Повесть
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2011
Нина САДУР
МАЛЬЧИК В ЧЕРНОМ ПЛАЩЕ
Повесть
Памяти моего отца
Николая Илларионовича Перевалова
“Красивые отделяются от некрасивых”, — безапелляционно заявил голос. И всё.
Потекли и потекли слезы под затылок, под волосы. Почему отделяются? Насовсем?.. Спрашивать нельзя было. Отделяются они. Наступает такой момент. Бесповоротный. После которого… Но плакать можно. Слезы щекотали шею. Они сами собой текли едкими струйками из уголков глаз по височным впадинам, обтекали скулы, затекали в ушные раковины, под затылок и шею, мочили подушку. Лились, лились, лились…
Плакать ты можешь хоть всю жизнь теперь — это у тебя утрата. Тебе разрешено плакать все время и жить только в одной печали. Это разрешено, да. Раз ты существуешь, ты живешь. Ну, вот и будь.
Голос был важный и толстый, глухой и таинственный. В нем было судейское, но было и немного ехидства, и даже злорадство сквозило, что немножко удивляло какой-то неуместной мелочностью. Приговоры разве читают злорадно и ехидно? И так ведь посадят насмерть! Но нет, изгалялся вдогонку. Добраться бы до него и посмотреть: кто это? Кто это читает приговоры и наделяет утратами?
Но тебе тоже можно жить! Ты можешь жить в слезах и печали. Это твое право. Никто его у тебя не отнимает!
— Все валяешься? — в ее голосе немного скрипело. Не явно, но, в отличие от глухого судейского, который в голове изгалялся, в мамином голосе скрипел песок, из которого льют стекло, потом оно бьется, стирается в пыль и оседает на горловых связках.
Мальчик приоткрыл глаза, мокрыми ресницами сжал ее силуэт, плавающий в столбе солнечной пыли. Если он сощурится, то силуэт исчезнет. Но к ноздрям прикоснулся запах матери — запах чуть прогорклой “Шанели”, перламутрового серого платья и мертвого жемчуга. Немного покалывало сердце.
— Опять плакал? — равнодушно удивилась мама.
Мальчик распахнул глаза. Сердце перестало покалывать, но тут же сильно-сильно забилось. Мальчик испугался, что мама его услышит. Его сердце услышит, как оно бьется в груди, и специально шумно завозился, освобождаясь от простыней, крепко спеленавших его, пока длилась ночь.
Мать рассматривала лицо Мальчика озабоченно, подробно, как будто хотела убедиться, что все на месте, ничто не прибыло, ничего не убыло, все подконтрольно. Юное пухлое лицо с пряничным румянцем детского здоровья. Пшеничные, мягкими кольцами волосы торчали смятым чубчиком над выпуклым лбом умника. Вздернутый “гусарский” носик и пухлый румяный рот. Лицо, готовое вспыхнуть весельем в любой миг.
Но когда встретилась взглядом с глазами Мальчика, быстро отвела свои, светлые и прозрачные, как будто светящиеся. Сухая, из резких линий и углов — сидела на диетах до синюшного истощения. Но светящиеся глаза и облако бледных волос над впалым лицом. И такой же, как у Мальчика, ягодный ротик.
— Я во сне… — начал было Мальчик.
Мать торопливо кивнула и двинулась из комнаты, чтоб он не успел ни сказать, ни спросить ни о чем. Но в дверях устыдилась своего бегства, оглянулась, хотела посмотреть ласково, но увидела, какие у него толстые бабьи очертания даже под одеялом, и быстро отвела глаза.
“Мама, я огромный тюлень. Меня отбросило штормом. У меня в загривке обломок гарпуна. Мою льдину сносит в открытое море. Мои сородичи плачут на берегу. Мама, какой это ужас, смотреть, как тяжело мечутся они по краю льдистого берега, шлепая неуклюжими тушами, не в силах догнать меня. Они не перенесут разлуки со мной, мама, мама моя!”
— Всё на столе, вставай, пока не остыло, — безжизненно прошелестела и выпорхнула, поскрипывая платьем.
И — щелкнул замок входной двери.
— Мне что-то снилось, — проговорил Мальчик в пустой комнате.
Немного болела шея — затекла во сне. Мальчик сел на кровати, потер шею, свесил ноги, стал нашаривать тапки и представлять, что ему оставили на завтрак. Не нашарил и зашлепал по теплому полу босиком, на кухню. Даже слезы не вытер — забыл. Чувство утраты ушло с уходом матери…
Женщина возила рукой в сумке, пальцы натыкались на бестолковые мелкие вещи, ей все казалось, что пальцы должны наткнуться на иголку, хотя невозможно это, думала: “Что за недоверие к собственной сумке?”
А пульт от машины оказался в кармане. “Это переходный возраст. Ничего нет стыдного, если Мальчик плачет во сне. Надо было так сказать, — проговаривала женщина про себя свои слова к сыну и трясла пультом на машинную дверцу, словно собаке с приказом “лечь!” — Надо было сесть, поговорить с сыном. Он ждет поддержки от матери, ему трудно, он не понимает, что с ним, ему 15 лет. Он маленький”.
На завтрак мама оставила ему плошку оливье, четыре сосиски, два яйца вкрутую, бутерброд с сыром, бутерброд с икрой. На плите — ковшик какао. В холодильнике на верхней полке лежала коробка с пирожными.
“Два эклера с шоколадной глазурью, две корзиночки с клубникой, два лимонных печенья. Для воспитания воли. До ужина трогать нельзя. Ведь я надеюсь на тебя, сын”, — проговорила она почти вслух, шевеля губами и нетерпеливо следя за медленными чугунными воротами, тяжело отъезжавшими в сторону, чтоб пропустить ее машину.
Мальчик приоткрыл крышку — эклеры с шоколадной глазурью. Именно с шоколадной! Не с белой глазурью и белым противным кремом внутри.
— Именно что с шоколадной! — громко упрекнул Мальчик высокое кухонное окно, откуда лилось золотое и теплое, и вдруг так развеселился, что легко забыл про холодильник, про глазурь и, взвихряя стоялый воздух квартиры, понесся в свою комнату…
Машина женщины вильнула в переулок, весь центр был перекрыт в честь Дня победы. Сворачивая в Хлебный, женщина краем глаза урвала майское цветение старых больных яблонь, словно выпрыгнувших к ней из пролетного двора. Ей стало жалко, что их скоро спилят, кривые натруженные их тела уже были помечены белесо начертанными цифрами. “Сисястый” — вспыхнуло в мозгу школьное прозвище Мальчика, и она представила большое тело сына в стыдных бабьих складках. Мальчик был крупный — метр восемьдесят, и мог бы быть стройным и даже красивым, но был жирно-оплавленный, плохо двигающийся, с большим румяным лицом и круглыми мягко глядящими глазами. Белки глаз были очень белыми, светящимися, что говорило о безупречном здоровье всех его внутренних органов.
Выезжая на Поварскую, женщина уже слабо думала о сыне, забывала о нем, поглядывала на себя в зеркальце заднего обзора, приготавливалась к любовному свиданию…
* * *
Плащ был огромен, как ночь. Ночь — великая подруга! Ночь тебя потеряет в себе, и ты ни к кому не вернешься… Мальчик осторожно перебирал нежный иссиня-черный бархат обильных фалд.
— Мама, это вроде карнавала…
— Так дорого? — равнодушно удивилась.
Но купила этот бархатный ливень. Мама никогда ни в чем ему не отказывала.
— Мама, посмотри, какой у меня плащ!
— Что это за игра?
— Это не игра, мама. Это не игра…
Плащ лег на плечи и пал мягкой и огромной тьмой, помавая тяжело за лопатками, за крестцом запыленным подолом. Он был прохладный и нежный. В нем было легко и весело. На каждое, самое маленькое, движение плащ отвечал подробным шелестом и долго затихающими вздохами мельчайших складок. Плащ плыл над паркетом, чуть-чуть (на волос) не доставая до него. Плащ хотел полета и подвига. В плаще толстых не бывает! В плаще порывы и ловкость! И горячие удары большого преданного сердца.
— Ура! Я гений тьмы, я рыцарь ночи! — противным фальцетом прокричал Мальчик и понесся по начищенным паркетным гладям, дробившим солнце и бьющим в мягкие темные складки плаща острыми копьями света.
Он носился по квартире с гиканьем и топотом, сотрясая мебель и люстры, пока снизу в пол не застучали. Он так захохотал. Его ждали! Его уже ждали! Сегодня великий день! Сегодня он обретет друзей своих!
И выскочил на улицу.
Улица ему обрадовалась. Маленький дворовый сад бормотал свое, задыхаясь от света и топорща новенькие листики. Они блестели и сильно пахли. От них вскипали сопли, и хотелось чихать. Две кошки пронеслись. И киргиз или же калмык с метлой смеялся вволю, сам себе в лицо возвращая свой короткий жаркий смех. Выпивший или просто веселый киргиз. Окна в доме стояли открытыми, но в них было пусто. Занавеска в одном окне вылетела наружу и дрожала, цепляясь за майский воздух. Все было светло и тихо. Но за домами, с Нового Арбата, шло глухое шевеление праздника.
— Привет тебе, о, азиат! — прокричал Мальчик, топая мимо и мощно, толсторуко взметывая черные крылья к самому носу дворника.
Киргиз не перестал смеяться. Он жмурился и чихал — весенний киргиз, он кружился с метлой, топоча чувяками, кружа наспинную свою надпись “РЭУ-5”.
“В степи сейчас цветут тюльпаны!” — догадался Мальчик и сразу увидел пламенеющую степь. Увидел разгорающееся небо. И юрту, и маленьких степных лошадок с нежными лохматыми ножками и молочными весенними соплями, и горький дымок кочевий. Увидел юную иссушенную руку над кизяком и горючий дымок сквозь пальцы, увидел пенный кумыс над обожженными лицами. И непонятные, кривые и сильные слова чужого языка. И далекие красивые горы. Мальчик никогда там не был. “Вырасту, поеду в степь. Весь мир объезжу!” — торопливо пообещал себе Мальчик, убегая от киргиза-калмыка и забывая о нем.
Пустой весенний, временно оставленный всеми, бульвар и черная ракета-Мальчик. “Можно и на проезжую часть!” — понял Мальчик и зачавкал по жирному газону на дорогу.
Он думал: “Все мое. Классно, как классно!”
Огромный такой и тихий-тихий, освещенный праздничным солнцем, город. Он стоял над Мальчиком и смотрел на Мальчика. И Мальчик вдруг подумал: город был до него и будет после него. Понять это было невозможно. И даже почувствовать. Дома бульвара (сплошь сталинский ампир с итальянскими белоногими колоннадами под крышей), после мутной зимы освещенные прямым майским светом, рухнувшим с неба на весь город, хотели, чтоб он их любил. Они красовались. Для мальчика старинные, они слепили стеклами, манили балкончиками, запеленатыми в бурые стебли ползучих растений, посвистывали башенками, они громоздились, усмехались… Но он был слишком юный и быстрый и слишком давно их знал, чтоб долго помнить о них, пробегая, а их язык был медленный, тайный, едва различимый. Но все же на миг он вскинул глаза — вот сейчас Мальчик есть, и город смотрит на него. Древний, но залитый весной и праздником. Немножко заболело сердце. “Здоровски! Как здоровски все!”
Он хотел уже свернуть в переулок, где его ждали, где была встреча, но медленный гул праздника клубился впереди, довольно близко, и Мальчик решил на минуточку забежать, посмотреть, как катятся старинные военные машины.
Парад уже закончился, и по Новому Арбату возвращались с Красной площади машины Второй мировой войны: “катюши”, похожие на эвакуаторы, какие-то жучиные штуки с пушечками — “сорокопятки” и зеленые грузовики с дощатыми кузовами — “полуторки”, каких мальчик никогда не видел. Совершенно непонятно было, как все это — едущее, дребезжащее, кашляющее, скрипящее, все эти дряхлые пушечки и спесивые кругломорденькие “эмки”, вся эта ненастоящая дребедень — могло выиграть хоть в какой-нибудь войне? Это были какие-то драндулеты! Ну, сравни хоть со “Звездными войнами”. Ну, право! Понятно, что наша страна самая бедная, но не до такой же степени!
Но особенно поразили мальчика солдаты в “полуторках”. Они стояли на кривом борту, по колено им, их трясло и качало, и было видно, как они жалко, как бедно одеты. В зеленых, под горлышко, суконных гимнастерках с телячьими широко растянутыми ремнями. На ремнях — медные звездастые пряжки вдавлены во впалые животы. Такие пряжки продают на арбатских развалах. На узких, полуразвитых еще ребрах не было у них бронежилетов! Вонзи хоть перочинный ножик, если хочешь! Мальчика поразили их лица под пилотками. Как детдомовцы, как будто все вокруг для них — чужое. У этого чужого все для счастья есть, оно круглое и не проникнуть, и оно смеется над сиротами. “Они младше меня!” — увидел мальчик. Но при этом они все-таки были взрослые дядьки. Не понимал, почему они казались ему маленькими-маленькими, хотя плыли высоко над его головой, покачиваясь в рассохшихся досках, стрижено подпирая веселое небо. В них было очарование и упрек, и хотелось приятное что-нибудь сделать для них, крикнуть горлом, чтоб все ахнули и очнулись, только он не знал, что да как.
“Они в костюмах, просто в костюмах, типа косплееров, — убеждал себя Мальчик, — они обыкновенные, они по Арбату ходят и в метро ездят”. Но он никогда не видел вокруг себя таких скудных, детских, немного опустошенных лиц. Мальчик стал проталкиваться к бордюру. Веселые люди вокруг него сжимались, растроганно блестели, что-то хорошее кричали в уши и показывали, как надо и “во-он как было… И э-эх”. Люди весело крыли Советскую власть, а Мальчик боком выкатывался из-под их ног, протискивался к краю.
Он вывалился на самый бордюр, так близко к дороге, что грузовик мог зацепить его бортом. Мальчик был взволнован. Он подумал: “Пусть они на меня посмотрят!” Потому что было совершенно очевидно — сейчас “полуторка” уедет, и больше он их не увидит никогда.
И, правда, посмотрели! Люди в суконных гимнастерках и кирзовых сапогах поверх зеленых штанов, заметили мальчика. И все, как один, повернули к нему лица. Волна паники ошпарила мальчика. Сейчас они заржут, что он толстый. Как в спортзале. Как на линейке! Что он идиот, идиот!
Он хотел метнуться назад. Но наткнулся спиной на твердотелых людей. Сейчас заржут, будут орать: “Жиртрест, молокозавод, сисястый”. Те, задние, его не пропускали, а солдаты, мучая своей невозможностью, проезжали мимо. Но солдаты ничего не орали, они молчали. Они покачивались в ритме движения в деревянном кузове. На земле люди болтали, как хотели, а эти молчали у себя наверху: все лица, как одно, — на Мальчика.
Но у него же был плащ! И тогда он им взмахнул. Солдатам взмахнул: привет вам!
Люди в кузове тут же обрадовались. Засмеялись, замахали ему. На миг даже показалось, что облегченно выдохнули все разом после его взмаха. Как будто очнулись. А то могли уехать, а он бы не поздоровался! И они бы все ждали, все бы удалялись, смотрели бы на него, а он бы стоял, как настоящий идиот у доски на уроке. Нет! Он легко и красиво взметнул свои черные крылья: привет вам, солдаты! И сразу стало много движения у них. Кто-то пронырливый раздвинул их ряды и выскочил вперед — солдатик с гармошкой заиграл, замигал, запрыгал, ныряя под ноги товарищам и вновь выпрыгивая над бортом грузовика стриженой головенкой. Пел комариным тенорком что-то щелкающее, коротко взлетающее, прострельное, что-то — слов не разобрать, но солдаты дружно грохали в ответ каким-то единым тяжелым охом и в самых заверченных коленцах тонко, разбойно и лихо досвистывали куплет. Так они отвечали Мальчику на его восхищенное внимание.
Восторг раздул грудь Мальчика. Солдаты кричали лично ему, он от счастья не понимал — что. Звали с собой, что ли?.. Он им не казался ни жирным, ни идиотом. Нормальный пацан! “Классно! Как классно!” — Мальчик задыхался от стука своего сердца.
Люди вокруг Мальчика тоже махали, кричали, плескали руками вслед грузовику. Тот уезжал. Солдатики перестали махать, как будто потеряли силы, молча удалялись, покачивались. Только один, с гармошкой, все пел и плясал в ногах у своих товарищей…
Вот они уехали, и всё. Мальчик опять смутно подумал о том, что тревожило его уже давно: все, кто ему нравятся, уходят очень быстро. Но тут Мальчик вспомнил, куда шел. Здесь недалеко, в Хлебный переулок, он на минутку вышел сюда, на парад посмотреть, на машины военные. И, навсегда уходя от солдатиков Великой Отечественной войны, он, шевеля губами, проговаривал слова про то, как будет рассказывать о них своим друзьям. Значит, таким каким-то образом солдаты немножечко еще побудут рядом. Это к тому, что никто никуда не девается. Никто — никуда!
* * *
Все еще радостно дрожа, свернул под арку в Мерзляковский переулок. Уже на подходе к Хлебному увидел худенького старика в инвалидной коляске. Старику отсюда, сквозь полукруг арки, видна была часть Нового Арбата, по которому военная техника катилась вспять. Здесь сутолоки не было, и старик отсюда наслаждался зрелищем один. Старик давно следил за Мальчиком, так остренько поводил сухим личиком и вот — смог-зацепил взгляд Мальчика и замахал, заныл. Подходить не хотелось, чтобы не потерять связь с уехавшими солдатиками. Но Мальчик уже встретился глазами с бледными, как будто выплаканными, глазами старика. Пришлось подойти.
Мальчик взгромоздился над стариком, весь крылатый, нуаровый. Повел плечами, и плащ в ногах его запел, ласкаясь к икрам.
— Вы были на параде? — спросил Мальчик, вежливо заводя беседу.
Грудь старика сверкала золотом и рубинами. Мальчик засмотрелся.
— Не был, — тут же ответил старик, быстро глянув на воздух у себя под коленками. — Я на войне был, — добавил и продолжил чего-то ждать.
Тогда Мальчик приободрил старика:
— Америка сейчас бесится.
— Почему? — удивился старик.
— Ну, как! Мы их победили. У нас День победы. Им же обидно. Побежденным всегда обидно.
Старик аж задрожал своим усеченным тельцем. Он запрыгал мячиком на сиденье, и стало видно, что коляска ему велика. Лицо затряслось, а морщины под глазами наполнились влагой. Старик сильно покраснел, потом сильно побледнел. Он открыл рот, и Мальчик сжался — опять ему будет! Опять он ляпнул! Запылал, опустил низко голову, стал сопеть, возить ногой по асфальту, уперся тоскующим взглядом в колесо, в трещину в асфальте и потом стал следить за мятыми лепестками, принесенными из какого-то двора сквозняком. Лепестки крутились по асфальту у колес, цеплялись за трещину и вдруг приподнялись все разом и запрыгнули стайкой на колени старику. Мальчик изумился, как они это сделали? Старик все это тоже видел. Лепестки лежали на остатках солдатских ног и никуда не хотели. Старик засмеялся. Мальчик улыбнулся — старик не злой был.
— Парень, купи у меня книжку.
Мальчик, не веря себе от счастья, закивал круглой головой. Его точно не будут ругать! Орать на него не будут!
Под плащом он сунул руку в карман и вынул тысячу, скатанную в трубочку — его деньги на весь день. Высунул руку из плаща и отдал трубочку старику. Тот, не глядя, взял и протянул в ответ тонкую, старенькую, красно-бурую книжицу. Маленькая, в ладонь мальчика, тому показалось даже, что записная такая книжка. Она вся иссохла и ничего не весила. На ней выбито было название. Но позолота с букв осыпалась, и прочитать сразу было нельзя. Горячая ладонь Мальчика была ей так же велика, как коляска тельцу старика.
— Спасибо, — сказал Мальчик, все еще пряча глаза и поглядывая на книжицу, такую же бедняцкую, как военные машины на параде, как суконные гимнастерки солдат, как их лица.
— Это я сам написал. Это стихи. Я поэт, — проговорил старик с тревогой в голосе.
— Классно, — сказал Мальчик, втянул руку с книжкой в складки плаща, сунул ее в нагрудный карман, и она тут же пригрелась у горячих ребер ребенка.
“Классно! — восторгался про себя Мальчик. — Дед — поэт. Пишет книги. Классно!” И смело посмотрел на старика.
— Хотите, я вас докачу? Вам же трудно крутить. Вам докуда? — предложил Мальчик, разгораясь приятным волнением и не думая, что опоздает идти дальше.
А старик обежал своими мокрыми глазами пышное лицо Мальчика и снова развеселился:
— Ты лихач наверняка, а если я вывалюсь?
— Да вы что? — поразился Мальчик. — Я вам что, совсем идиот?!
Опозориться он никак не мог. Он заметался, замахал руками, взвивая черно-шелковые вихри, и туда-сюда попрыгал, показав, как он ловок, силен, как он приподнимет коляску над ямкой, прямо вместе с усохшим тельцем, тихонечко поставит ее на той стороне, а ветеран даже не ударится, не почувствует, а потом лихо прокатит по самому краю траншеи, где, косматая, сочится ржавчиной труба (вот туда навернуться!), но — внимание! — он умело обогнет насыпь и не зацепит вон ту-у горбатую помойку. Такой он совершит марш-бросок. А дальше они уж помчатся по ровному!
— Нет уж, — сказал старик. — Я сам! — и взялся за колеса, укатываться. Сильно надавил руками на колеса, и коляска невесомо развернулась обратной стороной к Мальчику.
Мальчик смотрел, как подрагивает стриженый седой затылок над худой шеей, зажатой стареньким воротничком. Удалялся.
Всегда получалось, что те, кто становились нужными, были Мальчику намного нужнее, чем он им. Так иногда уличные животные подходят к нам и зачем-то бегут торопливо на своих маленьких ногах вдоль наших шагов. Ярко смотрят младшими глазами снизу. Но не выдерживают и отстают.
“Надо спросить про руки”, — догадался Мальчик.
— Вы их тренируете? — крикнул Мальчик и подался за стриженым затылком, сокращая разрыв.
В то же мгновение поднялся ветерок, несильный, но уже хорошо нагретый майским полднем. Ветерок бросил новую горсть лепестков, те бессильно заметались между спицами стариковской коляски, Мальчик загляделся на них, не понимая, откуда их приносит — ни одной яблони поблизости, старик крутил колеса своего транспортного средства, выданного государством взамен оторванных ног, а шелковый край тонко скользнул в сквозной и звонкий проем между спиц и стал надежно наматываться-увязать в колесе. Плащ сильно дернуло, и Мальчика кинуло на старика.
— Ну, ты даешь, парень! — удивился остановленный. — С тобой не расстаться никак.
— Извините.
Мальчик поднялся с груди старика. Он больно уколол лицо орденами. Он боялся заплакать.
— А я не обижаюсь! — весело крикнул старик. — Ты молодец!
Мальчик тут же поверил. И сильно дернул плащ свой.
— Ты так порвешь, — заметил старик.
Он умным движением покрутил свои колеса чуть назад, потом чуть вперед, тогда плащ ослабил хватку и, легко выскользнув, вернулся к Мальчику.
— Здоровски! — Мальчик вновь восхищался.
Старик тоже радовался, глядя на большого Мальчика.
— Вы одними руками управляете, — заметил Мальчик, — а сами небольшого раз… роста.
— Именно что размера, — уловил старик, окончательно отказавшись уехать от Мальчика. — Был роста, стал размера. Я с войны такой. Я привык. Я руками хожу.
— Здоровски, — неуверенно повторил Мальчик.
— Нормально, — подтвердил старик.
Старик уже нравился Мальчику до невозможности. И очень хотелось рассказать про сны, про всё, но Мальчик не знал, как. Может, про это вообще никому никогда нельзя рассказывать? А какими словами? И — что? Что именно?.. Мальчик не помнил снов этих. Даже сегодняшних утренних слов, вырванных из последнего сна, он уже не помнил. Только сильную, острую и свежую грусть от всего этого.
Мальчик боялся, что старик уедет, и боялся начать говорить. Он надеялся, что если расскажет про эти непонятные сны, то они больше никогда не явятся к нему, и не придется лить сонные слезы, и потирать стесненную грудь, и цепляться за что-нибудь яркое, пытаясь развеселиться. Поэтому он стоял, слегка загораживая старику проезд. Чуть-чуть не пуская его вперед, ехать дальше, уйти от него, от Мальчика. Он хотел, чтоб ему всегда было хорошо. Поэтому он не отпускал старика.
— Нормально, — повторил старик, слегка отъезжая и умно примериваясь, как бы объехать его наконец, такого огромного. — Мне еще повезло. А есть народ — и без рук, и без ног… Это, брат, кому как выпадет.
— Как это? — поразился мальчик. — Как же они живут-то? — всполошился, замахал руками, плащ опять запел.
— А куда деться? — отозвался старик, думая о своем и забирая с левого фланга, но заехал на неровное. Отступил-перестроился и выступил с правого фланга, опасно взгромоздясь над траншеей. — Какое тело дано, брат, в таком и живешь, — процедил, деловито меряя взглядом большое тело Мальчика.
— За ними ухаживают! — догадался Мальчик. — За ними кто-то ухаживает? — молитвенно воздел руки и горячо вспотел.
— Естественно, ухаживают, — подтвердил старик, осторожно скатываясь с траншейной насыпи. Поджался весь и, хищно сузив глаза, бросился на таран. Но сильно ударился о Мальчика и забуксовал у ног его. И отказался от наступления. — Вот уже битый час мы с тобой тут толчемся, а я ведь праздновать хочу! — захныкал побежденный.
И Мальчик сдался. Ему стало стыдно. Конечно, старый фронтовик уже должен сидеть за праздничным столом со своими боевыми товарищами и поднимать горькие стопки, и плакать слабыми глазами, и петь военные песни, и кричать “ур-ра”.
— Извините, — прошептал Мальчик, сам готовый заплакать. Он поднялся на траншейную насыпь и освободил проезд. — С праздником!
— И тебя так же, — буркнул старик, бешено крутя колеса, мотая телом для усиления движения и раздувая ноздри в предвосхищении свободы.
— А вам хватит? — тихо, почти неслышно спросил Мальчик в спину старика, стараясь сдержать сожаление от расставания.
— Чего хватит? — отозвался старик, не оглядываясь, но замедляясь, он тоже еще не совсем разлучился с Мальчиком.
— Денег, чтоб праздновать?
Старик взвизгнул своими колесами, и те прочертили на асфальте черные зигзаги — так молниеносно развернулся старик всем своим агрегатом обратно, лицом к противнику своему.
— Тыщу не хватит? Мне тыщу — и не хватит? Ты издеваешься, парень?!
— А как праздновать?! — тоже заорал Мальчик. — Что вы друзьям своим предложите? Стакан водки, кусок хлеба?! Опозориться хотите? Праздничный стол! Салаты хотя бы! А горячее? А торт?!
— Ну, довел ты меня. Довел же! — старик стучал кулаками по коленкам, где кончались ноги. — Просто взял и доконал!
Стало видно, что старик больше не хочет казаться старше и умнее Мальчика. Что весь запас его старшинства и ума закончился. Закончилось терпение. Закончилось все. Старик запищал:
— Нету их никого! Ты хоть понимаешь, а? Ни одного не осталось! Я на эту тыщу один и напьюсь, и наемся. Ты хоть понял, а? Во так вот! — старик резанул себя ладонью по горлу, показывая, как напьется и наестся, потом вцепился побелевшими пальцами в колеса и крутанул их вперед, вновь сильно ударясь о Мальчика. — Это хуже нет, парень, когда друзья твои умирают, — зашипел оглушенный. — Это врагу не пожелаешь, товарищей своих пережить…
Мальчик совсем перестал дышать. Ему тоже было больно — старик въехал башкой прямо в живот ему, а ребром коляски под коленки. Там что-то громко хрустнуло от удара. Мальчик подумал: “Вот сейчас отломятся ноги мои”. Он казался себе сокрушенным, но не до конца, ему все-таки верилось, что если он не упадет, то старик оценит это.
— Мы — не вы. Мы — не вы. Ружей даже не было. Винтовок, я извиняюсь, Мосина даже! Бинтов! Курева!.. Даже Бога у нас не было. А товарищи у нас были.
Вот они — ответы!
— Не верь никому, что забудешь, что жизнь длинная… Жизнь всегда одинаковой длины. Как вначале. Ничего не забывается. Оно всегда с тобой. Даже если мозг ослабнет у тебя, то тело будет помнить. Тело не все у тебя — волосами помни. Если лысина на башке, тогда еще что-нибудь — ноздри, уши твои, ногти — ничего не могут забыть. Сколько тебя остается в мире — стольким собою ты помнишь! Товарищи твои живы, остальное — дребедень…
Хотя слова были совершенно непонятны и даже несуразны, но их звучание, напор и огонь, исходящие от убывающего старческого голоса, и были ответами Мальчику на те вопросы, которые он не умел задать. И разгадками снов.
— Товарищи твои главней всего в жизни…
— Я понял, понял, — Мальчик попятился, не в силах больше выносить это переживание, которое сам же и исторг из куцего старика. — Вы только не нервничайте, вы же старый, вам, наверное, нельзя. Я пойду, извините, пожалуйста, товарищ ветеран… — он повернулся и быстро пошел прочь.
“Это рост у тебя, поэтому ты грустный. От роста грустный. Рост установится и грусть пройдет”, — бормотал старик про себя, скрипя натруженными своими колесами и думая о Мальчике. Думал, что тот его слышит и утешается его словами. Вот, сначала не хотел говорить, а теперь говорил и уже не хотел остановиться. (Он ведь сразу заметил, какой печальный этот ребенок).
— Мне твою тыщу на две недели хватит, — рассуждал старик вслух. — Плюс пенсия, плюс продуктовый подарок от мэрии…
Вздрагивал, надеялся, что его окликнут. И плакал, и ехал, и солнце играло его нагрудным золотом, а он желал, чтобы им восхищались и чтоб над сединами его стрелял салют.
Пока грозный невидимый главнокомандующий не окоротил его:
“Спрячь свои язвы и увечья, народ. Если ты честный!..”
Тогда старик втянул сопли, зажал волю в кулак и зарулил к магазину.
* * *
Вот как раз на середине двора они и встретились. Сам магазин-подвальчик, недосягаемый для старика, располагался за тротуаром. Преодолеть нужно было не только бордюр, отделявший детскую площадку от тротуара, но и крутой спуск в подвальчик. Старик, конечно, не собирался скатываться в преисподнюю, гремя колесами и орденами. Он хотел подождать у крылечка, попросить самого честного: “Купи мне хлеба, товарищ, сто граммов сыра российского, сто граммов колбасы докторской и поллитровку белой, сам понимаешь! А курево у меня есть”. Но, увидев ее, старик заколесил к ней.
Она показалась ему худой, несуразной, слишком длинной для своего естества. Как будто бы выпала откуда-то и озиралась здесь, в чем-то серо-блестящем — немного доброй, немного нервной, то ли хотела быть красавицей, то ли, наоборот, окончательной грымзой. Ясно видно было: она ни на что не решалась, ни к чему не готова, застигнута врасплох навсегда. Недотепа, короче.
Он решил ее попросить все купить — эта сдачу точно не стырит! А подъехав, запаниковал: “Ничего себе! Ничего себе!” — так сияли ее бледные глаза.
“Отъеду-ка я…” — сразу решил. Но женщина уже улыбалась ему. Влеклась, шурша и делая обманные движения, как бы не решаясь подойти. Так богомол притворяется прутиком.
— С праздником, дорогой наш ветеран! — пропела женщина фальшиво.
— И вас так же! — отозвался, тоже стесняясь.
Снова сделал попытку покрутить колеса, но был цапнут наточенной ручкой. Волосы (цвета ее платья) качнулись, когда она склонилась над ним, и душно пахнуло молодым телом.
— “Красная Москва”, — поразился старик.
— “Шанель номер пять”, — волосы отрицательно качнулись.
Старик увидел, что она боится.
— А пахнет похоже, — сказал старик.
Женщина быстро распрямилась и, радуясь своему знанию, сказала:
— Мы в свое время просто украли запах “Шанели”, огрубили его и создали “Красную Москву”, — и, почувствовав свое превосходство, ласково предложила: — Вам, наверное, в магазин?
— Нет, — сказал старик, обижаясь за русских.
— Я вам все куплю, — настаивала.
Старик тогда быстро назвал, что купить, чтоб скорее все кончилось, чтоб хитиновый шелест ее покровов скрылся за теми кустами, чтоб женщина — как выступила, так и обратно слепилась бы с изнанкой мелкоцветущих ветвей у ограды, чтобы побыть одному в майском, уже вечереющем, денечке. Чтобы притвориться, что он никогда не встречал эту женщину. Он бы закрыл глаза, и запах солнца, и кирпичной стены с отбитой штукатуркой, и ярких липких листьев, и железной качели, и даже звон кружащегося чая из низкой форточки — вся тишина арбатского двора — ему, внутреннему, сердечному, горячему и дрожащему, сказали бы: ты молодой, ты не старик, ты молодой и грустишь от роста. Он хотел подумать о мальчишке, чью грусть он внезапно понял и сразу же полюбил, он хотел посмеиваться, вспоминая их неуклюжую встречу и отвечать, и представлять, куда он теперь пошел и с кем он там разговаривает, и посмеиваться от этого. Вот что он хотел, хотел он, чтоб женщина ушла скорее, такой тревогой и страхом веяло от ее серебра и шелеста, и волос, и холодных пальцев, и даже запах ее был ложным.
Старик протянул ей скатанную в трубочку тыщу. Женщина как будто гранату в его руке увидала.
— Вы что, гражданка? — негромко воскликнул он с укором, когда она шарахнулась, а солнце заметалось по ее мокрому блеску, по всем ее ломаным линиям. — Вы же сами предложили…
А она зашуршала, опомнилась и тихо сложилась в позу вежливого внимания.
— Я оступилась. Здесь камушки.
Вновь зашуршала и потянулась, захватила ногтями трубочку-денежку, медленно поднесла к глазам. Ее удивительные глаза почти не мигали. И в них что-то вспыхивало все время. Вспыхивало и гасло. Вспыхивало и гасло. Непонятно, как.
— Вы разверните, она целая, — сказал старик и точно решил: “Укачусь, когда спустится”.
Женщина спустилась в подвал.
Старик рванул через двор.
* * *
А он позабыл их. Всех сегодняшних. Сам себе клялся и верил — запомню! Не навсегда, не на всю жизнь встретились ему киргиз, солдаты и дедушка на колесах. Зря он замирал от них, готовый ахать, бурно участвовать в их делах, в их событиях. Он был слишком юный и не умел не только помнить, но даже просто стоять на месте не умел. У него получалось только мчаться вперед. Тем более, за весь день ни одного гада не встретилось. Путь был открыт ему!
Вот он летел на встречу со своими товарищами (кто ему сказал: товарищи важнее всего в жизни? О, как это верно!), а к нему по желтому переулку катился небольшой розовый шар.
— Где атласные панталоны? — верещал шар издалека. — Рубашка с брыжами? Где твой камзол и галстук бантом? У тебя из всего один плащ! Нагнись! — шар подкатил, подпрыгнул, взметнув игрушечные ручонки, и Мальчику ожгло щеки.
— Ты чё делаешь? — крикнул, заслоняясь.
— Не трогай! Отклеятся! Отпадут! — шар завертелся, завис на миг и покатился вокруг Мальчика, осматривая плащ. — Шикарно! Шикарно! Мы запарились. Ждали, ждали!.. Ну, ты чего стоишь-то? Шелк? Бархат?.. Шикарно! Ну, ты тормоз!
А он не знал, как ему идти-то — шар катался у него в самых ногах, топтался твердоватыми башмаками на его кедах. И щеки больно щипало. Он скосил глаза, посмотреть, что со щеками.
— Красиво? Нравится?.. Мы думали, вообще без Гения останемся, без Ночи. Мы опупели, мы чуть не сдохли! Ну, идем, что ли?
Шар покатился вперед, сверкая белыми панталонами, кудряшками, ленточками, зубами и глазами. Шар посвистывал, посмеивался, взлетал и прыгал, и вертелся, как хотел. Его ленточки и кудри цепляли залетные сквозняки, а глаза и пуговки на шейке поблескивали, когда вбегали в солнечные пространства.
Прибежали к остальным.
— Ну как? — самодовольно спросил шар, словно Мальчик был его собственностью.
— Где панталоны? Брыжи?
— Пижмы!
— Не пижмы, ха-ха, пижма — цветок, растет на помойках. Где хотя бы камзол?
— Пижмы бывают! Бывают! На рубашках! На рубашках!
— Шикарно! Шикарно! Бархат-шелк!
— А пижмы?
— Он запахнется красиво плащом — и хрустальные слезы.
Все сразу замолчали и стали смотреть на Мальчика. Он потрогал пальцами хрустальные слезы на своих щеках.
— Могу уйти, — сказал Мальчик, надеясь, что его не отпустят. — У меня только плащ один. Все остальное… Всего остального… насчет брыжей… этого нет. Не было моих размеров. Я толстый.
Он распахнул плащ, и все убедились — да, толстый.
Все молчали.
“Я их запомню. Я повернусь и уйду. Но запомню: эти, точно, мне на всю жизнь. Эти — друзья”. Стараясь не выронить ни одной слезы, высоко вздернул лицо и не моргал переполненными глазами.
— Так! Так!
— Правильно! Правильно!
— Классно! Шикарно! Стой! Не дыши!
— О, гениально! Здоровски! Блеск!
— Так! Так!
Новой лавиной щебета, звона, гомона, кряканья, карканья, визга и дикой долбежки окатило огромного Мальчика. Сильно тянули за плащ, сильно повисли на левой руке, правую раскачивали с противным припевом, словно хотели забросить повыше. Кто-то пристроился на ноге и заунывно тянул: “Покачай”. И кто-то, слепя непрожеванной карамелью, сопел уже у самых глаз, и кто-то другой больно закручивал пряди над ухом. Чтоб они все не свалились куда-нибудь, он решил даже не шевелиться. Даже почти не дышать. Растопырясь, держал их, копошащихся.
* * *
Надо было взять левее, на гравийную дорожку, но там старенькие колеса совсем раздробило бы о мелкие камушки, а коляску и тело растрясло б. Он и ехал по грунту, хорошо прибитому множеством ног, лысому и твердому, с мелкими выпуклостями яркой травки. Но по грунту он доехал до бордюра, уперся в бордюр, через который не перемахнуть, нужно все равно вывернуть на дорожку, с которой открытый выезд из двора.
Вот эти потерянные минуты и стали его окончательным пленом.
Голос женщины был уже влажным и атласным. Словно бы из подвала она выросла, как растение из земли.
— Ах, вы где! Ах, вы вот! — пела она похорошевшим своим голосом, выбегая на свет, и прямо через двор махала ему, как близкому.
Она махала черной, длинной, как спица, бутылкой, наискось дорого схваченной золотой наклейкой. Но и вторую руку поднимала, соблазняя — в ней покачивался тяжелый пакет.
— Вон там симпатично! — указала на лавку под липой.
И первая побежала на стеклянных каблуках, а он, как на веревочке, катился за ней.
— Все, как вы хотели, — пела женщина, расстилая на лавке салфетку. — Даже еще лучше.
Она вывалила на салфетку мокрые гроздья черного винограда, два зеленых яблока, рваные листики мяты и, содрав фольгу, с усилием разломала холодный шоколад, а в довершение вонзила в зазор между фруктами сверкнувшие, как злые слезы, рюмки. Из глубин липы по ним било светом.
— О! — воскликнул старик искренне.
Женщина протянула ему ладони, полные монет и розоватых сотенок:
— Ваша сдача.
Старик отнекивался:
— Это не моя тыща.
Заметил разумно:
— У вас один кагор и тот вон марочный!
Помолчал. И сказал:
— Бросьте валять дурака, гражданочка.
Она согласилась:
— Я скинулась. Я с вами сложилась деньгами. Могу я побаловать ветерана в День победы? И давайте же выпьем с вами за победу!
Старик кивнул. Глотнули лекарственного вина.
— Ура! — крикнули где-то.
Вино прокатилось по пищеводу и приятно зажгло пустой желудок.
— Ой, как жалко! Ой, как жалко! Ой, как жалко! — заголосила женщина, имея в виду ветеранов.
Старик приготовился важничать, но женщина вдруг остановилась и начала самооговор:
— Я все время думаю. Все время. Постоянно.
На скулах у нее проявились два алых пятнышка. А сиянье в глазах, наоборот, смягчилось и рассеялось, поэтому старик осторожно заглянул в них. И озадачился. Старик отвел глаза и бодро оглядел блистающий цветением двор:
— Пора на острова!
— Вот, покушайте, — женщина отщипнула от грозди пару ягод.
Старик послушно сунул их в рот, прижал языком к пластмассовому нёбу — ягоды, придавленные к протезу, брызнули, рот заполнился острым соком, и у старика побежали слезы.
— Вам кисло? — весело удивилась женщина.
Старик отрицательно тряс головой.
— Манатки собирают, — перхал старик. — Иван с Вадимом.
Женщина прикусила передними зубами ягоду, и у нее она тоже брызнула на губы соком, а женщина втянула ягоду и стала мелко-мелко жевать ее закрытым ртом, челюсти двигались и тихо пощелкивали, а лицо, тем не менее, прояснивалось.
— Он сладкий! Видимо, у вас пониженная кислотность.
— Они землянку выкопают. Умно лапником выстелют, а сверху брезентом — и до Покрова не жди. Как Чук и Гек, — старик засмеялся.
— Увижу кого-нибудь и начинаю о нем думать, — женщина сглотнула виноградную слюну. — У вас так бывает?
— У них же ноги, им что! Удочки, всё есть. Наборы крючков. Ночью по пятьдесят граммов у костра примут душевно… и чай с брусничным листом.
Встряхнув бледными волосами, женщина мелко рассмеялась. По лицу сетью трещинок пробежали морщины. Старик отвел глаза — он не хотел, чтобы она старилась.
— Товарищи мои, Иван и Вадя. Азартнейшие рыбаки. Злейшие враги городского уюта. Зовут каждый год, но я понимаю, не соглашаюсь, — и стал смотреть на шоколад.
— Думаю, думаю, думаю, — ныла женщина, будто у нее разболелся зуб.
— У них палатка брезентовая, саперная лопатка имеется. Котелок, чайник, два ватника, две пары сапог. Пара ножей… крупы, курево — полный комплект.
— Даже думаю: подумаю о чем-нибудь другом…
— В самую глушь, где ничего нет, никакого продмага, зато какой там сказочный лов, гражданочка! На островах!
— Но не могу! Так и думаю про то, что первое пришло на ум.
— А осенью вернутся с островов, им заряд бодрости на всю зиму. Подлецы!
Старик снова рассмеялся. Было видно, что он любит своих товарищей и не обижается на них за то, что его, калеку, не берут с собой они на летнюю рыбалку. Более того, сейчас, сию минуту ему хотелось взять шоколадку. Он на нее давно посматривал, хотел все сильнее, но не решался, жадно смотрел и стеснялся, а женщина рассеянно не предлагала. Расстроился, взял листик мяты и положил на язык.
— Ну вот, например, утром пошла поехать в гости к другу. Направляюсь к машине, а дворник-киргиз шаркает метлой. Тополиные сережки там у нас нападали. И вот я целый день теперь слышу это “шир-шир, шир-шир”. Он что, не мог подождать, пока я отъеду? Но он же киргиз, ему не наобъясняешься. Вот буквально так: “шир-шир, шир-шир”. И по мозгам! И по мозгам! А как я подойду, скажу? Тем более, у них война началась, переворот, у них людей убивают, а тут я со своими пустяками. Но — противная же метла у него!
Женщина встала и нарочно спародировала, как киргиз подметает. Даже глаза скосила и губы втянула в щель. Старик через силу отвел взгляд от шоколада и рассмеялся от неожиданности — так смешно эта женщина крутилась. Довольная успехом, женщина небрежно бросилась на лавку, посматривая на старика, как на свое.
— Иван на закидушку ловит, а Вадя исключительно на спиннинг. Зато Иван всего “Теркина” “жарил”, а Вадька исключительно “Пани Ирэну”… — и старик махнул рукой, мол, спорщики они, лучше не встревать.
Женщина взбила на коленках волны своего ледяного платья и подтянула подол повыше, чтобы виднелись коленки. Залюбовалась, кокетливо сложив ножки. Задумалась. Голову опустила, волосы упали, закрыв ей лицо, а она в глубине их сама себе улыбнулась.
— Соседка из окна позвала меня: Лена, Лена, заходи, если скучно будет. А мне никогда не бывает скучно. С детства слышу это слово “скучно-скучно”. А что это такое — не знаю, — удивлялась женщина сквозь волосы, спрашивала у старика, что такое скука. Потом ей надоело прятаться, она затрясла слабыми руками, как будто бы сломленными в запястьях, завела волосы за уши, вновь оголив впалое лицо. Повернулась им к старику и стала его рассматривать.
Старик думал: “Не предлагает. А я вот возьму!” Он хотел положить в рот квадратик шоколада, чтобы вспомнить его вкус, забытый за ненадобностью. Как нечаянно вспомнил вкус винограда, раздавив ягоду во рту. Не потому не покупал, что не мог, а потому что надобности не было в радостной еде.
Тут она наконец заметила, что дедушка хочет шоколаду.
— Позвольте вам предложить… угощайтесь… — поводила рукой над едой, смутилась, взяла прямо пальцами кусок шоколадки и шутливо понесла к его рту.
Это какая прорва, какая прорва лет прокатила, и каждый раз в этот день во рту горький вонючий водочный огонь. И каждый раз он даже не пьянел, а только травился. Сильно и внезапно себя пожалев, старик захотел, чтоб рот наполнился сладкими слюнями. Разинул рот и принял питание из чужих пальцев. И как только ощутил вкус шоколада, тут и понял, что не ел его шестьдесят пять лет.
— И начинается, и начинается. Вот что она хотела мне сказать? Вот что? И вот крутится в мозгу и крутится: зачем Маринка меня из окна окликнула? И в таком взвинченном состоянии я приехала к другу… Владимир ждал, все хорошо, мы поцеловались, прошли, я принесла виноград, шоколад, кагор, отношения давно…
И тут же, потрясенный вкусом шоколада, понял еще одно, ужаснувшее его: он не помнит, как прожил эти шестьдесят пять лет!
“Шир-шир, шир-шир, шир-шир…”
— Но — замуж?.. Я даже не знаю.
Эти десять, и десять, и десять, и дальше лет были ведь где-то! Он знал, что есть они, но никому их не видно. Он даже завертел головой испуганно, словно вот сейчас и увидит: застывшая стеклянная река из рубиновых лет — моя утекшая. Вся моя юность воевала с войной. Вся война воевала с моей юностью. А после юности ничего не было.
* * *
Альбирео был в коротких черных штанах, обильно облепленных черными же кружевами, в гольфах на пажах и лаковых башмаках с бархатными пряжками. Пышные рукава белой рубахи схвачены были на запястьях широкими оборками и ими же обшит большой воротник. Правый глаз затянут черной лентой, сливавшейся с черной гладкой стрижкой карэ… Полный светлого жара, юный герцог Альбирео искал своего лебедя, похищенного непроявленными демонами. В поисках ему помогала преданная крошка Серпентис в кукольном облике и забинтованный в рыжее славный рыцарь Регул Лео. Это была красивая история из японского анимэ. Дети играли в нее. Но у них не было Гения Ночь. Никто не хотел быть просто небом. У этого персонажа почти не было слов и дел. Он был фоном. Никто не хотел быть фоном. А Мальчику было все равно. Он так и написал на их сайте: “Лишь бы играть!” И его взяли.
— Ровно? — спросил Альбирео, поправив черную повязку на глазу и моргая зрячим молоденьким.
Мальчик вдруг узнал этот глаз! Серый и в зрачке — испуг. Узнал! Лицо Альбирео было так густо замазано розовым гримом, а единственный глаз обведен черно-синим, что поначалу не понял — чему удивился? Но вот же серый и в зрачке испуг — узнал и захотел немедленно сказать, что узнал!
Но умненький Альбирео все понял и потянул Мальчика за край плаща.
— Куда? Куда? Куда? — заверещали остальные.
— Потрепаться, — деланно смеялся юноша, но, отведя Мальчика от остальных, зашипел, сильно пугаясь: — Не говори им, сколько мне лет!
— Ты Тимохина? Ты из 6 “Б”? — веселился Мальчик.
— Здесь без имен! Я тебя сама знаю. Ты из старших классов. Меня не будут уважать, если узнают, что я малолетка. Им всем по пятнадцать лет. Малютке Си вообще 22! Она со мной дружит. Она уже закончила экономический факультет!
— Экономики в России нет! — радостно вспомнил Мальчик.
— Откуда ты знаешь? — глаз Альбирео смотрел с неприязнью.
— Мама говорит. У нас ничего нет! Будущего даже нет!
Альбирео смущенно молчал, потом сказал с силой в голосе:
— Они — мои лучшие друзья. Если ты скажешь им, что мне 12 лет, я скажу, что ты толстый!
— Альбирео! Альбирео! Альбирео!
— Я что, совсем дурак?! — завопил Мальчик, возмущенный словами герцога.
— Небо! Небо! Небо!..
Регул Лео шумно чесал живот и похохатывал сам с собою. По округлым щекам и мягким довольным глазам было видно, что мысли у него приятные. Мальчик улыбнулся, глядя на него. Регул Лео встретился с ним глазами и тут же прыснул. Мальчик вначале смутился, но потом прыснул в ответ. Немножко похохотали вместе. Альбирео же заскучал и тихонько запрыгал на месте, щелкая пажами по ляжкам и что-то напевая сам себе. Серпентис, путаясь в кудрях, деловито пудрила сморщенное личико. По-обезьяньи смышленые глазки шмыгали поверх зеркальца, ощупывали пустые пространства. Все было тихо вокруг. Мальчик, установленный на щебенчатой присыпочке над тротуаром, тревожился:
— Так? Или так? Или — так? — принимал позы и старался не смотреть на Регула Лео, который нарочно ловил его взгляд, чтоб снова похохотать, но Мальчик удержался, не посмотрел, и тот наконец успокоился, рассеялся, стал позевывать по сторонам.
Мальчик разводил полы плаща в стороны, и тот свисал красивым темным полукругом у него за спиной. Но здесь-то, спереди, в середине, виделся весь обыкновенный толстый Мальчик. Он сводил руки с плащом на груди, скрываясь в угрюмом монолите, но тогда — какое же это небо?
— Ты не парься! — Серпентис высунула из кудрей несуразно взрослую мордочку. — Стой, как стоишь. Виндемиатрикс все равно всех переставит!
— Виндемиатрикс!
— Миа!
— Виндемиатрикс!
— Миа!
— Мой друг! — чирикнул Альбирео.
— Сапфиры и рубины! — донеслось хриплое, и все посмотрели вдоль переулка.
И заорали:
— Виндемиатрикс! Миа!
— Самая умная! Лучшая подруга!
— Мы запарились ждать!
— Имей совесть!
— Офигела, что ли?
Длинная тонкая фигура приближалась к ним косыми скачками. На груди фигуры болтался и сверкал шикарный фотик.
— Девы, уймитесь! — хрипела фигура, слабо взмахивая длинными руками, чтоб уравновесить свои шаткие скачки. — Нам все равно не пройти! У них рубины! У нас стеклышки!
— Кошмар! Кошмар! — заахал Альбирео.
И фигура запрыгала еще быстрее и кривее. “Она хромает”, — понял Мальчик.
— ЦУМ!— крикнула фигура, нацелив острое лицо на Герцога (черные волосы торчали и тряслись сразу над всей головой, а губы и горбинка крупного носа побледнели от гнева). — Она дочка хозяина ЦУМа! Девы, очнитесь! Какие у нее мощности, и какие у нас?
— У нас каждая пуговка по сто пятьдесят рублей! — храбро выступил Альбирео. — Пять пуговок — пять школьных завтраков!
— У меня вся зарплата ушла на костюм, — Серпентис хлопотливо перебирала истошно-розовые юбки.
— Боишься растерять свои юбки? — насмешничала язвительная, прикрывая сверкающим аппаратом то одну темную часть лица, то другую.
Серпентис, задохнувшись от возмущения, задрала юбки и закрылась ими с головой. Все увидели крахмальные белые штаны и неправдоподобные спички-ножонки. Виндемиатрикс хмыкнула и щелкнула, аппарат зажужжал, а Мальчик подумал: “Какая противная, пришла, и все рушится теперь”.
— Серпентис моя лучшая подруга! — чирикал Альбирео. — Она старше всех тут! Она такая умная!
— А у меня и этого нет, — всполошился Регул Лео, разглядывая свой ветошный костюмчик. — У нас дома вообще денег нет. Мы даже всю еду с мамой Мише отдаем, потому что он младше и растет…
— У Регула папа то ли депутат, то ли мэр… Мэр города Коврова. Он им квартиру купил в Москве, но денег, чтоб жить, не дает. Регул Лео такая умная! Она моя лучшая подруга! — трещал над ухом Альбирео.
А Виндемиатрикс-Миа усмехнулась.
— Ах, бедненькая, — проскрежетала Виндемиатрикс.
“Издевается!” — решил Мальчик.
Регул Лео шумно вздохнул:
— Знаешь, как кушать порой хочется?
— Ай, ай, ай! — качала косматой башкой Виндемиатрикс, крутя и щелкая своим шикарным фотиком и щуря длинные глаза.
“Сволочь просто!” — догадался Мальчик.
Тут в животе у Регула Лео громко заурчало.
— Вот видите! — обрадовался тот и захохотал.
Все грохнули следом.
— Такой нет звезды! — крикнул Мальчик, сердясь сквозь смех. — По имени Миа!
— Без имен!
— Без имен!
— Без имен!
— А так можешь? — спросила Миа-Виндемиатрикс и вдруг высоко, как мачту, вознесла над головой ногу.
У Мальчика перехватило дыхание. А Миа опустила ногу и вытянулась, словно готовясь нырять с вышки. Гордо вздернула подбородок, взмахнула руками и вдруг бешено завертелась на одной ноге, красиво и сильно выбрасывая в сторону вторую.
— Здоровски, — прошептал Мальчик.
— Я пятьдесят оборотов крутила! Не веришь? — прекратив верчение, девочка пошатнулась, но не упала.
— А почему ты Миа? — спросил Мальчик.
— Моя бабушка вообще — Нестан-Дареджан.
— Без имен!
— Без имен!
— Без имен!
— Мне можно, — хмыкнула Миа.
“Наглая”, — подумал Мальчик. И нахмурил брови. Он не хотел, чтоб эта Миа решила, что понравилась ему.
— Миа моя подруга, — шепнул Альбирео. — Мы тут все лучшие подруги.
— Я хромаю, потому что получила травму, несовместимую с жизнью… — и Миа захохотала.
Все захохотали следом.
— Шутка, — пояснила Миа, отхохотав. — С балетом несовместимая. С профессиональной деятельностью.
— Зато ты самый лучший фотограф всех времен и народов! — прощебетал Альбирео.
— Молчи, малявка! — Миа выставила тощий палец на Альбирео.
— Тебе шестнадцать, а мне пятнадцать, — ярость зазвенела в голосе Альбирео.
— Ну и мне пятнадцать, а чё такого? — меланхолически вставил Регул Лео и зевнул.
Миа выставилась ночными очами на светленького Альбирео. Мальчик прямо почувствовал, как малыш задрожал и как хочет зарыться в складках его плаща. Но тут встряла Серпентис:
— Незаконно! Без возраста!
— Без возраста!
— Без возраста!
— Мне вообще 22!
— Без возраста! Без возраста!
— Мне, Миа, повеситься, раз я перестарок?
— Без…
— Уймитесь, девы! — перекрыла гвалт Миа. — Мы будем первые на фестивале!
— А ЦУМ?
— Рубины? Сапфиры?
— А жюри?!
— Зато мы сами! Вкус и фантазия! Сами шили!
— Сами! Сами! Вкус и фантазия!
— Мы самые красивые, девы! Это ведь ясно! Ведь дураку понятно?
Мальчик крикнул, что ясно. Потому что вопрос обращен был к нему.
— Замрите, звезды! И прильните к небу! — приказала Миа.
Все вновь повисли на Мальчике. И он опять застыл, боясь, что кто-нибудь нечаянно свалится.
Миа бегала, прыгала, подкрадывалась, подползала к их ногам. Фотик щелкал, жужжал, посверкивал в темных пальцах. “Извалялась вся, — думал Мальчик. — Ей дома будет!”
— Они все мои лучшие подруги. Просто Миа какая-то язвительная. Она грузинка, она вообще такая. Миа лучший фотограф на косплеях… А Серпентис закончила экстерном… школу экстерном и университет, по-настоящему взрослая, экономист уже, и опять учится, у нее мама санитарка в санаториях, они все маленького ростика и дружные в семье!.. А у Регула автоматическая грамотность, и он гениально рисует, но папа не дает денег, чтоб Регул Лео учился на живописца или филолога. Так бывает? Бывает? Он же папа! Папа! — стрекотал над ухом голос Альбирео.
Ухо нагрелось и зачесалось, но Мальчик даже не шевельнулся, боясь нарушить композицию. Мальчик был — старое доброе небо. Ожившие звезды катались по нему, как хотели, а он, естественно, терпел.
И тут Мальчик увидел демона. Этот человек, он стоял напротив, на той стороне переулка. И он волновался, глядя на них. Он был один на той стороне. Опухшее тело одето было в пузырчатый трикотаж, в руке — мятый пакет, которым он взмахивал ни для чего. Весь ослабленный, он припадал спиной к металлической погнутой ограде. За оградой сквозил пустынный школьный двор с неубранным после зимы мусором. Пролетел насквозь двор и проявился уже у калитки? Если б Мальчик успел отвести глаза! Но не успел. Человек зацепился за взгляд Мальчика. Рыхлой, неточной ногой ступил с тротуара на дорогу и повлекся к ним, скалясь и поскуливая одновременно.
“Бежать всем!” — подумал Мальчик, но не шелохнулся.
Человек что-то ныл и клянчил, и сам первый понимал, что не получит, поэтому надвигался, как крушение, и даже ронял из пакета какие-то кляксы.
“Бежать! Бежать!”
Опухшие глаза человека мутно тосковали, рот дергался и заискивал, по вискам струился пот — человеку было стыдно, что он такой, он больше не мог от себя. Дети казались ему то ли пятном светотени, ненадолго собранным ветками и сетками той стороны, то ли цветной и быстрой стайкой свиристелей, то ли ему казалось, что они ему показались после множества беспросветно прожитых лет. Он жаждал быть окруженным ими. Выпрись сюда колесо обозрения, он бы даже не удивился, а сразу бы полез покататься. Полностью растворенный в мутной воде своего пухлого, даром потраченного тела, уходящий и разрушающийся, он все же пытался за что-нибудь зацепиться. Поэтому испуг в глазах Мальчика его приободрил. Он решил силой ворваться к ним, раз они робкие. Но, подойдя, человек запнулся об черную Миу, ползающую по асфальту. Миа недовольно буркнула, по-собачьи встряхнулась и распласталась удобнее — щелкать дальше, а пошатнувшийся зыркнул в глаза Мальчику — не засмеялся ли тот над его промахом? Но увидел в глазах Мальчика страх.
Демон улыбнулся. Разрывать и рассматривать. Розоватая пенка, блестки, волосики. Но полагалось начать с нейтрального. И человек задал свое липкое и бессмысленное:
— Можно мне с вами сфотографироваться?
— Дядя, отвянь! — лениво огрызнулась Миа, поглощенная своим щелканьем.
Глаза демона полыхнули торжеством.
— Я вежливо попросил, — пожаловался человек. Потом ликующе крикнул: — Сука черножопая! — и потянулся к Миэ руками.
Фотоаппарат звякнул, выпав на асфальт, потому что Миа наконец повернула свое лицо к человеку. И вся она застыла, будто она не Миа уже, а фотография Миы. Было так, словно Миа упала после того, как человек ее ударил. Но он еще только тянулся к ней. А она и до этого лежала. Миа лежала у самых ног человека, не догадываясь ни встать, ни хоть отползти чуть-чуть. Все ее жгучие кудри валялись на асфальте черным ореолом вокруг помутневшего лица.
“Теперь и волосы испачкала”, — глупо подумал Мальчик и тут же, одновременно с демоном, понял: нога человека сейчас наступит на эти кудри.
Человек качнулся. Миа же, наоборот, даже дышать перестала. А те глаза, что только что сверкали, грозили и приказывали, — им стало все равно. Они тускло и покорно смотрели снизу на человека, прямо в его веселящееся лицо.
“Может, она умерла? — с надеждой подумал Мальчик. — Тогда она не увидит, что будет дальше”.
Но тут же заметил, как под майкой у Миы быстро-быстро и мелко-мелко дрожит грудь, и сразу же увидел — все ее тело дрожит. Быстро-быстро. Мелко-мелко. “Наверно, умер я”, — догадался он. Но все же не закрыл глаза. Он не мог оставить Миу одну. Человек же, слегка озадаченный тем, что не встречает отпора, шутливо занес над Миыным лицом ногу.
— П…дец тебе, чурка!
— Гражданин! Не выражайтесь! Здесь дети!
Человека кинуло на голос, он задрыгался весь.
Это Серпентис, вспомнив, что она взрослая, скатилась с плеча Мальчика и возмущенно летела к человеку. Тот вертел головой, никак не мог найти ее. А обнаружив, захохотал:
— Карлица!
Ахнул Регул Лео:
— Дяденька, вы совсем, что ли? Ну что мы вам сделали-то?!
Человек метнулся к Регулу Лео:
— Тетка молодая!
— Ой, мамочки! — завизжал Регул Лео, махая руками, как от мелкого, жгучего роя.
Миа же, подброшенная визгом Регула, вскочила на четвереньки, затрясла головой, схватила фотоаппарат, поднялась, наконец, на ноги и, стараясь не задохнуться, прокричала:
— Виндемиатрикс! Виндемиатрикс я!
Человек оглушено потянулся к Миэ, но был захвачен крошкой Си. Свистя ленточками, пощелкивая пуговками, та катила шары своих юбок вокруг него, не поспевавшего понимать, что тут затеялось вокруг ног его.
— Стыдитесь, здесь дети! Стыдитесь, здесь дети!.. — голосила малютка, как оглашенная. Как будто только что сошла с ума и может теперь лишь моторно катиться и механически выкрикивать.
Человек хватал лапами воздух над кудерьками крошки Си, возбужденный ее тоскливыми криками, и уже поймал пару волосенок, но тут сложилось хлесткое у Альбирео:
— Нам очень жаль отказывать вам, сир. Но мы фотографируемся только с красивыми людьми. А вы чуть-чуть красивей унитаза!
Все даже замолчали. И посмотрели на Герцога, сидевшего на руках у Рыцаря Ночь. На Герцоге были очень красивые башмаки с большими бантами, Герцог ими немного гордился.
Все грохнули.
Герцог вспыхнул, смутившись от такого успеха. Он завозился, сидя на согнутой в локте руке Рыцаря Ночь, застучал туфлей об туфлю, торопливо соображая, как сказать дальше. Потом привстал от усердия и, опершись о плечо друга, стал шевелить губами, красиво сплетая слова, которые сейчас скажет.
Все, кроме Мальчика, грохнули. Раздраженный легкомыслием только что чуть не погибших товарищей своих, он один угрюмо и чутко молчал. Поэтому он один услышал, как в веселом гоготе друзей тихо рассмеялся демон. И в следующий миг они метнулись друг к другу. Но демон, летевший прямо на Рыцаря Ночь, опередил того на долю мига. Потому что эту долю мига Рыцарь потратил не на прямой удар по демону, а на то, чтобы сильным взмахом руки отшвырнуть от себя Герцога к Альбирео, подальше от битвы, на песок детской площадки. И демону на лету удалось вцепиться в волосы Альбирео. В следующий миг Герцог, оторванный от своих волос, уже катился кубарем по песку, а Мальчик с ужасом наблюдал, как черные пряди друга, все еще живые, бьются в демонских пальцах.
Слезы ярости брызнули из глаз Мальчика, и кровь вскипела в набухших венах. Он низко наклонил голову, взревел от ярости и понесся на демона. “Умирать не страшно, — мелькнуло в голове чужое и удивительное. И тут же хлынуло понимание: — Там упоительно! Жизнь это только ловушка!” Мальчик боднул гада в живот, в том что-то хлюпнуло, екнуло и тут же сильно завоняло. А человек, схватившись за Мальчика, стал валиться на асфальт, продолжая вонять еще сильнее и вздрагивая. Стыдясь этой вони, Мальчик стряхнул с себя поверженного, отпрыгнул и гневно крикнул:
— Он пернул!
Все опять грохнули.
— Бежите! — от волнения неправильно крикнул Мальчик.
Ну, все и побежали.
* * *
— “Заходи, заходи…” А что я буду заходить, слушать, как ее муж бросил? Как ее дочь пьет? Маринка не понимает, что вся наша детская дружба осталась далеко позади. Не понимает, зовет…
Женщина поводила большими глазами по дворовым растениям, ни к чему особо не прикасаясь взглядом. И вдруг заинтересовалась волейбольной площадкой. До высоты плеч дощатая, а выше — сетчатая, чтоб не вылетал мяч, она наполнилась молодой возней. Глаза женщины полыхнули: “Киргизы играют!”
Старик их первый увидел, когда они оранжевой группой вошли на площадку. Он решил — собрание дворников. А они тесно сгрудились в центре площадки, стали кивать и сближать между собой чудные раскосые лица. Как будто обнюхиваясь. После, о чем-то негромко договорившись, пооглядывались на все стороны и вдруг разом присели, исчезнув из виду, и разом же вынырнули, преображенные, как двенадцать братьев, сбросивших ветошь, засияли молодым золотом тел, заплескали крылатыми руками, высоко в веселое небо забрасывая принесенный с собою мяч. Старику было видно, что им хорошо друг с другом, а от мира их отделяет сетка.
— Дружные ребята, — порадовалась женщина.
А старик ничего не сказал. Во-первых, женщина его все равно не слушала и говорила, о чем сама хотела, а еще — во рту лежал пластик шоколада.
— В детстве, да, в детстве, в юности все веселые, а сейчас-то чего? Живем и всё. А она не понимает: “Заходи, заходи”. Обожает вспоминать, как все было…
А в юности было вот как. На островах жили инвалиды войны. Их свозили на острова со всего Советского Союза, а то они попрошайничали на улицах. Старик был не полный калека, но его все равно отловили и забросили на острова как бессемейного. Старика посадили в корзину к Вадиму и Ивану. В каждой келье стояло три-четыре таких корзины с инвалидами. Всем им было чуть за двадцать. Вадим был “самовар”, а Иван мог ползать на локтях — на руках не хватало только кистей. “Мы все тут античные, — важничал Вадя, приподнимая голову и осматривая свое квадратное короткое тело. — Они дошли до наших дней без рук, без ног, и мы — как они”. Иногда корзины вытаскивали на улицу и окатывали из шланга для уменьшения жирной гнойной вони. Персонал был добрый, горластый, сильно пьющий. Инвалиды тоже веселились, как могли. Старик записывал за Вадимом стихи. Тот сочинял их вслух, а старик записывал. Иван жестоко критиковал стихи Вадима, и они орали до хрипоты. Но все равно Вадим считался гением, а Иван неудачником. Их называли “Гнездо поэтов”, потому что они жили в одной корзине. Все “самовары” жили по трое-четверо в больших плетеных корзинах. К ним подселяли одного инвалида с руками, чтобы он кормил двух-трех “самоваров”. Корзины эти тем хороши были, что персонал мог их перетаскивать, когда надо было. Приходил пьяный доктор Гарри Карлович Зель и орал, что ученые уже почти разработали протезы усложненной конструкции специально для “самоваров”. Скоро поступит первая партия. И он, Гарри Карлович, скоро повыкидывает всех отсюда нах… по месту их жительства. На острова доктор попал за то, что был немец. Он слушал стихи Вадима и качал в такт головой. Иногда в корзинах спорили: шпион Гарри Карлович или нет? Всем было плевать на это, доктора любили. Спорили ради азарта. Потом Вадим почему-то ослеп, ему орали в уши, что это от голода, “куриная слепота”, временное явление. Но, ослепнув, он перестал диктовать стихи, перестал даже разговаривать. Что он жив — определялось только по короткому испуганному дыханию и терпкой вони, которую издает молодое немытое мужицкое тело…
Старик вдруг почувствовал слабость. Но не противную, а даже приятную. Мяч ударился о сетку. Сетка задрожала, мелко шурша, словно пролился сухой дождик, и старик стал смотреть на нее, словно мяч должен был ударяться еще и еще.
— Смотрите, уже день на исходе, а я все думаю про Маринку. Получается, даром потратила день, получается, Маринка украла у меня день, все равно что зашла к ней… А ведь у меня свои проблемы, у меня сын, я о нем забочусь…
Вдобавок, инвалиды растащили на самокрутки бумажки со стихами. А Иван, который шпарил всего “Василия Теркина” наизусть и подзуживал Вадима, куда-то уполз, и никто его не искал, потому что персонал к тому времени окончательно одичал. Но и в корзинах все чаще, все больше на месте бывших бойцов, потом веселых инвалидов, стали заводиться звери. Старик решил поискать Ивана сам. Может быть, тот пополз за брусникой? Ртом рвали бруснику и сплевывали в банку, висящую на шее. Потом, кто с руками, отвязывал банку и раздавал ягоды кому сколько. У старика к тому времени уже был самодельный протез — дощечка на колесиках и два матерчатых валика, чтоб не сбивать пальцы рук. Старик решил поискать Ивана. На берегу он увидел лодку и залез в нее, цепляясь руками и зубами. Упав на дно лодки, он закричал. Кто-то должен был услышать. Добрый немец Гарри Карлович услышал, прибежал и толкнул ему лодку в море, и старик навсегда уплыл с островов…
— Не хочу свой мозг занимать пустяками. Думать про чужое — досадно это. Маринка меня просто раздражает! И Владимир тоже. Даже не знаю, зачем с ним встречаюсь?.. На даче у Маринки я однажды заснула на террасе, вот так же, в мае. И дождь начался. А я никак совершенно не могла проснуться, чтоб уйти с террасы, все пробовала и не могла, и когда брызги долетали, подтягивала ноги поближе к животу, не было никаких сил проснуться, и даже стало казаться, что я плыву. Так это когда было! Мы были девочки…
Всю жизнь старик записывал по памяти стихи Вадима. Но терзался: правильно ли записывает или от себя что-то добавляет?..
— Такое один раз бывает. А она не понимает, тоскует…
Старик увидел, что площадка опустела — калмыцкие пареньки наигрались и исчезли. Ничьи руки не плескались больше поверх дощатой загородки, не толкали майский воздух мячом. Пусто и светло стало на площадке, а старику остро захотелось узнать, как они жили на островах, когда он сбежал от них?..
— Но они внедряются в мозг, чужие, посторонние, целый день крутятся черными мыслями, изнуряют. К ночи я — никакая. Ой, смотрите, а калмыки отыгрались!
Женщина повернулась к старику и задрожала от ярости — он ее абсолютно не слушал. Он тихо, по-стариковски, дремал. Ей стало обидно, зачем она разговаривала с ним, вышло, что была все это время одна.
Женщина зашуршала платьем, поднимаясь и думая: взять, что ли, несъеденные фрукты обратно? Взяла только бутылку вина и пошла к машине. Глаза ее вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли. Как серые драгоценные камни непонятной природы…
Дома она посмотрела на пирожные. Усмехнулась уязвленно. Вспомнила про тысячу трубочкой и вновь задохнулась от ярости, что не решилась спросить, откуда у старика эти деньги? Но представила, как будет допытываться у Мальчика, кому и зачем он отдал эту тысячу, пока от страха он не заврется и не хлынет слезами, как загадочно она всевидяще обронит: “Я видела старика без ног, он смеялся над тобой…”
Потом она увидела, что солнце еще не село и впереди длинный прозрачный вечер. Чем его занять — она не знала. Захотела вымыть окно, но вспомнила, что праздник. Женщина подошла к окну, посмотреть, что во дворе, и заметила на подоконнике молодого жука. Он сверкал золотом и прозеленью. Он нечаянно влетел и волновался, не понимая природу стекла. Женщина подумала, как их много под ногами и какие они почти невидимые создания земли. Она захотела не выпускать его на волю, а по злобной природе своей смахнуть в совок и выбросить в унитаз. Но за совком идти нужно через всю квартиру, и она взяла вазочку и сильно надавила донышком на жука. Услышав щелчок, она немного успокоилась, ярость утихла, и она с грустью подумала, что теперь клещами вцепится в ее мозги этот бестактно уснувший старик и будет крутить, крутить их, нестерпимо раздражая тем, что отнял у нее такой чудесный майский денек.
“Зачем он встретился? — исступленно крутилось в усталом мозгу. — Зачем все являются пред моими глазами и назойливо помнятся? Прилипчивые какие…” — сердце женщины, составленное из множества сухих прутиков, потрескивало и рассыпалось, перебираемое змеевидными пальцами демона, и вся ее больная природа горестно прислушивалась к этому треску.
…Глядя, как женщина уходит, старик захотел сказать ей что-нибудь на прощание, ну хоть “спасибо за угощенье”, но с удивлением понял, что шоколад так и не растаял во рту. Что за шоколад такой?.. И вдруг старик догадался, что он умер. Не медля ни секунды, он драпанул на острова, где Вадька и Иван уже мусолили крючки на лесках, поплевывали на червяка и закидывали в воду свои удочки…
* * *
Парик Альбирео вместе с глазной повязкой остался в лапах демона. Лохматые косы Тимохиной, вспотевшие под париком, вились вокруг ее головы влажными прядями. Чистый глаз Тимохиной казался простым и маленьким от страха, второй, гигантский, жгуче намазанный черным и синим, словно стягивал свою сторону лица вниз, в старушечью мрачную гримасу. Тимохина легко бежала рядом с Мальчиком, не отставая и не опережая его.
Злая Миа хрипела им в спину:
— У меня нога и “канон”…
Мальчик начал было замедлять бег, но крошка Серпентис тоскливо взвыла, далеко впереди катя свои юбки:
— Дети! Дети! Вперед! Вперед! Дети! Дети!
— Я лопну сейчас! Лопну! — заныл было Регул Лео.
Но на этот раз Мальчик огрызнулся:
— Я толстый! Я бегу!
Регул Лео захихикал, Тимохина тоже заулыбалась. Миа, скрежетнув, внезапно обогнала их:
— Догоняйте, малыши!
Из бокового проулка к ним выпрыгнула стая лепестков, всем до ног, а крошке Си до лица. Лепестки кинулись к Серпентис и, потеряв свой ветер, мгновенно залепили ее всю, увязнув в великом множестве кудерьков, бантиков, петелек.
— Сюда! — поняла Серпентис.
Все бросились в проулок и попали во двор, за день окончательно распустивший все свои растения. Растения нависли над двором шатром из листьев, тихо шипя ветреными струениями и посверкивая солнечными дырками.
— Классно!
— Как классно!
— Здоровски!
Все упали — кто на траву, кто на просто землю. Все лежали и громко дышали.
— Обсикалась все-таки, — Регул Лео встала и стала щупать свои штаны.
Все захохотали.
— Штаны-то мокрые!
Все еще больше захохотали.
— У меня мочевой пузырь, — пожаловалась в последний раз Регул Лео и захохотала со всеми.
— А мне вообще бегать нельзя! Нога отсохнет и придется ампутировать.
— Протез же будет, — встревожился Альбирео. — Папа же твой обещал.
— Хорошо, когда девочка с протезом? — свирепо вопросила Миа.
Все опять захохотали, представив Миу с протезом, а Миа, тихо рыкнув, заковыляла в сторону от них, крутя свой красивый фотик. Пристрастный свидетель милой жизни, он весело плясал в цепких пальцах Миы, чутко отзываясь на каждое движение вокруг.
Крошка Си подкатилась к Герцогу и обхватила его крошечными ручками.
— Маша, Маша! Ты лохматая! Все волосы у тебя свалялись под париком.
— А парик остался у демона, — посетовал Альбирео, пытаясь пальцами распутать русые лохмы.
— А он демона сокрушил, — Регул Лео ткнул пальцем в Мальчика.
И тот, так же легко, небрежно, бросил свою реплику:
— Беспонтовый демон. Этот демон двоюродный брат унитаза!
Все, конечно, грохнули. А Мальчик хотел добавить, что про унитаз первый придумал Альбирео, и увидел, как Тимохина натирает слюнями черно-синий глаз.
— Если приду такая, мне будет, — пояснила Тимохина.
На запястьях Тимохиной Мальчик увидел лиловые захваты и вспомнил, что мать Тимохиной ее бьет. Смертным боем лупит. Но не смог вспомнить, откуда он это узнал.
Тимохина развезла черноту по лицу и вместо Тимохиной и звезды стала плаксивой мартышкой. Мальчик сглотнул комок — ему обидно было за прекрасное лицо Тимохиной и за ее избитые руки. Но малютка Си подкатила к Тимохиной и, стараясь не видеть синяки Тимохиной, снизу молитвенно вознесла ручки, прижав их к ее щекам.
— Какая ты красавица растешь, Машка! — простонала Серпентис. — Когда ты совсем вырастешь, я к карликам уйду.
А удлиняющаяся Тимохина уже доставала затылком до нижних веток липы. Они клеились к ее чуть побледневшему от быстрого роста лицу молодыми листьями. Тимохина растерянно взирала сверху на свою великовозрастную убывающую подругу.
— Тебя не возьмут, ты для них рослая, — разумно заметила Тимохина.
И все опять грохнули.
— Я толстый! — крикнул Мальчик. — У меня воли нет. Мама каждый день покупает пирожные, чтоб смотреть, а не есть, и воспитывать волю. А у меня не получается! Я их съедаю.
Мальчик ждал, что все заржут, все же говорили о своих несчастьях и потом ржали, как сумасшедшие. Но было тихо. “Наверное, я все-таки урод”, — подумал Мальчик.
В листьях запела хриплая Миа и Мальчик не успел впасть в панику.
— Виндемиатрикс! Я Виндемиатрикс! — Миа выдралась из каких-то дебрей. Она плясала. В горсти — виноградная гроздь. — Виндемиатрикс! Я Виндемиатрикс!
Дразнясь, Миа вознесла гроздь над лицом и впилась в нее зубами. Подбородок заблестел от сока.
— Дай! — крикнули все.
— Ага! Ага! — язвительно дразнила Миа и бросилась назад, продолжая плясать на своих прекрасных умирающих ногах.
Все ринулись за ней. На белой салфетке лежали яства.
— Как натюрморт, — хмыкнула Миа и завертела своим аппаратом.
— Тише! — все посмотрели на спящего.
— Нельзя, не наше!
— Кушать хочу — умираю!
— А кто это?
— Ветеран. Сегодня День победы! Спит, потому что устал праздновать.
— Для гостей это.
— Мы и есть гости!
— Мы не гости, мы воры.
— Мы не воры, мы гости.
— Он нас не знает!
— Он меня знает, — сказал всем Мальчик. — Он мой друг. Вот доказательтво, — Мальчик стал хлопать себя по бокам, искать книжку старого поэта.
Никто ждать не стал, пока найдет. Регул Лео набивал рот шоколадом и тряс руками от жадности и оттого, что медленно жуется. Миа рвала зубами виноградную гроздь. Серпентис держала зеленое яблоко, несуразно огромное для ее ладошек. Тимохина взяла два листика мяты, послюнила их и прилепила к своим глазам.
— Я дочка веток, — прошептала Тимохина, думая, что это тайна.
А Мальчик хлопал и хлопал себя по бокам, даже скинул плащ, чтоб лучше искать. Книжка не находилась. Мальчик понял, что потерял книжку и ужаснулся. Если старик сейчас проснется, Мальчику придется убежать. Он потеряет своих друзей. Он ничего не сможет объяснить. Ему нет оправдания. Его не простят… Старик не просыпался, но нужно было что-то делать!
Мальчик решил честно признаться, что он идиот, законченный идиот, признаться в тяжкой вине своей, но в рот ему толкали куски шоколада: “На, на!” И, чтоб не задохнуться, он стал глотать. Тут же понял, как вкусно есть шоколад. Но горе от потери книжки мешало радости. И он решил наказать себя — выплюнуть весь шоколад. Вдруг сильно-сильно запахло водой. Мальчик удивленно оглянулся — нигде никакой воды не было. Но, тем не менее, мелькнули какие-то острова и тихий рыбацкий смех.
“Я их все вспомню, — горячо подумал Мальчик непонятное. — Каждое стихотворение, каждую строчку, каждую буковку”.
Мальчик тут же успокоился, чувство утраты наконец совсем ушло от него.
— Мне, мне оставьте шоколадку-то! — завопил и захохотал он, толкаясь, веселясь и прикасаясь к своим друзьям, убеждаясь всеми своими чувствами, что они здесь, рядом с ним, сейчас, навсегда, на всю жизнь.
— Ты теперь наш лучший друг! — подтвердила “дочка веток” Тимохина и посмотрела на Мальчика своими листиками.
февраль-июнь 2010 г.