Во второй раз — на улицу Гоголя. Там целый дом, деревянный, одноэтажный, принадлежит Евгении Петровне.
Всего имеется 31 место сбора — по одному на каждый день месяца. Плюс семь мест, где хранится взрывчатка — это гаражи или сараи.
Да эти брюхастые мудвины, чиновники, сами повторяют без конца: терроризм то, терроризм сё. Термин “терроризм” они используют как повод, чтобы увеличить собственную охрану, чтобы вводить новые запреты для граждан, чтобы раздувать ментовские подразделения. Но главный настоящий террорист в России — это государственный аппарат. Ржавый, наглый, беспощадный. Тяжелыми клешнями давящий любое проявление свободы. Государственный аппарат — это огромная машина убийств и издевательств. Пережиток сурового Средневековья. Никакое светлое будущее невозможно, пока по русской земле ползет, словно танк, эта машина, оставляя кровавые незаживающие раны. Каждый день мне приходится слышать лязг государства, значит, где-то вновь случилась беда, вновь покатилась голова невинно загубленного. Управляют государством извращенцы, помешанные на насилии чиновники, чекисты, менты. И они стараются не допускать в свои кабинеты граждан, отгораживаются многими дверями, колючей проволокой и крупнокалиберными пулеметами. Потому что боятся, что посторонние увидят ящики их столов, их шкафы, то, что хранится в ящиках и шкафах — черепа и кости невинно загубленных. Здания государственных учреждений в России, в сущности, огромные кладбища. Кладбища без крестов, без памятников, без ухоженных клумб.
Так я говорю пенсионеркам на собраниях. Но самого важного не говорил им ни разу. Не говорил им, ЧТО я пообещал Революции. Что хочу быть с ней снова. И нету, нету в человеческом языке слова, чтобы объяснить, что без нее мне… Нету такого слова. Но есть пенсионерки, есть в сараях и гаражах взрывчатка, чтобы это слово мне не пригодилось.
Еще говорю на собраниях: шахид — самое подходящее оружие, если ты не заканчивал военных академий, понятия не имеешь про наступательные и оборонительные операции, если у тебя нет бомбардировщиков, танков, профессионального спецназа и ракетных комплексов “Тополь-М”. При использовании шахида твоя армия несет минимальные потери, а противник теряет двух, трех, четырех, взвод, сводный отряд, мосты, казармы, боеспособность, направление удара, секретные карты, стратегические запасы. Даже если противник окопается и выставит минные поля, он не будет уверен, что водитель, который привез провиант для офицерского состава, не является шахидом, а в кузове автомобиля действительно продукты, а не гексоген.
— Когда же займемся делом? — спрашивает меня Мириам Моисеевна после собрания.
Откидываюсь на спинку стула и отвечаю:
— Скоро. Очень скоро.
— Не забудьте, что я должна быть первой. Или, уж на худой конец, одной из первых. Не забудьте.
— Разумеется.
— Опять она первой просится? — подходит позже Екатерина Евграфовна. — Молода еще, успеет. Первой обязательно должна стать я.
Подобные просьбы выслушиваю после каждого собрания. Иной раз, устав от них, принимаюсь насвистывать одну из тех мелодий, которые мы с Революцией насвистывали, когда жили на острове Русский.
* * *
До Владивостока мы с Революцией добрались в конце августа. Мы увидели — ну наконец-то! — море, когда скатывались по Океанскому проспекту к центральной площади. Водитель, подвозивший нас, полусонно мятыми губами выдал:
— Вон оно — море.
За лобовым стеклом, за очередью автомобилей, за огромным солдатом в буденовке, вплавленным в высокий постамент, за нагромождением труб и кранов серебрилось море.
Мы выдержали в городе пару дней и сорвались на остров Русский. Плыли из города на остров на пароме, забитом туристами и жителями острова, чей рабочий день закончился. Туристы, открыв рты, щелкали фотоаппаратами. Зигзаг бухты Золотой Рог, сопки Владивостока, увенчанные шпилями антенн, сухогрузы, военные корабли, пролив Босфор Восточный, маяки и далекий, похожий на кекс, остров Скрыплева — становились фотографиями.
По Русскому — пешком. За поселком Аякс свернули с пыльной дороги в маслянистый и душный лес. Цепляясь за когти пышных кустарников, отгоняя комаров, пробрались на берег — к бухте Парис. Там, в трех метрах от прилива, поставили палатку с надеждой на Вечность. В палатке ночевали, а питались устрицами, мидиями и другими дарами моря.
По утрам, еще до восхода солнца, через сиреневый воздух смотрели, как мимо Скрыплева проплывали корабли (отчего-то именно в это время их было особенно много). Солнце вырывалось из-за горизонта, делило окружающий мир светом и тенями. Из воды возле берега вдруг выпрыгивали торпедообразные пиленгасы. Гудели моторы на лодках выходивших из Аякса рыбаков.
К полудню мир замедлялся и впадал в дремоту. В полдень мы, накупавшись, лежали в зеленой траве, читали или рисовали, или ловили бабочек, седлали их и летели к вечеру. Понятие “пампасы” не являлось для нас чем-то далеким. Пампасы иногда вываливались из дырявых карманов моих шорт или складок ее длинной полупрозрачной юбки.
Это был тот период жизни, когда даже самые незначительные поступки, дела, даже простое шевеление пальцами на ноге таили в себе всю миллиардолетнюю эволюцию Вселенной. Тот период жизни, когда величайшим чудом кажется трещание цикад, или погоня крабов за отливом, или ее неслышное приближение за спиной и вдруг поцелуй в шею. Тот период жизни, когда бесшабашно шагаешь по ветхому мосту реальности и совершенно не задумываешься, что следующий шаг может продолжиться падением в бездну.
В одну из ночей мы, разгоряченные и бесстыжие, держась за руки, пошли в море. Первый раз в ночное море. Увязли в его соленом тепле. Неожиданно от наших тел, погруженных в воду, начали разбегаться звезды. Удалялись и гасли.
— Смотри, смотри, — наперегонки мы делились друг с другом новым открытием.
— Звезды. Боже мой! Значит, им тоже нравится море, значит, они тоже умеют плавать.
— Думаю, это звезды-дети. Взрослые звезды работают, сидят на небе: светят людям, космическим путешественникам, помогают найти дорогу потерявшимся. А их дети играют и резвятся в море — оно для них как детский сад. Днем взрослые звезды забирают своих детей на небо — домой.
— Конечно. Малюткам очень интересно, что за непохожие на них создания разгуливают в море, поэтому они заспешили к нам.
На следующий день двое жителей Аякса, зашедшие к нам, жестоко искромсали всю прелесть минувшей ночи:
— Это просто планктон был. Хе-хе. А вы понавыдумывали черт знает что. Хе-хе.
Когда они ушли, разозленная Революция сказала мне:
— Надо им отомстить. Тупое быдло. Не верят в чудеса. Не верят, что это были настоящие звезды. Никакой не планктон! Звезды это! Мы им отомстим.
— Успокойся ты.
— Надо им отомстить.
— Какое нам до них дело. Главное, что нам вдвоем хорошо.
— Надо. Отомстить. Понял?
Она требовала размолотить разум вообще всех жителей Русского. Сорвать с них маски серьезности и сжечь все их вещи. С Революцией случилось то же, что случается с люстрой, упавшей с многометровой высоты. Люстра разбивается на множество мелких осколков, о которые легко пораниться при неосторожном движении, и больше не вызывают восхищения ее изящные формы и игра света.
Я продолжал защищать жителей острова. Мы спорили, уже хватаясь за самые жестокие оскорбления.
— Ты тоже обыватель! Жалеешь никчемное быдло и сам становишься таким! Они неблагодарны, они скользкие, бездушные, у них внутри только желудки, у них нет душ! Зачем ты их жалеешь?! Жалость — вообще качество сопливое и воняет больничными тряпками! — кричала она.
— Ты достала со своей постоянной борьбой “против”! Против чего угодно! Лишь бы против! Ты же неспособна быть счастливой, потому что тебе постоянно надо кому-нибудь, чему-нибудь противостоять! Надо постоянно ломать ребра и строить баррикады! Да ты не видишь ни фига из-за этих баррикад. Только ждешь нападения врагов и вытираешь гарь с лица. Дура!
Она ловко схватила нож, которым день назад я вырезал рыбок, и ударила меня в левое плечо. На коричневую кожу брызнула кровь. Революция тут же упала на колени и заплакала.
— Да, ты — дура! — и я направился в сторону леса.
— Нет, стой! Пожалуйста, не уходи! Прости меня! Милый, не уходи! — кричала она.
— Не смей идти за мной!
На пароме вернулся в город. Пару дней бродил по городу. Успокаивался, залечивал рану.
Вернулся на остров. На берегу Париса стояла палатка. Я предчувствовал примирение. Как мы будем просить друг у друга прощение. Слова скомкаются в наших объятьях и поцелуях. Она, конечно, расплачется. Я, конечно, буду ее успокаивать. Гладить ее чернющие волосы.
“Наверное, она сидит в палатке, — предполагал, — сжалась в комок и ждет, когда же я вернусь. Очень переживала эти два дня… Пожалуй, было жестоко с моей стороны исчезать на целых два дня”.
Открываю палатку — никого. Мои вещи все на месте. Но ее рюкзак, все до единой ее… Она совсем-совсем ничего не оставила из своих вещей.
* * *
Вы даже не представляете, на что действительно способны спивающиеся военные офицеры, нищие командиры частей и жадные начальники тылового обеспечения. У некоторых из моих пенсионерок имелись родственники из числа действующих военных. Как раз те самые спивающиеся офицеры, нищие командиры частей и жадные начальники тылового обеспечения. У них покупал первые гранаты, первые килограммы пластита ПВВ-4 и детонаторы. Покупал под предлогом “для рыбалки”. С помощью взрывчатки в Приморском крае рыбачит достаточно людей — так что ничего странного, к тому же, военным нужны были деньги.
Со временем стали поступать предложения о покупке ящиков с боеприпасами. Предлагали даже ракету класса “земля — воздух”.
Все боеприпасы покупались на пенсии и заначки “на похороны”.
Пенсионерки, бывшие работники химических производств и сотрудники химических институтов, изготовили “пояса шахидов”. Почти четыре сотни.
Для первой атаки понадобится 150 поясов.
* * *
Революцию искал по всему острову. Несколько дней. Потом искал в городе. От отчаяния даже звонил в морг. К счастью, ее там не оказалось. Только через два месяца выяснил, что она улетела в Пхеньян. Попросила политическое убежище. С ней встречался сам Ким Чен Ир и лично выдал паспорт гражданки КНДР. Понятия не имею, каким образом ей удалось провернуть подобное. Но было бы очень странно, если бы у нее подобное не получилось.
Написал ей письмо. Она ответила.
“Здравствуй-здравствуй, у меня все прекрасно. Не ожидал? Да, у меня сейчас жизнь, пожалуй, даже лучше, чем когда мы были вместе.
Не надо меня одну винить. Мы были оба виноваты в том, что случилось. Но больше виноват ты. Я же просила тебя: никогда не бросай меня, никогда не уходи от меня. Много, много раз просила. Еще задолго до того, что случилось на острове. Но ты сделал так, как сделал. Так со мной всегда поступали. Были и те, кто просил, как и ты, вернуться. Не возвращалась. Как и ты, обещали перевернуть ради меня мир, Галактику раскрутить вспять… чего только не обещали. Ты обещаешь ради меня разрушить государство. Ничего ты не разрушишь. Не сможешь. Если со мной не смог, то тем более без меня не получится.
Пожалуйста, не проси меня вернуться. Если хочешь, можешь писать, постараюсь отвечать. Но не проси вернуться, в противном случае ни единой весточки от меня не получишь. Ре”.
Написал ей второе письмо. Совсем короткое:
“Ради тебя смогу многое. Докажу. Навеки твой, РА”.
ХОЗЯЙКА ТУНДРЫ
…Никто не знает, откуда она приходит и куда уходит. Хозяйка тундры. Костя видел ее однажды…
Костя родился и рос в поселке на самом Полярном круге, на берегу Оби. Аксарка — название этого поселка. Со второй половины XVIII века здесь было стойбище рода Охсар юган ех (“лисьей реки народ”) из малочисленного народа ханты. Русские рыбопромышленники, приплывавшие на стойбище покупать рыбу, называли его кратко: Оксарковские юрты. В начале 1930-х появился поселок — Аксарка.
Семья Елисеевых приехала в Аксарку в середине лета. Они поселились на улице Новой. Улица действительно была новой — домам, построенным там, не исполнился еще и год. Отец — Игнат Валентинович — устроился работать заместителем редактора местной газеты. Мать — Елена Федоровна — стоматологом в поликлинике. А их дочь Лиза с 1-го сентября начала учиться в 11 “А” классе, в который перешел и Костя.
Стесняющаяся девушка, в ее длинные косы вплетался и ее голос, потому приходилось напрягать слух, чтобы расслышать ее.
Несколько наиболее бойких одиннадцатиклассников пытались первое время ухаживать за новенькой. Но, удрученные ее постоянно прячущимся взглядом и замкнутым характером, прекратили свои попытки.
Костя сидел один на последней парте в крайнем левом ряду. А перед ним — Лиза вместе с ненкой Верой Окотетто…
Первое северное сияние случилось той осенью поздно, в начале октября. Для Кости оно было важнее первого снега и первых весенних цветов. Так уж повелось. Отец в детстве еще его заразил.
В двенадцатом часу ночи Костя шел на окраину поселка — подальше от фонарей, чтобы лучше видеть сияние. Через улицу Новую — она обрывалась в черноту тремя недостроенными домами. Юноша прижался к одному из недостроенных домов, задрав голову вверх. Дыхание его отмечалось серыми облачками в холодном воздухе. Меняя оттенки изумрудного, сжимаясь и расширяясь, в небе колыхалось полотнище сияния.
— Никогда раньше не видела, — послышался рядом голос Лизы.
Костя кратко взглянул на невысокую фигуру девушки и вновь обратил все внимание на небо.
— Ненцы верят, что это светило для мертвых. Поэтому оно холодное, и света от него гораздо меньше, чем от светила для живых, Солнца, — сказал он.
Они не сказали друг другу больше ни слова. Но еще три часа смотрели на изумрудные волны. Так началась их дружба.
В школе они не обмолвились ни словом о минувшей встрече. Как будто ничего и не было.
Когда северное сияние загорелось над поселком во второй раз, Костя отправился на окраину Новой уже ради интереса: встретит ее или нет?
Лиза подошла позже.
— Только тебе из всего класса интересно смотреть на это чудо? — спросила девушка, продолжая смотреть вверх.
— Для остальных оно привычное дело. Просто мне очень нравится. С детства, — Костя не поворачивался к девушке.
В школе они по-прежнему не разговаривали. Даже не обменивались приветствиями, случайно встретившись на улице. Но всякий раз, когда удивительный свет прорывался сквозь тьму разрастающейся Полярной ночи, они вместе, только они вдвоем, стояли у недостроенных домов.
— Ты где раньше жила? — спросил Костя, не сделав и пол-оборота головы в сторону девушки.
— В Омске. Это большой город, больше миллиона жителей, много крупных предприятий, у нас даже построили несколько станций метро, правда, они не работают пока. Обещают запустить в скором будущем. Омск находится в…
— Знаю, знаю, где он находится. Почему сюда переехали?
— Папе предложили хорошую работу по специальности, он журналист. В смысле, с большой зарплатой. В Омске журналистам платят очень мало. Мама его постоянно ругала, что из-за него мы вынуждены жить в долгах. Ну, он и нашел хорошую работу здесь.
Сияние было бледно-белое. Распугивало уродливые тени в тундре — они метались между поселком и горизонтом. Завыл, протяжно и страшно, волк.
— Я боюсь, — сказала Лиза, однако на юношу не взглянула.
— Не бойся. Волки стараются не приближаться к опытным охотникам, чуют опасность. А я — опытный охотник.
Утром в классе перед Костей опять маячил рыжий затылок с двумя тугими косами, но он совершенно не будоражил воспоминания о прошедшей ночи. На уроке физики к юноше то и дело поворачивалась Вера, чтобы помочь решить задачу. Лиза же только склонялась над собственной тетрадью и учебником. Глаза дикой серны, круглое лицо и всегда улыбка в уголках рта — вот какая было Вера. Она мучилась оттого, что ее предками являлись ненцы, и мечтала сделать когда-нибудь пластическую операцию, чтобы обрести внешность европейки. Она всячески старалась угождать юношам с ярко выраженными европейскими чертами лица, но они-то как раз к ней оставались безразличны. Зато за ней пытались ухаживать ее соплеменники и ханты.
Рыжий затылок был неподвижен, совсем не связан с небесными чудесами.
После школы Костя с друзьями долго шел домой, на улицу Анатолия Зверева. Они заходили на берег Оби, долго стояли, когда проплывала вдруг баржа или теплоход. Заходили на пристань, если был пришвартован “плавмагазин”, разглядывали товары и болтали с командой. Сидели на центральной площади, на лавках вокруг памятника северному оленю. Ходили слухи, что памятник ваял тюменский скульптор, никогда живого оленя не видевший, поэтому памятник больше походил на корову. Иногда с юношами сидели их одноклассницы, но ни разу Лиза. Лиза, когда заканчивались занятия, спешно собиралась и уходила домой одна.
— Почему новенькая с вами не гуляет? — спросил кто-то из юношей одноклассниц.
— Кто ее поймет. Странная она. Себе на уме, — ответила одна.
— Мне она говорила, что собирается поступать в московский университет, поэтому все свободное время тратит на самообучение, — вторая.
— Дура она, и всех делов, — третья.
Дрожа, голубоватый свет растворялся в одной части неба, вновь вспыхивал в другой, растворялся и появлялся на новом месте.
— Почему ты не гуляешь с одноклассницами? — спросил Костя Лизу. Прислонившись к стене недостроенного дома, они стояли совсем рядом, но не касались друг друга.
— У нас нет общих интересов. Меня они не понимают. Знаешь, что они обсуждают?
— Нет.
— У них пошлые примитивные разговоры. Мне это скучно.
— Понятно.
В школе Костя смотрел на Лизу, словно на давно знакомый, но нисколько не интересный ему предмет. Если так получалось, что пересекался с ней взглядом, то быстро отводил глаза в сторону.
В пятницу вечером Костя с отцом поплыл на моторной лодке на факторию Ямбура, к другу отца — ненцу Якову Салиндеру. За олениной.
Приятно было опустить на скорости руку в воду — словно сильные, но мягкие пальцы массировали ладонь, и от ладони по всей руке разбегалась легкость.
Яков — старый седоусый оленевод. Его стадо, больше тысячи голов, пасли его дочери и сын. Дети часто привозили ему оленину. А он продавал ее на проходящие суда и раздавал друзьям, сам ел очень мало.
На ночь остались у ненца. В его пустом (кочевник не загромождал дом множеством вещей и мебелью, как это принято у русских) и прохладном доме. Яков долго рассказывал о делах тундры. Уже за полночь начал рассказывать о духах.
— Ты о Хозяйке тундры слышал? — спросил Яков Костю.
— Ты ему о ней уже все уши прожужжал, — ответил, смеясь, Костин отец.
— Э-э, дорогой мой, о ней никогда не вредно повторить. Она из тех духов, кого сильно бояться и уважать надо.
В поселке все знали о Хозяйке. Рыбаки и охотники — вне зависимости от национальности — говорили о ней исключительно почтительным тоном. Те же, кто ни рыбалкой, ни охотой не промышлял, называли истории о ней “брехней”, “выдумкой”, и так далее в том же роде.
— Эх, мальчик, — продолжал старый ненец, — уважай Хозяйку, но никогда не желай встречи с ней. Кто ее видел, у того потом худое дело случалось. Силантий две зимы назад, тот, который Тоболько, в Товопоголе живет, знаешь, небось. Так он на “буране” поехал к родственникам в Зеленый Яр. На полдороги остановился перекурить. Ну да там все останавливаются перекурить. А к “бурану” его нарты были прицеплены. Сидит, курит. Оборачивается на нарты, а на них молодая женщина сидит, как ненка по виду, но без головного убора, хоть и холодно сильно было. Силантий ничего плохого ей не сказал. Может, шла, устала, вот и присела отдохнуть — нарты не сломаются. Сидит, курит дальше. Во второй раз на нарты оборачивается, хотел спросить женщину, как дела, то да се. А ее нет. Как и не было. Но нарты-то в снегу просели, словно сидел на них тяжелый человек, а следов человеческих вокруг нет… В Зеленый Яр приехал, оказалось, что его зять умер. Такие дела, мальчик. Хозяйка тундры, если встретилась, то быть беде. Уважай ее. Проси, чтобы беды не приносила — не встретилась на твоем пути, стало быть. По тундре когда гуляешь или на охоту отправился, проси хозяйку, чтобы миновала твоего пути.
Утро выдалось серое. С севера пришли тяжелые тучи. Скоро в воздухе закружился снег. Снег падал и тут же таял. Стало грязно и тоскливо. Косте захотелось спрятаться поглубже в тепло, пить горячий чай и просто смотреть в окно. Старый ненец натянул малицу — мужскую шубу из оленьих шкур — и в ней расхаживал по дому, поэтому печь не затапливал.
— Надолго снег зарядил? — спросил отец.
Яков вышел на улицу. Вернулся через пару минут.
— Ночью закончится. Вам лучше завтра в Аксарку ехать. Может сильный ветер подняться. Опасно по большой реке при сильном ветре в маленькой лодке.
В воскресенье днем Костя с отцом вернулся в поселок. Ярко сияло солнце. По улицам бодро бегали собаки.
В понедельник в школе Лиза на переменах утыкалась в толстую книгу, а другие одноклассницы весело щебетали между собой или шутили с юношами. После уроков Костя видел, как к Лизе подошла их классная руководительница и отвела ее в сторону.
Вторник, среда, четверг — дни походили друг на друга, как близнецы. Уроки, долгий поход до дома, вечером Костя сидел на улице с друзьями или у кого-нибудь из них дома. Но втайне он ждал, когда же вновь загорится над поселком северное сияние, чтобы поговорить с Лизой.
Вечером в четверг оно наконец загорелось.
— Тебя не было в субботу, — начала первой Лиза.
— Да. Ездили с отцом в Ямбуру.
— Где это?
— Фактория. 80 кэмэ вниз по Оби.
— На лодке плавали?
— На лодке… А с тобой в понедельник классная почему-то разговаривала.
— Ну ее. Спрашивала: все ли в порядке во взаимоотношениях с одноклассниками? — девушка передразнила хрипловатый голос классной. — Сказала ей, что все прекрасно. А общаюсь с вами мало, потому что надо готовиться к поступлению в университет. Вроде, поверила.
— Ты правда хочешь поступать в университет?
— Хочу. Но не знаю точно, в какой именно. Родители настаивают, чтоб в Москву.
— Ясно… Слушай, — Костя повернулся к Лизе, — почему ты со мной в школе не разговариваешь?
— А ты почему? — Лиза повернулась к нему.
— Хочешь, чтобы разговаривал?
— Давай попробуем.
На первый урок Костя пошел пораньше, чтобы до звонка оставалось хотя бы 10 минут. Лиза уже сидела за своей партой. Подходя к ней, он лишь сказал:
— Привет.
— Привет, — ответила она.
Юноша задержался на мгновение. Смотрел на девушку, она — на него. Потом бросил рюкзак на свою парту и сел на свой стул. Так молча и дождался звонка. На следующей перемене его подозвал один из друзей. День продолжался, как обычно. Еще один день-близнец.
Потом выходные. Валил снег. Уже не таял. Снег валил три дня. Во вторник утром улицы расчищали бульдозеры. Единственный экскаватор грузил снег в самосвалы, а они сбрасывали его с обрывистого берега Оби. Серые, напитавшиеся водой комья плыли по реке на север, к Ледовитому океану.
Младшеклассники строили во дворе школы снеговиков. Самых младших привозили на санках родители.
Костя опять ждал. Глядя в рыжий затылок, придумывал, что скажет в следующий раз. Как объяснит. Что предложит.
— Что? — к нему повернулась Вера.
— Чего “что”? — не понимая, спросил он.
— Ты что-то сказал, а я не расслышала, — шепотом говорила Вера.
— Ничего я тебе не говорил, тебе показалось.
— Ну ладно, — и она отвернулась.
“Наверное, так задумался, что вслух сказал”, — решил юноша.
Наконец он дождался.
По небу скользили то изумрудные, то голубые ленты. Лизы не было. Она подошла позже на 15 минут и сразу объяснила:
— С мамой был важный разговор.
— Понятно. Я это, хотел сказать… не получилось, в общем, — он посмотрел на девушку, она — на него.
— Да. Может, это потому, что здесь чудо, — она протянула руки к небу, — а в школе все обычное.
— Что же делать?
— Не знаю. Ты переживаешь из-за этого?
— Ничего я не переживаю. Просто не понимаю, почему так получается.
Северное сияние блекло — заканчивалось.
— Можно попробовать поговорить в выходные, — громко и радостно придумал юноша.
— Давай. Когда?
— В субботу. Встретимся здесь.
— В 12, не раньше.
Северное сияние совсем погасло. На небе ярко проступили тысячи звезд. Млечный Путь разлился от горизонта до горизонта.
— Давай. Правда…
— Что?
— Да отец просил съездить с ним в Салехард. Знаешь, я давно не был в Салехарде. Мне там очень нравится.
— Что именно нравится?
— Ну как? Город же. Тут поселок. Всех знаю. А там город: люди другие, другой ритм жизни. Все по-другому. Интересно.
— Тогда в воскресенье.
— Нет. Я договорюсь с батей. В субботу. В 12.
— Хорошо.
Костя долго объяснял отцу, почему не хочет ехать в город. Отец не понимал.
— Не знаю, когда в следующий раз получится поехать. Мама попросила, к тому же, чтоб тебе новые штаны купил. Поехали.
— Не, бать. Не поеду. Так надо.
— Чего “надо”?
— Просто надо, и всё.
— Ну, смотри сам, — сдался отец.
В 12 за недостроенными домами на Новой Лиза уже лепила из снега нечто причудливое.
— Это что? — Костя сел рядом на корточки.
— Памятник человеческой наивности.
— Как можно лепить памятник наивности? Она же абстрактна.
— Так и памятник абстрактный.
— Тебе помочь?
— Давай.
Потом они долго гуляли по тундре, по колено проваливаясь в сугробы. Костя рассказывал, как он рос в поселке. Про ханты и ненцев. Как ездил к ним на стойбище. Про главный ямальский праздник — День оленевода.
— В День оленевода еще конкурс красоты среди “националок”, то есть хантыек и ненок, проводят. Но он не такой, как в городах. Молодые “националки” выходят на сцену в самых красивых своих ягушках, кисах и шапках. Жюри оценивает именно их одежду, умение шить и разукрашивать одежду, представляешь?
— Ой, ты извини, — оборвала его Лиза, — но мне уже домой пора.
— Понятно. Завтра встретимся?
— Давай.
— В то же время, на том же месте?
— Хорошо.
Хотя в школе они так и не разговаривали, после уроков Костя каждый раз стал провожать девушку до дома. Они выбирали такие маршруты, чтобы не встречаться с одноклассниками и знакомыми.
Настал декабрь. Солнце совсем не выходило из-за горизонта. Фонари на улице горели круглые сутки.
Когда Костины родители уезжали с ночевкой в Салехард, он и Лиза, нагие, подолгу лежали, обнявшись, на его кровати, укрытые с головой одеялом.
— Ты мне кажешься такой неземной, инопланетной.
— Я — твоя инопланетяночка.
— Да.
Но ночевать у юноши девушка ни разу не оставалась, уходила домой. Они часами прощались в прихожей. Держались за руки, стояли друг напротив друга.
— Я пойду, — говорила она.
— Иди, — отвечал он, но не отпускал ее рук, а она не пыталась их высвободить.
Через 10 минут, 20, через миллион лет она в который раз говорила.
— Я пойду.
— Иди.
И они всё держались и держались за руки…
— Мой отец служил на Горном Алтае. Рассказывает, что алтайцы, как наши ханты и ненцы, верят в духов природы. У них тоже есть шаманы, — Костя с Лизой гулял вдоль дороги на Салехард, единственной круглогодичной дороге, связывавшей Аксарку с другими населенными пунктами.
— Ты здесь знаешь каких-нибудь шаманов?
— Только одного. С отцом ездил к нему. Но я не видел, как он шаманит. Такой древний и важный дед. В нем чувствовалось что-то особенное, незнакомая мощная сила.
— Я бы хотела увидеть настоящего шамана.
— Я отвезу тебя обязательно в Ямбуру, к деду Якову. Его отец был шаманом, и он сам много знает про ненецких духов. А летом мы с тобой поедем на Горный Алтай, будем искать шаманов там.
— Да. У нас будет общая цель — поехать на Алтай.
От Аксарки до Ямбуры уже был расчищен зимник. Зимник пролегал вдоль правого берега Оби. В нескольких километрах от поселка, за поворотом, Костя остановил снегоход.
— Послушай, какая тишина, — сказал юноша.
Пространство вокруг было абсолютно белое, белым было и небо. Лишь черные колышки, обвязанные красными тряпками, отмечали зимник — они стояли через каждые двести метров. Тишина оглушала девушку, не было действительно ни единого звука, от непривычности в ушах девушки нарастал звон.
Яков потчевал гостей вареной, плохо просоленной олениной. Затем полночи под треск дров в печи рассказывал о духах.
— Про Хозяйку тундры знаешь? — спросил старый ненец девушку.
— Нет.
— О-о, про нее надо знать. Что же ты, Костя, ничего не рассказал ей о Хозяйке. Сейчас расскажу. Это же главный здешний дух. Ее сильно уважать и бояться надо. Но никогда не стремись с ней встретиться. Кто ее встречал, у того в жизни потом обязательно беда происходила.
Яков вспомнил историю о Силантии Тоболько.
— Спать-то вместе будете? — спросил, хитро улыбаясь, старик, когда Лиза уже положила голову на плечо Кости и старалась не закрыть от усталости глаза.
— Да, — ответил юноша.
Яков хихикнул и стал застилать молодым людям кровать, на которой обычно спали его родственники, приезжавшие погостить.
— Только ничего этакого делать не будем, — требовательно шепотом произнесла девушка, когда забралась к Косте под одеяло.
— Не будем…
Они мечтали о Горном Алтае. Рассматривали его на картах, читали в книгах. Костя раз за разом расспрашивал о нем отца.
— Горы там гораздо выше, чем наш Полярный Урал, — отцу нравилось погружаться в армейские воспоминания. — На вершинах многих гор — ледники. В Кош-Агачинском районе, где я служил, высокогорная степь. Две, две с половиной тысячи метров над уровнем моря. Дождей не бывает. Поэтому алтайцы там строят дома не со скошенными крышами, как у нас, а с прямыми.
— Почему нет дождей?
— Дождевые облака не успевают собраться — их ветер уносит. Ветер там посильней, чем у нас во время метелей…
Новый год Костя и Лиза отмечали вместе с одноклассниками. Но они не пили, как все, шампанское и вино. Пару раз пригубив бокалы, они ушли на улицу. Разгоралось северное сияние. В изумрудном свете они целовались…
Они томились, ожидая весну. Полярная ночь отступала. Лиза этому невероятно радовалась, продолжительное отсутствие солнца вводило ее в депрессию.
22 мая лед на Оби тронулся. На обрывистом берегу несколько взрослых компаний пили горькую водку в честь этого события и громко звали тепло…
В середине июня закончились выпускные экзамены.
Костя и Лиза, сбежав от празднующих в кафе одноклассников, гуляли по сырой тундре, прыгали с одного сухого островка на другой.
— Родители хотят, чтобы я поехала поступать в Московский университет.
— И что, ничего нельзя изменить? Я не смогу поехать в Москву учиться, у моих родителей столько денег нет.
— Знаю-знаю. Но я решила, что если поступлю, то постараюсь сделать так, чтобы ты ко мне приехал, и мы будем жить вместе.
— А как же Горный Алтай?
— Но ведь вступительные экзамены закончатся в первых числах августа. Вернусь, мы поедем на Алтай, а оттуда в Москву.
После того, как Лиза уехала (родители уехали вместе ней), Костя перестал спать по ночам. Днем ходил с красными глазами вампира. Из Москвы пришли два письма от девушки и больше никаких вестей. “Мы пока живем в гостинице, но нас скоро должны поселить в общежитие университетское. Тогда напишу тебе свой адрес и буду ждать твоих писем”, — было в первом письме. “До сих пор в гостинице живем”, — во втором. Словно она улетела в космос и потерялась там.
Он ездил поступать в университет в Салехард. Но провалил экзамены. Да какие, к черту, экзамены, если от нее нет вестей?!
Он бродил один по тундре вокруг поселка.
В ту ночь, когда Косте все-таки удалось уснуть, он проснулся оттого, что почувствовал, как на него кто-то пристально смотрит. Открыл глаза. В комнату через окно вливался сумеречный свет — солнце меньше чем через час должно было появиться из-за горизонта. Рядом с кроватью стояла молодая ненка — в цветастом национальном платье, чернющие волосы спускались ниже плеч. Костя онемел и ничего не мог произнести. Ненка развернулась и стала быстро уходить, с каждым шагом растворяясь в сумеречном свете.
— Стой, ты кто? — наконец шепотом произнес Костя.
У самой входной двери силуэт ненки окончательно растаял.
Костя понял, что это было. Не смыкал глаз до тех пор, пока не встал отец. Юноша хотел попросить у него лодку, чтобы ехать к старому Якову, узнать у ненца, как отвести неминуемую беду. Он предчувствовал, какая беда может случиться, но очень хотел увидеть Лизу живой и здоровой.
Костя ничего не успел сказать отцу, мама попросила его купить в магазине молоко.
В магазине соседка (она работала в поликлинике) эмоционально, с многочисленными междометиями, рассказывала продавщице о том, что ночью ханты, ветеран Чеченской войны, зарезал заезжего кавказца.
“Пронесло, — подумал Костя, закрывая дверь магазина, — не к тому явилась”, — решил поскорее забыть дурное видение.
В середине августа Лиза с родителями вернулась. Но она не зашла к нему. Один из бывших одноклассников, встретившийся на берегу Оби, спросил Костю:
— О, а ты чего не у Лизы? Ты не знаешь, что ли, что она приехала?
Юноша побежал домой к девушке.
Дверь открыла Елена Федоровна.
— Константин? Здравствуй, — удивилась она.
— Здрасьте. Где…
Из-за спины матери появилась Лиза. В коротеньком платьице, в глубоком вырезе виднелись грудки, по которым так истосковались губы юноши, его руки. У девушки был хороший загар, она казалась свежее, выше ростом — еще желаннее.
— Мам, мне надо с ним поговорить.
Девушка вышла из квартиры, захлопнув за собой дверь. Отстранила юношу, когда он попытался ее обнять.
— Костя, пойми, — начала девушка, — мы не сможем жить вместе в Москве. Так получается.
— Почему? Я одолжу денег. Устроюсь в Москве на работу, сможем, — спешил Костя.
— Пойми! Наши отношения… Неужели ты сам не понимаешь, что это было?
— О чем ты?
— Наши отношения были лишь первым увлечением. Это все было несерьезно. А там, в Москве, я встретила человека, который мне по-настоящему дорог, без него я правда не могу жить. Ты ведь тоже найдешь своего главного в жизни человека. Правда же?
— Сука! Проститутка! Я же ждал тебя! — юноша потянулся руками к ее шее, тоненькой, в которую утыкался лицом много раз.
Из квартиры выскочила Елена Федоровна. Заталкивая дочь в квартиру, она кричала:
— Не сметь! Только тронь ее пальцем, я тебя в каталажку упеку!..
Через пару дней Костя, пьяный и отчаянный, переспал с Верой Окотетто. Потом гулял с ней целыми днями по поселку, старался почаще проходить по Новой мимо дома Лизы…
Семья Елисеевых уехала через неделю. Никого из них Костя больше никогда не видел.
ДВЕ ДЕВУШКИ И ВЛАДИВОСТОК
— Вы тоже здесь раньше были эмигрантами, — говорит мне этот швейцарец, Базиль.
— Какие, на хер, эмигранты? — отвечаю. — Эта земля была ничья. Свободная. Не подчинялась законам ни Китая, ни какого другого государства. Русские пришли и взяли ее, как неуверенную в себе женщину берет сильный мужчина.
По-английски отвечаю. По-русски Базиль плохо понимает. Он не перечит мне. Потому что хочет снять жилье во Владивостоке и надеется, что я ему помогу. Так никакого страстного спора не получится. Скука.
Оставляю Базиля в гостиной, в компании с другими иностранцами, и иду в комнату персонала. Закрываю дверь. Англоязычную болтовню почти не слышно. Выключаю свет. Закрываю глаза. Заглядываю в прошлое. В те его уголки, сферы, пустыни, где живут две женщины… точнее, девушки — имею ввиду их возраст… Они живут порознь…
Первая…
Она была первой для меня, а я — первым для нее. Папаша ее — из сибирских татар, себер татарлар, мать — русская. Внешность у нее была татарская, да и характер тоже татарский: подозрительная и завистливая, хотя и пыталась в себе это побороть.
Она впервые ласкала меня и принимала мои ласки, будто совершала преступление. Волновалась, мучилась, раскаивалась.
“Это инстинкты, инстинкты”, — трепыхался ее голос, когда мы оказались на одной кровати.
“Грудки мои, грудки”, — почти плакала она, когда через ночь стискивал ее мягкую грудь. Она тогда кончила от одних моих жадных и диких прикосновений.
“Отвернись. Пожалуйста, не смотри. Отвернись”, — умоляла, извиваясь в оргазме. Потом прижалась ко мне и крепко-крепко уснула.
Глаза ее превратились в два огромных круглых озера, когда впервые вошел в нее — такие же озера увидел через полтора года, пролетая над ямальской тундрой. Но она сама захотела, сама попросила меня. Тихо-тихо так попросила: “Давай попробуем”. Свет дня мягко ложился на ее белую кожу, на черные волоски, торчавшие из ее коричневых сосков, на бледно-розовые обои в моей съемной комнате.
И снова ее глаза превратились в озера, когда она первый раз попробовала… Она поцелуями прокралась от моих губ туда, вниз живота. Стыдясь совершаемого, закрыла мне глаза одеялом… Шумно наводила порядок морщинистая полная женщина, а за стеной ее дочь обняла губами мужскую окаменевшую похоть и напевала один из гимнов нежности. Вдруг татарочка вспорхнула на подушку и сжалась калачиком. Повернул ее к себе.
“Понимаешь, я почувствовала себя пэтэушницей и поступила, как пэтэушница”.
И эти огромные озера, их невозможно было переплыть, в них можно было только сгинуть. Поцеловал ее в губы, почувствовал свой кисловатый вкус. Она успокоилась. Обнялись.
Прошло месяца два или три, прежде чем она снова решилась ласкать губами там, внизу живота. И в комнате было темно, а ветер свистел через не застекленные этажи строящегося по соседству здания…
Вторая…
Это лучшая женщина, которой я обладал. “Она сладко потягивается и берет меня в руки, словно флейту. Играет на мне музыку, всю прелесть которой пойму еще очень нескоро…” — так написал о ней в одном из своих рассказов, когда мы еще были вместе. Тогда действительно не понимал всю прелесть этой музыки. Расстались, разорвались, рас… и теперь без ее музыки уныло мастурбирую. Словами по бумаге. Уже несколько рассказов намастурбировал. Вы читали их? Окунулись в вязкие и пахучие лужи?..
Надо покурить. Беру у Базиля табак, хороший венгерский табак. “Without additives”, — не устает замечать швейцарец, обязательно улыбаясь. Делаю самокрутку.
Курю на обледеневшем, засыпанном снегом балконе. Хороший табачок. Слегка пьянит и разглаживает складки на мозгах. Где-то в ночи чьи-то спешащие ноги хрустят ледяными корочками. На мне отличное пальто темно-темно-синего цвета, как эта ночь — кусочек ночи…
* * *
Обе они жили в одном городе. В Томске. Есть такой город в Западной Сибири. На окраине самых больших в мире болот — Васюганских. Там родился еврей Яков Юровский, стрелявший в детей последнего русского царя. До Октябрьской революции еще в городе начала накапливаться еврейская диаспора. Сейчас она впечатляет своими размерами, богатством и влиянием на местную политику.
Вторая — умненькая, красивая, с глазами, которые насквозь прожигают душу. Нашла себе еврея из богатой семьи. Ей не хотелось работать. Совершенно. Ей хотелось себя полностью посвящать творчеству — рисовать. Вышла замуж. Только для того, чтобы появилась возможность днями и ночами напролет впадать в безумие, стоя с кистью перед полотном. Мужа почти не замечала. Я однажды попросил ее описать мужа — она не смогла. Художница не смогла описать мужчину, к которому прикасалась практически каждую ночь на протяжении года!.. Да, она бросила его через год после свадьбы. Надоели его родители. Помешанные на прибыли, они всё канючили: “Когда же ты будешь зарабатывать деньги на своих картинах?..”
И она скиталась по разным мужикам, юношам, и девушкам, и женщинам тоже, толком не понимая — зачем? Красота ее от этого стала ярче и сексуальнее, но ее кисти “полысели”, а краски потерялись в чьей-то квартире — почти перестала рисовать.
А я ее подобрал… или она меня… толком и не понять, кто кого… уже на склоне зимы. По ночам она предпочитала сверху, а утром, когда мы курили, — стоя на улице, теплое солнце плавило снег и бежали прозрачные ручьи. И играла музыка. “Coldplay”. Теперь и слушать эту музыку не получается спокойно, руки трясутся. Хочется схватить нож — или что там поострее? — и распороть ткани, отделяющие от минувшего. Шагнуть к той, с глазами, насквозь прожигающими душу. Торопливо обнять ее, опрокидывая мольберты, рамы, банки с водой, вазы, распугивая клинья перелетных птиц, блудных котов, накрахмаленных дворников, автомобильные пробки, восходы, закаты, ленивых жирных сивучей, скопившихся на пирсах Петропавловска-Камчатского, больных свиным гриппом, разбросанных по госпиталям Мехико, индейцев Pequot, тихо спивающихся в штате Коннектикут. Провалиться с ней, чтобы под самый купол рая — или где там заканчивается высота падения?..
М-м-м (сладостно). Погода-то почти весенняя. Хотя и 2-е ноября. Тает, каплет с крыш, воздух сырой, хочется расстегнуть побольше пуговиц на одежде. Еще два дня назад — ветер сильный и злой в лицо снег швырял, на морском берегу заструги наросли. А сегодня — весна, и гуляю долго по вечернему городу. По Светланской, Алеутской, Пограничной, Семеновской — здесь сочные куски истории. На Светланской немецкие здания. Деловые, холодные — серого цвета. Бывший магазин фирмы “Кунст и Альберс”, тут торговали живыми тиграми. Бывший штаб Сибирской военной флотилии, в 1918-м здесь чешские легионеры устроили свой штаб, захватив Владивосток и арестовав руководителей местного Совета. На здания голову задираю. Устанет шея, тогда в лица прохожих смотрю.
Молодых приятных лиц много в “городе нашенском”. Ох, как много! И хочется разбиться о них поцелуями. А нельзя — мораль потому что такая. К зданиям-то прижимайся и целуй их, сколько хочешь, — плохого люди ничего не скажут, даже сделают вид, что не замечают. А к молодым незнакомкам если… милиция дубинками по затылку, лежи и не рыпайся, или еще раз по затылку… гуляй, юноша, гуляй, смотри по сторонам, вверх и под ноги, мы все тут собрались, чтобы жить по отдельности. Коллекция индивидуумов, гербарий одиночеств — мой милый город Владивосток. И даже просто заговорить с прохожими на улице — ненормально, диагнозом психически нездорового наградят или, в лучшем случае, просто “мудаком” назовут. Жизни людей вытягиваются, словно рельсы — параллельно друг другу, не пересекаясь, — по зелено-голубой планете Земля, и цивилизация по этим рельсам движется вперед. А с кем-то пересекаться или сразу со многими — уже баррикады или, говоря официально принятым языком, экстремизм, угроза развитию общества. Гуляй, юноша, гуляй и выглядывай из-под хунвейбинской кепочки без лишних слов и прикосновений.
Маневровые поезда, что ли, послушать или гудки кораблей, убывающих в тридесятые государства? Тогда до Алеутской и налево…
* * *
Солнце в лужах. На ботинках грязь. Иногда я падал на лавку, устав от долгой прогулки, и отпускал неугомонную вторую в свободное плавание. Она соблазняла походкой улицы, парки, бульвары, но чаще всего — целую Новособорную площадь. И мужики, то ли от вина, то ли от тепла пьяные, бешеные и настойчивые бросались за ее походкой. С какими-нибудь розами-комплиментами-улыбками-автомобилями. Моя нимфа отмахивалась длинными пальцами, словно на рояле играла, и подмигивала мне. Я аплодировал и просил “на бис”.
Потом рыжий юноша в камуфляжной куртке, с красным платком вокруг шеи, подходил к нимфе, и они вместе уходили, растворялись в мутном апрельском дне. Мужики, превратившись из героев в созерцателей, недоумевали и доставали сигареты или мобильные телефоны.
— Сегодня поклонников меньше собрала, чем во вторник, — к примеру, говорил я.
— Не было вдохновения, — отфыркивалась обиженная нимфа и, к примеру, едко добавляла: — Потому что сегодня ночью ты был не слишком хорош.
И в этом случае обязательно прижималась головой к моему плечу.
— Не расстроился? — спрашивала.
— Из-за чего?
— Вот и отлично… Хочу картин, запаха красок… м-м-м… пойдем (следовало название места).
И мы направлялись в чью-нибудь мастерскую, на открытие выставки, на сборище местной богемы.
Если отправлялись на сборище богемы, то к нам обязательно присоединялись ее друзья-художники: высокая, с некрасиво втянутыми щеками девушка по прозвищу Графиня (у нее всегда были ярко-красные волосы), ее гражданский муж Матвей, гомосексуалист Рома и грубая лесбиянка по прозвищу Авария. Все не старше 30-ти.
Может, вы знаете эти общие для любой провинциальной богемы болезни — старость, заплесневелость чувств, постоянные разговоры о Париже, в котором никто не бывал. Потому меня визиты к богеме утомляли, а лучшая моя им совершенно искренне радовалась.
На одном из сборищ — оно происходило в мастерской бородатого, с по-крестьянски крепкими ручищами художника — мы полезли на второй уровень. Бородачу нравилось размазывать всякие там осыпающиеся леса и стремительные речки в песчаных берегах на полотнах в два-три метра высотой. Потому-то нашел себе мастерскую в мансарде, где потолок от пола отделяло почти шесть метров. В мансарде было круглое окно в половину стены и второй уровень — балкончик, растянутый по всем четырем стенам.
Мы влезли на второй уровень. Там чудовищно воняло протухающей рыбой. Оказалось — за картиной, на которой суровый рыбак держал в руках пустую сеть и смотрел на разлитую до горизонта воду, лежали караси.
— У вас тут караси уже испортились, — бросил я сверху на делящих красное вино старичков.
На мгновение повисла тишина и продолжилась дележка вина.
— Ты чего так себя ведешь? — недовольно пробурчала моя лучшая.
— А что я по-твоему должен сказать?
— Это заслуженный человек, а ты ему такое… Неэтично.
Этого я совершенно не понимал — почему она ценит богемных стариков. Она находила в творчестве каждого из них что-то незаурядное, достойное восхищения. Даже среди тех, кто рисовал из-за буйных приступов маразма. Ни в глаза, ни за спиной она их не поносила. Вероятно, от жалости — хотя мне в этом ни разу не признавалась. И ценила именно богемных стариков. К остальным бывала даже жестока. Помню, как она ловко “развела” на деньги тщедушного пенсионера-дачника своими прелестями. В электричке было дело. Мы ехали совершенно без денег. А есть хотелось невероятно. Ехать еще предстояло около двух часов.
— Это мой брат, — представила меня, когда поняла, что на пенсионере можно поживиться.
Разговаривая с ним, “невзначай” касалась его и наклонялась к нему так, чтобы видел, что под футболочкой у нее совершено ничего нет. Записала номер его мобильного, пообещала обязательно приехать в гости на дачу. Оговорилась, что “брат глуповат и все деньги умудрился потратить на игровые автоматы”, и даже 20-ти рублей нет.
— Только о своих автоматах думает. Понимаете? Он и сам ничего не ел с утра, и я голодная, — говорила и измученно вздыхала.
Когда пенсионер вышел на нужной станции, мы сразу же купили на выданные им деньги несколько беляшей у торговки, проходившей через вагон. Глотали большие куски, толком не разжевав.
* * *
— Где можно дешевых проституток найти? — спрашивает немец Сеппа.
Он парень довольно маргинальный: 36 лет ему, а он до сих пор в жизни не устроен — зарабатывает изредка простым физическим трудом, большую же часть времени путешествует по всему миру — ни карьеры, ни собственной семьи с машиной. Но он по этому поводу нисколько не волнуется. Ему захотелось секса, и он меня отвел в сторонку, чтобы спросить про проституток.
— Перед железнодорожным вокзалом они обычно пасутся, — отвечаю, — и еще на остановке “Фабрика Заря”. Но и там, и там их менты охраняют. К тебе еще придерутся: иностранец, значит, можно с тебя деньги вытрясти, и никому не пожалуешься, потому что законов не знаешь, а проститутки им подыграют — легко. Лучше вызвать.
— У тебя есть телефон?
— Любую газету с объявлениями возьми местную. Где есть фотографии полуголых девок и телефон — это для тебя. Газеты с объявлениями лежат у входа в прихожей.
— Спасибо. Ты хочешь?
— Не.
Сеппа в хостеле уже дня три. Спонсирует ежевечерние пьянки — пивные, немец же. До Владивостока он добрался на поезде — по Транссибу. Из Иркутска. Там три дня прожил и еще четыре на Ольхоне. До того побывал в Москве и Питере. Из Германии до России добирался автостопом.
Сейчас в хостеле восемь иностранцев: немец, швейцарцы, шведы, испанец и японец — сплошь молодежь. Хорошо. Есть что поесть, и рассказы о неизвестных мне странах слушаю вечерами и ночами напролет.
Сеппа уводит из гостиной швейцарца Симона. В гостиной же продолжается пьянка — иностранцы пьют за русскую зиму и Край Света, коим почитают Владивосток. Душный запах алкоголя. Окна запотели.
У Базиля не получается вызвать такси. Диспетчер не понимает его, не понимает, где он находится.
— Я говорю: улица Крикина, — объясняет мне швейцарец.
— Неправильно. Крыгина.
— Крикина.
— Нет. К-РЫ-ГИ-НА.
— Кри-ик… Не получается так говорить.
Вызываю ему такси. Он уезжает, собрав все свои вещи. Переезжает в деревянный дом на улице Всеволода Сибирцева. Там он снял целый этаж.
— Спасибо, что помогаешь мне. Увидим, — говорит по-русски на прощание.
— Увидимся.
— Да.
* * *
Татарочка уж очень серьезная была. “Важно это, — говорила, — для меня”. Про то, что первый секс со мной делала. Это вам не случайный секс по пьяной лавочке, чтобы девственности скорее лишиться! Для нее важно было. “Мы теперь всегда-всегда будем вместе?” — спрашивала меня. Татуировку на левой лопатке себе набила — мой крючконосый профиль. Придумала нам будущее. Чтобы дожили до 42-х лет — я родился лишь на 8 дней раньше нее — ровно полжизни вместе. Чтобы сын у нас родился. Чтобы вместе мы, втроем, гуляли по линии прибоя — а море ласковое, наш сынуля то на папу, то на маму глядит и смеется. Первые свои рассказы написал, благодаря отношениям с татарочкой — наши отношения вдохновили на первые рассказы.
Она как-то в больнице лежала — отравилась несвежей рыбой — и на потолке рисовала море, на которое мы обязательно должны были попасть. Цветные мелки к швабре привязывала и лежа дотягивалась до потолка. Через три дня ее выписали — не потому что выздоровела, врач дежурный в первый раз за сколько-то дней — или месяцев? — решил поднять голову вверх, обходя палату с пациентами.
Мы долго целовались, когда она вышла из дверей больницы, и в воздухе висел прозрачно-белый пух — цвели тополя. Потом гуляли, залезали на крыши и старались разглядеть оттуда море, НАШЕ море.
И отпускать меня не хотела, когда мне в ее сытом тепле и спокойствии осточертело, когда мне захотелось — ой, как захотелось! — в тундру: в летящие снега, в простор, который не пересмотреть, под изумрудное колыхание северных сияний.
Все ж я умотал. Почти год жил в поселке, а вокруг тундра вся в карликовых березках да в ягеле. Друзья-ненцы появились, которые жили в чумах, кочевали с оленями. А полярной ночью по тундре шлялись местные ненецкие духи, пьяные, мрачно посмеивающиеся. Страшно от них было. Они ведь в пьяном бреду в свои миры утащить могли, и плевать им, что ты не свой, что ты живой еще человек.
А татарочка не поняла тяги этой к тундре и суровости от домашнего-то ленивого уюта. Она решила, что я ее бросил. Да и от горя подалась искать того, кто ее утешит. Предала меня… Впрочем, и себя предала… Я уж из тундры в Томск вернулся, месяц почти с ней снова жили, и только она и нашла в себе силы сознаться: “Предала наши отношения”. Горько мне было, живот от боли сводило, зубами деревянные дверные косяки грыз и рыдал так, что соседи с испугу милицию вызывали.
Татарочку бросил я, в одиночку с ума сходил. Долго с ума сходил. Ну как же, первая ведь. По ночам спать не мог, вот только если голову через форточку в январь вытащу — тогда засыпал. Снилось мне теплое, темно-синее, почти черное море, и глаза желтые кошачьи из него смотрят. Татарочка вернуться порывалась: звонила, СМС писала — а я телефон об стену и голову в форточку.
Почти три тыщи лет так жил — человечество тем временем испепелялось в революциях и экономических кризисах, вновь возрождалось, вновь испепелялось… Потом подзабылось, подуспокоилось, да и другая уже подо мной каждую ночь лежала, говорила, что любит. Весна как раз начиналась — набухали почки.
* * *
Утром, голодный, иду к Амурскому заливу. Слушаю прибой, смотрю на извивающуюся зеленую у берега воду. И голова кружится. И голод проходит. А после, как минимум полдня, счастливый и беззаботный, и есть совершенно не хочется. Но такой эффект получается, только если ходить к морю не чаще одного раза в три дня.
Неделю уже новых постояльцев в хостеле нет, поэтому нет и еды. Зарплату директор хостела ни мне, ни Максу, ни Игорю — мы вроде как персонал — не платит. Мы работаем за жилье. Все трое иногородние: Макс из Хабаровска, Игорь из Мурманска, я — в паспорте написано, что родился в Тверской области, но проживал и в Москве, и на Крайнем Севере, и в Западной Сибири… Работа у нас нетрудная — убраться раз в день, выдать или забрать постельное белье у постояльцев, отвечать на телефонные звонки.
Проще и разумнее, конечно, зарабатывать где-нибудь деньги и снимать свое жилье, но каждый из нас оказался в такой ситуации, что нам удобнее работать и жить в хостеле, без зарплаты. Макс поругался с родителями и решил доказать им, что способен обходиться без их помощи, директор же — папаша его сокурсника. Игорь ждет второй месяц, когда придет его сухогруз, чтобы отправиться в рейс в Индию — он моряк по профессии. Его работодатель позвонил в Мурманск, сказал: прилетай, скоро в рейс. Игорь прилетел, прожил в дорогущей гостинице “Версаль” с неделю, и наконец работодатель решился сообщить ему, что сухогруз захвачен сомалийскими пиратами. “Но мы ведем переговоры, российский МИД помогает, через неделю или две судно и наших ребят освободят, и тогда тебе в рейс”, — сказал работодатель. Переговоры продолжаются до сих пор. Деньги у Игоря закончились, а директор хостела — друг его работодателя. А я… Собственно, эту историю я и начал, чтобы рассказать, почему оказался во Владивостоке.
* * *
Вторая… У нее в квартире была прекрасная библиотека. Множество книг по искусству. Поэты “Серебряного века”. Философы всех письменных эпох. Труды по истории. Словари, сотни словарей, даже словарь суахили-русский — ее мама работала преподавательницей на факультете иностранных языков Томского государственного педагогического университета. Костлявая неряшливая женщина — ее мама. Каждое утро мы убирали окурки с пола, потому что она не признавала пепельниц — всякие бывают у людей принципы.
— Знаешь, что это такое? — спросила как-то та, с глазами, прожигающими душу насквозь, и показала два иероглифа — то ли корейских, то ли китайских, то ли японских (тогда еще в них не разбирался).
— Понятия не имею.
— Ну-у-у, — и она вытянула губки, словно голые ноги в стороны развела.
Стал приближаться к ней.
— Нет-нет, подожди. Я тебя научу, — она остановила меня рукой. — Это, — показала на один иероглиф, похожий на букву “ж”, — читается “бэй”. Скажи: “бэй”.
— Бэй.
— Хорошо. Это, — показала на иероглиф, похожий на букву “ф”, только с тремя ножками вместо одной, — читается “джин”.
— Джин.
— Хорошо. Бэй — в переводе с китайского значит “северный”. Джин — значит “столица”. То есть северная столица — Бэй-джин. В русском этот город называется — Пекин.
— Понятно.
— Ничего ты не понял.
— Бэй-джин. Северная столица. Пекин. Все понял.
— Но ты не понял, зачем я это рассказываю.
— Нет, не понял.
— Догадайся. Пока не догадаешься, будем спать раздельно.
— Эй!
— Да-да.
— Так подскажи. Думаю, хочешь произвести на меня впечатление своими познаниями?
Она недовольно цокнула языком. Перекинула одну ногу через другую — наподобие автомобильного знака “остановка запрещена” получилось. Я и вправду заволновался.
— Наверное, ты хочешь туда поехать. Зачем еще китайский учить? — сказал.
— Молодец. Угадал, — и она сцепила руки за моим затылком. — Мне было три годика, — продолжила, — я с мамой и папой ездила в Пекин. Они туда ездили по обмену. Китайские аспиранты сюда, наши туда. Мы жили в Пекине полгода. Честно говоря, ничего из того периода жизни не помню. Но когда читаю о Пекине, смотрю ли фильм, фотографии, кажется, будто что-то родное, что-то есть невыразимое словами, что ждет меня там. Очень хочу туда поехать.
— Значит, поедем. В Бэй-джин.
— Спасибо, Санечка.
* * *
Субботнее утро. Начало девятого. Обожаю гулять в это время в центре. Пустынно на той же Светланской, на Фокина, на Океанском проспекте. Город у моря лежит после сна с полузакрытыми глазами.
Хэй-ля-ля-дрюм-дрюм-ту-ту… хочется говорить на непонятных никому языках и скакать кузнечиком — высоко, поджав колени к груди.
Пустынность центральных улиц расчищает мой мозг от воспоминаний о десятках городов, ложившихся под мои подошвы, от неудач и удач прошлых. Шлепаю рваными “Камелотами” по плиткам тротуаров, весь такой чистый и почти прозрачный. Редкие гаишники на перекрестках смотрят сквозь меня, а светофоры загораться “зеленым” для невидимки отказываются.
Тырыц-там-трын-пырым…
Сколько еще прекрасных неизвестных слов не сказано, но успею многие из них произнести, пока не закрутился тайфун прохожих и проезжих…
А ночью качался на качелях, ночь наперекосяк. Есть отличные качели на Пологой, напротив епархии, на игровой площадке. Днем там детсад шумит и смеется, а по ночам никого. Если только редкие пьяные компании забредут. Но сегодня ночью только я. Когда устал и спать захотел, отправился на железнодорожный вокзал. Там спал под храпом будущих пассажиров и смрадом бездомных.
Утро. Гуляю. Занырну вдруг в арку какую-нибудь, крикну: “Шам-тарам-татам-парам” или что-нибудь подобное — и обратно в улицу. Не пью пиво или другой алкоголь, не дымлю сигаретой — не усугубляю, короче, глобальное изменение климата. А самая важная у меня забота сейчас: когда в хостел вернусь, обязательно носки надо будет постирать.
Кабдырусамфендэлчянгромснтыцуйюбдло…
Вот возьму и целый рассказ напишу на неизвестном языке. Хотя его любой сможет прочитать, если только несложное условие выполнит. Условие следующее: 25 лет живете в России, перемещаясь в разные ее крайности, потом на последние деньги едете в Китай, путешествуете там, пока все деньги не закончатся, возвращаетесь в Россию, во Владивосток, ночью взлетаете на качелях и утром сможете оценить всю неповторимую красоту моего рассказа. Говорю же, ничего сложного.
Лю-ля-ле-ль-лу-лы-ла-ли-лэ-ло…
Стою, значит, на площади Борцам за власть Советов. Выступаю с речью. Призываю к социальной, национальной и религиозной розням. Призываю свергнуть конституционный строй. Оскорбляю все чести и достоинства. Использую запрещенную символику. Нецензурно отказываюсь выполнять законные требования сотрудников милиции. Опровергаю математические аксиомы. Отрицаю Аллаха и его отсутствие. Доказываю наличие разумной жизни на синей Венере. В общем, предаюсь анархии и другим беспорядкам. А вокруг только голуби — лопочут крыльями. И яркое солнце разгоняется. Теплеет.
Шшшшшшштырыдыдырым…
Теплеет и люднеет. Мятые и не очень горожане устремляются куда-то. Подхожу к одной или одному — из моего настроения и не разглядеть толком. Спрашиваю:
“Вы по пути мой вчерашний день не находили?” — ага, я способен этакое спросить.
“Молодой человек…” — мне. И шаг ускоряет.
Отстаю — чаю невыносимо захотелось. Сейчас покажу, где тут подешевле чаю попить. Вот это Алеутская, по ней вверх до Семеновской площади — не ошибетесь, на площади всегда полно автобусов. От площади вниз, в сторону стадиона “Динамо”, по улице Семеновской. Перед самым стадионом сворачиваете направо, во двор. Во дворе кафе “Вишневый сад”. В “Вишневом саду” чай по 5 рублей. Открывается в 8 часов. Столики круглые на неровных ножках. Стулья белые пластмассовые. Пирожные, торты, булочки со сладкой начинкой в стеклянных витринах. Но не дешевые. Самое дешевое пирожное по цене равняется 4-м чаям. Чтоб чай не пить слишком быстро, достаю блокнот и ручку. Записываю предложения, которые еще ночью насобирал.
Пишу: “Дружба всякий раз заканчивалась после появления собственной семьи у одного из друзей”.
“Дед учил играть меня в шахматы, но мне больше нравились собаки”.
“Мы седлали бабочек и летели к закату”.
“Подыграйте ей на струнах души”.
“Да не дрогнет нога идущего”.
“Туда, где нет “я””, — написал.
Кстати, неподалеку от “Вишневого сада” располагается фабрика по производству городских легенд. Ага, так и рассказал, где именно, потрудитесь поискать.
Заглядываю на фабрику. Меня тут уже знают.
— Саня, — говорят, — что старенького?
— Расписание общественного транспорта на 30 февраля тысяча девятьсот цатого года, — говорю.
— Превосходно. Покупаем. За бутылку воздуха мезозойской эры.
— По рукам.
Директор фабрики — Иван Гавва, художник по неоконченному образованию. У него всегда можно узнать, где поинтереснее потратить свое свободное время.
— У меня есть отличная идея рассказа, — говорит Иван.
— Выкладывай.
— Представь себе: в Москве произошло мощное землетрясение. Охранников Мавзолея завалило. Они остались наедине с мумией Ленина. Не выбраться — попробовали, не получилось. Через какое-то время им невыносимо захотелось есть.
— А вода?
— Не проблема. Вода капает сверху — возможно, идет дождь. Воду охранники собирают в некие емкости — пьют. А есть нечего. Совсем нечего. Они решают есть мумию Ленина. Когда их находят, Ленин почти съеден.
— Ага, и название “Съеденный Ленин”.
— Или “Ленин на обед”.
— Классно!
— Дарю. Мне писать некогда. А ты писатель.
— Ага. Подумаю.
Книгу читаю. В ней есть такие строки: “Всех нас собрали и отправили на больших телегах на правый фланг в деревню Тегинку, верстах в сорока от Херсона. Для меня это было очень тяжело. Я надеялся воевать в городе или около города, чтобы иметь возможность видать жену”. Это пишет человек, отсыревший в окопах Первой мировой, исколесивший на броневике Февральскую революцию в Петрограде, пытавшийся свергнуть гетмана Скоропадского в Киеве, воевавший, воевавший… Он привык к войне, как строитель привыкает к кирпичам. Ему, видите ли, теперь тяжело воевать вдали от жены, в 40 верстах от Херсона. Он, конечно, на сей момент отвоевал уже свое и отжил тоже. Но я-то сейчас его книгу читаю, значит, для меня бои Гражданской войны приближаются к Херсону. На Украине чехарда власти: то “красные”, то “белые”, то “зеленые”, то приходят, то уходят, то наступают, то отступают. Правда, с едой на Украине дела гораздо лучше, чем в Петрограде: мясо, сало, хлеб, сметана в изобилии. Сахар достать проблема. Думаю, на последние деньги закупить сахара и билет на поезд до Украины. Приеду, сахар продам, винтовку куплю и доберусь до Херсона. Посмотрю, что там за жена, которую тяжело не видеть. Потом подамся на фронт — он по Днепру проходит. На левом берегу — “красные”, на правом — “белые”. Какой больше берег приглянется, туда и подамся.
* * *
Границу Китая я и моя лучшая пересекли в Забайкальске. Перед путешествием в Китай она взяла себе новое имя — Хайэн, очень популярное имя среди китайских женщин. Она часто меняла имена. Когда решала, что начинается новый период в жизни, брала новое имя. Я ее встретил, когда она была Аленой.
Мы пересекли границу, зеленоформенные пограничники поставили в наши паспорта красные штампы о въезде и она попросила меня:
— Теперь зови меня только Хайэн. Хорошо?
Первый город — Маньчжурия. Вывески на русском, китайском и монгольском — Маньчжурия входила в состав автономного района Внутренняя Монголия. Вдоль железнодорожного вокзала растянулись поезда с лесом. Шумные китайцы разгружали “кругляк”, тут же пилили, грузили опять в вагоны.
Мы на “сидячем” поезде — самый дешевый способ путешествия по Китаю — отправились дальше, в Харбин. За окном пустели степи, изредка пузырились юрты, окруженные тучами табунов. На одной из станций зашли монголы. Монголы — в длинных чистых халатах, из-под халатов достали водку. Наливали всем желающим. Потом запели песни, такие же тоскливые, как степь.
Ранним утром, в синем воздухе, прибыли в Харбин. Китайская цивилизация сожрала почти все следы пребывания русских в городе и переварила их в стеклянные небоскребы. Только Центральная улица — ее туристы из России называли Арбатом или Дерибасовской — ершилась еще русской архитектурой. Православные церкви китайцы переоборудовали под склады и магазины. Мы отыскали лишь одну действующую православную церковь — Покрова Пресвятой Богородицы на улице Дачжицзе. На ее дверях висел огромный замок. А объявление извещало, что служба проводится только по воскресеньям с 8 до 11 часов. И израненная отслоившейся краской Богоматерь обреченно смотрела на нас со стены. Напротив церкви, огороженная металлическим забором, рычала стройка. Экскаваторы, как буйно помешанные, грызли каменистую почву. Рабочие в синих робах и белых касках перетаскивали блестящие железяки. Самосвалы метались от разгрузки до погрузки. Ладно, дальше. А дальше — узкие бедные улочки. Пронзительно вонявшие, замусоренные улочки, овощи сушились на полиэтиленовой пленке, мужчины громко плевались, дети гоняли друг друга палками, под ногами чавкало.
— Мне эти нищенские кварталы совсем не нравятся, — тоном капризницы сказала Хайэн.
— Но ведь тут как раз самый колорит. На тех, ухоженных широких улицах, все американизировано. Американские билдинги, Макдоналдсы и КэФСи на каждом шагу, одежда ничем от американской не отличается, автомобили из голливудских фильмов.
— Понимаю. Но давай поищем какой-нибудь ухоженный колорит.
Так мы вышли к буддистскому храму Цзилэсы. Вход в храм стоил 10 юаней. Она вошла внутрь. А я, накупив мороженного на 10 юаней, сидел на ступенях перед входом и рассматривал прохожих.
Обедали напротив железнодорожного вокзала, ожидая “сидячий” поезд на Пекин. Обедали в ресторанчике с фасадом из прозрачного пластика. За соседним столиком сидели две европейского вида девушки, за остальными — только азиаты. Европейки упорно делали вид, что мы им не интересны. А азиаты, наоборот, нас старательно разглядывали, будто надеялись, что мы сейчас покажем ошеломляющий фокус. Я протянул через стол руку и потискал грудь Хайэн — азиаты отвернулись, европейки тут же вцепились в нас своим вниманием. Хайэн вздохнула устало и отстранила мою руку.
Достал блокнот и стал писать, попивая из стаканчика отвратительный кофе. Записывал Хайэн в Харбине — здесь она казалась мне по-новому желанной, по-новому свежей и гладкой, в ее походке появилась невиданная прежде легкость, в движениях — невиданная прежде пластика.
— Слушай, зачем ты пишешь? — вдруг остановила она меня своим вопросом.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты же православный?
— Да, ты отлично это знаешь.
— То есть главная цель твоей жизни, чтобы после смерти попасть в рай. Все же очень просто: тебе достаточно жить так, чтобы потом обязательно попасть в рай. К примеру, просто поселиться в деревне, пахать землю, растить детей, каждое утро молиться Богу. Не понимаю, зачем ты усложняешь, зачем пишешь, если можешь жить гораздо проще.
— Да, я — православный. Верю в бессмертную душу. Но мне кажется… нет, я чувствую, что душа приходит в этот, земной, мир не единожды, а много-много раз. Всякий раз, чтобы попробовать что-то новое. Там, на небе, то есть в другом, не физическом мире, душа решает попробовать, допустим, почувствовать давление десятков тонн воды. Душа, она же нематериальна, стало быть явления, вызванные материальными вещами, она ощутить неспособна. Давление воды она ощутить неспособна. Поэтому душа вселяется здесь в младенца, он растет, становится водолазом или моряком-подводником, месяцами бороздит океанские глубины на атомной субмарине. То есть человеческое тело — это как новая роль для актера. А земная жизнь — огромный театр. Моя душа решила попробовать наслаждение писательства. Я действительно получаю от писательства ни с чем не сравнимое удовольствие. Когда выстраиваю, переворачиваю, смешиваю окружающий и внутренний миры на мягкой толстой бумаге ярко-синей пастой — получаю ни с чем не сравнимое удовольствие, словно горю сам для себя самого огромным костром среди морозной ночи. Еще чувствую, что в этой жизни надо попробовать любовь, которую не пробовал никогда раньше. (Улыбаюсь ей).
— Что-то твои рассуждения на православие не совсем похожи. Таким макаром можно и преступления, причем самые ужасные преступления, оправдать.
— Да, можно… Преступления — не знаю, по поводу преступлений еще не могу объяснить, еще не понимаю до конца их природу. Может быть, преступление — это билет для уставшей от бессмертия души в пустоту… Не уверен пока. Что же касается православия… Я действительно православный. В православных церквях, старинных, намоленных, я общаюсь с Богом. Только в православных церквях у меня получается общаться с Ним. Заходил и в католические костелы, и в мечети, в буддистские храмы, бывал на святых местах язычников — ничего, словно в магазин зашел или в музей.
— А что такое Бог?
— Трудно сейчас объяснить это. Не хватает слов и опыта. Но обязательно напишу об этом. Позже.
— Дашь мне почитать?
— Конечно.
— Даже если расстанемся?
— Не имеет значения.
Помолчал пару минут. Добавил:
— Еще, знаешь, мне невероятно нравится быть русским. По-моему, это самая сумасшедшая и прекрасная нация. Ведь разные роли бывают. К примеру, роли героев-жертв. И есть актеры, которые мечтают о таких ролях. Быть русским — значит быть героем-жертвой. Я обожаю эту роль, лучшей для меня нет. А русский язык… Для настоящего писателя нет более многогранного и глубокого языка, чем русский. Английский? Сухо, вяло — собственно, англичане такие же, как их язык. Язык — отражение нации. Китайский? В китайском просто цепляется одно слово к другому, ни тебе падежей, ни наклонений. Сама же мне рассказывала. Инструментарий выражения эмоций, мыслей в их языке гораздо скуднее, чем в русском. Нация героев-жертв обладает самым подходящим языком для описания героизма и жертвенности. Православие же — неотъемлемая часть русской нации и русского языка. Все великие русские писатели в своих творениях обращались к православию: либо держась за него, как малое дитя за руку матери, либо очерняя, либо…
— Понимаю. Но я не верю в Бога, в богов. Никогда не чувствовала его, их. Что же у меня, нет души?
— Может быть, неверие — это тоже для уставшей от бессмертия души билет в пустоту.
Дотянулся до нее и поцеловал. В щеку. На нас снова смотрели только европейки.
В ее глазах набухали слезы. Блестели под электрическими лампами, скатывались к подбородку и падали в мои руки — мне оставалось только принять их: сушить или проглотить сию же минуту. Я же разорвал перед ней мышцы и ребра, чтобы открыть душу. Кровь капала в стаканчик с отвратительным кофе. Липко-красная кровь в бледно-коричневое кофе. Хайэн прижалась к моей душе всей мягкостью губ, на которую только была способна. Гладкие губы скользили по подвенности, подмышечности, под… Кто умеет так оголяться? Это не секс, не нежность, не простуда и не инфаркт! Открыть себя до божественной сущности! Попробуйте средь бела дня, китайцев и визга поездов до всех этих Суйфэньхэ и Шеньянов! Я открыл! И Харбин, что называется, “за компанию” влез в меня, да так, что до сих пор выгнать не могу. Его Сунгари до сих пор спускается через меня на север, несет недостиранное белье, мертвых мышей и сонных карасей.
А кто из вас отличит ложь от правды, если расскажу, что Хайэн затолкала меня в туалет после нашего разговора и затолкала меня в себя?! А она торопливо меня руками в себя, — “Дай его мне!” — просила она грудным спешащим голосом, — мою окрепшую плоть на жар языка. Словно гурман, пробовала меня: катала по небу, перекидывала со щеки на щеку, посасывала, выпускала и снова заглатывала. Я стонал, мычал? Я орал на всю столетнюю историю Харбина: “Ты сводишь меня с ума!” Эверест не казался мне тогда высочайшей горой мира. Грязно-белая плитка за сливным бочком, сквозняки с улицы, грохот дверей поблизости, шум воды в раковине — неужели этого не было, пока она не оторвалась от меня и не встала с наивной улыбкой?!
Потом, точно помню, бледно-желтый, даже больнично-желтый железнодорожный вокзал. Он колыхался вокруг, пока ждали объявления на наш поезд. На черном табло красными точками загорелся номер нашего поезда, подписанный такими же красноточечными иероглифами. Пассажиры выстроились длинной очередью под табло. Девушка в синей форме и фуражке начала пропускать их на платформу, специальными ножницами проделывая отверстия в билете каждого.
А я так раскатал губы после ласк в ресторане, что она их расстелила на узком кресле поезда и накрылась, словно одеялом, и спокойно спала. За окном раз за разом выползали намеки на Великую китайскую стену. Но всякий раз обманывали — перерастали то в небоскребы, то в недонебоскребыши, а то и вовсе в одноэтажные здания очередного вокзала в очередной деревне или поселке.
— Спи, спи, мое чудо, если будет Великая стена, то обязательно тебя разбужу, а пока спи, спи, — повторял про себя.
Хайэн из сна хватала меня за руку и прижимала ее к своему лицу.
* * *
Макс, оказывается, очень примитивный тип. Оживляет его только компьютерная игра “Вар крафт”. Он рубится в “Вар крафт” ночи напролет.
— Макс, пойдем шляться по городу, — говорю ему, два часа ночи и на улице тихо, как в гробнице египетского фараона.
— Зачем?
— Девок искать и приключений.
— Не. Не могу, у меня 15-й уровень. Надо пройти.
На следующую ночь говорю ему:
— Макс, гулять идешь?
— Зачем?
— За девчонками.
— Приводи. Заценю, может… Ах, бля! — убили. Но не могу с тобой пойти — у меня 19-й уровень, надо обязательно сегодня пройти.
Так каждую ночь. Днем Макс спит. То есть он сбежал от родителей, чтобы всего-навсего рубиться с виртуальными орками, эльфами и прочей фигней. Это даже не суррогат свободы, это — рабство XXI века.
Я с Игорем убираюсь на кухне. В хостеле только двое американцев. От них много жирной посуды. Они жарят, обильно залив овощи или мясо подсолнечным маслом. Они жарят в лужах подсолнечного масла. Я оттираю электроплиту. Игорь моет посуду.
— Работодатель звонил, — говорит Игорь.
— Угу.
— Сказал, что с сомалийцами почти договорились. Там же главная проблема в сумме выкупа. Сомалийцы назначили миллионов десять, что ли, выкуп сперва. Понятно, что никто им такие деньги платить не будет. Теперь, вроде, договорились на полтора миллиона.
Домыли. Идем в комнату персонала. Игорь бросает Максу:
— Макс, с тебя полы.
— Ладно.
— Давай. До 11 надо вымыть. Директор приедет, будет проверять.
Падаем каждый на свою койку.
— Я тебе не рассказывал, как один раз меня тоже сомалийцы чуть не захватили?
— Нет.
— Один раз мы из Одессы с БТРами шли в Ирак. БТРы для тамошнего правительства, которое американцы поставили вместо Саддама. У нас на сухогрузе ни охраны, ни хрена. Платили, правда, хорошо. А БТРы новенькие, ни разу не пользованные. Где-то у сомалийского побережья к нам подходит какая-то зачуханная лодка, в ней четверо, у каждого по автомату. У нас ни одного боекомплекта к БТРам. Ну, чё делать? Лодка ближе и ближе, эти четверо не стреляют, но автоматы на нас направили. Мы взяли и расчехлили один БТР, они на палубе стояли. Эти чудики в лодке посмотрели, развернулись и ушли.
— Угу. Гулять пойдешь?
— Не, надо дочитать еще одну книгу по международному морскому праву.
— Понятно…
Перед окном. За окном город засыпает снег. Вспоминаю богемные тусовки Томска, других городов. Люди, называющие себя адептами искусства, его жрецами и пророками. Увидеть среди них хотя бы одного настоящего пророка мне не удалось. Болтовня, болтовня, споры об отношении к Модильяни плавно сползали к вопросу, кто пойдет в магазин за следующей порцией алкоголя или будет забивать “косяк”. В лучшем случае кто-нибудь приближался или повторял уже созданные шедевры — тогда этого кого-нибудь объявляли культурным достоянием региона и обязательно показывали всем заезжим-залетным правительственным и иностранным делегациям.
Если бы было создано отдельное государство богемы, то оно неизбежно умертвило бы искусство. Настоящий писатель не может творить, ежедневно встречая себе подобных или якобы себе подобных. Как человеку необходимы другие существа и другие сущности для жизни, иначе он погибнет — без еды, без воды, без веры и обожания чего-либо — или станет чудовищем-каннибалом, так же писателю нужны материалы, чтобы творить — обыватели, конфликты, герои, миллионы не похожих друг на друга километров. Величайшее озарение того же Достоевского произошло не в литературном кружке, а перед расстрельной командой на Семеновском плацу, когда он был привязан к столбу, с мешком на голове ждал приказа: “Пли!” А лаконичный и динамичный стиль писателя Бориса Савинкова сложился из подпольной работы революционеров или террористических актов. Поэтому богемные тусовки — болота значительно больше и страшнее, чем Васюганские, потому что в них может сгинуть культура. А идея создать государство богемы — преступление.
Возможно, там, откуда приходят наши души и куда они возвращаются после смерти физических оболочек, нет никакого искусства, кроме искусства счастья. А зачем что-то еще, когда ты вечно счастлив? Зачем ноты, черные на белом строчки и палитры? Бесполезный хлам. Но здесь-то, на экспериментальной площадке душ, искусство — один из важнейших инструментов познания. Поэтому не надо делать из него пыльный музейный экспонат, закупоривать его уже созданными шедеврами и мариновать однообразными малочисленными сборищами. Разогнать всю богему, выгнать “в люди” — вот что надо. Советское государство было чрезвычайно право, когда отправляло писателей пахать целину вместе с крестьянами, грызть окопную правду вместе с солдатами и зарабатывать ожоги в сталелитейных цехах вместе с металлургами — таким образом рождались живые строки, с кровью, болью и голубыми глазами. Появлялись, конечно, и мошенники, которые умело пользовались ситуацией, чтобы плодить бездарную макулатуру. Но сейчас таких мошенников особенно много. Трупоедческие Союзы писателей, художников, музыкантов — где борьба идет за государственный паек, но не шьются штаны для облаков. Премии, которые раздаются по знакомству, а не за талант — упразднить. Разогнать всех, кто называет себя творческой интеллигенцией, по просторам болеющей и обнищавшей России. Тех, кто помрет, отпоют леса, поля и горы, а кто выживет — окаменеют и обронзовеют и, опираясь на них, следующие поколения человечества шагнут дальше.
Перед окном, перед засыпаемым снегом городом, положив руки на его сопки, клянусь, что никогда не стану частью богемы. Клянусь, что всегда буду скакать по дребезжащим нервам мира, препарировать их, чтобы копаться в самой сути, чтобы вырезать раковые опухоли.
Не надо звать меня в свои якобы культурные тусовки, я сам приду, чтобы дать пинка. Фарфоровые кружки? Обязательно спрячьте их, иначе разобью об пол или чью-нибудь голову. Еще лучше: вооружитесь, тогда интереснее будет побеждать вас.
* * *
До Пекина мы не доехали. Вышли в Шеньяне. Оттуда поехали в город Лоян. Так решила Хайэн.
— Лоян был столицей Китая задолго до Пекина. Пекин — это, в сущности, совсем молодая столица, — рассказывала она мне в поезде. — Этот древний город был столицей 13 династий, он считается самой ранней китайской столицей с самой длинной историей и с наибольшим количеством династий.
Китайцы притихли и слушали непонятный говор иноликих молодых людей. Под потолком висела густая туча сигаретного дыма — пассажиры курили прямо в вагоне. По проходу, между кресел, неспешно пробирались торговцы едой. Возле нас обязательно замедляли свой ход, прерывали наш разговор непонятными вопросами. Хайэн говорила: “Луасы”, что по-китайски значит “русский”. Торговцы кивали головами и двигались дальше.
— Возле Лояна есть пещеры, в которых вырезаны тысячи Будд. В самом городе сохранилась старая торговая улица. Сначала мы поедем в Лоян, затем в Пекин. Мы въедем в современную китайскую столицу из прошлого. Как тебе такая идея?
— Прекрасно. Я согласен.
Лоян опутан проводами троллейбусных путей. Нигде раньше мне не доводилось видеть столько троллейбусов. Они являлись здесь основным городским транспортом. Частями сохранилась толстая высокая крепостная стена. От главных ворот, через которые некогда торжественно въезжали в свою столицу императоры, начиналась старая торговая улица. Неширокая, сдавленная одно- или двухэтажными серыми домами. Над магазинами колыхались вывески, похожие на боевые стяги китайских царств, многие красного цвета — цвет удачи. К стенам поставлены велосипеды. Улица кричала и колола ноздри ароматами специй — приглашала прохожих оставить здесь свои деньги. Высохшие старички на низких стульчиках чинили обувь, сумки или кастрюли. На окнах верхних этажей висели клетки с птицами, которые заливались прекрасными трелями. Мы приподняли завесу времени и увидели рабов, которыми торговали здесь много веков назад. Пыльные, в кровоподтеках, печальные и гордые, закованные в железные кандалы они стояли вдоль все тех же серых домов. Их оценивающе разглядывали толстые покупатели, запеленатые в шелковые одеяния, в громоздких головных уборах. Были среди невольников и европейцы, похожие на русских — могучие, светловолосые и светлобородые, они глядели на рыночную суету особенно надменно. Современные продавцы на нас непременно реагировали: “Нello!” и зовущими взмахами рук. Стоило на чем-нибудь задержать взгляд, и продавец тут же прилипал к нам и на пальцах показывал цену. Самыми дорогими были магазины, где продавали принадлежности для живописи. Хайэн купила себе — сперва мы долго торговались, писали и зачеркивали на пустом бланке с красной печатью цену — стопку листов рисовой бумаги и несколько мягких длинных кистей. Счастливая, обнимала меня за шею, так и гуляли дальше.
— Тебе здесь нравится? — спрашивала Хайэн.
— Да. Эта улица очень похожа на феодальный Китай из фильмов.
— Да. Я знала, что тебе понравится, — и она замолчала, ведь не может же человек одновременно говорить и целоваться.
Вечером мы сели в автобус и поехали на юг от города, к Лунмэньским пещерам, где вырезаны тысячи Будд. Лунмэньские пещеры растянулись почти на километр вдоль западного берега реки И. Когда мы приехали, проход к пещерам был уже закрыт. Мы перешли реку по мосту и поставили на противоположном берегу палатку, хотя таблички на китайском и английском запрещали это делать — территория находилась под охраной ЮНЕСКО.
В ту ночь Хайэн была отчаянна и неутомима в ласках. Чувствовал, как из меня уходили под полными парусами в чарующе-неизвестные края корабли. Когда она заснула, раскинув руки, я вышел голый в ночь и смотрел в бледно-голубое от яркого лунного света небо. Печально пел в деревьях ветер на другом берегу реки. В мои ноги упирались все дороги тысяч лет человеческих цивилизаций. В воздухе вдруг появился и быстро растаял запах сибирской зимы — тонкий, похожий на запах копченой колбасы, только что изъятой из холодильника. Но не было от этого ни тоски по Родине, ни желания заглянуть в глаза родных и близких, услышать их милые голоса. В тот момент мне казалось, что в жизни я сделал все, что мог, и теперь можно спокойно дожидаться смерти или нарочно позвать ее. Но звать смерть не стал только потому, что не хотел разбудить Хайэн. Луна завалилась за гору и половина неба потемнела. Пришла усталость.
Хайэн разбудила меня поцелуями.
— Вставай, вставай, Санечка, — торопливо говорила она, — солнце восходит, сейчас мы увидим, как его лучи играют на лицах священных статуй.
Выбрались из палатки. Мир еще лежал в белесой дымке, но на вершине горы, на противоположном берегу, ели, освещенные солнечными лучами, были сочно-зелеными. Солнце поднималось, свет сползал к пещерам и вырывал из их тьмы статуи. Самый большой Будда находился на площадке на высоте в несколько десятков метров над мутной И. На лице его стали четко различимы умиротворенная улыбка, округлые щеки, высокие дуги бровей, когда свет добрался до него. Хайэн сидела по-турецки, полуприкрыв глаза, и рассказывала о пещерах.
— Первые статуи вырублены в годы правления императора династии Северная Вэй Сяовэньди, это после 493 года нашей эры. На протяжении более 400 лет правления династий Восточная Вэй, Западная Вэй, Северная Ци, Суй, Тан и Северная Сун не прекращалась вырубка пещер.
Я попытался обнять ее сзади, но она отстранила меня. И продолжила:
— Самую большую статую Будды вырезали во время правления императрицы У — в последние годы восьмого века. У была первой китайской императрицей. Но прежде она была наложницей императора Тайцзуна. После смерти Тайцзуна она, по обычаю того времени, была отправлена монахиней в буддийскую обитель, чтобы кончить свои дни с обритой головой. Однако в монастыре У не прерывала отношений — возникших еще при жизни Тайцзуна — с его сыном и наследником, императором Гаоцзуном. В конце концов Гаоцзун увез ее из монастыря в свой гарем. В течение последующих двух-трех лет она разными кознями избавилась от всех соперниц, включая супругу императора, и сама стала его женой. Соратники Тайцзуна были оскорблены возвышением простолюдинки. По представлениям того времени, интимные отношения сначала с отцом, а потом с сыном приравнивались к инцесту. В подковерной борьбе императрице удалось одержать победу: к 660 году все ее недоброжелатели были удалены от двора, соперниц по ее приказанию четвертовали и утопили в вине. Гаоцзун с каждым годом слабел душой и телом, так что в течение последних 20 с лишним лет его жизни страной фактически правила У. После его смерти в 683 г. она передала престол старшему своему сыну Чжунцзуну. А в 690 году и вовсе свергла сына. Видимо, чтобы как-то умалить свои грехи, императрица У приказала строить по всей стране буддистские монастыре. А здесь была построена самая большая статуя Будды. Китайские буддисты считают, что после смерти душа императрицы поселилась в этой статуе…
Еще несколько дней мы жили в Лояне. Гуляли по его паркам. В парках пожилые китайцы играли музыку на традиционных деревянных инструментах и исполняли звонкие песни. Один из пенсионеров, узнав, что мы русские, на ломанном русском рассказал, что в 50-е годы XX века город застраивался под руководством и по проектам советских инженеров. Оказалось, что в Лояне до сих пор работают несколько заводов, выстроенных по приказу Сталина, как подарок молодому коммунистическому соседу.
— Я работала на совескам завода, — несколько раз важно повторил пенсионер.
А молодые люди, видя нас, обязательно кричали:
— Hello!
Но мало кто из них говорил на английском.
Каждое утро мы встречали напротив Лунмэньских пещер.
* * *
В доме Базиля (тот самый деревянный дом на улице Всеволода Сибирцева, в котором он арендовал целый этаж) жарко — Базиль топит печь. И накурено — венгерский табак “without additives” рассыпан по столу, потому что мы накрутили сразу сигарет десять. Из окна открывается широкая перспектива на Золотой Рог и на мыс Чуркина, застроенный брусками жилых и офисных зданий.
— В Женеву нагнали немецких и французских полицейских. Немецкие копы самые crazy, — рассказывает Базиль.
Он нерешительно признался, что является альтерглобалистом, и меня, конечно же, это заинтересовало. Попросил его рассказать об акциях, в которых он участвовал.
— Нескольких наших ребят немцы забрали. Ни за что. То есть эти ребята не били витрин, ни на кого не нападали. Но немцы, crazy, забрали их. Затем серьезно избили, у ребят было множество синяков и кровоподтеки, и отпустили. Это уже было, когда в Женеву приехали министры Евросоюза. Мы встали длинной цепью перед ограждением, выставленным перед зданием, где собирались министры, тут и выпустили немцев. Швейцарских полицейских вообще убрали.
— Как же ты определял, откуда полицейские?
— Ola-la. Это легко: разная униформа. У немецких копов форма похожа на форму СС. Мне кажется, это специально, чтобы люди их больше боялись. Знаешь, если бы не копы и эти military ограждения, то обстановка на улицах походила бы на карнавал. Really. Наши демонстрации были веселыми, много музыки, много ярких костюмов. Унылые министры заседали в плотно занавешенных кабинетах, а мы пели песни о свободе и революции на улицах.
— Сколько вас было?
— В Женеве? В Женеве собралось тысяч десять. В основном граждане Евросоюза.
— Русские?
— Нет, русских не встречал. Было еще много незаконных эмигрантов из Африки. У них были плакаты: “Стоп колониальный либерализм!” Знаешь, те дни, когда мы проводили демонстрации — в Женеве, в других городах — самые счастливые дни в моей жизни. Это был настоящий праздник свободы. Мы даже курили марихуану открыто, и никто не смел нас тронуть. Кто-то делал секс на улицах — никого это не смущало. Мы жили в пустующих зданиях, которые захватывали. Когда демонстрации заканчивались и большинство людей разъезжались в свои города, полиция разгоняла жителей захваченных зданий — применяли водометы и слезоточивый газ.
Базиль решил пожить во Владе до конца года и ехать в Китай. Будет путешествовать там несколько месяцев, затем вернется в Европу — бороться против неолиберальной глобализации денег и транснациональных корпораций, но не людей и культур.
— Знаешь, я думаю, что США теперь популярны только среди богачей и в странах “третьего мира”, — продолжает швейцарец. — Когда я жил в Бразилии, к примеру, я устал слушать, как самые бедные бразильцы восхваляют США. США для них мечта, идеал для подражания. То же самое в Польше, на Балканах. На Middle East американцев ненавидят, считают их главными виновниками все бед. У вас, в России, я встречал две противоположные точки зрения. В Москве мне молодые ребята говорили, что мечтают уехать в США и жить там. А в Поволжье, наоборот, мне говорили, что все беды в мире от США.
— Да, это специфика России. Есть Москва и есть регионы. В регионах Москву ненавидят. В России тупейшая система распределения налогов. Налоги собирают в регионах и затем отправляют в Москву. А правительство в Москве решает, каким регионам и сколько дать денег. А так как правительство чудовищно коррумпировано, то в регионы возвращается лишь малая часть из собранных налогов. А так как правительства в большинстве регионов не менее коррумпированы, чем федеральное правительство, то денег на развитие регионов почти не остается. И ты видишь здесь то материальное убожество, которое видишь. Но в регионах местные правительства жалуются населению: понимаете, Москва слишком мало денег выделила нам, поэтому не получилось построить новую больницу, новую школу, новую дорогу. В результате ненависть в регионах по отношению к Москве постоянно растет. Москва же старается походить на Европу и США — ну конечно, когда столько денег, по сути, самая богатая страна работает на нее. Соответственно жители столицы все более европеизируются и американизируются и стремятся уехать из подобия Нью-Йорка и Лондона в настоящие Нью-Йорк и Лондон. А регионы жители столицы — имею в виду, разумеется, не всех, но значительную их часть — считают своеобразной помойкой, куда можно вываливать мусор, но жить там ни в коем случае нельзя.
— Да, Москва абсолютно европеизированный город. Если бы в ней не было русского языка и множества русских церквей, то ее можно было бы принять за обычный индустриальный город Евросоюза.
Совсем стемнело, на часах 22 часа, решаем погулять. По пути покупаем красное вино. Мы прыгаем на капотах припаркованных в темных дворах автомобилей, возбуждая визги сигнализации.
— Эй, пидорасы, щас спущусь и отхерачу! — орет мужской хриплый бас откуда-то сверху.
Мы улепетываем, смеясь. Базиль все понял без перевода. На бегу передаем друг другу бутылку с вином, отхлебываем.
Курим, свисая с перил Морского вокзала. Глядим на темно-синюю воду и черные силуэты пришвартованных военных кораблей в заливе. За нашими спинами, на железнодорожном вокзале, гудят поезда. А в небе — крупные яркие звезды.
— Знаешь, я хочу обязательно вернуться в Россию. Мне надоела Европа. В Южной Америке я пожил, на Middle East тоже. Попутешествую. В Африке еще нужно побывать. Но через несколько лет обязательно вернусь в Россию. Вы, русские, очень искренние и внутренне чистые люди — я про тех, которые живут в регионах. Вы больше думаете о душе, а не о материальных вещах. Мне надоела Европа, потому что вся ее жизнь похожа на заселенный гроссбух. Понимаешь? Но в Южной Америке местные видят в европейце в первую очередь возможность для получения денег. На Middle East евреи уничтожают танками и самолетами арабов, арабы уничтожают с помощью шахидов евреев. И те, и другие стараются использовать европейцев, как щит против врагов. Россия — лучшая страна из всех, где мне доводилось побывать. Я куплю себе здесь дом и женюсь на русской женщине. Русские женщины понимают, что такое настоящая любовь.
— Ха-ха. Если бы ты был русским и произнес такую речь на митинге, то правоохранительные органы тебя обвинили бы в экстремизме.
— Почему?
— У нас русофобское правительство. Ему нравится критиковать русских и заявлять, что все беды России от лени и пьянства русских.
— Stupid government.
— Хуже. Гораздо хуже.
— Почему вы терпите такое правительство?
— Наверное, русские устали от большой крови. В двадцатом веке мы пережили две мировые войны, три революции, страшную Гражданскую войну, несколько локальных войн после распада СССР. Мой народ устал от большой крови. Пользуясь этой усталостью, правительство грабит народ. Но ты знаешь, русские долго терпят, а потом устраивают очень жестокую бойню.
— Печально. Но, может, еще вина?
Покупаем еще красного вина. Бродим по пустым улицам, как два привидения. Редкие таксисты, стоящие вдоль тротуаров, подозрительно косятся на нас. По улицам расползается вязкий запах моря. Мы идем в сторону фабрики по производству городских легенд, к Ивану Гавве.
* * *
Опять Харбин. Опять тот же ресторан, где сидел с Хайэн почти месяц назад. Я пил отвратительное кофе и смотрел сквозь прозрачную стену в прошлое: на Пекин, на ту, которая меня бросила ради богатого российского немца, еще дальше, еще глубже. Возвращаться в Томск не хотелось. Разбитому, униженному, брошенному и использованному, как презерватив — не хотелось, чтобы такого меня увидел Томск. Вспомнил то, о чем мечтал с татарочкой. Впрочем, и не забывал никогда. Ведь она же была первая — как забудешь? Море. Я же так ни разу и не побывал на море. Виза заканчивалась. Заканчивались и деньги. Для поездки на китайские моря не хватало уже ни денег, ни визового времени. Решил ехать во Владивосток. В город, не запятнанный еще моей биографией.
Пил отвратительный кофе.
Что я знал о Владивостоке? Финал Транссиба, база Тихоокеанского флота, город, где мой земляк Александр Фадеев стал великим писателем. Более ничего. Хотя это один из известнейших городов моей России. О далекой и почти нереальной Аддис-Абебе знал больше. Но таков недостаток российского образования — история Родины, ее география преподаются хуже, чем зарубежные история и география. Однако, может, здесь скрывается подсознательное стремление моего народа осваивать новые земли?
Во Владивосток приехал, когда его заливали холодные дожди, а по ночам дыхание закручивалось в бледные облачка. С первых же дней я метался по городу, как захватчик в сдавшейся крепости. Новые знакомые, много новых знакомых. Нашел работу. Но тут по Интернету пришло письмо от Хайэн. Она просила простить ее, просила позволения вернуться в мою жизнь.
Боже, после ее письма не мог спать. Гулял и гулял по городу. Солнце поднималось из Японского моря, закатывалось за горы на противоположной стороне Амурского залива. Гулял и гулял — совершенно не было усталости. Конечно же, я ответил, что она мне нужна, что хочу скорее ее увидеть.
Хайэн: “Где ты? Ты еще в Китае? В Пекине?”
Я: “Нет. Во Владивостоке. Виза закончилась. Деньги на исходе. Но я могу взять в долг, сделаю новую визу. Приеду к тебе”.
Хайэн: “Не надо. Я приеду к тебе. Владивосток — он прекрасен? — расскажи о нем. Хотя нет, глупость. Приеду, и ты покажешь мне его”.
Я: “Когда?”
Хайэн: “Мне надо сейчас немного денег, чтобы добраться до Владивостока”.
Я: “Отправлю тебе все свои оставшиеся деньги. Только бы скорее тебя увидеть. Куда отправлять деньги?”
Она написала адрес. Отправил деньги и поселился в хостеле. Стал ее ждать.
Жду уже третий месяц.
Два месяца назад она написала: “У меня появился неплохой шанс заработать. В качестве художника — рисовать портреты туристов на улице Qianmen. Думаю, это ненадолго. Зато когда приеду, у нас будет достаточно денег, чтобы, не работая, жить несколько месяцев. Надеюсь. Пожалуйста, пойми — не сердись. Делаю это ради нас обоих. Очень скучаю по тебе. Иногда смотрю фотографии, где мы вдвоем, и плачу, Санечка, какая же я была глупая”.
Через три недели: “Полиция оштрафовала — без разрешения рисовать на улице нельзя. Тупое правило. Пришлось делать разрешение, чтобы легально рисовать на Qianmen. Надо по новой зарабатывать деньги. Но все будет хорошо. Я верю. А ты?)”.
Еще неделя или две, и она должна вернуться.
И мне неважно, спит ли она с кем-нибудь в Пекине. Отдает ли себя каким-нибудь мужикам — неважно! Неважно, потому что я ее Л…Ю. “Она сладко потягивается и берет меня в руки, словно флейту. Играет на мне музыку, всю прелесть которой пойму еще очень нескоро…” — так написал о ней в одном из своих рассказов, когда мы еще были вместе. Тогда действительно не понимал всю прелесть этой музыки. Теперь я понимаю ее музыку, что она значит для меня. Если понадобиться, буду ждать ее здесь до скончания времен. И после буду ждать. Потому что действительно важно только то, что я ее Л…Ю.
Три часа ночи. Иностранцы угомонились. Даже Макс устал и спит. Беззвучно и безлюдно. Выхожу на балкон и вою на белесую Луну. Я — счастлив. Потому что мне есть, зачем и куда жить. Я жду Хайэн. Теперь-то мою жизнь не остановить и не изрубить на кровавые куски.
От счастья долго и громко вою на белесую Луну. Это и есть победа. Это и есть вершина мира.