Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 11, 2011
Михаил
АНИЩЕНКОИ ДОЛЮ…”
Нам еще рано по небу летать.
Стынут сугробы подобием сопок.
Надо тропинку к дороге топтать
В тысячу триста шагов и притопок.
Влево и вправо, родная, ни-ни!
Слева — по горло, а справа — по пояс.
Словно на землю из мутной мазни
Выпала наша бездомная совесть.
В мертвой деревне. По снегу вдвоем
В черную бездну идем безвозвратно.
Мы и к дороге уже не дойдем.
И никогда не вернемся обратно.
Господи, Господи, я как слепой,
И не понять, провалившись по пояс:
Снег нас январский заносит с тобой
Или давно поджидавшая совесть…
Падает снег, и поземки метут,
Остервенело заносы вальцуя…
Может быть, в марте нас люди найдут,
Слитых навеки в одном поцелуе.
НЕ ЗА ТО…
Не смотри, не смотри ты вослед журавлю,
Не грусти у ночного порога…
Все равно я тебя больше жизни люблю,
Больше Родины, неба и Бога!
Возле мокрых заборов, соломы и слег
Я люблю тебя тихо и нежно —
Не за то, не за то, что, как дождик и снег,
Ты была на земле неизбежна.
Не за то, что сгорала со мною дотла
И неслышно в сторонке дышала,
А за то, что все время со мною была,
И как смерть — мне ни в чем не мешала!
НЕБО
Скучно скитаться по датам,
Позднюю славу блюсти…
Есть куда тучам податься,
Некуда небу пойти.
Лошадь по улице скачет,
Девочка машет рукой.
Но не смеется, не плачет
Домик над черной Окой.
Скоро запечье остынет,
Тени в ночи загалдят,
Пол превратится в пустыню,
Стены листвой зашумят.
Выйдет луна из тумана,
Даль на пороге зевнет.
Спросит прохожая дама:
— Кто в этом доме живет?
Скажет соседка в халате:
— Глупая птица! Лети!
Небо лежит на кровати,
Некуда небу пойти!
ЧЕРТОПОЛОХ
Я забыл обо всем. Я ослеп и оглох,
Растерялся, поддался наркозу.
Я стою во дворе, словно чертополох,
Полюбивший китайскую розу.
Свет вечерней зари над рекою потух.
Что-то страшное филин пророчит;
И когда-то зарубленный мною петух
Надо мной заполошно хохочет.
Мне отравы испить предлагают грибы,
И оса надо мной сатанеет.
Но коса, что стоит возле самой избы,
Уважает меня и жалеет.
Я сумею всю жизнь простоять на ветру,
Принимая недолю и долю.
И теперь я уже никогда не умру,
И тебе умереть не позволю.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В СТРАТФОРД
Николаю Крупину
Тауэр спит, словно гром в облаках,
Словно палач перед завтрашней казнью.
Девочка-горе и юноша-страх
Спят на постели взаимной приязни.
Плачет над колбами Джонатан Ди,
Летние ночи короче всполоха.
Тауэр спит. И, как дождик в груди,
Тихо и грустно проходит эпоха…
В колбах беснуются сера и спирт,
Пахнет горячим свинцом и сурьмою.
“Джонатан, Джонатан, — шепчет Шекспир, —
Знаешь ли ты, что случится со мною?”
“Знаю, о, знаю!” — клубится в ответ,
Горный хрусталь наполняется светом…
Что в том кристалле увидел поэт —
Мы никогда не узнаем об этом.
Просто сломались от крика уста,
Ужас сдавил, словно кольца питона;
И усмехнулись на пиках моста
Мертвые головы Джерри и Тома.
Утром умчался в туман и дожди
Доблестный Рыцарь Копья и Завета.
“Благодарю тебя, Джонатан Ди”, —
Радостно всхлипнула Елизавета.
Спи, королева! Молчи и молись.
Черное море глотай, как наяда.
Мистика кончилась. Карты сошлись.
Чашка Шекспира отмыта от яда.
КЛЕОПАТРА
Скоро дворик листвою засыплет, я богам фимиам воскурю,
И тебя, как горящий Египет, до начала зимы покорю.
Это снова судьба-миниппея наполняет свои короба.
Тонут в море галеры Помпея, строит ратников Энобарба.
И в тумане застывшего кадра, в беспросветных созвездьях родства,
Слышу я, как тебя, Клеопатра, распинает людская молва.
Я поверить наветам не вправе, я тобою одной вдохновлен.
Но за дверью таится Октавий, как коварство последних времен.
Словно облако взбита подушка, ты меня обдаешь ворожбой.
Я не знаю, что это ловушка, и что смерть притворилась тобой.
Ты напиться даешь мне с ладоней, и ни в чем никого не виня,
Выдыхаешь: “Антоний! Антоний! Ты умрешь и забудешь меня!”
И на карты взираешь недобро, не скрывая испуга и слез,
И в шкатулке укрытая кобра все грядущее видит насквозь.
И в разливе последнего марта говорю я во тьме золотой:
“Я сегодня умру, Клеопатра, но мы встретимся снова с тобой!”
И века над землей пролетели, и в сиянье другого огня,
Заслоняясь рукою в постели, ты еще не узнала меня.
Ничего! Я забвеньем не выпит! Я все ту же пытаю звезду…
И в тебя, как когда-то в Египет, все равно я сегодня войду!
* * *
В доме моем ничего не осталось.
Ночь на исходе. Но время темнит.
В озере ночью вода отстоялась,
Цапля, как облако, в небе стоит.
Льется с берез золотая усталость,
Киноварь с охрой летят на испод.
Вот и осталась мне самая малость
Дней перелетных и вечных хлопот.
Счастье ушло. Но осталась свобода —
Та, что похожа на полный расчет,
Та, что случается после ухода
Тех, кто уже никогда не придет.
Я ВОДУ НОШУ
Я воду ношу, раздвигая сугробы.
Мне воду носить все трудней и трудней.
Но как бы ни стало и ни было чтобы,
Я буду носить ее милой моей.
Река холоднее небесного одра.
Я прорубь рублю от зари до зари.
Бери, моя радость, хрустальные ведра,
Хрусти леденцами, стирай и вари.
Уйду от сугроба, дойду до сугроба,
Три раза позволю себе покурить.
Я воду ношу — до порога, до гроба,
А дальше не знаю кто будет носить.
А дальше — вот в том-то и смертная мука,
Увижу ли, как ты одна в январе
Стоишь над рекой, как любовь и разлука,
Забыв, что вода замерзает в ведре…
Но это еще не теперь, и дорога
Протоптана мною в снегу и во мгле…
И смотрит Господь удивленно и строго,
И знает, зачем я живу на Земле.
ЗИМА
Разогрею чифирь, помусолю сухарь,
На картинке понюхаю мед.
Белый кот-идиот по прозванью Январь
Мне из подпола мышь принесет.
Я штаны подтяну и поправлю фитиль,
Будет примус светить без ума…
Помусолю сухарь, разогрею чифирь…
И скажу своей милой: “Зима”.
Она молча натопит воды снеговой,
Станет таять, как в небе луна,
И закроет своей золотой головой
Полынью ледяного окна.
Станет милая петь, как недавно и встарь,
В поварешке утопит печаль,
Разогреет чифирь, помусолит сухарь
И ответит мне тихо: “Февраль”.
“Слышишь, миленький мой, уже капает с крыш…”
Я отвечу ей тихо: “Эхма!”
Но примерзнет к столу принесенная мышь,
И я выдохну снова: “Зима”.
Она снова натопит воды снеговой,
Станет скрябать по стенкам котла,
И заслонит своей золотой головой
Вековую империю зла.
Я махры закурю и спою про Сибирь,
Сам собою довольный весьма…
Помусолю сухарь, разогрею чифирь,
И скажу своей милой: “Эхма!”
* * *
Горит свеча, струится воск.
На решку падает монета.
Во тьму уходит Пятигорск,
Боясь грядущего рассвета.
Я вспомнил давнюю вину,
И вспомнил, видимо, напрасно.
Проходят тени по окну,
А от кого они — не ясно.
Мгновений жалкое пшено,
Окно раскрытое, как пропасть.
Как будто все предрешено,
Отнесено уже на подпись.
Еще дрожит в печи огонь,
Но небеса готовы к тризне.
Машук раскрылся, как ладонь,
Оборвалась дорога жизни.
И столько скорби в тишине,
И так минуты полетели! —
Как будто Лермонтов во мне
Уже готовится к дуэли.
* * *
Смех и слезы в этом действе.
Телом море не согреть.
Помню, как однажды, в детстве,
Мне хотелось умереть.
Умереть. Лежать устало,
Головой прижав венец…
Чтобы мама увидала,
Что я лучше, чем отец.
Чтоб всю ночь рыдал октябрь,
Чтобы мир оскудевал,
Чтоб отец, в гробу хотя бы,
Мои щеки целовал.
* * *
Тихо и грустно в простуженном доме.
Поздно беситься: “Коня мне, коня!”
Что же осталось мне, милая, кроме
Позднего утра с прожилками дня?
Стынет обед на желтеющей травке.
Бог отдыхает, а Родина спит.
Чайник хрипит, словно горло в удавке,
Будто бы в нем моя злоба кипит.
Под перезвон торжествующей меди
Нас на мякине опять провели.
Все, что могли, разорили медведи,
Все разорили, что только могли.
Заживо сгнили дома и деревья.
Осень идет, ни о чем не скорбя.
Все уже мертвые в этой деревне,
Все, моя милая, кроме тебя.
Как же нашла ты меня спозаранку,
Как ты сумела сбежать от молвы,
Розовый свитер надев наизнанку,
Без полушалка и без головы?
Как же? Зачем? Ты еще молодая.
Что тебе мною проигранный бой?
Я этот мир ненавижу, родная.
Не прикрывай его тело собой!
ШИНЕЛЬ
Когда по родине метель неслась, как сивка-бурка,
Я снял с Башмачкина шинель в потемках Петербурга.
Была шинелька хороша, как раз — и мне, и внукам.
Но начинала в ней душа хождение по мукам.
Я вспоминаю с “ох” и “ух” ту страшную обновку.
Я зарубил в ней двух старух, и отнял Кистеневку.
Шинель вела меня во тьму, в капканы, в паутину.
Я в ней ходил топить Муму и — мучить Катерину.
Я в ней, на радость воронью, кровоточил, как треба,
И пулей царскую семью проваживал на небо.
Я в ней любил дрова рубить и петли вить на шее.
Мне страшно дальше говорить, но жить еще страшнее.
Над прахом вечного огня, над скрипом пыльной плахи,
Все больше веруют в меня воры и патриархи!
Никто не знает на земле, кого когда раздели,
Что это я сижу в Кремле — в украденной шинели.
* * *
В дробном мире вороньего карканья
Старый домик глядит из темна.
Там печальная старая барыня
Днем и ночью стоит у окна.
На столе валерьянка и слоники,
На подносе чеснок и шпинат;
Там надежды сидят, как покойники,
И мечты в паутинах жужжат.
Еле теплится печка угарная,
В рюмке несколько граммов вина.
Тихо светится медь самоварная,
Манной кашей кастрюля полна.
Занавески и стены пастельные,
Два халата на русской печи.
На стене пистолеты дуэльные
И мундир генеральский почти.
Ходит кошка по комнате старая,
Пыльный фикус вздыхает во сне.
Одинокая старая барыня
День и ночь протирает пенсне.
Окна вымыты, дверь приотворена,
Под глазами у барыни грим.
Это жалкая старость Печорина
Еще верит, что встретится с ним.
* * *
Мы Русь ругаем по привычке,
Повсюду грязь и барыши…
Но ехал Чичиков на бричке
В потемки собственной души.
Нас опоили зельем горьким,
Слепили пыльное клише.
Но дно, увиденное Горьким,
Он видел в собственной душе.
Веками ларчик замыкался,
Но в нем хранили ерунду.
И Данте в душу опускался,
А говорил, что был в аду.
* * *
Лед на реке, как измена. Ноги от страха свело.
Счастье меня непременно к темному краю вело.
Как это? Не понимаю тайную суть перемен.
Так вот — моргну, и не знаю: кто я теперь и зачем?
Разом исчезнут рябины, лодка, осока, песок…
Словно из кинокартины вырезан главный кусок.
И на глазах у соседок, между машин и собак —
Утро начнется не эдак, день завершится не так.
Как тут остаться в покое, не закрутиться юлой?
Будто бы звуки погони, листья шумят за спиной.
Молнии, кони и волки, говор смертельных врагов…
Так вот — очнешься на Волге, между крутых берегов…
Господи! Проруби, льдины, недостижимый мысок…
Дальше из кинокартины вырезан главный кусок.