Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2010
Гарий НЕМЧЕНКО
КАЗАКИ И ПИГМЕИ
Артельщики
На подаренной мне Геннадием Дмитриевичем, царство ему небесное и светлая память, книжечке “По реке плывёт бревно” стоит дата: 7.06.97.
Счастливый день в моей жизни, и правда, — счастливый день!
Накануне с дружком Олегом Харламовым договорились, что в семь утра рабочий автобус из Новокузнецка подберёт меня в посёлке на остановке “Берёзка”, это совсем неподалёку от гостиницы “Сибирь”, где я жил. Смену целиком, как во времена молодости, собирался провести в бригаде у горновых на первой печке.
У Олега своя бригада, но одна из трёх домен была на ремонте, ребят пока разбросали по разным сменам, и он наверняка разочек-другой вздохнул: один табачок, если бы я потёрся среди “родных” ему хлопцев, и совсем иной — в чужой всё-таки бригаде, где он сам как бы на подхвате… но недаром он говорил, что для него главное — артель! Потому-то и моё одинокое дело считал как бы и своим тоже. Как землячки мои на Кубани говорят: так дак так. Если надо.
Шестого, выходит, июня вечером возвращался, уже не помню откуда, в гостиничку и через дорогу от неё, возле Дворца культуры Запсиба, увидал яркий щит: “ИГРАЙ, ГАРМОНЬ!”
Хорошо, что увидал, думаю, вот повезло-то: ни по телевизору не заметил рекламы, ни так ни с кем разговора не было — мог бы и пропустить такой случай, ничего себе!
Как предчувствовал…
Подошёл поближе: начало в девятнадцать, а смена у горновых до четырёх плюс потом “разбор полётов” на пересменке, плюс душевая, плюс дорога от доменного цеха и до посёлка — всё равно успеваю!
Ну, какой была эта смена с горновыми на первой печке — любимой, естественно, три с половиной десятка лет назад сам в неё дровишки для растопки затаскивал! — я уже не раз успел написать: сперва в очерке “Взывание о помощи”, позже в другом — “Жар-птица”. Но тут, пожалуй, не тот случай, когда выговорился, и — отболело… Болит!
Не выговорился?
Да и обо всём об этом — возможно ли?
Выговориться.
Как пошучивать привык: бумаги не хватит!
Теперь к этому ко всему прибавилось и ещё одно: крепко-накрепко связанное с тем днём у горновых размышление о том, чем всю жизнь занимался Заволокин… чем многие из нас, благодарение богу, продолжают заниматься и нынче.
На память о том времени остался у меня крошечный, чуть поуже спичечной коробки, зеленый талончик, на одной стороне которого напечатано типографским способом: “ЗАПСИБ. Талон. 1997 г.” На обороте — от руки: “Наши “зелёные”, Леонтьич. Тебе на память. А. Чистилин”.
Толя Чистилин — доменный мастер, который всю смену напролёт, как посмеивались ребята, “тёр писателю ухо”. Чего он только, и правда что, тогда мне не нарассказывал!
— А этот уже слышал, Леонтьич? — принимался за очередной анекдот. — Как два директора между собой: ты сколько своим зарплату не даёшь? Два года уже. И я — два года. А на работу выходят? Выходят. А давай с них плату за вход начнём брать?
Но “голимая правда” была ещё анекдотичней. И куда горше.
Сырьё перестало поступать окончательно, тянули на том, что наскребли по сусекам. Печка штука такая, что ни на “перекур с дремотой” — как было раньше при безразмерных запасах на рудном дворе (“Ты что это, к столетней войне приготовился?!” — выговаривал начальнику отдела сырья и топлива “железный Дед”, Леонид Сергеевич Климасенко, первый директор Запсиба) — ни теперь на побирушество, её так просто не остановишь, печку.
— Только “русская смекалка” теперь и выручает, — нарочито горделивым тоном сообщал Чистилин. — Слышал небось, что шлаковый отвал Фельдман в аренду взял? Покупаем у него теперь втридорога шлак и засыпаем в печку обратно — лишь бы не остыла, лишь бы кое-как без “козла” продержаться!
С Володей Фельдманом, тогда он был немец, мы, начиная с шестьдесят первого, ещё на улице Мира в нашем поселке, два или три года жили в одном подъезде, и — то у него дома, а то у меня — в общей сложности просидели за столом столько, что в результате этого затянувшегося на десятилетия застолья, он опоздал на самолёт, когда то же самое весьма увлекательное занятие мы продолжили через два десятка лет уже в моей квартире в Москве, на нашей Бутырской.
В самом начале перестройки, когда сознание многих было разбужено, у Володи тоже проснулась память предков, он вспомнил, наконец, что всё-таки он — еврей. Веры, русской, однако не поменял, Вера стала туда и сюда мотаться к детям в Израиль, привозить внуков в Новокузнецк — на дикий чесночек, на черемшу, на знаменитую нашу таёжную колбу, в которой витаминов (экспертиза космонавта Леонова Алексея Архиповича, земляка) в восемьсот раз больше, нежели в привозных лимонах.
— Всё понял, Семёныч, когда тебя увидал, — понял! — заорал я благим матом, заблажил, обнимая Володю в Новокузнецке. — Я на своём Бутырском рынке покупаю весной чеснок израильский: ну, что это, думаю, за дерьмо, тем более изрядно примятое — набивают, видно, в ящики под завязку… А это, оказывается, привет от моего друга с Запсиба!
— Как сообразил? — прямо-таки лучился Володя.
— Проще некуда! — объясняю. — Поди, не только Вера привезла внуков на колбишку — все наши бывшие “морозоустойчивые сибиряки” кинулись на сезон обратно в Горную Шорию. Вот там, в Израиле, излишек чеснока и образовался, не так, что ли?
— Учить вас, русаков, надо! — смеялся Володя.
И так ли уж он неправ?
В этот мой приезд тоже успели парой слов перекинуться.
— Ну, Семёныч! — говорю. — Ну, старый хитрован! Рассказывали ребята, как поймал тут жидовский свой фарт: шлак теперь доменщикам продаёшь в три раза дороже, чем брал у них!
— А что прикажешь делать, — щурился он, явно довольный. — Если государство у нас такое дурное, то что бедному еврею остаётся, ну — что?!
И ведь опять прав!
Володе, и действительно, подфартило. Но многим-многим другим… Да что там, эх — тысячам!
С Олегом Харламовым познакомились на Азовском море, в те благословенные времена, когда у Запсиба ещё не отобрали за долги стоящий почти на краю бережка уютный пансионат “Рыбацкий стан”…
Валялись рядом на песочке: он с Любой, своею красавицей, и с детишками — Алешей и Костей, и мы с женой и внуком Гаврилой. День-два, ребята вместе играют, начались общие заботы, пошёл разговор, сразу — добросердечный, и говорю ему полушутливо, а больше всерьёз: “Эх, как бы смотрелся на этой широкой пролетарской груди маленький крестик!”
— У меня большой был! — живо откликнулся Олег. И кивнул на жену. — На день рождения поднесла. Серебряный. А потом как-то печка не пошла, пришлось долго у лётки гнуться, он, видать, вывалился, на цепочке долго висел, да так сильно над канавкой раскалился, что когда потом приподнялся, откинул голову, и он снова упал на грудь, я так заорал, что ребята кинулись: что с тобой, старший? Не глаза?!
— Папа у нас — медведь, — заговорила Люба, жена Олега, с застарелой, это сразу слыхать было, горькой иронией. — С лопатой у нас никак не расстанется… жить без неё не может!
“Медведями” на заводе зовут горновых: ломят самую тяжёлую, самую черную, самую опасную, огненную работу.
— Сколько раз уже говорил, — сказал Олег как бы даже с ноткой вины. — Ну, такой я: привык, чтобы рядом — мужики, а не нахлебаи какие-нибудь… работяги, а не волынщики: ну, артельщик я по натуре, артельщик!
“Артельщики” теперь больше других и мучились… но сами — ладно бы. Мучили безденежьем свои семьи.
У Харламовых как раз случилась беда: с менингитом попал в больницу старший, Костя. По новым правилам на лечение нужны были деньги, и действительно, сумасшедшие — неожиданно для Олега и Любы их собрали родители лежавших вместе с Костей детишек: видели, как страдают, как бьются отец и мать мальчишки.
Тоже вот, подумать: разве не артель спасла тогда сына бригадира доменщиков Харламова?
Кое-что подкинул, правда, и старый друг Эдик Хомутов, бывший горновой, с головой ушедший в коммерцию… богач теперь Эдик, настоящий богач: и квартиру шикарную купил, и крутой джип, и несколько “комков” приобрёл, в которые посадил надёжных девчат.
Талант открылся? Тоже ли поймал фарт?
Единственное, что его угнетало — скучал по бригаде. Пропуск свой на завод не сдал, поменял на новый, а на лобовое стекло ещё прилепил бумажку, с которой можно въехать на территорию через любые ворота. И вот поставит свой джип прямо под лестницей, обхватит две тяжеленных картонных коробки — с выпивкой да закуской — и топает в “кандейку” наверх: душу со старыми дружками отвести. И всё бы ничего, но вздохнёт вдруг: а что, мол, братцы, если брошу я это, “купи-продай”, да опять с вами — к нашей печурке?
Чистилин-то, известное дело, шутник, но тут клялся, что сам лично поперхнулся и чуть не полстакана “дорогой виски” на пол выпрыснул, когда впервые об этом желании Эдика услыхал. И только потом закричал:
— Трудностей испугался?.. Да ты что? Чему тебя на домне учили?!
Ну, к Эдику нам ещё придётся вернуться, к Хомутову: загадочна, и в самом деле, русская душа — загадочна!
А пока мы с Олегом стояли в буфете столовой, где только что отобедали, где он чуть не до слёз меня довёл: мол, спрячьте, Леонтьич, кошелек, вы — в гостях… Спрячьте, не то обижусь… ну, как тут быть, господи?!
Пришлось спрятать, и он расплатился за два наших обеда своими “зелёными” — ну, кто, и правда что, догадался в таком прямо-таки вызывающем по нынешним временам цвете нищенские эти талоны отпечатать!
Рассчитывались ими только на территории завода, сразу за проходной от них уже воротили нос, и Олег стоял теперь в буфете, тоскливо глядя на “ассортимент”, в котором гнилые бананы соседствовали с давно запузырившимся кефиром… хватит, мол, вам и этого! “Медведям”, делающим самую тяжкую работу.
А вечером ему надо было идти в больницу к Алешке. И передачу они с Любой собирали теперь не только для него — для всех в просторной палате… вообще-то, рассказывала нам с женой Люба, когда мы были в гостях у Харламовых несколько лет спустя, с этого-то их везенье в детской больнице и началось: впервые придя туда, её “медведь” сразу же оделил всех до одного ребятишек, и правилу этому не изменял потом, чего бы это ему не стоило…
После очередного выпуска “условно говоря, чугуна” — словарь Чистилина — в кандейке, где все было щедро усыпано графитом, пили заваренный бледной соломкой, но зато с селёдочкой — оторвал от сердца тоже Чистилин — чаёк, и тут мастер, откровенно критическим взглядом окинув мои лёгкие туфельки, спросил дружески:
— Горят пятки?.. Напёк ноги?
— Само собой, — сказал я.
Голос его прямо-таки набирал дружеской заботливости:
— До конца смены ещё вон сколько! Может, тебе, Леонтьич, — поближе к воде?
Конечно, я поймался:
— На Томь, что ли?
— Да нет, — тут же “подсёк” Чистилин. — Давай подойдём к водопроводчику: он у нас стихи пишет. Пусть тебе почитает, а ты ему скажешь…
Слесарь-водопроводчик Александр Бруневич, по первой профессии агроном, родился и жил в знаменитом шукшинском селе, в Сростках, и на Запсиб приехал затем, чтобы не только слегка подзаработать, но хоть маленько сократить время до пенсии, к которой он стремился со всей страстью садовода-любителя, вырастившего первые собственные сорта: уж на “заслуженном-то отдыхе” он без оглядки на семью отдастся полностью своим “мичуринским” опытам!
Но тут-то жизнь и тормознула новоиспеченного металлурга. Единственное, в чём он не ошибся — добываемый возле печки “рабочий стаж” был, и действительно, горячим: горячей некуда!
Мы стояли не в самом пекле, а чуть сбочка от огня и дыма, но всё равно тут и дышать было нечем, и ничего толком не слыхать, а я уже с первых, робко произнесённых строчек понял: слушать водопроводчика стоит!
Того же Чистилина попросили подстраховать нас, ушли в бытовочку, где я расчехлил свой крошечный, с микрокассетами, магнитофон… Кое-что Александр переписал для меня дома на бумагу, строчки из его стихов напечатали потом и “Рабочая трибуна”, и “Труд”, а сам я где только шукшинского земляка после не цитировал. Здесь можно бы привести стихи сокровенные, лирические, которые в художественном отношении совершенней, но мы с вами, как понимаете, не о том: скольким из нас приходится нынче жертвовать красотами стиля ради той самой “солдатской прямоты”, о которой, к стыду, наши доблестные генералы давно и накрепко позабыли…
Сохранились у меня и кассеты, и стихи на бумаге, но вот — достаю из памяти. Пропустим — для краткости речи — и о “Меченом”, и о “беспалом пахане” в Кремле. То, что нам пригодится — в общих с Сашей Бруневичем рассуждениях — дальше, вот оно: “В Москве крупняк собрался у кормушки — который год пластаются в верхушке. И на местах, с подачи Рыжего, на дармовое прут бесстыжие: всем отстегнули — теще, сыну, брату. Но мы молчим — решили взять зарплату. Так замордованный, обманутый народ вновь оказался под пятою у господ!”
Когда Бруневич прочитал что-то частушечное, я спросил: а что, может, и на гармошке играете?.. А как же, ответил он радостно: гармонист! А знает ли гармонист, что во Дворце культуры сегодня — Заволокин?.. — Да вы что, не шутите? Вот бы попасть!
Да почему же — нет?
Без четверти семь, уже при параде, со следами расчёски на ещё непросохшей шевелюре, он появился у Дворца, и вслед за торопливо идущими, а то чуть ли не бегом поспешающими на концерт земляками мы тоже бросились в фойе, тут же кинулись было в зал, занять местечко, и вдруг нас обоих что-то остановило: отошли в сторонку и замерли.
Что-то необычное было в этом людском потоке, в котором на ходу перекликались, друг с дружкой здоровались, поторапливали малых детишек, а то и подхватывали, явно ради скорости, на руки…
Вдруг я понял: счастливые лица!
На них прямо-таки ясно читалось не только ожидание предстоящей радости, но что-то ещё более глубинное, потаённое, как бы вырвавшееся вдруг из души — у всех разом…
Как бывает в редчайшие минуты, когда тебе не в досужих рассуждениях, а так вот, при мгновенном озарении, не только сердцем, но каждой клеточкой твоей вдруг становится до прилива счастливой боли понятно, что нет прошлого в отдельности и нет в отдельности настоящего, что вот оно в тебе — всё вместе, всегда, всё твое и всё общее: не с теми, кто есть сегодня, а со всеми, кто был когда-то с тобой, и был до тебя, и после нас будет…
Из всего этого, спрессованного годами, но мгновенно развёрнутого теперь сознанием в одну общую картину, высветился вдруг казавшийся до того таким далёким январь сорок третьего, когда нас освободили от оккупации: с кружкой водицы в руке и с полупустым ведром стоишь обочь дороги, озябший от счастья, а мимо тяжёлой развалкой идут красноармейцы с усталыми улыбками на заросших лицах.
— Выпейте нашей водички, дядечка!.. Ну, выпейте!
И он останавливается на миг, нагибается, колет тебе щёку и до этого уже мокрой щетиной:
— Ну, спасибо тебе, богатырь, спасибо!
— Выпейте и вы, дядечка!
Невысокую горку кукурузных чуреков в неглубокой тарелке они разобрали сразу, больше нечем было встречать — у всех у нас осталась только вода в ведре.
— И вы, дядь… А вы?
Больше нечем было встречать — они, наверное, в тот день опились.
А у меня навсегда осталось в памяти это, ни с чем несравнимое: наши, наши пришли!
Не исключаю: я, когда стояли с Бруневичем в фойе, впал в эйфорию — с людьми моей профессии это бывает.
Он тоже во все глаза смотрел на лица торопящихся в зал людей и счастливо улыбался: что с него возьмёшь — тоже, выходит, свой брат, недаром ведь сочиняет стихи.
Но мне, и правда, казалось, что в этот вечер во Дворце собрались чуть ли не все мои старые знакомые: и те, кому довелось пожить в палатках, и кто потом приехал с демобилизованными солдатами, и кто — значительно позже… Тут ведь ещё какое дело: видишь сына старого своего доброго знакомца, видишь чью-то взрослую дочь и, ещё не разгадав, в чём секрет, невольно тянешься к ним взглядом, словно к вернувшимся из молодости твоим товарищам, а они, знающие о тебе и не один раз тебя, может, видевшие, само собою отвечают такой сердечной улыбкой, за которую в жёсткое наше время столько можно отдать, несмотря ни на что — столько отдать!
Мимо пронеслась было, но тут же вернулась симпатичная, средних лет женщина с букетом цветов явно не магазинно-палаточного, а своего — садово-огородного происхождения.
— Давно вы у нас? — спросила, ну, прямо-таки обдав меня сияньем в глазах.
— Да уж недели две…
— Возьмите, пожалуйста, — это вам!
— Э, нет! Вы ведь это для Заволокина приготовили…
— Ну, и что ж. Вас мы тоже давно не видели… тоже любим. Возьмите!
— Я-то ведь вроде свой, а он — гость…
Она улыбалась щедро и радостно:
— В том и дело: свой. Вы, конечно, не помните, а мы с вашей женой в одной бригаде начинали… Лариса её, ведь правильно?
— Да милая вы моя, ну спасибо — я потом скажу ей, я передам. Но цветы вы всё-таки… на них ведь как бы адрес уже написан: Геннадию Заволокину…
— Ну, прошу вас!
И тут мне приходит, верная, как мне кажется, мысль:
— А давайте-ка вот что: я тут две книжки для него приготовил — мы с Геннадием Дмитричем знакомы. Надписал уже — всё честь по чести. Хотел сам, но, может, и действительно, вас попросить? Цветы отдадите и скажете: а это, мол, вам просил передать наш писатель! И будет как бы наш общий подарок, а?
Протянул ей “Голубиную связь” и “Я — не Гавриил Попов”. Она мгновенье помедлила и решилась:
— Так и скажу: это — от меня. Цветы. От всех, кто любит вас, а это…
— Ну, и прекрасно, спасибо вам!
Только успел уговорить её отправиться в зал и с моими книжками, и с цветами, как тут собственной персоною — именинник… или какое там? Весь в мыле — как будто тоже смену отстоял на литейке…
— Задержались в крепости вашей, в Старокузнецке, — говорил на ходу кому-то из встречавших. — Там запись была, много людей, пришлось через толпу прорываться…
До того ли ему?
Всё-таки я поднял ладонь, громко окликнул.
— Вы-то как здесь? — удивился он, подавшись навстречу. — Вы ведь, кажется, московский писатель?
— Житель! — говорил я радостно. — Житель — московский, да. А писатель — нет. Писатель как раз — новокузнецкий!
— На концерте будете?
— А зачем же пришёл сюда… вот, с другом-гармонистом!
Он пожал руку Саше:
— Рад коллегу приветствовать, но вы уж меня простите — надо бежать…
Побежали и мы: искать себе места.
Куда там!
Никогда я не видел зал Дворца таким переполненным.
Как раньше в родной моей станице старые-то люди говаривали: ми-и-и-ру-у!
Бывало в ней, правда, и такое, что районная газетка “Советское казачество” писала обычно о первомайской демонстрации либо о ноябрьском празднике: на станичной, мол, площади “состоялся многомиллионный митинг трудящихся”. Писала до тех пор, пока мы с однокашником Жорой Черчесовым, осетином, закадычным дружком — светлая тебе память, Жорик, светлая память, Георгий Ефимович, — имя-отчество больше подходит для тех, кто похоронен в твоём Владикавказе на почётной Аллее Славы, — так вот, пока мы, заявившись в родную станицу уже практикантами факультета журналистики не подняли, наконец, шум: да что же это такое, мол?.. И в Пекине на почти необъятной площади Тяньаньмэнь, — многомиллионный митинг, и на наших тридцати метрах: между магазином “Сельпо” по Красной улице и стеклянным “скворечником”, где дядя Вася, сапожник, сидит — на противоположной стороне…
Но в зале теперь, и правда, было битком. Ещё толпились, явно без надежды, в проходах, но уже плотно прилипли к стенкам по обе стороны те, кто журавля в небе твердо предпочёл синице в руках… Через одни и другие двери не успевали заносить стоявшие в холле на втором этаже ряды белых пластмассовых кресел — их тут же облепливали, словно ласточки — провода.
Знакомая работница, из наших первых, из “старичков”, поманила меня ладошкой, другой прикрывая местечко на только что внесённом цельном рядке, я тут же отсемафорил ей пальцами — нас двое! — и она бросила вниз, на сиденье, и другую ладонь. Но только мы с Сашей уселись, как за нашими спинами устроились две молодые женщины с ребятишками на руках… пропадай, моя телега, что делать!
Саша также встал, но добрые люди усадили нас на другой новообразованный ряд, всё тут же повторилось почти в точности, и на третьем новом местечке я сказал ему: это бесконечная история, я себя знаю, а ты не дёргайся больше, всё!
Усадил богатыря, державшего на каждой руке по девчушке с бантом — явно сестрички — а сам отошёл к раскрытым настежь дверям сбоку, позади толпы на цыпочках вытянулся… не радость ли?!
Столько пришло народу!.. И все — как будто знакомые, все — как будто свои.
Концерт уже разлился во всю, хорошо раскатился, уже успел взять зал за живое, когда Заволокин, вышедший слегка отдышаться да заодно на сцену да на публику глянуть, подошёл ко мне сбоку:
— Что это вы тут? Не нашлось местечка?
— Да нет, — сказал я. — Это болезнь: слабое сердце. Всё равно кому-нибудь уступлю.
Он понимающе улыбнулся:
— По нашим временам — болезнь редкая.
— Застарелая, да, — отозвался я. — Как мама в детстве учила… как в первом классе учительница.
После очередного номера он вдруг вернулся:
— Может, за кулисами посидите? По крайней мере, там есть на чём.
Я, благодаря его, только руками развёл: ну, мол, — коли такая честь!
Знал ли он заранее, что тащит “рояль в кусты”?
Я свою — в этом отношении — часть работы, как после оказалось, уже проделал. Можно считать — давно. За кулисами он усадил меня на футляр аккордеона, предварительно подвинув его поближе к краю занавеса:
— Хорошо видать?
Я только приподнял большой палец.
Не стану описывать сам концерт: что нового скажешь всякому, кто ждал заволокинских передач по телевизору, кто — как одно время я, было! — прямо-таки жил ими и дышал. Думаю, мы ещё отдадим себе отчёт, что он тогда сделал для всех для нас, — может быть, и сам не сознавая того, а только будучи оружием звучащим у Провидения.
Скажу только, что в тот вечер в ударе был и он сам, и его семейный ансамбль, и весь ансамбль “Играй, гармонь!” вообще.
Через несколько минут он подошёл ко мне:
— Всё в порядке?
— Нет слов!— сказал я своё обычное.
Он тихонько рассмеялся:
— А найти не хотите?
— Слова? — вдохновился я. — Да хоть сейчас!
— Нет, правда: может быть, хотели бы что-то сказать о нас? Мне тут уже успели шепнуть, что вы и в самом деле больше сибиряк, чем москвич…
— Давно готов сказать, Геннадий Дмитрич! Даю слово.
Это, и правда, было честное слово, а вовсе не красное словцо.
Ну, жила, давно уже жила во мне такая мечта: написать большую статью… очерк ли… рассказ ли… под названием “Казаки и пигмеи”.
На полушутке, полунамёком сказал об этом художнику Сергею Гавриляченко, с которым нас крепко сдружила не только любовь к казачьей песне, но и она в том числе — так скажем… Так вот, “забил”, значит, я такое заглавие, и Сергей Александрович — заслуженный художник России всё-таки, проректор Суриковского института, профессор, а, главное — и настоящий мастер, и хороший, достойный человек — заулыбался: идёшь, спрашивает, по следам того самого казака-эмигранта, который в двадцатых годах из Абиссинии пробрался потихоньку в Центральную Африку, долго жил у пигмеев и стал там потом вождём?
Одна из сотен трагических, приправленных горьким юмором — потомственным запорожцам да без перца?! — казацких историй, которые накрепко соединили в себе печальную правду с гоголевским, с чумацким вымыслом: как бравый урядник — в нашем пересказе, само собой — кубанец — поживши у пигмеев да ко многому присмотревшись, будучи потом на их, пигмейском, кругу, на племенном, значит, сходе, кликутым в атаманы, дальнейшими своими ежедневными, а также — что ещё важней — еженощными трудами, не только поднял воинский дух, привил казачью манеру боя, укрепил обороноспособность и расширил, насколько пампасы позволили, владения племени, но и добился повышения рождаемости в целом и увеличения роста чуть ли не каждого новорожденного в отдельности…
— Не об этом ли казаке будет твой рассказ? — посмеивался Сергей Александрович, большой знаток реальной истории казаков и казацкой мифологии тоже. — Не о тех ли самых пигмеях?
Не о нём самом, о страдальце и труженике, но — о несгибаемом духе, который и в каждом из нас жить должен!..
Что же касается пигмеев, то к тем, африканским, ничего, кроме самой искренней симпатии не испытываю.
Но тут — о других.
…Летним вечером 1990-го я задержался в атаманском правлении Московского землячества казаков по какому-то неотложному делу — правление находилось в Братском корпусе напротив Знаменской церкви на Варварке. Сидел над текстом очередного письма в какую-то очередную инстанцию: в то время это было чуть ли не главное мое, московского атамана, занятие.
Резко и широко распахнулась дверь, и появившаяся в проёме средних лет женщина в накинутой пестрой шали этак по-цыгански тряхнула плечом и без лишних — ну, вроде этих: “Здравствуйте!” или “Добрый день!” — слов представилась властно:
— Я — Тёткина!
— Великолепно, — сказал я, пытаясь удержать невольно спугнутую неожиданной гостьей мысль: разумеется, она казалась мне чрезвычайно глубокою и значительной — какая же ещё иначе готова была упасть с кончика пера батьки-атамана с билетом члена СП в кармане? — Присядьте на минуту — пожалуйста…
— Я — Тёткина! — прозвучало ещё более громко и уже таким тоном, который обозначал примерно следующее: не представляешь, с кем имеешь дело, болван?!
А я, и правда, не представлял: ну, бывает же.
И не знал толком ни одного из бывших на слуху вокальных гигантов и гигантесс — за исключением, конечно, Вуячича и Пьехи, да и о них-то больше — по скабрезному стишку да по весьма распространённому тогда анекдоту…
— Одну минутку, а? — сказал я просительно.
— Вы плохо слышите? — был громкий вопрос, произнесенный с весьма язвительной интонацией.
Пришлось отложить перо:
— Что надо-то, миленькая?
— Ищу своих друзей! — сказала она значительно.
— И кто они?
— Ансамбль “Казачий круг”!
— Это меняет дело, — отозвался я доверчиво.
Ну, куда денешься: для меня и нынче название этого уникального мужского хора моих товарищей — ничему не подвластный, как бы на уровне подсознания, пароль. — Тут я вам сумею помочь: они сейчас…
— У меня машина! — сказала она снова властно.
На звонок в мастерскую скульптора Геннадия Провоторова, известного медальера, открыл “старейшина” хора, Коля Шантаренков, Никифорович — дружок покойного Николая Рубцова. В дверях поперхнулся, и я понял это по-своему.
— Тут уже закусывают! — позавидовал благодушно.
Никифорович деликатно пропустил даму, а когда она прошла внутрь, потянулся к моему уху:
— Ты что, атаман… ты что, батька — офигел? Зачем эту воровку привёл?!
— Как?! — опешил я. — Сказала, друзья…
— Таких друзей, знаешь… За одно место, да — в музей. По той самой поговорке. Специально от неё скрылись.
— Что ж меня-то не предупредили?
— Наша вина, атаман, — по-братски простил меня Никифорович. — Она хоть без камеры?.. “Видак” не с ней?
— По-моему, в машине остался какой-то кофр. Но она не вынимала…
— Пока на разведку, ясно! — решил Никифорович.
Но для меня пока было — лес тёмный, и только потом потихоньку начало проясняться…
Ну, виноват: никак не могу, никак, несмотря на все разговоры о терпимости, или, как нынче, — о толерантности, какая в наших русских условиях похожа всё больше на тоталерантность — так вот, никак не могу принять душою сладкоголосых, но с изначальной, с родовою фальшью в глазах этих ласковых — хоть за пазуху сажай — баб-“лисанек”, безжалостные коготки которых оставили свой след не на одном простодушном горле — нет, не на одном!
Как она перед парнями заискивала, как неприкрыто лебезила: к одному, на другого неотрывно глядя, пересаживалась, третьему начинала, в истоме зажмурившись, подпевать, четвертому руку на краю стола многообещающе прикрывала своею белой, в перстнях, ухоженной лапкою…
Друзей моих сначала это явно коробило, но водочка делала привычное дело, брала своё — постепенно распелись, да ещё как… вообще-то вы слышали, как он поёт, “Казачий круг”?
На одном из первых славянских праздников, в Великом Новгороде, когда они вечером в большой брезентовой палатке репетировали, вокруг собралась толпа, среди которой выделялась “могучая кучка” замерших в недоверчивом изумлении кавказцев — мужской хор из Грузии… Стоило кому-то в толпе ненароком обронить негромкое слово или хотя бы излишне шумно перемяться, как головы “горных орлов” одинаково грозно поворачивались в сторону нарушителя священно-уважительной тишины, среди которой словно сама собою рождалась слитая из нескольких удивительно разных, но одинаково отрешенных от всего суетного и бренного голосов, в печали своей и боли сокровенная песня.
Потом грузины не выдержали, скопом двинулись внутрь, и старший без обиняков спросил, как понимали они, о главном: вы кто? Из какой республики приехали? Какой национальности будете?
Русские! — был ответ.
Неправда, — возразили им. — Не может быть. У русских никогда не было такого многоголосья!
Никогда?!
Вот из этого как бы общепринятого, к стыду нашему, “никогда” и вызволял мужское русское пенье “Казачий круг”…
Как они тогда пели у Провоторова в мастерской!
— Какие вы молодцы, мальчики! — восхищалась Тёткина. — Куда остальным до вас… хоть стараемся, землю роем, как говорится.
И протягивала руку со старинными перстнями на пальцах, и постукивала коготком другой руки по серебру-злату да по драгоценным камням:
— Этот мне, между прочим, прямо на концерте в Нью-Джерси старый дед подарил: так я его своей песней растрогала… А этот — древняя казачка в Австралии. Бери, говорит, внучка, на память о нас тут, обо всех… этот — в Новой Зеландии, там тоже много стариков-эмигрантов.
“Хоть бы не показывала! — я думал. — Этой-то голытьбе, которой приличные штаны купить не на что! У них все денежки уходят на поездки в глубинку, в станицы, где дедов давно уже нет — остались только иссохшие вдовы да слишком рано постаревшие их дочери…”
В тот вечер меня ещё ожидали дела, ушел я от Провоторова прежде остальных и в московском нашем круговороте забыл потом расспросить, чем там у них так туго начинавшаяся спевка закончилась.
Но месяца через три-четыре увидал по телевизору концерт Тёткиной, и волосы на затылке у меня шевельнулись: да неужели же?!
Тут же позвонил Шантаренкову: так она тогда всё-таки записала вас? Тёткина?!
— Ну, конечно, — сказал он с грустной виной. — Вот как только ты ушёл, она принесла свой видак… Позвольте, говорит. На память… мы-то понимали, но думали, ладно, пусть пишет, лишь бы на пользу. На общую пользу, понимаешь?
— Какая польза, если от её интерпретации несёт пошлятиной за версту, а первооснова-то — чья?
— У неё даже и движения наши, и жесты не свои…
— Да в том-то и дело, что уже свои — только хабалка это и может. И так вульгарно жестикулировать, и неприлично приплясывать…
— Я же говорил тебе, атаман! — грустно сказал Никифорович. — Что ж теперь травить душу…
А с другой-то стороны: как не травить?
Разве им всё это поднесли на блюдечке, ребятам из “Казачьего круга” — за каждой ноткой ехали за тысячи километров!
Не в Штаты. Не в Австралию. Не в Новую Зеландию, которую голь наша перекатная, посмеиваясь, называла тогда Зелёндией…
Об этом я тогда уже успел написать, было опубликовано в “Казачьих ведомостях”, которые я тогда редактировал. Позвольте, дорогие мои, привести тут эту статью — отобрать у вас несколько минут дорогого времени. Но поверьте: дело этого стоит. Артельное наше дело.
Бессмертие Дуси Шипиловой
или
Человек, поющий песню
В своем Отечестве нет пророка… И послушать прекрасный “Казачий круг”, мужской вокальный ансамбль, по “наводке” знакомого итальянца прилетел из Кёльна в Москву доктор Ян Райхов, немец.
Дело было в рождественские дни, и после нескольких донских да кубанских песен “казаки” завели “Щедровочку”.
Зазвучали такие бесхитростные в народном переложении слова:
Как в Е-русали-име
рано зазвонили!
Ой, добрый вечер!
Ой, щедрый вечер!
Всем добрым людям —
да и на здоровье!
Что-то странное со мною случилось: до боли знакомая интонация заставила сжаться сердце, память повела в родные края. Так поёт “Щедровочку” чисто женский теперь — последний певший в хоре казак недавно помер — хор в станице Бесстрашной, это недалеко от родной моей Отрадной… Но вот поди ты: в строгом мужском пении будто стал ясно различим, будто ожил голос Дуси Шипиловой… бедная Дуся!.. Так и не дождалась съёмки фильма, которую я ей так долго обещал. Приехали, наконец, снимать, собрался хор: а где Дуся?.. А Дуси нет.
“Померла наша Дуся!..”
Как?!.. В такие-то годы, как у неё? В таком возрасте?
В том и беда, в том и беда. Кабы только съемки цветного фильма — многого в своей жизни Дуся так и не дождалась. Слишком многого!
Не удержался теперь, в строгой тишине специально оборудованного зала тут же, как закончилась песня, подошёл к Саше Переслегину, тянувшему, как и Дуся, первым голосом: “Послушай, — говорю, — эта ваша “Щедровочка” так напомнила мне родные края… хор из Бесстрашной, есть такая станица…” “Да ведь это их песня, мы были у них в станице, ты разве не знаешь? — обрадовался Саша. — И когда они приезжали в Москву на фольклорный концерт после съезда композиторов, мы тут их записывали, бесстрашенцев. Там есть такая — Дуся…” “Шипилова?..” “Да, правильно, она, — вот ты и передай ей при случае…” “Дуси уже нет, — говорю. — Умерла Дуся”. И Саша Переслегин — тоже: “Как это — умерла? Она ведь совсем не старая… А эта песня как раз её — Дусина!”
Вышел потом на улицу, в ночь, и снова сжало горло, кольнуло глаза: Дусю схоронили на высоком кладбище под Бесстрашной, среди холмов нашего Предгорья, Дуси давно нет, но её загадочной, полной невысказанной любви, интонации, тут, в Москве, вторит, сохраняя в точности, Саша Переслегин, и знающий толк в народном творчестве, известный не только в Европе доктор искусств Ян Райхов записывает на магнитофон новейшего поколения… это что! Он вызовет “Казачий круг” в Кёльн, договорились?.. Все расходы на себя берет, да. И там он запишет хор с помощью лазерных устройств, которых пока нет в России, они и за рубежом ещё — редкость…
Опять заныла душа: может, в этом и есть Дусино бессмертие — в звучании песни “Казачьего круга”, в записях доктора Яна Райхова из Германии, в его уникальной фонотеке…
Дома я разыскал блокнот, в котором пытался хоть что-то записать о бесстрашненских певицах, чтобы каждую из них потом представить себе, в московском далеке своём о ней вспомнить. Вот и о Дусе Шипиловой чуток: “26 г. рожд. В войну одна не могла ярмо поднять, надеть на быков, приходилось на помощь звать. Плуг не могла на повороте удержать. Набок упадёт, и ты опрокинешься… Потом дояркой в колхозе. Всю остальную жизнь. Работать некому, и нынче поднимается в три утра”.
Да разве удивительно, что бедная Дуся так рано умерла? Скорее чудо, что долго — при такой-то доле! — жила.
А как пела Дуся Шипилова, как она пела!
Пожалуй, это и есть общее бессмертие наших предков — народная песня. И пение — один из способов общения с ними. Самый, может, простой. Самый общедоступный. И самый скорый. Запел — и словно подсоединился к той невидимой сфере, которую они напели для нас. Наговорили. Наплакали. Намечтали. Напридумывали. “Наприказывали”. Намыслили. Совет оставили. И — завет. Потому-то человек, поющий народную песню, сразу сильней становится. И тот, кто слушает, — тоже… Думаете, отчего нам и так долго петь не давали старые песни и не давали так долго слушать?.. Силы нашей боялись. А вы думали?!
В моем архиве есть не шибко грамотное письмо, из тех, о которых говорят: мол, словно курица — лапой… Но зато какие в нём есть слова!
Прислал мне это письмо несколько лет назад покойный теперь Николай Екимович Алымов, старый казак из станицы Малотенгинской… звучит название? Русскому уху о чём-то славном напоминает?.. Тоже кубанская станица, с Отрадной рядышком совсем: старик-ветеран критиковал заведующего отделом культуры Нышана Керселяна за невнимание к народному творчеству и заступался за колхозный хор, хотел помочь его создателю и бессменному руководителю Илье Собко… эх, какой голос у самого Ильи Ивановича, какой голос! И вот что Алымов писал о казачьей песне:
“Это токо кажется, что без её можно жить. А всамделе — нет. Я во время войны был санитаром, у меня за это наград да наград, и вот вытащу кого спод-огня, стану перевязывать, и тут же начинаю громко песню кричать. Боец сперва оторопеет, от удивлення даже стонать перестанет, а потом через силу мне: смерть рядом, а ты песню играешь! С чево распелся? А я ему: потому и пою, потому и играю песню, чтобы тебе не было больно, а мне — не было страшно!”
А разве не страшно нам нынче за детей, за внуков своих, раненных отравленными осколками массовой культуры?.. От неё-то и поражение — массовое… И разве не больно за Россию, за родину, забывающую свои песни под сатанинский скрежет и свист вовсе не своего — чужого рока?
Потому-то Союз казаков вместе с Российским Союзом молодёжи и посчитали нужным: несмотря ни на что провести Всероссийский, охватывающий и традиционные казачьи земли, и другие, куда забросило казаков их горькое рассеяние, широкомасштабный праздник — фестиваль народной песни. Казачий смотр.
Женщины из хора станицы Спокойной — хор так и называется “Спокоянка” — отдали в Армавире проводникам по двести рублей за “сидячее место” вместо положенных за билет до Москвы пятидесяти… И по сто пятьдесят они отдали за “два нажатия стоп-крана”, как сами деликатно об этом рассказывали: не успевали сесть, бежали за вагоном, одни подсаживали друг дружку, другие втаскивали — и все толпились в тамбуре и в проходе — не хотели, чтобы кто-либо из подруг, чего доброго, остался. Уж если пригласили в Колонный зал — так всем ехать!
Но разве это самое страшное препятствие народной песне к той самой душе, которою она и была когда-то рождена?.. Трудное, но так необходимое всем нам возвращение.
Когда о приключениях “Спокоянки” узнали собравшиеся в тот вечер в Колонном зале, по рядам прошёл из рук в руки полиэтиленовый мешочек с родными русскими “деревянными”… И пришла записка из зала: передайте, мол, так славно поющим этим казачкам, что это им на обратную дорогу.
Пришлось и поблагодарить, и тут же сказать: эти женщины, спасибо их самоотверженным сердцам, ещё и нас с вами в бесплодной от митингов столице прокормят!
Недаром же именно они привезли пышный, с кубанским узором каравай, который попросили передать Патриарху Московскому и всея Руси Алексию Второму: словно в ответ и, конечно же, в благодарность за его высокое Первосвятительское благословение не только всего казачьего праздника в Москве, но и казачьего возрождения в целом.
Не хлебом единым жив человек!.. Но станут у тебя, наконец, сообразно почитаемы — на твоих просторах, Святая Русь, — и хлеб насущный, и окормление духовное!
Намеренно рассказываю тут об одних кубанцах и ещё долго мог бы о них рассказывать: они земляки мои, я знаю их давно и люблю, и они из уважения к общей нашей родине не дадут сказать мне и полслова неправды… Пусть о других пишут другие, кто знает своих не меньше, чем я кубанцев, и не слабее моего своих любит. На то и праздник, чтобы как можно больше народу… миру, как в наших станицах говорят, в нём участвовало: и пело, и плясало, и радовалось, и объяснялось в сыновней любви… А объясняться есть кому!
Из Ардона, что под Владикавказом, приехали тогда терцы: прекрасный хор!.. И им тоже не раз кричали “любо!”, и тоже долго не отпускали со сцены. А ведь и они волновались: в Москву ехали без обратных билетов и тоже сомневались — как встретят?
Встретили их тут свои: осетины, которые дружат с землячеством казаков в Москве… Об осетинах: в концертной программе их самих не было. Так же, как не было казаков-амурцев, забайкальцев, оренбуржцев либо уральцев — разве всех сразу соберёшь?.. Но когда осетины узнали, что в Москву приехали и башкиры, исстари служившие в казачьих полках и первыми входившие когда-то в Париж, и калмыки, приписанные к войску Донскому и гордо въезжавшие в столицу поверженной Франции не только на лошадях, но и — знай наших! — на верблюдах — так вот, когда узнали осетины об этом столь представительном братском — или, как говаривали раньше, свойском собрании, то прикатили домой к восходящей своей звезде — Феликсу Царикати: выручай, Феликс!
И Феликс сбежал с собственного концерта, но поддержал честь побратимов-осетин: тоже спел на казачьем смотре в Колонном зале.
Но вернёмся к башкирам и калмыкам: насколько самобытны были танцы и песни тех и других, настолько же высоко оказалось мастерство приехавших из Уфы и Элисты исполнителей. Зал либо застывал в радостном изумлении, либо взрывался восторженным шумом одобрения, а по благодарным лицам артистов было ясно видать, как дорога им эта братская признательность.
Любопытная деталь: если в программе у башкир был знаменитый “Беркут”, а также боевой танец и песня о 1812 годе, то у калмыков — выразительнейшие “Степные орлы” и танец калмыцких казаков, посвященный тому же 1812-му… И там, и тут — будто явный — как бы даже видимый глазом — взлёт национального сознания, но и там и тут не отрывается оно от прочной исторической памяти. Спасибо, братья!.. Хоть вы поддержите нынче гордый дух некогда великой России, которая стовосьмидесятилетие Бородина встречает не в лучшей своей поре.
Так уж, видно, нынче все взаимосвязано и взаимозависимо, что тут не обойтись без рассказа ещё об одном удивительном событии — оно тоже не только одухотворило начало нашего смотра, но и придало ему особое, не только миротворческое, но и миросозидательное значение.
Случилось так, что башкиры последними из гостей прибыли в Москву: около восьми утра прилетели в день открытия праздника. А в десять атаман Рустем Искужин и сотник Камиль Рахимов уже были в Михаило-Архангельском храме Донского монастыря. Дождались окончания торжественного молебна по случаю освящения только что привезенной “старостой” — а, коли хотите, старейшиной — “Казачьего круга” Николаем Шантаренковым из Софрино, из мастерских Патриархии, иконы Донской Божией матери, написанной специально для Московского землячества, а потом подошли к девяностолетнему священнику отцу Даниилу и попросили его принять дар: на восстановление Малого Донского храма, пострадавшего во время недавнего пожара в возрождающейся обители.
С благодарностью принял отец Даниил пожертвование иноверцев-мусульман, радостно благословил молодых башкир на терпеливый подвиг служения Отечеству.
Вечером о братском даре башкир я рассказал на торжестве в Колонном зале, и растроганная публика, как “на кругу”, дружно “крикнула” атамана из Уфы. Рустем Искужин в накинутом поверх полевой формы национальном халате подошел к микрофону на сцене и достал из нагрудного кармана листок бумаги: “Мы хотели всего лишь повторить то, что сто восемьдесят лет назад сделали казаки-башкиры… Пусть невелик дар, собранный в основном нашими студентами, — это символ понимания и одобрения поступка наших верных России предков”.
Поблагодарим их нынче, славных предков наших башкирских братьев, хотя бы внимательным прочтением документа, по-своему уникального — его тогда и огласил в Колонном зале Рустем Искужин:
“1813. Сентября 8. — Пожертвование 1000 рублей денег конниками первого башкирского полка на восстановление исторического памятника в Москве — Донского монастыря, разрушенного французами.
Перевод письма с башкирского языка к графу Матвею Ивановичу Платову от 1-го Башкирского полка старшины Кутлугельдея Темировича.
“Ваше сиятельство, милостивый государь, граф Матвей Иванович!
Уже с давних времен под скипетром августейших российских монархов с любезными своими семействами блаженствуем. Когда вздумали хищные французы напасть на Отечество наше, по воле всемилостивейшего нашего Государя призваны и мы на помощь для обороны нашей границы под начальство вашего сиятельства. При всем нашем рвении не могли унять сих святотатцев, допустили до Москвы, где ограблены древние чудотворные храмы Божии, в чем считаем себя не менее виноватыми, что не укротили сволочь нечестивую и позволили ограбить святыню. Само провидение наказало извергов за их бесчестный и безбожный поступок против святой церкви.
А ныне услышали мы, что герои русские намерены возобновить благолепие Донского монастыря в Москве. Благоволите, Ваше сиятельство, и нам удостоиться, по возможности наших сил, участвовать в сем богоугодном деле. Мы прилагаем тысячу рублей ассигнациями к определенным даяниям в сие святилище. Хотя мы считаемся иноверцами, но Бог у всех народов один! Удостоив принять нашу просьбу, по гроб обяжете всех нас.
Сентября 8 дня 1813 года””.
Утром в Михаило-Архангельском храме после нынешнего подарка молодых башкир атаман Невской станицы из Санкт-Петербурга Борис Алмазов сказал растроганно: “Да ведь это первое чудо нашей новой иконы, братцы!”
Собравшиеся в тот вечер в Колонном зале и в самом деле стали свидетелями чуда, всеми нами уже так долго ожидаемого: чуда возвращения достоинства и самоуважения, так ярко выказанного башкирами, и чуда единения в старом российском братстве.
“Башкирам — слава! — вместе с казаками кричал в тот вечер весь зал. — Слава!.. Слава!”
И это была дань уважения и калмыкам — им кричали “славу” ещё и отдельно — и татарам, столько веков тоже делившим с казаками их нелегкую долю, и многим-многим другим иноверцам, исповедующим тем не менее одно единое: святую верность матери-земле и отчему дому… Может быть, нам стоит совершить и еще одно небольшое путешествие в историю? “Станция назначения” на этот раз — не Москва, но — Париж.
Вот какую картину поверженной французской столицы приводит наш наверняка непредвзятый современник, швейцарский дипломат и политик Анри Валоттон в своей книге “Александр I” — картинка эта почерпнута им из английских архивов: “Улица Сент-Оноре выглядела совсем необычно: по ней одновременно прогуливались немцы, русские и азиаты, прибывшие от Великой Китайской стены, с берегов Каспийского или Черного морей. Это были казаки в одежде из овчины, с длинными пиками, рыжими пышными бородами и перекинутыми через шею маленькими хлыстами, называемыми кнут; калмыки и другие татарские племена, с плоскими носами, маленькими глазами и бурым цветом лица; башкиры и тунгусы из Сибири, вооруженные луками и стрелами; черкесские вожди, рожденные у подножия Кавказа, с головы до ног в блестящих кольчугах и в остроконечных шлемах…”
Слава! — им всем. — Слава!..
Вечная слава.
За всеми этими радостными сердцу воспоминаниями и рассуждениями не забыли о “батюшке Синем Доне, Доне Ивановиче”? А ведь он был представлен двумя большими замечательными ансамблями: взрослым “Театром казачьей песни” из Волгограда и детским “Казачком” станицы Аксайской из-под Ростова… Что правда, то правда: самое большое число записок с горячей просьбой спеть родные песни пришло из зала от живущих в Москве потомков донских казаков. И детишки, чинно сидевшие сперва среди публики и подсаженные потом, принятые на сцене — из рук в руки — были: девочка в костюме донской казачки, мальчик в донской казачьей форме. И тут, среди столпотворения этого вавилонского в нашей нынешней “белокаменной” не забыли, слава Богу, кто они и откуда! И тут, среди сбивающих с толку новостей и оглушающей музыки — помнят!
Тепло принимали и астраханских казаков — из Черного Яра. Дома у них прекрасный большой хор, но приехать смогли лишь пятеро из него… Все по той же, будь она неладна, причине, по которой собирали на обратный путь женщинам из станицы Спокойной…
Но как черноярцы пели, как пели!
Кубань и Волга, Дон и Урал,
Просторы Сибири, седой Байкал!
По всей России — от реки до реки —
Могучей стеной встают казаки!
Эта мощно прозвучавшая песня, сочиненная руководителем черноярского хора Михаилом Трягиным, обещает стать общеказачьим гимном.
Остаётся рассказать о сибирских казаках, о хоре “Станица” из-под Омска — он единственный получил на этом вечер денежный приз… ох, этот приз!
Почти два года назад, в самом начале казачьего возрождения, в Московское землячество стали приходить письма от Мелитты Эриховны Клейненберг из Житомира. Мелитте Эриховне — дай ей Господь здоровья ещё на долгие годы! — давно за восемьдесят, она заслуженный врач, ещё работает… И — тоже помнит. Хорошо помнит родословную: предки её по материнской линии — терские казаки. Прислала сперва копии послужных списков и старинные фотографии, истершийся до дыр номер “Областных терских ведомостей” за 1905 год. А потом вдруг пришел денежный перевод от Мелитты Эриховны: сто рублей. “На возрождение казачества” — так было предписано в графе “для письменного сообщения”. Пожалуй, опубликовавшая целую полосу о казаках под кричащим, набранным аршинными буквами заголовком “ ШАШКИ К БОЮ ГОТОВЫ: ОСТАЛОСЬ НАЙТИ ВРАГА!” архидемократическая, в объективность играющая “Литературная газета” была бы счастлива, если бы на деньги, присланные казачкой-пенсионеркой из Житомира, мы бы, и в самом деле, купили шашку либо нагайку… И не одна “Литературка”, к сожалению, — не только она!
Но куда, и правда, вложить деньги доброй женщины так, чтобы не “обезличить” их — ведь, что там не говори, проблема!
И решение её, наконец, пришло, когда в списке участников ансамбля “Станица” замелькали схожие немецкие фамилии. Решили: документы, присланные Мелиттой Эриховной, — ардонцам, в музей Терского казачества. Деньги — сибирским немцам. В казачий хор, которым руководит Иван Иванович Эйленберг. С последующим непременным написанием благодарной весточки Мелитте Эриховне в Житомир: теми и другими. С Кавказа и — из Сибири.
И мы говорим: “Спасибо, доктор!.. Нынче Вы пытаетесь залечить самую тяжелую рану, которую получала когда-либо наша родина!”
А что же “Казачий круг”, с которого мы начали рассказ о нашем смотре?
Публика долго не отпускала его со сцены — ансамбль пришлось уводить чуть ли не силой, по дороге за кулисы стыдя по-дружески: конечно, вы — герои этого праздника, так, но есть на вас, братцы, крест?!.. Вон бедные “Истоки” давно уже стоят наготове, уже заждались, но для них уже не осталось времени — из-за вас!.. Вон “Славянсий лик” готовится пропеть всему казачеству “Многая лета” и всем нам, всем — “С нами Бог”. К слову, этот известный хор, приглашенный третьим из устроителей Казачьего Смотра — Всероссийским бюро пропаганды художественной литературы, — этот известный хор как бы венчал духовный поиск народной песни…
Казачий праздник в Колонном добросовестно “писали” видеокамеры нашего бывшего ЦТ, но под конец операторам надоело пожимать, глядя друг на дружку, плечами, и они решительно поснимали наушники… все-таки что, в конце-то концов: чинный концерт в бывшем Дворянском собрании или разудалое сборище в сельском клубе, когда половина зрителей уже пляшет на сцене, а половина зала подпевает и в такт прихлопывает?
Что ж, в этот вечер сцена и зал жили одной единой жизнью.
Из Колонного зала не расходились до тех пор, пока и без того долго терпевшие служители не без сочувственных вздохов, не без виновато разведенных рук погасили, наконец, свет.
А что — если бы вы только слышали! — говорили всего повидавшие на своем веку, усталые, как крестьянки, но с помолодевшими глазами гардеробщицы, тоже ощутившие себя, как и должно оно быть, частью великого народа и его разоренной проходимцами всех мастей чуть не дотла, но все-таки не собирающейся сдавать самое себя в аренду Родины — великовечной России!
“Казачьи ведомости”, 1990 г.
Может быть, теперь мне поверите, теперь вы поймёте, что к доброму слову о Заволокине я был давно готов?..
И как оно всё любопытно в тот день складывалось!
Не успел Геннадий Дмитриевич от меня отойти, как на сцену быстренько поднялась эта симпатичная женщина — как жаль, что не могу назвать её имени-фамилии, ну, стыдно мне, правда, — стыдно!
Вручает Заволокину свой заветный садово-огородный букет, а после протягивает две моих книжечки:
— А это вам просил передать наш писатель!
— Так вот же он тут — с нами рядом! — обрадовано нашелся Геннадий Дмитриевич. — И, кажется, желает что-то добавить…
Ту минуту остро переживаю и сейчас. И очень, очень хочу, чтобы её вдруг вспомнили присутствовавшие тогда на концерте мои сибирские, мои новокузнецкие земляки.
— Если вы пришли сюда и все вместе успели отбить ладоши, вы поймёте меня, — сказал я им тогда. — Такое, тем более в наше непростое время, редко случается, но нынче я счастлив дважды: во-первых, потому, что я среди вас, на нашей Антоновке, где прошла наша общая молодость. И, потому, во-вторых, что в этом любимом нами Дворце, который таких аплодисментов, по-моему, ещё никогда не слышал, собрал нас не кто-нибудь, а Геннадий Дмитриевич Заволокин…
Вот он тут только что нам сочувствовал и как бы предупреждал от грядущих бед: от приватизации того, что вы все тут долгие годы своими руками создавали, вы — все!..
Но самое страшное, что по нашей Руси не только идёт, но прямо-таки с каждым днём набирает обороты — приватизация нашего с вами народного духа… Вы только вспомните: сколько их, кто его растаскивает! Кто и по телевизору, и на концертах, на которые мы с вами не сможем купить билет — ну, нет у нас таких денег, ну, нету! — без конца твердит нам: это — моё!.. Это я один могу, это я одна, это — я!..
А Заволокин едет из края в край и всем, кто пришел на встречу с ним, говорит: послушайте-ка внимательно друг друга! Один на одного посмотрите-ка — это всё ваше, ваше! Вы видите, как вы талантливы, как щедры душой, как по-прежнему добры, несмотря ни на что! Как духом народным сильны. Берегите его, он — наше общее достояние, берегите!
В то время, когда столь многие Россию растаскивают на куски, безжалостно раздирают, Заволокин её самоотверженно соединяет, и все его поездки по дальним краям — это стежки, которыми он накрепко сшивает родину: их не разорвать! Никому!..
Он уже шёл ко мне с раскрытыми, чтобы обнять, руками.
— Вот вы, оказывается, — сказал с удивлением, — какой говорун!
— Отчего же нет, если в духе и правду говоришь?
— Ну, спасибо, спасибо…
Зал встал, покачивались счастливые лица, светились глаза, мелькали ладони, и одобрительный, восторженный гул, казалось, приподымал потолок…
За сценой нашёлся стул, я сидел на нём рядом со стоящим футляром, когда ко мне подошла Анастасия, дочь Геннадия:
— У нас одного человечка не хватает — поможете?
— А что надо сделать?
— Пройдётесь со мной на сцене.
— Да я ведь с детства был увалень…
— А ничего не надо делать, пройдётесь, и всё — вот вам гвоздичка…
И сподобился я: туда и сюда несколько раз прошелся по сцене с цветком с Анастасией под руку…
Назавтра мне надо было в Новокузнецк, в сам-город, и где-то около полудня я зашел к заместителю генерального Запсиба по кадрам Борису Родионовичу Махалову:
— Поможешь, Борь? Если своей машины нет, может, к кому-то определишь?
И тут в кабинет к нему вошла директриса Дворца культуры Маргарита Сухотская.
— Вот тебе и повезло, — сказал мне Борис. И кивнул Маргарите: — Возьмёшь в свой “джип” Гарика?
Она смерила меня взглядом, который мой предшественник на посту редактора многотиражки “Металлургстрой” и мой первый учитель Геннадий Емельянов, светлая ему память, обозначал: “Смотрит, как солдат на вошь”.
— Этот Гарик! — процедила сквозь зубы. — Его не то что в “джип”…
— Что-то случилось? — спросил Махалов.
Её будто бы невольно передёрнуло:
— Вчера Заволокин всю нашу пьянь собрал! — сказала брезгливо. — Бомжатину со всего поселка. Думала, Дворец разнесут…
— Неправда! — горячо сказал я. — Там было столько знакомых…
— Знакомых алкашей?
— Зачем ты так? Столько народу с детишками… с такими светлыми лицами…
— Да уж, да уж!
— А Гарик-то причём? — никак не мог “въехать” в ситуацию Махалов.
— Гарик сперва благодарственную речь там сказал, а потом ещё — с цветочком по сцене…
— Ну, не с бутылкой же! — шуткой пытался грозу разрядить Махалов.
Маргарита прямо-таки вскрикнула:
— Только этого ещё! — и тут же вдруг сменила гнев на милость, как говорится. Что делать: административный театр! — Пойдем, если Борис Родионович настаивает. Подвезу.
— Ну, уж нет! — сказал я. — Запомни: никогда!.. И не только в твой знаменитый “джип”… Никогда!
Сколько лет с тех пор пролетело!
А для меня так и оставалась загадкой эта неожиданная вспышка всесильной тогда на нашем Запсибе директрисы Дворца культуры.
Дворец в ту пору был полная чаша, как говорится: что уникальные инструменты, что — новенькие красочные костюмы… Не вылезали, считай, из-за рубежа, и дома все ходили перед всесильной Маргаритой на цыпочках и заглядывали ей в рот. Директрисе ни в чём не было отказа… Приболела? В Москву, в Москву!.. Столичные врачи не могут помочь? Ну, что ж, тогда — хиллеры на Яве. Удачного взлёта и мягкой посадки!
— Балуете вы её, — сказал я как-то заму генерального по экономике Геннадию Арыкову, тоже нынче покойному. Скольким это приходится теперь говорить: светлая память…
— Для нас это очень важно, пойми, — мягко заговорил Арыков. — Я могу сколько угодно рассказывать капиталисту о комбинате и о нашей продукции, но когда вечером привожу его на концерт, который Сухотская привезла, он тут же понимает, что медведи по нашим улицам днём не ходят, уж это точно. И соглашается к нам прилететь…
Можно бы Сухотскую обвинить в известном “преклонении”, как раньше говаривали, “перед западом”, но ведь грех, грех: кроме этих — ни слова в простоте — “Аверса”, “Ювенто”, “Вела”, “М-Студио”, “Консонанс”, исполняющих “Фиесту”, “Кафе Латино” или “Латино-американскую феерию”, а если Петра Ильича Чайковского, то непременно — ““Формейшен” на темы”, во Дворце и были, и, слава Богу, ещё остаются и прекрасный ансамбль “Сибирский сувенир” с его самобытными “Шенкурскими заковырками” и “Кадрилью”, и великолепная хореографическая студия “Калинка” с удивительной “Юбилейной каруселью”. Да многое ещё, многое другое, до чего пока не успела дотянуться, чтобы лишить финансирования, жаднющая рука новых хозяев — приватизаторов.
Так откуда же эта высокомерная псевдо-аристократическая ненависть к глубинному, подсознательному началу?
Уж не в чёрной ли попросту, откровенно бабьей, чего там, ревности к аплодисментам, которых в таком оглушающем изобилии до того, и действительно, во Дворце не бывало? Тогда и я, во многом как бы спровоцировавший их, и я, конечно же, — виноват.
Или всё куда глубже, и мы тогда наблюдали неожиданно возникший духовный бунт?.. Стихию, что вдруг выплеснула наружу угнетаемую обстоятельствами народную волю, которую совсем недавно так горячо звали к возрождению и национальной самоидентификации и обманом вдруг заперли в душном закутке чуждой суррогатной культуры?
Как я вдруг “нашел крайнего”
Через несколько лет Сухотская переехала в Москву и стала главой нашего кузбасского землячества.
По привычке пришел на собрание, устроился рядом со старым добрым знакомцем Иваном Фёдоровичем Шиловым. Теперь уже генерал-полковник, только недавно в должности первого зама министра МВД переживший всю эту недостойную историю с ГКЧП, когда-то давно, ещё в чине старшего лейтенанта, он был начальником нашего Заводского райотдела милиции и был добровольным консультантом молодого-начинающего… корпевшего как раз над вторым своим романом… “Пашка, моя милиция”, да.
Роман по сути был вовсе не о “ментах”. О народном характере. И о народной правде, поверьте.
Все эти сорок лет правду мы сохранили и в отношениях с Шиловым. Может, оттого-то я потом и взорвался, что от этой правды меня оторвала сладкая пустобайская ложь?
Потихоньку, на братской ноте, с Иваном Фёдоровичем перешептывались об общих, с кем давно не видались, старых товарищах, и громкий голос ведущей встречу земляков Маргариты, в котором неизвестно чего было больше — то ли выверенной торжественности, а то ли показной задушевности — звучал для меня как бы под сурдинку.
— С нами… находится… наш замечательный, — взялась декламировать Сухотская, и сознание, воспринимавшее это вторым планом, привычно мирилось: давай, мол, давай. Кто тут у тебя герой — теперь уже здесь? Пробуй старого воробья на мякине провести, пробуй!
— Наш выдающийся… земляк… наш…
Ну, давай-давай, не тяни…
— Наш талантливый, — всё набирал значительности голос Сухотской, — всеми горячо любимый… писатель…
Мы с Шиловым невольно притихли. Я головой повел, оглядывая зал: да кто же тут ещё — из нашего брата?
— Сейчас он выступит перед вами… попросим его…
И под возникшие в зале дружные хлопки Сухотская прокричала вдруг в микрофон мои имя-фамилию.
— Вперёд! — шутливо скомандовал улыбнувшийся Шилов.
Обычное дело, ну, не так ли? Как говорится, не первый год замужем. Я ли не опытный говорун?
Но во мне всё кипело, пока шёл: зачем этот медовый голос… зачем эта фальшь, если некогда мы объяснились совсем в иных чувствах?
Или мне не хватило в тот день самообладания? Не хватило ума?.. Уж больно неожиданно для меня всё это произошло.
Давно я так косноязыко не говорил в микрофон:
— Вообще-то мне непонятно, Маргарита… Зачем всё это притворство… вся эта твоя неискренность. Ты ведь иначе думаешь, это мы с тобой оба знаем. Мы — идеологические противники, и говорить тут я ничего не буду… Извините меня, земляки. Извините!
Вышел из-за трибуны, оставив под завязку набитый зал в Институте стали в полном недоумении…
И никогда больше в землячестве не появлялся.
Только теперь, когда за компьютером вёл свой одинокий “разбор полётов”, до меня вдруг дошла суть произошедшего и в зале Дворца культуры на нашем Запсибе во время концерта Заволокина, и после — в арендованном у будущих сталеплавильщиков.
Дело, скорее всего, не в том смешении чувств, которое испытал тогда в Институте стали, нет.
Может быть, с горних высот до меня опять долетели еле слышные тут, внизу, отголоски великой духовной битвы, которую ради нас ведут наши предки с извратителями народного сознания и хулителями веры?.. Разве она когда-либо затихала, эта битва? Разве не стала нынче ожесточенней?
Как раз потому, что сами мы не добились пока успеха, что вслед за первым поколением, названном развратителями “поколением пепси”, мы упускаем уже второе — теперь это, видите ли, “новая волна”… Девочки семи-восьми лет задирают на эстраде куцые платьишки и вертят попками не хуже опытных обитательниц публичных притонов, а мы всё только ворчим и отплёвываемся…
Всё только ворчим.
И давно копившееся возмущение против официальной лжи и государственного притворства вылилось вдруг всего-то в протест против опытной, ещё комсомольской школы, “актрисы”…
Размышляя над этими грустными записками, достал с книжной полки три специальных выпуска “Роман-газеты”, один за другим вышедшие в девяностых годах в Москве при финансовой поддержке истинных радетелей Кузбасса, которых тогда, к сожалению, было куда больше, нежели сейчас.
1994 год, “Кузнецкая крепость”: о стальной Западно-Сибирской Республике, которая тогда упрямо держалась наперекор московским захватчикам. 1995 год, “Лава”: о шахтёрском движении, которое уже стало осознавать предательство въехавшей на его горбу во власть кремлевской верхушки. 1996 год, “Огненный передел”: о разграблении государственной собственности и манипуляции сознанием обездоленных.
В этом последнем выпуске после тревожной, но всё-таки “академически” сдержанной статьи новокузнецкого благочинного Василия Буглакова, настоятеля церкви Архистратига Михаила следует большая подборка школьных сочинений старшеклассников “Спаси, Господи, люди Твоя”, предваряемая кричащими строками преподавателей литературы Нины Алексашовой, Любови Никоновой, Галины Филевой: “Это голоса терроризируемых, загоняемых в угол, оцепленных преступниками, поливаемых кровавой грязью с телеэкранов, живущих в загазованном котловане без воздуха, без нормальной воды и полноценной пищи”.
А вот отрывки из самих сочинений:
“Куда идёт наша страна? Что происходит с людьми? Ведь так, как живем мы, не смогла бы жить никакая иная страна. Давно известно, что русские — живучий народ, но ведь не до такой степени. Похоже, кто-то решил поэкспериментировать над нами, как это уже делали наши предшествующие правители. На посту президента человек, которому давно пора на заслуженный отдых, в парламенте — клоуны. Россия из великого государства превращается в нищую, с протянутой рукой, страну. В то время как “новые русские” делают огромные состояния на нашей глупости и доверчивости. Где, в какой развитой стране (ведь считается, что мы живём именно в такой стране) учителя, врачи, инженеры, да и все прочие люди, от которых зависит будущее государства, живут так, как в России? Многие работают уже только ради идеи, месяцами не получая заработанные деньги”. Евгений Мешков, 11 кл.
“Поразмыслив, я решил, что наша жизнь все-таки улучшится потому, что хуже уже некуда”. Штоколов Андрей, 10 кл.
“Наша страна великая, но неумная, и хотя я её люблю, если у меня будет возможность уехать, я не задумываясь уеду за границу”. Евгения Колпакова, 10 кл.
“Каждый человек имеет право на выбор. Вы сделали свой выбор. Мы тоже должны его сделать. Но мы не желаем, чтобы наш выбор оказался таким же, как ваш. Мы ненавидим ту атмосферу, в которой сейчас живём”. Олеся Чуманова, 11 кл.
“Может, люди потеряли веру в светлое будущее? Потеряли веру в свою родину, великую страну? Да какая она сейчас великая! Что с ней стало! Где та сила, та мощь, против которой не устояли Наполеон и Гитлер… Нынешнюю Россию можно назвать пародией на великую державу. Вот до чего довели нашу страну люди, обезумевшие от денег и власти”. Ольга Трунина, 11 кл.
“Вот эта фраза русского мыслителя А. Ильина, выражающая моё мнение о нынешнем состоянии нашего государства: “В душах царит хаос, о публичном спасении никто не помышляет; чернь ищет хлеба и зрелищ; среднее сословие жаждет наживы; высшее сословие — почестей и славы — и все несут свое государство врозь””. Оксана Качина, 10 кл.
После этой подборки помещена большая статья инженера-шахтостроителя Геннадия Хаустова, председателя комитета родителей, чьи дети пострадали от тоталитарных сект: “Духовная оккупация Сибири. Новый крестовый поход: “Евангелизация России””:
“Секта “Аум Сенрике” — мизерная песчинка в сравнении с огромной армией зомби, которую сейчас лихорадочно создаёт Запад руками множества миссионеров. Миссионеры орудуют умело, завлекают в свои секты телевизионными передачами, музыкой, лекциями, обаятельными голливудскими улыбками, раздачей бесплатных брошюр, Библий… В нашем Новокузнецке американские миссионеры, проходя мимо играющих ребятишек 8-10 лет покупают им всем мороженое и приглашают в свою секту, где их тонко обрабатывают. Много горя в семьи принесла тоталитарная секта “Христиане полного евангелия” (по-другому “Церковь Живого Бога”). В Новокузнецке её формирование называется Церковь “Живая Вода”.
Родителей и педагогов учебных заведений стали беспокоить резкие изменения в психике детей, вовлеченных в “Живую Воду”. Дети становятся отрешенными, бросают учебу, впадают в агрессивное состояние, отрекаются от родных, уходят из дома и живут у “братьев и сестер во Христе”, уносят в “Живую Воду” деньги, золото, ценные вещи. Студенты сдавали всю стипендию. Проповедники внушили: “Скоро конец света! Сдавайте все, что есть. Лучше, если золото. Все равно на том свете деньги не нужны. У Бога есть “Божий план” для ваших денег”.
Несколько детей с нарушениями психики попали в психбольницу. Родители и педагоги начали посещать “Живую Воду”. Первое время, как и многие, были введены в заблуждение тонкими методами миссионеров, но затем пришли в ужас. Особенно сильным психовоздействиям людей подвергают в “дни закрытых дверей”. Никого из посторонних, даже родителей, в зал не впускают. Детей вводят в состояние глубокого транса и проводят массовое зомбирование, нейролингвистическое программирование и т. д. Дети, в том числе и малолетние, трясутся с посоловевшими глазами, топают ногами, прыгают, теряют сознание, падают, бьются головами об пол, хрипят, мычат, корчатся в судорогах. В то время, когда проводящий такой сеанс проповедник, надрываясь, кричит в микрофон отрывистые фразы, один-два проповедника с невозмутимым видом наблюдают за порядком в зале.
А вот один из сеансов “Чудес исцеления”, который проводил шведский миссионер Матс Полак, декан Абаканского Библейского центра “Церковь Прославления” в конференц-зале института “Сибгипромез”, который “Живая Вода” арендует у руководства за доллары. Присутствовало около 500 членов секты. Человек 35-40 выстроились в шеренгу. Заиграла музыка с барабанным боем. Шведский миссионер, буравя людей взглядом, делая пассы руками и громко крича, побежал вдоль шеренги. Люди падали один за другим. Несколько человек остались на ногах. Миссионер вернулся и стал накладывать им руки на виски и громко кричать. Люди эти тоже упали. Из лежащих одни были без движения, другие корчились и бились в судорогах, мычали, кричали. Вдруг одна молодая женщина забилась ещё сильней и стала дико визжать, перекрывая все прочие звуки. Ассистенты миссионера вчетвером вынесли изгибающуюся в судорогах женщину в вестибюль, где она кричала и визжала ещё несколько минут”.
Читал я это, мною же у Геннадия Хаустова, старого знакомца, переживавшего тогда личную трагедию с детьми, выпрошенное письмо и чуть не с ужасом думал: Господи, да неужто всё это и впрямь так и было?!
“Вот чему западные миссионеры обучают российскую молодёжь в Абаканском Библейском центре “Церковь Прославления”, сейчас там выпускают 600 студентов в год: “Готовьтесь к последней битве! Скоро! Скоро! Город взорвётся! Нападать! Атаковать! Мы завоюем этот город, Сибирь, всю Россию! Царство Божие берется насилием!”
…В Новокузнецке родители приходили в “Живую Воду” и требовали у пастора вернуть их искалеченных детей. В ответ были цитаты из Библии.
…Доходило до того, что родители из города Междуреченска собирались ехать в Новокузнецк “отрывать голову” преподавателю Копылову, втянувшему в “Живую Воду” их детей, ставших там роботами.
…Не получив помощи от властей, родители обратились в Православную церковь. Священнослужители отнеслись к их горю сочувственно и помогли опубликовать статьи с их письмами в газетах городов Мыски и Осинники, так как редакция “Кузнецкого рабочего” не решалась на публикацию этих материалов.
…В начале января 1996-го года в православный Спасо-Преображенский собор позвонило неизвестное лицо с сообщением о заложенном в соборе взрывном устройстве. Настоятелю собора отцу Александру пришлось принимать меры по поиску взрывчатки (её не оказалось).
…Недавно приехавшие в Абаканский Центр западные бизнесмены устроили там “Международную конференцию христианских бизнесменов” под девизом “Победа в потрясениях!” Значит, западные господа готовят России ещё какие-то потрясения?
…В этом году у них намечено строительство нового здания Абаканского Центра, на 4-5 тысяч студентов.
…Правоохранительные органы трижды занимались делом о “Живой воде”, но каждый раз безрезультатно… Видимо, все дело здесь в мощной поддержке международного бизнеса и кого-то из наших властных структур.
Наш родительский комитет, не получив за три года поддержки от общественности и властей, фактически развалился. Двое умерли, остальные ушли в свое горе и больше никому не верят.
2 февраля сего года в нашем Новокузнецке состоялась “Международная христианская конференция” с участием сектантских миссионеров из Америки, Австралии, Германии, Швеции, Канады и др. стран и местных руководителей сект. Бодрые, энергичные миссионеры по телевидению обрушивались на российский патриотизм, называя его национализмом и фашизмом. Наш Новокузнецк становится одним из центров международного сектантского движения и одной из опорных баз западной программы “Евангелизация России”.
Мы называем это “ползучей Барбароссой”. Неужели мы не опомнимся?.. Неужели допустим?!”
Хорошо помню, как в тот год в аэропорту увидал одинокого ксендза в черной сутане, подошел к нему и четко, с явной иронией в голосе сказал:
— Святой отец! Я православный и я — казак. Я был в Польше и хорошо знаю, как там отбирают у верующих православные храмы и переделывают их в костёлы. Это большой грех. И всё-таки тут, в Новокузнецке, я вам предлагаю пожать друг другу руки!
И он вдруг горячо обнял меня, горько причитая:
— Брат!.. Брат!.. Цо тут творят?!
Дворец культуры Запсиба на доллары зарубежных проповедников не польстился, тут у “красного директора” Бориса Кустова вопросов не было. Но однажды и здесь прошел щедро оплаченный комбинатом семинар сайентологов, на котором с ведущими инженерами сподобился три дня с утра до вечера просидеть и я, грешный: глухая наша сибирская темнота пыталась понять, есть ли что-нибудь умное в учении одного из столпов демократии — Хаббарда?
Надо ли говорить, что во всей этой щедро приправленной коксовым газком атмосфере Новокузнецка приезд Геннадия Заволокина был не только глотком свежего воздуха, но и вспыхнувшей с новой силой надеждой: неужели, и правда что, “пришли наши”?
Несмотря на то, что в 1990 году “Литературная Россия” в двух номерах опубликовала мой большой очерк “Наши больше никогда не придут”, надежда эта не умерла во мне и сегодня: всё в руках Божьих!
И твёрдо знаю: не один я так думаю.
…Прошло с тех пор почти полтора десятка лет. Выросли эти ребята, чьи сочинения мы печатали тогда в выпуске “Огненный передел”. Сейчас им по тридцать. Самая, как говорится, пора!
Все эти годы я довольно часто бывал в Новокузнецке — в нашей чумазой “Кузне” — и видел, что происходит в этом “городе угля и стали”.
Единственное, что определённо улучшилось: воздух стал куда чище.
Потому что значительная часть производств закрыта, а многие другие дымят вполсилы. В колыбели бархатной, черной от угольной пыли “шахтёрской революции”, чем ещё недавно в городе так гордились, безработица стала привычным делом.
Ушёл из жизни настоятель Спасо-Преображенского храма отец Александр Пивоваров, главный борец против засилья чужих проповедников в Новокузнецке: легковая машина, в которой он возвращался из Кемерово с церковной старостой, неожиданно потеряла управление, перевернулась и сгорела так стремительно, что выбраться из неё никто из них не успел…
В автомобильной катастрофе погиб и Геннадий Дмитриевич Заволокин, чей образ для меня навсегда теперь связан с восторженно принимавшим его Новокузнецком.
Сектанский разбой в городе и его окрестностях попритих и ушел в подполье, где никому до него дела нет.
Но свирепствует другой разбой: окололитературный. Деляческий. Графоманский. Который, конечно же, во многом определяет дух города.
Вот статья, которую написал год назад и так и не собрался до сих пор отправить своим собратьям в Кузбасс, в Кемерово.
“Опять сам себе”, или “Присосанцы”
Очень странное, некое двойственное ощущение испытываю, начиная эту работу.
Сегодня 10 апреля, эта пора в Новокузнецке очень хорошо помнится, наплывают и воспоминания далеких теперь отсюда времен, и дней не столь давних… Наслаиваются одно на другое, подрагивают, как первое марево весеннего тепла, помаргивают и, конечно, тревожат, но тревога эта счастливая: может, примерно с таким же, недоступным нашему пониманию трепетом собираются по весне лететь на родину птицы.
А тут — собралась душа.
Сколько благодарного тепла, сколько редко высказываемой нежности накопилось в ней ко всему сущему на дорогой сердцу Кузнецкой земле и ко всему вроде бы неживому, но так давно в Кузбассе одушевленному и общим невероятно тяжким трудом, и печальными общими заботами, и нечастыми радостями…
Но вместо того, чтобы обо всем этом рассказывать, объясняться, по сути, в давней и неизменной, неизлечимой любви к “стране своей молодости”, придется — да простится мне это грубоватое выражение новостроечных лет! — копаться в дерьме.
Что делать: и крута гора, а миновать нельзя.
Полгода назад мне пришлось писать предисловие к сборнику рассказов бывшего шахтера, а нынче “коксохимика” с родного мне Запсиба Николая Ничика, и его одинокий голос против разобщившего новокузнецких писателей, все подчинившего исключительно коммерческим своим интересам Бориса Рахманова стал для меня, давнего патриота нашей, не однажды мною воспетой “Кузни” горьким укором: разве я сам этого не видел?
Более того: не при моем ли личном участии его карьера и начиналась?
Меня, что называется, прорвало, но, как почти тут же выяснилось, — не только меня.
Предисловие к книге Николая Ничика напечатали — спасибо, кемеровские собратья, за понимание и поддержку! — в “Круге чтения” газеты “Кузбасс”. И вот как на это тут же откликнулся в “Городском дневнике”, который он ведет в “Кузнецком рабочем”, Валерий Немиров: “В четверг наконец прочли статью Гария Немченко в “Кузбассе”, вызвавшую бурные эмоции у местных литераторов. То, что он выплеснул на страницы областной газеты, кто-то называет “чистой правдой”, кто-то “помоями”. Нас звали на собрание местных писателей — тех, кто против статейки (огромаднейшего размера, между прочим). Но резону писать нам — третьим, по сути дела, лицам — об этом нет. Хотя мы знаем того человека, на котором оттоптался Немченко (и на наш взгляд оскорблений много, но ни одного факта не присутствует). И не думаем, что все обстоит именно так, как изложил Немченко. Но, повторяем, не собираемся лезть не в свои дела”.
Ну, не высший ли пилотаж иезуитства?
Хотя и мельком, и вскользь, но то, что надо — все сказано. “Смазал” походя.
Так и хочется смахнуть со своего плеча нечто, оставленное ну, прямо-таки барственной рукой… эх, ребята-ребята!
Да почему — “не свои дела”? Живете на Марсе?
Или — в другой стране, во всяком случае. Потому что жить в России, с которой Новокузнецк связан тысячами нервных окончаний, и не ощущать этой взаимозависимой боли, от которой давно уже криком кричит русская культура, — ну, как можно?
“Хотя мы знаем этого человека…”
Ещё бы не знать!
Кто ему славу создавал? Кто пестовал? Кто потворствовал?
И — почему, почему?!
Если в отделе периодики Национальной библиотеки в Москве, бывшей “Ленинки”, перелистывая страницы газет родного Новокузнецка, натыкаюсь на нижеприведенный шедевр, то там-то он известен куда раньше: ваши “лудильщики” его и создали!
“НОВОКУЗНЕЦК — ОТЕЧЕСТВЕННОЙ КУЛЬТУРЕ.
Вклад новокузнечан в отечественную культуру получил признание. Поэт-сатирик, член Союза писателей России, директор издательства “Кузнецкая крепость”, выпустивший более ста книг стихов и прозы, краеведческих изданий, Борис Рахманов стал обладателем золотой медали Российской академии наук.
Биография и информация о его достижениях вошла в библиографический справочник “Кто есть кто” вместе с именами руководителей интеллектуальных проектов, авторов известных книг, академиков, общественных деятелей… Впрочем, знаковой эту награду Борис Рахманов не считает. Много лет возглавлявший Новокузнецкое отделение Союза писателей России, сейчас являясь его почетным председателем, он, можно сказать, открыл многих новокузнецких авторов. А издательство “Кузнецкая крепость” — своего рода знак качества.
— Мне ни за одну выпущенную книжку не стыдно, — говорит Рахманов”.
В том-то и дело, что ему не стыдно!
Чувство стыда ему чуждо, как нынче принято обозначать, “по определению”. А многим из остальных?
“Седьмая книга кузбасского поэта-сатирика” — написано на последней страничке крошечного — Господи, хорошо хоть, что так! — сборника Бориса Рахманова “Плохемы”, вышедшего в “Кузнецкой крепости” в 1999 году.
В сборничке четыре раздела один другого безвкусней и беспомощней: “Алкофемы”, в котором он неблагодарно обличает пьющих коллег, титанов, по сравнению с ним самим, — так бесконечно долго терпевших его титанов; “Зарубежное” — чтобы оценить всю скудость мысли и бездарность автора, это надо читать; “Якобы” — на нем ниже остановимся; “И др. и пр.” — на этом даже и останавливаться не стоит.
Но вот изыски из “Якобы”, посвященные нашим литературным предшественникам — русским гениям.
“Александр Сергеич Пушкин/макароны не любил./Пил из кружки со старушкой,/а Дантес его убил”.
Как бы сказали на нынешнем жаргоне — “не хило”?
“Михаил Юрьевич Лермонтов/много понаписал интересного./Опохмелялся вермутом,/царствие ему небесное”.
Чем дальше в лес?..
“Иван Сергеевич Тургенев/стрелял по уткам из ружья./Любил севрюжные пельмени/и девок пользовал лежмя”.
Может, хватит?
Хоть есть ещё столь же хамское и о Толстом: “Лев Николаевич Толстой/был поначалу холостой./Потом возрос и возмужал/и баб окрестных обожал”.
А вы, дорогие мои земляки, полагали, что “копаться в дерьме” в начале этой статьи я употребил в переносном смысле…
Кабы!
А как же тогда, спросите, — с этим сборником “Кто есть кто”, с “руководителями интеллектуальных проектов”, “академиками”, “общественными деятелями”, с академией наук, в конце концов, отвалившей Рахманову золотую медаль?
Во Владикавказе, в издательстве “Ир” только что вышла моя книжка “Счастливая черкеска”: о моем покойном друге-осетине Ирбеке Кантемирове, народном артисте СССР, знаменитом цирковом наезднике. О Великом Джигите. Знатоке национального этикета. Хранителе горского кодекса чести.
Но в такое подлое время живем, что наряду с понятиями самыми возвышенными в текст пришлось ввести и новое, малоприличное: присосанцы.
Слово это Валерий Немиров прочитает, скорее всего, впервые, но неужто так-таки незнаком с самим явлением присосанства?
У кого-то оно — от лишних денег и желания славы, у кого-то — от болезненного комплекса неполноценности. А если — то и другое вместе?
Не знать этого сегодня даже для самого среднего журналюги, “рядового бандита пера”, как поется в известной песне “Ночкой темною…” — нехватка профессионализма. Но не только для него.
Передо мной — напечатанная в “Кузнецком рабочем” под рубрикой “Открытое письмо” большая статья начальника управления культуры Новокузнецка Михаила Маслова “О легкости в мыслях необыкновенной”, в которой в первом абзаце он заявляет: “по роду деятельности всю жизнь я занимаюсь вопросами культуры…”
И невольно думаешь: может быть, как раз это и является трагической для Новокузнецка ошибкой — такое самомнение начальника?
Тут же мне могут возразить: а как же тогда достигшие заслуженной славы коллективы, как многое другое, чем город в этом отношении славен?
Приходится вспомнить эту знаменитую фразу, над которой мы, бывало, раньше посмеивались: “Этот народ не сломить!”
И уж если с “чувством законной гордости” — ещё один штамп тех времен — наблюдаем сей факт по всей матушке-России, то почему же должны были сдаться наши закаленные холодом-голодом, как только и когда только не угнетаемые чиновником сибиряки? Да где еще, где — в знаменитой на всю страну упрямой Кузне!
Где так крепка народная закваска, где характер чуть не из каждого прет, как черемша по весне.
Россия — родина парадоксов, если хотите. Многое в ней происходит не “благодаря”, а “вопреки”.
“Наша городская организация Союза писателей… на высоком уровне проводит семинары и учебу для детей, юношества и взрослых, в том числе за пределами Новокузнецка и Кемеровской области” — пишет Маслов.
Вас устраивает “уровень” приведенных выше стихов Бориса Рахманова?
А если семинары проводят другие — высокопрофессиональные и высокодуховные — люди, то впору задуматься: а как же они себя под патронажем этого беспардонного графомана чувствуют? Комфортно ли им живется? Или — безрадостно?
Любу Никонову помню ещё девятиклассницей, принесшей мне ранние стихи — ну, прямо-таки “жестокие романсы”. Любины стихи я, словно курьер, разносил потом в Москве по редакциям и чуть не на каждом литературном перекрестке громко заявлял, что она — одна из лучших русских поэтов… Но вот что грустно: когда в Новокузнецке у Любы был юбилей, то в своей “тронной” речи она сказала, что пробиваться к читателю ей никто и никогда не помогал.
В том-то и штука, что ясно обозначившаяся в последнее время криминализация литературы губит её возвышенный, горний дух и прежде всего развращает слабых — это как раз не о Любе, нет! Мы с ней если не всё, то многое понимаем одинаково: внутренняя, невидимая миру, но сокровенная связь куда прочнее внешних “телодвижений”.
Но каково ей, страдалице, в нашем грубоватом городе “угля и стали” жить “с пера”, как говаривал Александр Сергеевич Пушкин?!
Представляю, как дрогнет ещё одно женское сердечко: известного теперь критика Русланы Ляшевой, бывшей электросварщицы с нашей стройки, которую мы когда-то всей нашей редакцией уже несуществующей нынче газетенки “Металлургстрой” отправляли на факультет журналистики МГУ с трогательным письмом к вечному декану Ясену Николаевичу Засурскому.
Буквально влюбленная в прозу Яброва, о которой я тоже самого высокого мнения, она готова прощать “Кузнецкой крепости” все что угодно: лишь бы в альманахе печатали Толю.
Но разве Рахманов это делает из эстетических, подобно чуткой Руслане, соображений?
Хорошо выверенная интрига. Политика “кнута и пряника”.
Разделил и — властвует.
С умилительными речами о нашем общем с ней старом друге, с которым тоже, убежден, многое одинаково понимаем и мелочи взаимно прощаем — ради неё, русской литературы ради — Руслана вручает мне привезенный ею из Новокузнецка номерок альманаха: мол, ты только посмотри, как Толя стал писать!
Но что поделаешь: старый, очень давно уже съевший в своем деле собаку профессионал, тут же гляжу, что и как пишут другие…
У Гены Емельянова было много эмоциональных выражений, которые остались в наследство нам всем, его знавшим. Одно из моих любимых — “вместо волос — перья”. Признак великого изумления, да.
Так вот, “вместо волос перья” у меня выросли, когда прочитал подборку стихов Николая Бельчегешева (Койи Белчека) и на соседней странице, на развороте, как бы в ответ — стихи Любови Арбачаковой, которые так и названы: “По следам Койи Белчека”. И то, и другое — в “переводе с шорского Бориса Рахманова”.
Вот лишь кое-что из этого трепетного разговора “мужчины и женщины”:
Он: “На мягком/Ложе/Ты, как пьяная,/Лежишь,/Моим/Золотым/Жезлом/Играешь”.
“На ложе/Пуховом/Ты уже/Без сил./Мой золотой/Жезл/Неутомимо/ Весел”.
“В красивом/Зеркале/Отражается/Много лиц,/Мысли мои/Не знают,/Свой золотой/Жезл/Куда поставлю”.
Но не слишком ли высокого мнения о своем “золотом жезле” явно подставляемый “переводчиком” шорский Ромео?
Она: “Напрасно/Твой/Золотой жезл/Играет/Мой/Волшебный цветок /Его/Не ждет”.
“Играя/Твоим золотым/Жезлом,/Что-то/Неметаллическое/Почувствовала/Вдруг”.
И вскоре — через два стиха — следует совет-просьба: “Не пей/Огненную/Водицу,/Будет/Твой/Золотой/Жезл/Болтаться/На ветру”.
И все — так многозначительно, и чуть не каждое слово — с отдельной строки.
Уж не эти ли стихи посылали в Академию наук на соискание золотой медали?
Золото к золоту — оно и понятно!
И с городским отделом культуры все ясно: хоть давно положили на тебя “жезл”, ну да ведь зато — золотой!
“Шорская защита” — конек Рахманова. Прикол, как бы сказали молодые. Или, как глобалисты сегодня, — брэнд.
Вот “Сокровенное слово”, записанное Натальей Каменевой и помещенное год назад в “Кузнецком рабочем”.
“Новокузнецкая писательская организация, по словам председателя Кемеровского областного отделения писателей юга Кузбасса и секретаря правления Союза писателей России Геннадия Косточакова, является правопреемником образовавшейся в 1962 году Кемеровской областной писательской организации, в отличие от вновь образованного Союза писателей Кузбасса”.
Прочитал и сначала рассмеялся: не смешите “волшебный цветок”, ребята — с каких это пирогов?
А потом, потом…
Ну, кто такой, и действительно, там, “на севере Кузбасса”, Владимир Мазаев? “Жалкая и ничтожная личность” (из словаря Гены Емельянова).
Нет, ну, правда?
Есть ли хоть какой-то намек на его презренное имя в этой книге-то: “Кто есть кто”? Нету! А золотая медаль академии наук? Да в жизни не видать ему этой медали!
Скрипит себе потихоньку и скрипит перышком уже какое десятилетие, молчун этакий! А толку?..
А кто такой, если хорошенько приглядеться, тот же Виктор Баянов? А Геннадий Юров?.. А Бурмистров Борис? Такая же темнота! А Гержидович? Тайга глухая! Недаром же в ней там и живет. А…
И сколько ещё не только мне дорогих имен, сколько беззаветных и терпеливых, сколько самоотверженных тружеников можно было бы тут ещё перечислить! Сколько прошедших проверку подлым временем бессребреников высшей пробы — должны же быть на Руси и такие?
И — есть.
Но как же все вместе вы позволили сесть себе на шею этому проходимцу… мы!
Потому что меня-то он первого и огорготал: есть такое старинное словечко из лексикона родной моей станицы.
Но, может, пора бы и честь знать?
Не самому ему, нет: тут-то о ней и речи быть не может, о чести.
Взываю к его защитникам и пропагандистам: и в той или иной форме получающим за это большую или малую мзду, и — попросту обманутым по доверчивости, незнанию либо неведению.
Интуицией старого волка чую, как скрипят уже, скрипят подмазанные таежными снадобьями из горношорской тайги столичные перья, как отрабатывают в “белокаменной” рахмановскую “предоплату” из тех средств, которыми он когда-то обещал осчастливить обездоленных в полунищей провинции литераторов…
Но сколько, милые мои, можно терпеть?
Сам тоже — не знающий языка оригинала переводчик, и сколькое мне пришлось преодолеть, сколькое перечитать, сколькое, что называется, перелопатить, и сколькое переварить и осмыслить, чтобы достойно помочь молодой братской литературе: адыгейской. Роман Юнуса Чуяко “Сказание о Железном Волке”, о котором часто шутливо говорю, что появлением своим он обязан нашей Кузне, где давно привыкли иметь дело с железом, с благожелательнейшим предисловием Валентина Распутина в свое время опубликовала “Роман-газета”: оба мы с Юнусом были удостоены премии “Образ”. Сегодня он — Народный писатель Республики Адыгея, о его творчестве написаны монографии, защищены докторские диссертации.
Два года назад в Адыгее вышла моя книжка рассказов “Газыри”: о взаимном влиянии, о взаимопроникновении соседних культур… Но где же все это в описанном выше случае с двумя “обласканными” Рахмановым шорскими поэтами — Койей Белчеком и Любовью Арбачаковой?
Да ведь не помощь это, а чистой воды компрометация. Услуга из разряда медвежьих.
В самом конце своей книжечки “Плохем”, там, где обозначаются выходные данные и ответственные за выпуск, под выделенным шрифтом покрупнее “Редактор” кокетливо обозначено курсивом: “опять сам себе”.
Сам пишет, сам себя редактирует, сам себя издает, сам себе гонорары выписывает…
Ну, и — соответственно — сам себе покупает за труд сей тяжкий награды: нынче и-их! Были бы деньги.
Когда-то при больших писательских организациях были должности завхозов, и занимали их как правило беспросветные графоманы, верой и правдой служившие поэтам и писателям с членским билетом Союза, для них — небожителям…
Иногда эти небожители спускались на землю, от щедрот своих поправляли всем миром бездарные завхозовские стихи или бездарную его прозу и раз в пять, а то и — раз в десять лет издавали коллективное свое творчество под фамилией страдальца: кормильца своего и поильца.
Но времена круто изменились.
Кормильцами и поильцами сделались сами профессиональные литераторы, а все гонорары и вся слава — штатному завхозу, который в зависимости от местонахождения его единоличной кормушки и степени собственной наглости называет себя то почетным председателем, как в случае с Рахмановым, а то и — Председателем с большой буквы…
И так оно теперь по всей матушке-России.
Окончание следует.