Из записок хранителя
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2011
Валерий РОНЬШИН
ПАНОПТИКУМ
Из записок хранителя
ОРИГИНАЛ ХОХОЛКИН
Хохолкин был ба-а-альшой оригинал. Когда он смотрел на лужу, он видел там небо, а когда он смотрел на небо, он видел там лужу. В Париж Хохолкин ездил как в Воронеж, а в Воронеж ездил как в Париж. По утрам оригинал Хохолкин вставал лишь только для того, чтобы куда-нибудь перелечь. К примеру, завтракал Хохолкин всегда в ванне, куда он “перелегал” с кровати.
Помимо кровати и ванны, Хохолкин еще любил лежать у себя на балконе, на десятом этаже. И загорать… Внизу, по улицам, все куда-то бежали, спешили, торопились, натянув на себя рубашки, юбки, майки, часы, трусы, набив под завязку сумки всевозможными предметами, а головы — всевозможными проблемами… А оригинал Хохолкин лежал себе на своем балкончике, абсолютно голый, и абсолютно никуда не спешил. Потому что у него был воскресный день. Причем — постоянный. Это у других воскресенье заканчивалось и начинался понедельник, а у оригинала Хохолкина воскресенье заканчивалось — и снова начиналось воскресенье… Тут, конечно, возникают некоторые вопросы: а почему это у всех — понедельник, вторник, среда, а у Хохолкина — воскресенье, воскресенье, воскресенье?.. Да такого просто быть не может!.. А вот и может. Не забывайте, ведь Хохолкин был ба-а-альшой оригинал.
“Ну а откуда у него тогда деньги берутся?” — поинтересуется какой-нибудь не в меру дотошный читатель. А ниоткуда. Откуда счастье с любовью берутся?.. Денег, счастья и любви всем вечно не хватает — вот все вечно и бегут за счастьем, деньгами и любовью. А оригинал Хохолкин никуда не бежал, ему вполне хватало и того, и другого, и третьего. Еще и лишнее оставалось. Вот такой он был везунок, помимо того, что оригинал.
Хохолкину везло буквально с самого утра и до самого вечера. Проснется, бывало, утром — уже, считай, повезло; уснет, бывало, вечером — опять, считай, повезло. А уж как ему везло днем — это просто фантастика: если, положим, одна дверь не открывается, так обязательно другая откроется; если, к примеру, одна любимая на свидание не является, так обязательно другая явится; или вот, скажем, уйдет скорый поезд из-под носа у Хохолкина, а ему тут же другой скорый поезд под нос подают.
Поезда — это вообще отдельная песня. В поездах у Хохолкина самое любимое место было — верхняя боковая полка у туалета. Он ее всегда брал. А вот страховку никогда не брал. Все брали, а Хохолкин не брал. Ну, оригинал, что с него взять? Кассирши, бывало, на него за это обижались и думали мстительно: “Ах, ты страховку не берешь, ну тогда получи верхнюю боковую у туалета”. А Хохолкину только этого и надо. То есть опять же, считай, ему повезло. Так что голого Хохолкина голыми руками не возьмешь. Ну как, спрашивается, можно взять голыми руками человека, который любит ездить в плацкартном вагоне, на верхней боковой полке у туалета. Это все равно, что лишить черной икры того, у кого самая любимая икра — кабачковая. А оригинал Хохолкин в смысле еды еще и “покруче” был, потому что его любимое блюдо было — хлеб с водой.
Похлебает, бывало, Хохолкин вкусненькой водички с хлебушком — и на балкон. Загорать. Или книжку читать. Книги оригинал Хохолкин, к слову сказать, тоже читал весьма оригинальным способом — задом наперед. В особенности — биографические, про великих людей. Вначале Хохолкин читал в самом конце о том, как великий человек умер, потом — как тот постепенно молодел, становясь все менее великим, вслед за тем шла уж совсем не великая юность, далее отрочество и детство, потом, соответственно, рождение, эмбриональный период и зачатие. Ну и в самом конце, вернее, в самом начале, герой окончательно исчезал из этого мира. Так что, без разницы получалось, откуда и куда книжку читать — от начала ли к концу, от конца ли к началу… “Рождение — это та же смерть, только наоборот”, — сказали бы мы, если б хотели поумничать. Ну а если уж по-простому говорить, то — “куда ни кинь — всюду клин”… Из больших русских писателей Хохолкину больше всех нравился Даниэль Дефо. Чтобы вас это не очень удивляло, еще раз напомним: Хохолкин был ба-а-альшой оригинал, потому-то Дефо у него и “ходил” в ба-а-альших русских писателях. Частенько, лежа на балкончике, Хохолкин воображал себя Робинзоном Крузо на необитаемом острове.
А надо сказать, воображалка у Хохолкина была ого-го какая. Не хуже соображалки. К примеру, Хохолкин мог по утрам, смеха ради, мысленно встать, мысленно сделать зарядку и мысленно отправиться вместе со всей страной на работу, то есть мысленно выйти из дома, мысленно дойти до метро, мысленно спуститься по эскалатору, мысленно сесть в переполненный вагон, ну и так далее. И все это он проделывал исключительно в голом виде.
Со временем Хохолкин так наловчился мысленно ходить и ездить туда-сюда в чем мать родила, что мысленно объехал и обошел голым весь земной шар. Побывал и в Австралии, и в Африке, и на Северном полюсе, где, кстати сказать, слегка простудился, все-таки в голом виде по Северному полюсу лучше не фланировать, даже и мысленно…
А еще оригинал Хохолкин мысленно сочинял оригинальную музыку, которая была в сто раз оригинальнее, чем музыка Моцарта, Бетховена и Чайковского вместе взятых. Но так как Хохолкин был оригинал, то он своей музыкой меломанов не радовал, а радовался ей сам. “Да как же можно своей радостью с другими не делиться?” — скажет кто-то. А вот и можно. Трудно, но можно. У меня, к примеру, жена есть, так я с ней уже лет сто не общаюсь. Хотя порой избежать общения очень трудно — живем-то в одной квартире. Так что, в принципе, все возможно, и даже то, что невозможно. Тем более что Хохолкин — как мы его уже неоднократно позиционировали — был ба-а-альшой оригинал.
А еще оригинал Хохолкин был оригинальнейшим поэтом. И знаете почему? Потому что за всю свою жизнь он не сочинил ни одного стихотворения. Стихи же других поэтов Хохолкин читал так же, как и прозу других прозаиков — то есть задом наперед. И очень даже оригинально выходило:
Что кинул он в краю родном?..
Что ищет он в стране далекой?..
В тумане моря голубом,
Белеет парус одинокий!..
Как гений чистой красоты,
Как мимолетное виденье,
Передо мной явилась ты!
Я помню чудное мгновенье!..
Ну что еще можно сказать оригинального про оригинала Хохолкина, кроме того, что он был ба-а-альшой оригинал?.. Именно “был”, потому что его уже нет. Лежал себе Хохолкин, как обычно, в воскресенье, на балкончике да на солнышке, а потом вдруг — фьють! — и пустое место!.. Все есть как есть, а Хохолкина — нет как нет. И никаких тебе похорон, могил, кладбищ… Ай да Хохолкин! Ай да оригинал!..
БОГ ГАВРИЛКИН
Гаврилкин был бог — вездесущий и всемогущий… И хотя Землю создал не бог Гаврилкин, а другой бог — Хохолкин, Гаврилкин тоже к созданию Земли “руку приложил”. Именно он сделал так, чтобы летом листья были зелеными, а осенью — желтыми. Согласитесь, хорошо придумано. Душевно… Потом еще бог Гаврилкин всему сущему на Земле пределы положил, а вдобавок к этому — расставил по всей Земле ловушки. И если кто-то выбирался из одной ловушки, то тут же оказывался в другой; а если выбирался из другой, то непременно оказывался в третьей… Словом, каждый житель Земли, вплоть до последнего микроба, находился в перманентной ловушке.
А еще бог Гаврилкин сделал так, чтобы на Земле лево было слева, а право — справа; чтобы соль была соленая, а сахар сладкий; чтобы за зимой шла весна, а не наоборот… Хотя поначалу бог Гаврилкин как раз собирался сделать все наоборот: сахар — соленым, соль — сладкой, право — левым, лево — правым… И, кстати сказать, тоже вполне бы душевно было. Прыгнули бы вы, к примеру, с шестнадцатого этажа и полетели бы не вниз, а вверх. И так бы всё летели… летели… летели… До бесконечности.
А еще бог Гаврилкин знал о том, о чем ни один житель Земли даже понятия не имел. Бог Гаврилкин знал, что Земля есть не на самом деле. А на самом деле ее да-а-а-вно уж нет. Нет ни лесов, ни полей, ни морей, ни дождей… ни… ни… ни… ни-че-го… Как такое может быть?.. Еще и не такое может быть. Вот, скажем, Вселенная… Впрочем, о Вселенной скажем в другой раз… А хотя — почему “в другой”? Можно и сейчас, в двух словах. Вселенных — бесчисленное множество, они вложены друг в друга, как матрешки, причем каждая следующая Вселенная, в отличие от следующей матрешки, не меньше, а больше предыдущей. Как так? А вот так. Парадокс. Но только с людской точки зрения — парадокс, а с божественной — аксиома.
И вот такая же аксиома и с Землей была, которой на самом деле нет (Земли, естественно, нет; аксиома-то есть). Кое-кто, наверное, все же смутно догадывался, что Земли на самом деле нет; ну там философ какой-нибудь, который писал, что “мир есть — ничто”. Или поэт, который писал, что “жизнь — это сон”… Но все эти догадки были чисто теоретическими, в порядке, так сказать, философского домысла или художественного вымысла, а вот Гаврилкин это знал точно. Он же был бог. И Земля была когда-то точно… была… была… да сплыла. Куда?.. Бог — знает, Гаврилкин. И осталось от нее одно лишь эхо (фигурально, конечно, выражаясь). А эхо, если кто не в курсе, — это нимфа, которая высохла от любви так, что от нее остался один лишь голос. Но не в этом суть.
А суть в том, что на Земле все было как будто бы на самом деле, а на самом деле было не на самом деле, а как было на самом деле — никто не знал. Никто, опять же, кроме бога Гаврилкина… В общем, не будем зря лить воду в дырявый кувшин, а перейдем сразу от экспозиции к кульминации.
Мертвых людей на Земле было больше, чем живых; умных людей меньше, чем мертвых; дураков больше, чем умных, а живых меньше, чем дураков… Это понятно? Или еще раз повторить?.. Потому-то бог Гаврилкин прекрасно знал истинную цену как всему человечеству в целом, так и каждому отдельному человеку в частности; эта цена была буквально у каждого на лбу написана.
И хотя люди себя позиционировали (извините за умное слово) как людей, но на самом деле людей среди них было раз-два и обчелся. Остальные же все были форменными животными (за исключением тех, кто был форменной травой). Просто те, кто жили только чувствами — были просто животными; а те, кто жили только умом — были умными животными. Вот и вся разница.
Но бог Гаврилкин не стал (образно говоря) проворачивать фарш обратно, или (говоря еще образнее) из рыбного супа обратно делать аквариум с рыбками. Нет, он оставил людей такими, какие они есть — нелепыми донельзя. Им было совершенно неважно, что их жизнь им только кажется, а было важно лишь то, что им кажется, что это их жизнь. Другими словами — свои ощущения они принимали за действительность, а действительность принимали за свои ощущения. Когда они не ошибались, они все равно ошибались, а когда они ошибались, они все равно не ошибались… Так вот они и жили: вставали для того, чтобы лечь, ложились для того, чтобы встать. Безудержно мечтали, надеясь, что найдется какой-нибудь дурак, который осуществит все их мечты. И не было такой ситуации, из которой люди не смогли бы не выйти с позором.
Чтобы хоть как-то людей очеловечить, бог Гаврилкин сунул им под нос свою божественную истину — что “все равно”. Проще говоря, без разницы: сидеть ли в баре — сидеть ли в тюрьме, лежать ли в больнице — лежать ли на пляже… Одна фигня, как говорится. Но люди упорно воротили нос от этой “фигни”, ну то есть от этой истины, упорно ее не хотели знать, потому что всю свою жизнь только и делали, что налаживали и налаживали эту самую свою жизнь, налаживали и налаживали… Но сколько бы они ее ни налаживали — жизнь их налаживалась только после их смерти. Потому что, как уже было сказано, бог Гаврилкин всему на Земле пределы положил. Поэтому молодость проходила так же быстро, как старость, а старость проходила так же быстро, как молодость.
В общем, мои маленькие читатели и читательницы, чтобы не отнимать у вас много времени, которого у вас и так с “гулькин нос” — всего-то несколько десятилетий, перейдем от завязки прямо к развязке.
Бог Гаврилкин сидел на лугу и пас коров. То есть, по сути, делал два разных дела, причем делал их одновременно — и сидел, и пас. Как это он так умудрялся? Ну, так ведь Гаврилкин — бог. Он в этот момент еще и третье дело делал — на небо смотрел. А по небу клиньями улетали на юг птицы. Не все, конечно, а только те, кто поумнее.
А по лугу мимо коров и Гаврилкина шли две девушки. Местная и не местная. Местную Гаврилкин про себя называл “курочка”, потому что у нее были куриные мозги.
— Привет, Гаврилкин, — помахала рукой “курочка”.
— Гы-гы-гы… — ответил ей Гаврилкин, пуская слюни.
— Как поживаешь, Гаврилкин?
— Гы-гы-гы… — таращился на нее Гаврилкин.
— А это кто? — спросила у местной неместная.
— Да здешний дурачок, — ответила местная. — Ну, пока, Гаврилкин, — помахала она Гаврилкину рукой.
— Гы-гы-гы, — ответил ей Гаврилкин, ковыряя пальцем в носу.
— Пока-пока, — помахала Гаврилкину и неместная.
— Гы-гы-гы, — ответил и ей Гаврилкин, почесывая себя чуть пониже живота.
Девушки ушли. А Гаврилкин остался сидеть на лугу, пуская слюни из носа и сопли изо рта. Вернее, наоборот. Впрочем, ему было без разницы, откуда что пускать. Ибо он был бог.
ОТЩЕПЕНЕЦ ЕПИФАНОВ
Епифанову и смолоду-то женщины не очень нравились, а уж под старость и вовсе нравиться перестали. Вечно беспокойные, вечно переживающие по пустякам, ну прямо как собаки (не в обиду собакам будет сказано). Не хотелось больше Епифанову ни разговаривать с женщинами, то есть бросать слова на ветер, ни, тем более, слушать их, заранее зная, что они скажут. И уж тем более не хотелось Епифанову тратить на женщин деньги. Все деньги, отпущенные ему за жизнь на женщин, Епифанов уже давно потратил.
А хотелось Епифанову существа, похожего на женщину. Чтобы оно приходило из ниоткуда и уходило в никуда. Нет, пожалуй, и этого ему тоже не хотелось. Потому как если, положим, существо, похожее на женщину, вечером придет из ниоткуда, то весь вечер, считай, насмарку, а следом и вся ночь коту под хвост. А потом еще и утро будет потеряно: пока оно — существо — соберется да пока уйдет в свое никуда. Идеально Епифанову подходил бы сказочный вариант: “Встань передо мной, как лист перед травой”. А потом, когда Епифанов удовлетворил бы свою телесную нужду, женщина, ну, то есть существо, похожее на женщину — чпок! — и лопалось бы, как мыльный пузырь.
Женщин, конечно же, такой епифановский, чисто утилитарный подход к любви не устраивал. Женщинам хотелось выматывать своею любовью и выматываться самим, поглощать и поглощаться, растворять и растворяться… Ну и, разумеется, оплодотворяться и размножаться. Женщине ведь мало себя одной, ей непременно хочется раздвоиться, растроиться, а то и расчетвериться. При этом женщины напрочь упускают из виду тот общеизвестный факт, что они — женщины — не воспроизводят себя самих, как таковых, а производят совсем других людей. Отсюда и все женские заморочки. Женщине с самой-то собой нелегко разобраться, а тут приходится махать на себя рукой и разбираться с совершенно посторонними людьми, лишь только потому, что они — эти посторонние — появились не через дверь, а через совсем другое место. И ничего уже не поделаешь. Обратно ведь не родишь. Капкан захлопнулся, а чувство долга и ответственности, в свою очередь, гипертрофировалось до невероятных, можно даже сказать, неприличных размеров.
Короче говоря, женской способности к размножению Епифанов больше всего терпеть не мог. На епифановской шкале жизненных ценностей дети стояли в одном ряду с тараканами, слизняками и пиявками, а потому и вызывали у Епифанова стойкое чувство отвращения.
А еще Епифанов не терпел, когда женщины начинали выжимать из половой тряпки целое море, причем это море, как правило, потом приходилось расхлебывать мужчинам. Объективности ради следует отметить, что мужчин Епифанов тоже не очень-то жаловал. Мужчины ведь по сути своей — те же самые женщины, только если женщины вечно нервные и вечно озабоченные, то мужчины, с точностью до наоборот, вечно озабоченные и вечно нервные, да еще и вечно пьяные к тому же. Но мужчины хотя бы не пережевывали перед Епифановым свои переживания и не совали ему под нос своих детей. Поэтому к мужчинам Епифанов относился более терпимо: добра от них особого не жди, но и зла особого нет, если их особо не задевать.
В свете вышеизложенного неудивительным поэтому становится тот факт, что Природе Епифанов был глубоко ненавистен. Природе ведь отдельные индивидуумы не нужны, Природа озабочена сохранением всего вида в целом. Но поскольку размножение зависит именно от индивидуума, то Природа поневоле все же его хранит. До поры до времени. В молодости или, говоря научным языком, в репродуктивный период двадцать часов подряд не поспишь — и как огурчик, двадцать километров пробежишь — и как помидорчик. Обжирайся, пока из ушей не полезет, опивайся, пока из носа не польется, кури пачками, веселись до упаду — все тебе с рук сходит. Главное — размножайся, бери семени больше и кидай его дальше. Но как только семя твое взошло, Природа сразу же дает тебе понять: “пора, мой друг, пора”. И вот уже по утрам в теле — вялость, в голове — тяжесть. Дальше — больше: в почках — песочек, в печени — камешки… Дальше — еще больше. Сердце колет — предвестие инфаркта, затылок ноет — предвестие инсульта… В общем, как некогда сказал Яго: “Мавр сделал свое дело, мавр может умереть”.
И мавры послушно умирают, а на смену им приходят новые мавры, чтобы тоже сделать свое дело и тоже послушно умереть. Таков закон Природы. Но в Природе, как и в семье, не без урода. Попадаются в ней отдельные отщепенцы, типа Епифанова, которым этот закон не писан. Они и размножаться не желают, и умирать не хотят. Словом, обнаруживают свою явную антиприродную сущность. Вот на таких-то “епифановых” Природа и насылает всяческие напасти. Ты ведешь здоровый образ жизни, бегаешь в парке — так вот тебе корягу под ногу, чтоб ты ногу свою сломал. Ты питаешься только овсяночкой — так вот тебе камешек в овсяночку, чтоб ты зуб свой сломал. А если ты и бегаешь аккуратно, и жуешь осторожно — вот тебе пьяный водитель, обколовшийся наркоман, кирпич на голову… А если ты такой увертливый, что и от этого увернулся, а к тому ж еще и не куришь, и не пьешь? Ну, тогда ты просто здоровеньким помрешь. Что, собственно, с Епифановым и произошло.
Дело было так. Проснулся он как-то раз утром — весь холодный-прехолодный, словно не в постели всю ночь лежал, а в холодильнике. И пришлось Епифанову идти к врачу. Врачей, кстати, Епифанов тоже не очень любил, да и за что их любить-то, если они смотрят на пациентов исключительно как на клиентов.
Пришел Епифанов к врачу как пациент. Посмотрел на него врач как на клиента и говорит:
— С вас пятьсот рубликов за прием.
Епифанов заплатил.
— На что жалуетесь? — спрашивает врач.
Епифанов сказал.
— Ложитесь на кушетку.
Епифанов лег.
Врач послушал у Епифанова сердце, пощупал пульс, посветил фонариком в глаза.
— Сейчас, — говорит, — я вам направление выпишу.
— А куда? — интересуется Епифанов. — В больницу?
— Нет, — отвечает врач, — на кладбище.
— Вы шутите, доктор? — опешил Епифанов.
— Какие шутки, — говорит врач, выписывая направление. — Сердце у вас не прослушивается, пульс не прощупывается, зрачки на свет не реагируют. Вы типичный труп.
Вот и весь сказ. На носу, можно сказать, лето красное, Епифанов путевочку к морю уже собирался покупать, а тут — на тебе — вместо путевочки к морю направление на кладбище.
— Вот, держите, — протянул врач направление. — Очень хорошее кладбище. Чистенькое, уютненькое, лежать вам там будет одно удовольствие. Но за удовольствие, как вы понимаете, надо платить. Двадцать тысяч евриков.
— Но у меня нет таких денег, — говорит Епифанов.
— Тогда я вам другое направление выпишу, на другое кладбище. Бесплатное. Оно, правда, грязненькое, неуютненькое, и первое время придется в общей могилке полежать, пока отдельная не освободится.
— А быстро отдельная освободится? — интересуется Епифанов.
— За бесплатно быстро ничего не делается, — назидательно отвечает врач, выписывая второе направление на второе кладбище. — Вот, держите. Отсюда как раз двенадцатый трамвай идет. Вам до конечной, как вы понимаете.
Вышел Епифанов на улицу, сел в двенадцатый трамвай и поехал по направлению к кладбищу. Весна, между тем, бушевала. На трамвайном окне мухи приставали к мухам; за трамвайным окном, обгоняя трамвай, неслись по дороге свадебные кортежи; по тротуарам, в сопровождении кобелей, бежали “истекающие соком суки”, как образно выразился поэт Есенин; пронзительно завывали коты, призывая кошек, не менее пронзительно чирикали воробьи, призывая воробьих, трепетали цветы всеми своими тычинками и пестиками. В общем, все кругом звенело… журчало… жужжало… шуршало… свистело… гавкало… мяукало… чмокало… Короче говоря, Природа ликовала, предвкушая всеобщее оплодотворение и размножение.
И только один так и не размножившийся Епифанов ехал по направлению к кладбищу и, глядя на всю эту весеннюю вакханалию, думал: “Все-таки хорошо, что я не успел путевочку на лето купить, да и зимние ботиночки на зиму. И еще хорошо, что за квартиру не успел заплатить и за электричество…” Так что, считай, повезло Епифанову, ничего он со своей смертью не потерял. Кроме своей жизни.
БАЛЛАДА О СЪЕДЕННЫХ КУРАХ
Маленький Володенька очень любил курочек. Жареных. Как только Володенька приезжал в гости к бабушке в деревню, курочки уже знали: одну из них ждет неминуемая смерть. Между собой курочки маленького Володеньку так и называли: “Маленькая смерть”.
— Ну что, Володенька, пойдем курочку выбирать, — говорила бабушка.
— Курочку, курочку, — счастливо смеялся маленький Володенька и хлопал в ладоши.
И они шли в курятник. А в курятнике, на насесте, сидели курочки, затаив дыхание от страха. Один только петух был философски спокоен, его философское спокойствие проистекало от сознания того, что его-то — петуха — точно сейчас резать не станут, потому как маленький Володенька не любил жареных петухов.
А для маленького Володеньки наступал миг большого торжества. Володенька на минуточку становился Провидением, получая возможность распоряжаться чужими жизнями. И совсем не важно было, что эти жизни — куриные. Все жизни, по сути, одинаковы — что куриные, что не куриные. Маленький Володенька знал, что он может либо оставить любой курочке жизнь, либо забрать эту жизнь. И курочки тоже знали, что маленький Володенька это знает, а Володенька, в свою очередь, знал, что курочки это знали. И оттого к мигу Володенькиного торжества добавлялся еще и миг Володенькиного блаженства.
И вот трепещущие курочки безропотно ждали, кого же из них выберет “Маленькая смерть”. Но Володенька отнюдь не спешил с выбором, он старательно растягивал и свое блаженство, и свое торжество. Он ме-е-дленно так поводил взором — туда-сюда, сюда-туда — оглядывая затаивших дыхание курочек. В этот момент маленький Володенька не только наслаждался этим самым моментом, он еще и искал среди покорных курочек — непокорную. И надо отметить, правды ради, что Володенька всегда находил эту самую непокорную, ибо кто ищет — тот всегда найдет. Обязательно во взгляде какой-нибудь курочки — третьей ли справа, второй ли слева — но прочитывалось маленьким Володенькой нечто заносчивое и вызывающее. И тотчас же указующий Володенькин пальчик упирался в непокорную: “Вот эту!”
И в ту же секунду у остальных потенциальных жертв невольно вырывались из клювов вздохи облегчения, тягостная атмосфера разряжалась, курочки начинали оживленно перекудахтываться, бурно обсуждая Володенькин выбор. И только так называемая “непокорная” обреченно опускала свою покорную голову, ожидая, когда ее — эту голову — снесут.
А через какой-то час “непокорная”, уже без головы и перьев, но зато с аппетитно-румяненькой корочкой, лежала на большом блюде, кокетливо скрестив свои куриные ножки. Больше всего маленький Володенька любил правую ножку. И эту его любовь вполне можно понять. Дело в том (для тех, кто не в курсе), что курочки обычно стоят на левой ноге, а правую поджимают под себя. Привычка у них такая по жизни имеется. Оттого-то левая куриная ножка всегда жилистая и жесткая, а правая — наоборот — мягонькая и нежная. Так что у маленького Володеньки была, как говорится, губа не дура.
И вот маленький Володенька, весь в предвкушении вкусового наслаждения, тянется к этой самой мягонькой и нежной правой ножке, а правая ножка в этот же самый момент — прямо из-под Володенькиного носа, образно выражаясь — перелетает на соседнюю тарелку, помахивая виртуальными крылышками.
— А это для Машеньки, — говорит бабушка, которая и переложила ножку с блюда на тарелку.
Вот так зачастую в жизни и бывает. Таскал волк — потащат и волка. Нет в мире ничего неприкасаемого. И если для курочек роковым был приезд в деревню маленького Володеньки, то для самого Володеньки роковым был приезд в деревню маленькой Машеньки, его двоюродной сестры.
Маленькая Машенька была на два года младше маленького Володеньки, и потому ей доставались все самые лакомые кусочки. И вот этого маленький Володенька ну никак — никак! — понять не мог. Все его существо всеми своими фибрами восставало против подобной несправедливости. Ну почему? почему?! — вопрошало его существо. Ну чем, спрашивается, маленькая Машенька лучше маленького Володеньки? Тем, что родилась на два года позже? Ну и что?! Ну и что?!
Короче говоря, в душе маленького Володеньки бурлила и клокотала большая обида. И уже левая куриная ножка была ему не в сладость, и грудка куриная была ему не в радость, его душили слезы, его жгла ненависть, а по ночам его преследовала вот такая греза: маленькая Машенька сидит в курятнике, на насесте, в ряду испуганных кур, а он, маленький Володенька, раз за разом, раз за разом указывает на нее своим указующим перстом: “Вот эту! Вот эту! Вот эту!”
Горькая же явь каждое лето демонстрировала маленькому Володеньке все ту же маленькую Машеньку, сидящую за столом и поедающую его — Володенькину — правую куриную ножку. И самое противное в этом поедании было то, что маленькая Машенька каждый раз при этом еще и выкобенивалась. “Не хочу, не буду!” — капризничала и гримасничала она, а бабушка, а также Машенькины мама и папа и вдобавок Володенькины мама и папа чуть ли не на коленях упрашивали ее: “Ну Машенька, ну золотко, ну откуси еще кусочек”. После долгих уговоров Машенька с показным отвращением, как бы делая всем великое одолжение, впивалась своими острыми зубками в Володенькину куриную ножку.
Маленький Володенька не мог выносить столь тягостного для него зрелища, он убегал в кукурузные либо в подсолнуховые поля и, пылая там от жалости к себе и от ненависти к маленькой Машеньке, рыдал, рыдал и рыдал. Очередное лето было непоправимо испорчено. Да что там лето — жить не хотелось! И в самом-то деле, ну как можно жить, если ТАКОЕ в жизни творится?!
“Господи, Господи, Господи, — не раз, не два и не три мысленно обращался маленький Володенька к Богу, — если ты есть, ну убей же ты эту гадину, убей, убей, убей… А я за это буду учиться на один пятерки, помогать дома по хозяйству и всегда-всегда хорошо себя вести”.
И, надо сказать, Бог услышал искреннюю молитву маленького Володеньки. Правда, не сразу. Володеньке пришлось ждать аж целых двадцать пять лет, пока его молитва дошла до Господа нашего. О чем это говорит? Не о том ли, что Бог находится от нас на достаточно большом расстоянии, если даже такие простые, можно сказать, пустяшные молитвы доходят до него только через четверть века? А может быть, это говорит о том, что Господь как-то сортирует все наши молитвы, выполняя их в порядке одному ему известной очередности? В общем, чего гадать. Бог знает. Его пути неисповедимы. Но одно можно сказать совершенно точно: абсолютно все наши молитвы рано или поздно обязательно исполняются. Не в этой жизни — так в той, не в той — так в другой, не в другой — так в следующей…
Короче говоря, прошло двадцать пять лет.
За это время старенькая бабушка постарела еще больше, за это время сменилось несколько поколений курочек в курятнике, за это время маленький Володенька стал большим Володей.
Теперь по приезде в деревню большой Володя уже самостоятельно ходил в курятник выбирать себе курочку — без бабушки, зато с топором в руке. Тут уж и петух, потомок того давнего петуха, трепетал наравне с остальными курочками, потому как петушиным своим чутьем чувствовал исходящую от большого Володи слепую злобу. Злоба же эта проистекала все из того же источника, что и двадцать пять лет назад, только теперь она не ограничивалась правой куриной ножкой, а распространялась на всю Машенькину жизнь в целом. Ведь у этой “суки” (как теперь мысленно называл Володя свою двоюродную сестру) все шло как по маслу. Она вышла замуж за банкира, объездила весь мир вдоль и поперек, имела коттедж, две квартиры, три машины… И ни тебе рака, ни тебе спида, ни тебе даже самого обыкновенного гриппа… Здорова, как корова! И денег куры не клюют — всех кур съела!
“Это она мое счастье себе забрала, — думал большой Володя, сидя в маленькой конторе на маленьком окладе. — В детстве этой суке все мои лакомые кусочки доставались и сейчас продолжают доставаться”.
И тут вдруг — бац! — нежданно-негаданно Машенька разбивается на самой дорогой из своих трех машин. Причем насмерть разбивается! Маленький Володенька, ну, то есть теперь уже большой Володя, даже поначалу не поверил в такой подарок судьбы, даже на похороны поехал, чтобы убедиться. Приехал. Убедился. Да, все честь по чести. Вот гроб. Вот Машенька в гробу лежит, как живая. “Долго Господь терпит, да больно бьет”, — с удовлетворением отметил большой Володя, с удовлетворением же глядя, как гроб с Машенькой опускают в могилу.
Короче, Машеньку закопали и надпись написали: “Дорогой жене Маше от безутешного мужа и банкира Саши”.
Таким образом, Машенька отправилась на тот свет, а Володя прямиком с кладбища отправился в деревню к бабушке. Курочку есть. И не то чтобы ему так уж остро захотелось курятины; пожалуйста, вон она, на каждом шагу продается, и в гриле, и не в гриле… Нет, Володе непременно хотелось проникнуться давним детским ощущением. Словом, поностальгировать.
И чем ближе подъезжал большой Володя к деревне, тем меньше он становился (в ментальном, разумеется, смысле). А приехал так и вовсе маленьким Володенькой. “Бабушка, бабушка, — закричал он с порога, — пошли скорей в курятник, курочку выбирать!”
Теперь-то уж можно было быть совершенно спокойным. Маленькая (она же большая) Машенька лежала на кладбище, а потому при всем своем желании не смогла бы съесть принадлежащую Володеньке по праву правую куриную ножку.
И вдруг… и вдруг… Володя глазам своим не поверил: вожделенная правая ножка вознеслась с блюда и, помахивая виртуальными крылышками, перелетела на соседнюю тарелку. Как в старое недоброе время.
— А это для Машеньки, — сказала бабушка, тоже как встарь.
Володя, на сей раз, ушам своим не поверил.
— Для какой Машеньки?! — воскликнул он, справившись с секундным замешательством.
— Для внученьки моей, — ответила бабушка как ни в чем не бывало.
— Так она же на машине разбилась! — смотрел Володя на бабушку круглыми глазами.
— Ну и что, — упорствовала бабушка.
— Как это “что”?! — раздражался Володя. — Ее похоронили.
— А может, какая-то ошибочка вышла.
— Какая еще “ошибочка”?! — уже кричал на бабушку Володя. — Я на ее похороны ездил!
— Ну, мало ли, — философски отвечала бабушка, — всякое в жизни случается. Сейчас вот Машенька возьмет да и придет скушать правую ножку.
“Чокнулась, старая”, — мысленно сделал вывод Володя, но, как тут же выяснилось, скоропалительный. Потому что входная дверь отворилась и вошла… Машенька.
— Вот видишь, — сказала Володе бабушка.
— Дай правую ножку, — сказала Машенька Володе.
“Я гибну, — с ужасом понял Володя. — Все кончено”.
ПАСМУРНЫЕ ДНИ
Жил в одном провинциальном городишке потомственный русский интеллигент. Некто Кармалютов. И у него был очень богатый духовный мир. И еще, как у всякого русского интеллигента, у него были свои странности.
Кармалютов постоянно ходил в противогазе. И сидел в противогазе. И лежал в противогазе. И даже женился, не снимая противогаза. Потому что его возлюбленная Даша тоже была потомственная русская интеллигентка. Ее не интересовали внешние данные будущего супруга; Дашу, прежде всего, привлекал богатый духовный мир Кармалютова.
Очень часто, по вечерам, Даша смотрела на мужа во все глаза. И с придыханием говорила:
— Ты ангел! Чистый ангел!
— Успокойся, Даша, — отвечал Кармалютов. — Перестань…
Но от этих слов она еще больше распалялась.
— Нет, нет, ничего не говори… И глаза! Боже, какие у тебя глаза. Такие круглые, блестящие.
У нее начиналась самая настоящая истерика. Она порывисто вскакивала и принималась срывать! срывать! с себя одежду.
При этом Даша бормотала, как в бреду:
— Сейчас пойду вареники делать…
И бежала на кухню. Голая.
— Даша, ты куда?! — кричал ей вслед Кармалютов.
— Вареники делать!
Через пять минут она возвращалась. Вся в сметане.
— Ну как? — поводила грудями.
— Ах, ты, мой вареничек, — возбужденно бормотал Кармалютов, жадно облизывая Дашу с головы до пят.
Потом они лежали в постели и разговаривали.
— Женщина, — важно вещал Кармалютов, — это бутерброд.
— В чем же я буду ходить зимой? — отвечала ему на это Даша. — У меня же нет шубы, даже искусственной.
— Хочешь, я куплю тебе искусственный член? — предлагал Кармалютов.
Даша морщилась.
— Мне не нужен член. Мне нужна шуба.
Кармалютов начинал потихоньку раздражаться.
— Я не понимаю, Даша, как ты можешь говорить о таких вещах?
— О каких — таких?
— Ну вот — нет шубы… в чем я буду ходить зимой…
— Ну а в чем я буду ходить зимой?
Кармалютов откидывался на подушку, полностью обессиленный.
— Ну а в чем ходил Федоров? — слабо спрашивал он.
— Да какой еще Федоров?.. Гос-с-поди…
— Такой. Философ наш гениальный. Он постоянно ходил в драненькой шинельке. И умер, заметь, от дружеской заботы. Был сильный мороз, и друзья закутали его в шубу. Он простудился, заболел воспалением легких и умер. А пошел бы в своей драненькой шинельке — организм бы мобилизовался; глядишь — и еще бы пожил…
— Кармалютов, иди ты в жопу! — в сердцах восклицала Даша и отворачивалась к стене.
— Пострадать надо, — вещал ей в спину Кармалютов. — Пострадать… Ты пойми, Даша: и та жизнь, которую ты ведешь — плохая; и та жизнь, которую я веду — тоже плохая. Но моя жизнь все-таки лучше твоей. Нравственнее. Потому как я — страдаю…
“Не хочу я страдать, — с тоской думала Даша, глядя в стену. — Я хочу наслаждаться… Я хочу наслаждаться мужчиной… — она чутко вслушалась в себя. — Или двумя мужчинами… — она еще себя послушала. — Или тремя…”
Кармалютов включил телевизор. Показывали какую-то дрянь.
— Какая же это дрянь, — злобно забормотал Кармалютов, глядя на экран. — Дрянь какая! Дрянь! Дрянь! — он уже смотрел не на экран, а на Дашу. — Дрянь! — орал Кармалютов. — Ты дрянь!.. — его трясло. — Дрянь! Дрянь!..
На улице пошел дождь. По стеклу забарабанили капли.
“Осень… — подумал Кармалютов, мигом успокаиваясь. — Осень…”
Даша повернулась к нему.
— Кармалютов, — кусая губы, сказала она. — Я никогда не видела твоего лица. Ну почему, почему ты постоянно ходишь в противогазе?!
— Это траур по моей жизни, — печально ответил Кармалютов. — Я несчастен…
— А ко мне сегодня во сне первый муж приходил, — вдруг вспомнила Даша. — Умерший.
— Позвал? — быстро спросил Кармалютов.
— Нет, перекрестил.
Кармалютов решился.
— Ну ладно! Гляди!.. — и он сорвал с головы противогаз.
Даша молча смотрела.
— У тебя лицо как у мертвого, — наконец в раздумье произнесла она. — У покойников точно такие же лица. Оплывшие…
Настроение у Кармалютова мигом испортилось.
Ничего не ответив, он встал с кровати и прошел на кухню. Налил себе тарелку борща и стал жадно есть. Доев борщ, он увидел на дне тарелки маникюрные ножницы.
— Я сумасшедший, — пробормотал Кармалютов, глядя на эти ножницы. — Да, я сумасшедший. Но вы не дождетесь, чтобы я в этом признался, — он громко расхохотался: — Ха-ха-ха…
Даша, лежа в темной комнате, слушала шум дождя вперемежку с диким хохотом Кармалютова. Она думала: “Надо будет завтра вызвать ветеринара”.
Назавтра пришел ветеринар по фамилии Пидоров. Он хромал на обе ноги и был худой, как спичка.
— Вы прекрасны!.. прекрасны!.. — воскликнул Пидоров, пожирая Дашу глазами. — Кто занимается вашим туалетом?
— Свой туалет я мою сама, — ответила Даша. — Чаю хотите?
— Не хочу, — отказался Пидоров. — Но вы все равно налейте.
Даша, Пидоров и Кармалютов сели пить чай и сразу же заспорили о тайнах мироздания.
— Когда я смотрю на женщину и думаю, что передо мной должны открываться тайны мироздания, — горячо говорил Кармалютов, — а вижу, извините, …зду…
— Кармалютов, — морщилась Даша, — перестань.
— Не на нее надо смотреть, батенька, — степенно поучал Пидоров, — не на нее, а сквозь нее. Потому что она-то как раз и выводит нас к тайнам мироздания.
Даша начала заметно возбуждаться. “Сходить, что ли, вареники сделать?” — мелькнула у нее мысль.
— Вот вы знаете, господа, — продолжал Пидоров, прихлебывая чай, — я в свободное время преподаю в Центре интегральной йоги. И ко мне там как-то подошла женщина. Уже не молодая. И говорит: “Я хочу научиться летать. Я люблю высоту. Я специально выбрала профессию крановщицы”.
— И что вы ей посоветовали? — заинтересовался Кармалютов.
— Я ей сказал, что летать можно научиться только летая. И представьте себе, на следующий день она выпрыгнула из окна. С двенадцатого этажа.
— И что?.. — ужаснулась Даша.
— И полетела, — с нажимом произнес Пидоров. — И полетела.
— Не может быть, — ахнула Даша.
— Однако это так, — припечатал Пидоров. — Вы поймите, друзья мои: человек — это совсем не то, что мы себе представляем. Вот вы его не помойте с годик, да не подстригайте, вот это и будет — человек.
Помолчали…
— Какие пасмурные дни, — грустно сказала Даша, поглядев в окно. — Неужели и сегодня пойдет дождь?
Тут же пошел дождь.
— Ну и что же делать? — спросил Кармалютов у Пидорова.
— В каком смысле? — не понял ветеринар.
— В метафизическом, — пояснил Кармалютов.
— А ничего не делать, — ответил Пидоров. — Здесь, как всегда, все намного проще и все намного сложнее. Одновременно. Вот вам что больше всего в жизни не нравится?
Кармалютов задумался.
— В принципе, — сказал он, подумав, — мне ничего не нравится.
— Вот тут я вас очень даже хорошо понимаю,— закивал Пидоров. — Я и сам частенько говорю Богу: “Господи, отпусти. Отпусти, Господи…”
— А он что? — спросила Даша.
— А он не отпускает.
— Да-а…
Снова повисла пауза. И висела минут десять.
Пидоров рассеянно оглядывал комнату. Наконец его взгляд остановился на Кармалютове. Только сейчас ветеринар заметил, что Кармалютов в противогазе.
— Зачем вы носите противогаз? — поинтересовался Пидоров.
— А зачем вы хромаете на обе ноги? — вопросом на вопрос ответил Кармалютов.
— В детстве я перенес костный туберкулез, — объяснил Пидоров.
— А я в детстве отравился материнским молоком, — захихикал Кармалютов.
Ветеринар вопросительно посмотрел на Дашу.
— Вот видите, — жалобно вздохнула она.
— Ну а я чем могу помочь? — пожал плечами Пидоров.— Я же ветеринар.
— А вы его усыпите, — попросила Даша. — Как собаку.
— Ну это-то пожалуйста, — согласился Пидоров.
Он достал из саквояжа шприц и сделал Кармалютову укол. Кармалютов затих, лежа на диване.
Прошло несколько минут.
— Даша, накрой меня одеяльцем, — чуть слышно промолвил Кармалютов. — Знобит.
Даша накрыла. И, не удержавшись, все-таки полюбопытствовала:
— Страшно умирать-то?
Кармалютов смотрел на жену уже тускнеющим взором.
— Умирать не страшно, — с трудом выговорил он. — Все остальное страшно.
Ветеринар Пидоров звучно защелкнул саквояж.
— Ну-с, мне пора. У меня сегодня еще три вызова. Спасибо за чай.
— Могли бы и по-другому отблагодарить, — заметила Даша.
— До свидания, — откланялся Пидоров. — Бога не забывайте.
…Прошло несколько лет. Кармалютов как заснул тогда после укола, так с тех пор больше не просыпался. А Даша снова вышла замуж; ведь ей обязательно надо было о ком-то заботиться, для себя она жить не могла. Вскоре у нее родился ребеночек. Мертвый. Даша тоже умерла, пока его рожала. И ветеринар Пидоров умер. Шел как-то берегом реки, поскользнулся, упал в воду и захлебнулся. В России жить — тяжело, а умереть — очень даже легко и просто. Почему так происходит — я не знаю.