Повесть
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2010
Влад РИВЛИН
ДНЕВНИК
КАПИТАНА ШВАРЦМАНА
Повесть
Предисловие
Наши с Омри Шварцманом жизненные пути пересекались несколько раз.
Впервые я познакомился с ним, когда мы вместе учились в университете. Омри был жизнерадостным, очень энергичным молодым человеком. После окончания школы он, отслужив положенные три года, продолжил службу уже в офицерском звании, быстро поднимаясь по карьерной лестнице. Ему довелось стать участником наиболее драматических и кровавых событий, произошедших здесь на рубеже веков и ставших еще одним звеном в бесконечной цепи противостояния.
Несмотря на заманчивые перспективы армейской карьеры, открывавшиеся перед ним, Омри вдруг уволился из армии и, вернувшись к гражданской жизни, отправился в Юго-Восточную Азию, побывал в Индии, Индокитае, Австралии, затем вернулся обратно в Израиль и поступил в университет. После нескольких лет поисков себя он наконец определился с выбором и начал серьезно изучать экономику…
С отличием закончив обучение на первую степень, он принялся за написание дипломной работы на степень магистра и получил должность помощника преподавателя.
Дипломная работа была почти завершена, и он уже строил планы о поступлении в докторат, но все его планы и последующая карьера были прерваны гибелью во время ежегодных военных сборов, на которые он отправлялся регулярно.
Противотанковая ракета угодила в бронетранспортер, в котором находились Омри и его солдаты. Тяжелые бронежилеты, в которые солдаты были одеты по приказу командования, дабы избежать потерь, лишили их даже призрачного шанса на спасение. Вырваться из горящего металла в таком обмундировании было практически невозможно. Погибших солдат опознали с помощью жетонов.
Оказалось, что, несмотря на его жизнерадостность, у Омри было совсем немного друзей. Его девушка, с которой они прожили вместе почти семь лет, передала мне жесткий диск, хранившийся на компьютере Омри. Почему именно мне? Не знаю, может быть, потому что знала о моем пристрастии к литературе и хотела, чтобы память о ее возлюбленном не исчезла вместе с ним. А может, потому что мы часто с ним беседовали и не меньше молчали. Что-то родственное было у нас с ним.
На диске оказался дневник, где Омри подробно описывал свои армейские впечатления. Не знаю, собирался ли он когда-нибудь опубликовать записанное. Сейчас, просматривая его записи, я вспоминал наши с ним разговоры.
Он все никак не женился, хотя все друзья уже давно имели семьи. Как-то раз, когда разговор зашел о семье, Омри просто сказал:
«Я не хочу оставить ее одну с ребенком. Ведь я каждый год по месяцу, а то и больше нахожусь в самом пекле, где каждую минуту рискую получить пулю от снайпера».
Видимо, он что-то предчувствовал, хотя едва ли предполагал, что его жизнь сложится именно так. К смерти он относился спокойно, казалось, он вообще ничего не боится.
Что заставляло его каждый раз рисковать собственной жизнью? Почему он делал то, что было ему не по душе?.. Он ненавидел эту войну, считал ее несправедливой и, тем не менее, каждый раз послушно отправлялся в зону боевых действий.
Пытаясь это понять, я снова и снова читал его дневник, но выводы решил не делать. Поэтому все записи сохранил в том виде, в каком оставил их мой покойный друг. Пусть читатель, которого заинтересует судьба этого человека и та жизнь, которой мы живем здесь, сам сделает для себя выводы.
1. Дед
Старик сломался. Он явно был не готов к этому удару. Всегда сильный, уверенный в себе, с гордой, неподвластной возрасту осанкой, бодрый и веселый, он вдруг разом сник, превратившись в сгорбленного немощного старика. От прежней уверенности не осталось следа, и теперь его лицо выражало лишь растерянность. Оно стало каким-то неживым, взгляд потух. Я смотрел на него и не узнавал. Прежний властный дед исчез, и его место занял жалкий беспомощный старик.
Когда-то он учил меня:
— Никогда никого не бойся. Пусть боятся тебя.
Он внушал это всю жизнь сначала себе, потом моему отцу, а затем и мне.
Дед ненавидел страх и в себе, и в других. А может быть, он боялся собственного страха и потому так жестоко давил его проявление в себе и в близких?..
Чувство страха жило в нем с тех пор, когда немецкие солдаты, согнав человек 200 евреев из небольшого польского местечка, заставили их бежать в сторону советской границы.
— Бегите! — кричали молодые парни в мышиной униформе, толкая их прикладами.
Один из солдат ударил его тогда прикладом по ноге. Несмотря на сильную боль, он бежал вместе с другими мужчинами к заветной границе. Немцы стреляли вслед, и между лопатками у него жгло от ощущения, что в любую секунду пуля ударит в спину. Он бежал изо всех сил, как загнанный зверь, не видя перед собой ничего, кроме заветной полоски земли на той стороне.
До заветной черты их добежало человек 70 — счастливцев, кому повезло выжить.
Его отцу не повезло, и он навсегда остался на той стороне. Они с братом выжили тогда, но тот животный страх остался на всю жизнь. Может быть, поэтому он приходил в ярость при виде страха в глазах близких. Он яростно вытаптывал страх и выжигал его, как бурьян. Но страх прорастал заново. Это была бесконечная война: он затаптывал страх, но тот прорастал снова, и он вытаптывал его снова с еще большим остервенением…
Однажды федаины ворвались ночью в поселение, где жил тогда дед со своей семьей. Раньше здесь была большая палестинская деревня. Потом арабов выгнали, и на месте деревни возник кибуц. Здесь и жил дед после того, как женился.
В тех домах, которые захватили тогда федаины, они убили всех, от мала до велика. Похоже, план отступления у них отсутствовал вовсе. Они пришли убивать и старались убить как можно больше, совершенно не заботясь при этом о собственной жизни… Убив всех, кто находился в захваченных ими домах, федаины вступили в отчаянную схватку с охраной поселения и прибывшими им на помощь солдатами с ближайшей базы, не заботясь об отступлении. Они пришли, чтобы умертвить других и умереть самим.
Когда бой наконец закончился и все федаины были убиты, поселок казался залитым кровью.
После этого случая бабушка умоляла деда переехать в другое, более безопасное, место. Она плакала, ползала перед ним на коленях, и тогда он впервые в жизни влепил ей оплеуху.
— Мы останемся здесь! — заорал он. — И я как мужчина смогу защитить свою семью!
Спустя какое-то время дед, никогда не снимавший военную форму и не расстававшийся с личным оружием, уехал вместе с другими вооруженными и обмундированными жителями поселка на военную базу. А спустя трое суток окна домов в поселении задрожали от взрывов. Снаряды и бомбы рвались в километре от поселения, по ту сторону границы.
Наутро по радио передали, что части нашей армии атаковали лагерь федаинов на другой стороне границы. Атака была успешной: база федаинов уничтожена, а сами они все до единого убиты, пленных не оказалось.
Потом, правда, ходили слухи, что на самом деле наши солдаты атаковали лагерь беженцев и убили всех, кто там был, отомстив таким образом за гибель жителей поселка.
Моя тетка, которой было тогда семь лет, рассказывала мне, что слышала крики с той стороны. Впрочем, может быть, ей это только казалось.
Вернувшись, дед сказал бабушке:
— Они больше никогда не вернутся, — и крепко обнял ее.
Он был уверен, что страх больше никогда не войдет в его дом. Но он ошибся. Страх затаился в душах детей. Отец рассказывал мне, что после того случая главным его детским ощущением был страх. По ночам он боялся заснуть и прислушивался к каждому шороху снаружи. До 12-ти лет боялся оставаться один в комнате, а ночью, если деда не было дома, он в ужасе выпрыгивал из своей постели и с криком бежал к матери, которая успокаивала его как могла.
Страх стал главным содержанием его жизни. Он боялся за родителей, за близких, за друзей, за себя… Его ладошки были всегда холодными, даже в сорокоградусную жару, а зрачки огромными, как у кошки. В школе он учился плохо, не в силах ни на чем сосредоточиться. И страх, страх, страх… Вечный страх, от которого болело горло, будто кто-то держал его мертвой хваткой, и еще недержание мочи по ночам и жгучий стыд за свою неспособность справиться даже с собственной мочой…
Дед был сильным и выглядел очень внушительно, но отцу все равно было страшно. И однажды дед с перекошенным от ярости лицом схватил его за шиворот и с силой развернул к себе.
— Смотри мне в глаза! — орал дед. — Если тебе страшно, спрячься у матери под юбкой или надень женское платье и… больше не попадайся мне на глаза!
Мать беспомощно, как птица, вертелась вокруг них. Из глаз моего отца катились слезы, и от этого дед пришел в еще большую ярость.
— Перестань реветь! — прикрикнул он на сына.
Но сын лишь еще сильнее заплакал.
Тогда дед взял его на руки и сказал то же, что говорил до этого матери:
— Не бойся. Они больше никогда не придут.
Он сказал это так уверенно, что сын поверил ему.
Рядом с дедом было не страшно, и тогда мой отец решил стать таким же сильным, как дед.
Федаины действительно больше не приходили. Но спустя несколько лет на поселок обрушились тысячи снарядов с той стороны границы. Несколько дней подряд дети вместе со своими матерями сидели в бомбоубежищах. Один из снарядов, пробив крышу их дома, взорвался в детской комнате. Но к тому времени отец уже был другим. Страх ушел навсегда. Его место заняла ярость.
«Если тебя ударили, ударь в ответ так, чтобы твой противник больше никогда не мог тебя ударить!» — так учил его дед и так жили они оба — отец и сын.
Отец пошел по стопам деда и, будучи подростком, без устали качал мышцы. К 15-ти годам мой отец с любого расстояния бил в цель без промаха. Он призвался в тот же год, когда его отец, мой дед, закончил службу. Служил в боевых частях, а потом стал офицером, как и дед. В 1973-м ему довелось заживо гореть в танке. Отца спасли, но его лицо и руки навсегда остались изуродованы огнем.
— Ты должен быть сильным и никого не бояться. Пускай боятся тебя, — часто говорили мне и дед, и отец.
И всю свою сознательную жизнь я стремился быть сильным. И если бы я действительно не был сильным, то никогда бы не посмел даже приблизиться к нашей школе. Каждый из нас хотел быть сильнее других, и самым страшным пороком у нас считалась слабость. За каждую обиду мы жестоко мстили, потому что не ответить — означало проявить слабость. И если ты не ответишь одному, то завтра все вместе растопчут тебя и превратят в тряпку для ног.
Наверное, родители моих школьных товарищей воспитывали своих детей точно так же, как меня мой дед и отец, и поэтому, точно так же как я, они не хотели никому уступать.
Дед всегда старался жить по придуманным им же принципам.
— О сделанном — не жалей! — учил он нас.
Он так и жил, никогда не сомневаясь в том, что делал, и никогда не жалея о содеянном. Дед всегда был абсолютно уверен в собственной силе и основанной на ней правоте. Весь мир для него делился на своих и чужих, на друзей и врагов. Всю жизнь ему казалось, что он абсолютно точно знает, где свои, а где чужие, кто друг, а кто враг.
— «Они» никогда не будут сильнее нас, — часто говаривал дед с высокомерной усмешкой. — «Они» могут только усиливаться, но сильными не станут никогда.
Он даже мысли не допускал о том, что когда-нибудь может быть иначе. Он чувствовал свое превосходство над «ними» абсолютно во всем. Он был умнее, а главное — за ним была сила. Поэтому он смотрел на «них», как белый колонизатор на убогих туземцев.
Впрочем, и на большинство окружавших его людей дед тоже смотрел свысока, как на насекомых. Именно так он смотрел на своих рабочих-филиппинцев и эмигрантов из России, особенно на работавших у него женщин, которых он величал не иначе как «брит амоцецот»[1], «марокканцами», которые, по его мнению, разрушили страну и знают только «мне положено».
Я никогда не мог понять, кого он ненавидел и презирал больше — своих или чужих? Но дед был убежден, что все вокруг живут только благодаря ему и его труду. Ему казалось, что работает только он, а все остальные лишь пользуются его трудом. Окружавших его людей он большей частью воспринимал как бездарей и бездельников.
Круг тех, кого он воспринимал равными себе, был чрезвычайно узок. Эти избранные были очень похожи на деда и происхождением, и судьбой, и общественным положением. В основном это были такие же старики, как и дед, родившиеся в польских местечках и приехавшие в Палестину вместе с дедом, возможно, чуть раньше или чуть позже. В основном это были отставники, так же, как и дед, прослужившие большую часть жизни в армии и теперь определявшие порядок жизни и лицо этой страны. Дед был, пожалуй, единственным из них, кто не скрывал правду о войнах, активным участником которых он был. Он никогда не боялся называть вещи своими именами. Так, себя и своих соратников по оружию он не стеснялся называть эсэсовцами.
Слово «эсэс» он произносил с гордостью и даже бахвальством.
— Рука у наших людей была твердая, — говаривал дед. — Правда, если нам встречались женщина или ребенок, их мы отпускали. Но если это был мужчина, мы его убивали.
Мне казалось, что говорит он об этом с удовольствием. Так же как с удовольствием он рассказывал о том, что изгонял арабов сначала из Лида, а потом из Беер-Шевы. Иногда он вспоминал, как солдаты стреляли поверх голов согнанных на площадь арабов, загоняя их, как овец, в машины. Арабы — в основном женщины с детьми и старики — безропотно грузились на машины, которые увозили их в сторону иорданской границы или Газы, в зависимости от того, что было ближе. Еще он рассказывал, как молодых арабов они под дулами винтовок заставляли каждый день собирать трупы убитых. Трупов было много, они были по всему городу, и собирать их пришлось целый месяц. Было лето, мухи от обилия трупов совсем рассвирепели, и тогда трупы стали сжигать в специальной яме возле кладбища.
Еще дед со злорадством рассказывал про пленных египетских солдат, которых он, по его выражению, «отпустил» — оставил посреди Синайской пустыни в июльскую жару без воды и продовольствия. Но это было уже во время Шестидневной войны.
Я никогда не мог понять, почему у него, чудом спасшегося от нацистов в 1939-м, совершенно отсутствовало чувство сострадания. Да, ему многое довелось пережить в жизни. В 1942-м году он и его брат записались в корпус Андерса, но по дороге на фронт в Африку сбежали, воспользовавшись остановкой в Иране. Оттуда они весной 1943-го добрались до Палестины и примкнули к одной из подпольных еврейских группировок. Начав с рядового подпольной боевой организации сионистов, он закончил карьеру в должности командира пехотной бригады. В первую арабо-израильскую войну дед командовал ротой, потом батальоном. В Шестидневную войну дед командовал полком и прославился тем, что его солдаты переправились через Синай на берег Африки. Фото израильских солдат, купающихся у египетского берега, обошло все газеты мира. Так дед стал героем.
Свою военную карьеру он закончил после войны Судного Дня. Уволившись из армии, он поселился в одном из еврейских поселений Газы и стал фермером. Продукция из его теплиц продавалась в Америке и Европе. Но деду было этого мало. Вместе со своим бывшим комбатом он затеял строительство шикарной гостиницы на берегу моря.
В бизнесе он оказался не менее удачливым, чем в военной карьере. Одна из центральных газет даже поместила о нем статью в своем недельном приложении, назвав деда «солью земли». Им гордились, да он и сам собою гордился. Установленный им порядок казался ему вечным. Поэтому, когда арабы стали швырять камни в израильских поселенцев, он презрительно назвал их клопами, которые заползли за воротник.
Он жил еще тем временем, когда при виде израильского солдата арабы в Газе и на Западном Берегу спешили спрятаться где только можно. Но они были уже другими. Из забитой и послушной массы людей, покорно работавших на деда и ему подобных, они превратились в разъяренную, ненавидящую нас толпу. Вскоре в нас полетели не только камни, но и бутылки с зажигательной смесью. Но дед все равно был уверен, что «если их как следует проучить, то они навсегда успокоятся».
— Ударь араба по одной щеке, и он поцелует тебе руку. Ударь по другой, и он будет целовать тебе ботинки, — дед любил повторять это расхожее среди офицеров его времени выражение.
Но в жизни все было с точностью до наоборот. В ответ на резиновые пули и слезоточивый газ они стали кидать в нас бутылки с «коктейлем Молотова». Вскоре у них появилось огнестрельное оружие, и у нашей армии пошли первые потери. Рейды нашей армии в арабские деревни и города приносили лишь временное затишье. А затем все взрывалось с еще большей силой.
И однажды двое рабочих-арабов напали на деда в его теплице. Это были молодые крепкие парни, вооруженные тесаками. Дед справился с обоими, несмотря на свой возраст, раздробив челюсть одному из нападавших и переломав ребра другому.
— Вам никогда не справиться со мною! — кричал он им, когда их увозили солдаты.
Он продолжал верить, что их можно заставить жить как прежде с помощью силы. Он не учел лишь одного: им нечего было терять — и в этом была их сила…
Он верил, что всегда будет сильнее, пока во время взрыва в самом центре Тель-Авива не погибла его любимая внучка Лиора. Именно дед назвал ее так — Лиора — Свет мне. И она действительно была для него светом. Из всех его внуков Лиора была единственной, кого он баловал и с кем готов был проводить все свободное время.
— Я не люблю сюсюканий! — резко говорил он внукам, если кто-то из нас ластился к деду.
Он говорил это всем, кроме Лиоры. Казалось, он любил ее больше всех на свете…
Когда это случилось, мы не сразу поняли, что произошло. По телевизору в то время каждый день показывали кадры с результатами взрывов, но все старались жить обычной жизнью и делать вид, что ничего не происходит. Так и в тот вечер мы сначала не обратили внимания на кадры с места взрыва в самом центре Тель-Авива. Мы к тому времени уже привыкли, что у нас постоянно что-то взрывается.
Потом вдруг бабушка спохватилась, что как раз сегодня Лиора собиралась с подругами в Тель-Авив «делать шопинг». Мы стали ей звонить, но ее телефон не отвечал. Не отвечал и телефон ее подруги, с которой она ушла. Тогда мы всерьез забеспокоились. Дед помчался в одну больницу, куда доставляли раненых, отец — в другую. Среди раненых Лиоры не было.
— Ну что ж, — сказал дед, — если ее не обнаружим среди раненых, будем искать в морге.
Он старался казаться спокойным, но его лицо при этом было бледным, как мел…
О ее гибели нам сообщили глубокой ночью. Мы опознали ее по украшениям…
После смерти Лиоры дед совершенно отошел от дел и теперь подолгу сидел в своем кабинете, не включая свет.
Впрочем, свет погас для него гораздо раньше.
Ли-ора — Свет мне. Ее не стало, и свет для него погас. Никто из нас не решался его тревожить.
— Они все-таки достали меня… — произнес он одну-единственную фразу.
Он ко всему потерял интерес, продал свои теплицы, гостиницу и переехал жить в Тель-Авив, купив роскошную квартиру у самого моря в престижном комплексе.
Когда мы ушли из Газы, разъяренная толпа арабов ворвалась в теплицы и с каким-то остервенением уничтожила все, что только возможно. И вскоре уже едва ли кто мог представить, что когда-то здесь были теплицы… А во время одного из рейдов в Газу наши летчики превратили гостиницу деда в груду развалин.
Однако самого деда это известие оставило совершенно равнодушным. С тех пор, как не стало Лиоры, он мало интересовался тем, что происходит вокруг…
2. Старуха
Солдаты расположились в просторном доме основательно и чувствовали себя здесь по-хозяйски. Кто-то дремал, развалившись в кресле, другие курили, пили кофе и напитки из пластиковых бутылок, вроде колы или спрайта. Солдаты расположились на красивых дорогих коврах, подложив под себя удобные, расшитые замысловатыми узорами подушки.
Они сидели и лежали на коврах, ни на секунду не расставаясь с оружием. Точно так же они сидели на автобусных станциях в ожидании автобусов, которые отвозили их на место службы. Да и сам дом, благодаря их присутствию, стал во многом похож на одну из грязных, заплеванных израильских автостанций. Повсюду валялись окурки, пластиковые бутылки, обрывки газет на иврите и арабском, объедки и упаковки из-под еды. Никто не собирался убирать за собой. Здесь все было можно. Дверь в туалет держалась на одной петле, умывальник разбит. Рядом с туалетом лежала скомканная занавеска с засохшими на ней экскрементами: кто-то из солдат, не найдя в доме туалетной бумаги, сорвал с окна занавеску и воспользовался ею.
В большой комнате, служившей гостиной, в самом центре огромного стола, какие встречаются только в больших семьях, сидела хозяйка дома — величественная девяностолетняя старуха. Напротив хозяйки, развалившись на стульях или облокотившись на стол, сидели солдаты. Все сидели молча — и хозяйка, и ее непрошенные гости. Старуха сидела здесь не шелохнувшись с того самого момента, как мы появились в ее доме. За все это время ни один мускул не дрогнул на ее старом морщинистом лице. Все лицо было будто изрублено глубокими морщинами. И ходила она с трудом, согнувшись пополам — мы видели ее, когда она запирала ворота своего дома, увидев приближающихся солдат. Но когда она сидела прямо напротив нас, ее спина была ровной, будто внутри у нее был стальной прут. При взгляде на ее лицо, казавшееся вырубленным из той же породы камня, из которой был построен этот дом, необычайно суровое и полное достоинства, появлялось ощущение, что перед нами вовсе не престарелая женщина, а сам дух этой древней и многострадальной земли. Ее покрытая платком голова была гордо вскинута вверх, а почерневшие от тяжелой работы руки, со вздувшимися на них венами, спокойно лежали на коленях.
Выцветшие, когда-то светло-серые глаза этой женщины, в которых жила простая житейская мудрость, смотрели на нас как-то по-особому. Нет, это был не укор. В ее глазах был приговор, вынесенный неумолимым судьей, и этот приговор был вынесен нам и этой войне.
Она смотрела на нас и на происходящее вокруг с каким-то особым спокойствием, как будто сама была бессмертна, а наша участь уже предрешена и хорошо известна ей. Всем своим видом она давала понять, что мы здесь всего лишь непрошенные гости, которым рано или поздно придется отсюда убраться.
Мы оказались в ее доме во время очередного рейда. Такие рейды наше командование устраивало часто. Формальным поводом для рейда послужила информация спецслужб о том, что в деревне, где находился дом старухи, скрываются разыскиваемые террористы. Возможно, террористы — члены одной из местных группировок или более крупных палестинских организаций, которые вели против нас партизанскую войну, действительно появились в деревне. Но, скорее всего, цель рейда была иной. Местные жители никак не хотели смириться с потерей принадлежавших им земель после того, как лет десять назад армейское командование, под управлением которого находилась и эта деревня, отняло у местных крестьян часть земель, как было заявлено, «временно, под нужды армии». На отнятых у крестьян землях была построена военная база, а затем началось строительство еврейского поселения. Сейчас это еврейское поселение было уже довольно крупным, по здешним меркам, городом, где жили только евреи.
Однако жители деревни не хотели примириться с новыми реалиями и отчаянно боролись за свои земли. Их не останавливали ни слезоточивый газ, ни резиновые пули, ни даже «живой» огонь. Раз за разом местные парни пытались прорваться через высокий забор из стальной проволоки на военную базу, кидали камни в солдат и бутылки с горючей смесью в армейские джипы.
В ответ солдаты, приходя в деревню, взрывали двери домов, переворачивали мебель внутри, арестовывали участников выступлений и «подозрительных». Но уже через неделю, а иногда и на следующий день, в солдат снова летели камни.
Так что все эти меры давали лишь краткосрочный результат. Главной же своей цели — вытеснить их отсюда — мы не достигнем никогда. Весь наш опыт говорил о том, что нынешняя акция, как и все предыдущие, призвана дать нам лишь передышку, как можно более длительную по времени. Заставить их уйти отсюда нам не удастся никогда. И об этом всем своим видом говорила старуха.
Как она в одиночку содержала этот огромный дом, где ее семья, о чем она думала — ничего нельзя было прочесть на ее лице. Лишь суровый немой укор и следы трудно прожитой большой жизни читались на ее лице.
— Эй, старуха, приготовь нам кофе! — крикнул ей один из развалившихся напротив нее солдат. — Плохо ты нас принимаешь.
Остальные солдаты, сидевшие напротив старухи, отпускали в ее адрес злобные шутки и кидали в нее скомканные обертки от мастиков и прочей снеди. Один солдат швырнул в нее смятую пачку из-под сигарет. Но она сидела все так же неподвижно — величественная, с гордой осанкой и будто окаменевшим лицом, ни разу даже не моргнув. Как скала, о которую разбиваются волны. И рядом с этой безоружной женщиной солдаты, вооруженные автоматами, казались жалкими уличными комедиантами.
Когда я вошел в дом и увидел эту сцену, все внутри у меня перевернулось. Я тут же отдал сержанту приказ построить солдат на улице.
— В чем дело, Омри? — обратился ко мне один из солдат, с которым мы начинали службу почти одновременно. — Она же арабка!
— Выполняй приказ! — бросил я ему, выходя из дома.
Уже в дверях я услышал, как кто-то из солдат передернул затвор — может быть, для того, чтобы просто проверить ствол, а может, для того, чтобы выразить мне свое негодование. Еще несколько солдат сделали то же самое.
Я не стал оборачиваться. Лишь краем глаза заметил, что старуха все так же сидит во главе огромного стола своего дома. Будто скала.
3. Снайпер
Пуля обожгла мне щеку чуть ниже виска.
Как будто сама смерть коснулась меня своим легким поцелуем.
Жизнь мне спас сержант, окликнувший меня в тот самый момент, когда снайпер, чуть задержав дыхание, плавно спустил курок.
Мы ждали, что он выстрелит еще раз, и тогда нам удастся засечь его и уничтожить. Но тот выстрел оказался единственным в то раннее утро.
К полудню уже никто не вспоминал об утреннем инциденте, и как раз в это время снайпер снова напомнил о себе. На этот раз пуля ранила командира нашего батальона. С пулей в плече он был доставлен на вертолете в больницу.
Командир базы был в ярости:
— Этот выстрел дорого им обойдется, — прошипел он, едва сдерживая клокотавшую в нем ярость.
Он вглядывался в арабский квартал прямо напротив базы.
От арабского квартала нас отделяла огромная пропасть между двумя холмами — нашим и их. На одном холме, бывшем когда-то частью арабской деревни, стояла наша база, на противоположном — жилой квартал лагеря беженцев Шейх Юсеф.
Жизнь лагеря мы могли наблюдать постоянно даже без бинокля. Он выглядел жалко даже по сравнению с нашими кварталами бедноты. Глубокая пропасть, над которой возвышался лагерь беженцев, была доверху завалена всяким хламом — пластиковыми пакетами, строительным мусором и еще бог знает чем… 3-4-этажные панельные дома в любую погоду смотрели угрюмо, обшарпанная штукатурка едва прикрывала серый бетон. Вблизи дома казались еще более унылыми, как человек, который никому не нужен.
Снайпер стрелял именно из этих домов, правда, пока мы не знали, откуда именно.
С нашего наблюдательного пункта любой солдат мог видеть жизнь лагеря беженцев во всех ее деталях.
В одном из домов прямо напротив базы жил таксист. Когда он возвращался домой, он всегда оставлял машину возле дома. Каждый день он уезжал затемно и так же затемно возвращался. Несколько раз я видел его с женой и детьми. Сколько у него было детей — я точно не знал. Может быть, восемь, может быть, десять, а может, и больше. В его отсутствие дети, если они не были в школе, играли возле дома, прямо над огромной пропастью с мусором.
В эту пятницу машина почти весь день стояла перед домом, но я не видел на улице ни водителя, ни его детей — был канун большого мусульманского праздника.
С минуту подполковник разглядывал лагерь, потом на его лице ящерицей промелькнула улыбка — в голове явно возникла какая-то злая затея.
— Иди сюда! — подозвал он одного из солдат с подствольным гранатометом. — Ну-ка, ударь вон по той машине, — он указал рукой на такси возле дома.
Солдат прицелился и выстрелил. Выстрел был точным, и машина тут же превратилась в груду изуродованного металла.
Подполковник остался доволен произведенным эффектом: взрывной волной в близлежащих домах были выбиты стекла, и еще минуту, а может, и больше, солдаты вместе со своим командиром заворожено смотрели на бушевавшее возле дома пламя.
— Красивый фейерверк! — усмехнулся офицер.
В это время из дома выскочил хозяин такси. Даже отсюда, с расстояния нескольких сотен метров, было видно, что у него трясутся руки.
Вдруг этот высокий, грузный мужчина лет сорока пяти упал на колени перед останками своей машины-кормилицы и зарыдал, как ребенок. Его крик был слышен на базе — крик отчаяния и бессильной ярости.
— За что?! За что?! — кричал он, обращаясь к самому Небу.
Дети с перепуганными глазами не решались приблизиться к нему.
Молодежь из числа соседей с ненавистью смотрела в нашу сторону. Они были сравнительно далеко от нас, но мне казалось, что даже на расстоянии их жгучая ненависть способна обжечь.
— Будет им наука, — злорадствовал командир. — Еще один выстрел — и я снесу все эти халабуды.
Он не шутил. Командир базы был из поселенцев, он прошел Ливан, командовал батальоном в Газе и, хотя пытался скрывать свою ненависть к арабам, ему плохо это удавалось. Человек глубоко религиозный, он был совершенно неумолим, если арабы просили его пропустить машину «скорой помощи» с роженицей или больной старухой. Просить его было бесполезно.
Его солдат боялись не меньше. При их появлении местные крестьяне спешили скрыться из виду.
Район, который находился в ведении подполковника Харари, считался относительно спокойным. Харари с гордостью приписывал эту заслугу себе.
Несколько лет назад армейский джип на полном ходу сбил палестинскую девочку. Она скончалась на месте. Тогда улицы палестинских городов заполнились, как бурлящей вулканической лавой, негодующей толпой. Ненависть, копившаяся десятилетиями, вдруг вырвалась из этих угрюмых строений и обрушилась на нас. Подростки забрасывали камнями армейские джипы и машины с поселенцами. Молодежь постарше, вооружившись ножами, охотилась на полицейских, солдат и поселенцев, как на зверей.
Слезоточивый газ и резиновые пули не действовали на них. Так называемый «живой» огонь дал нам лишь короткую передышку, а потом вся эта полная ненависти людская масса обрушилась на нас с еще большей яростью. У них появились пистолеты и гранаты, а чуть позже они стреляли в нас уже из автоматов.
Именно тогда батальон в то время еще майора Харари вошел в лагерь беженцев и буквально снес с лица земли целый квартал, на месте которого и разместилась наша база. Отсюда мы могли контролировать весь этот огромный город.
Тогда казалось, что мир вернулся на эти земли, если не навсегда, то надолго.
Но мы ошиблись. Пули снайпера в тот день оказались преддверием бури, как первые капли дождя, за которыми придет разрушительный ураган. Я понял это вечером, когда солнце почти исчезло за горизонтом.
Третья пуля снайпера угодила в бронежилет солдата, находившегося в это время на наблюдательной вышке. Если бы не бронежилет, пуля угодила бы ему прямо в сердце.
— Ну что, устроим им дискотеку? — весело спросил капитан Авнери, солдаты которого дежурили в ту ночь на базе.
Солдаты были рады возможности развлечься. Отслужившие по два года и более, они поднимались на вышку, прихватив десяток магазинов, и началась стрельба, которая не стихала до самого утра. Стреляли по зеленым огням мечетей и вообще по всему, что светилось… К утру они спустились с пустыми магазинами, усталые, но довольные.
А спустя час после этого пуля снайпера настигла солдата возле столовой. Пуля угодила ему в шею, но по счастливой случайности он был жив, и возле него засуетился врач.
В ответ солдаты открыли яростную стрельбу по бочкам с водой и солнечным бойлерам на крышах домов в лагере. То там, то здесь слышался звон разбитого стекла — пули залетали в окна домов.
Улицы лагеря беженцев будто вымерли, и он выглядел как осажденная крепость.
Когда стрельба прекратилась, над холмами и пропастью воцарилась мертвая тишина. Мы отслеживали любое движение по ту сторону пропасти, но там все казалось мертвым.
— После такой взбучки им теперь долго не захочется стрелять, — сказал кто-то из солдат.
Но он ошибся. Днем, ровно в полдень, пулей снайпера был тяжело ранен другой солдат, оказавшийся в это время на незащищенном участке.
Солдаты снова ответили яростным огнем. Поднявшись на вышку, они высматривали машины в городе и стреляли по ним из подствольных гранатометов.
Поскольку машин было мало, солдаты стали стрелять из гранатометов по самим домам.
Но где-то часов в пять вечера снайпер выстрелил в третий раз.
На этот раз пуля ранила в руку одного из офицеров.
Всю ночь солдаты, дежурившие на вышке, стреляли по городу. Ориентиром им служили зеленые огни мечети.
А утром снайпер снова дал о себе знать, на этот раз сразив наповал солдата, только заступившего на пост.
В ответ солдаты снова открыли беспорядочную стрельбу по городу…
Так продолжалось несколько дней.
Снайпер стрелял будто по расписанию, солдаты отвечали яростным огнем по городу и днем, и ночью.
Утро середины недели началось без выстрела снайпера. Не последовало выстрелов ни днем, ни вечером.
На следующий день тоже было тихо.
Мы обрадовались, что принятые нами меры подействовали.
В субботу те, кто находились на дежурстве, уже перемещались по базе без опаски, как в старые добрые времена.
А вечером на базу обрушился настоящий свинцовый дождь.
Под обстрелом оказалась столовая. Как раз в это время там находился офицер — девушка двадцати одного года, в обязанности которой входило повышать образовательный и культурный уровень солдат. Не знаю, как она и еще двое солдат, дежуривших на кухне, оказались в столовой, но именно они попали под обстрел.
Без малого полчаса все трое лежали на полу, закрывая головы руками.
В этом положении лейтенант каким-то образом сумела позвонить по мобильному своей начальнице — психологу с солидным стажем работы по профессии. Лейтенант захлебывалась в истерике, и все попытки опытного психолога вывести ее из этого состояния по телефону не увенчались успехом.
Огонь прекратился так же внезапно, как и начался, уже после прибытия на помощь осажденным дополнительного подразделения. Девушку-лейтенанта доставили в госпиталь в состоянии глубокого шока. Что было с ней потом — мне неизвестно.
Как водится в таких случаях, мы начали подготовку к крупной операции.
Спустя неделю наша авиация разбомбила дома, из которых по нам вел огонь снайпер. Поначалу командование планировало операцию вглубь палестинской территории, но потом от этой затеи там, наверху, отказались. И слава Богу. Наши части входили в их города как нож в масло, но пребывание там стоило нам многих человеческих жизней.
Вместо этого армейские бульдозеры снесли еще целый квартал в городе и на его месте стали прокладывать дорогу, которая связала бы еврейское поселение, со всех сторон окруженное лагерями беженцев и палестинскими деревнями, с еврейской частью Иерусалима. Этот план удалось осуществить, дорога была построена и теперь в наши функции входила ее охрана.
Не знаю, как, но иногда они умудрялись минировать ее по нескольку раз за ночь прямо у нас под носом.
Года два все у нас было относительно тихо.
Пока однажды прямо посреди базы не разорвался снаряд.
Это была самодельная ракета, которую палестинцы выпустили по нам из самодельной же ракетной установки. И то, и другое они делали прямо в подвалах своих домов.
Мы стали готовиться к новой операции, а тем временем на территории нашей базы разорвалось еще несколько ракет.
К операции мы готовились уже без полковника Харари. Он получил должность командира бригады и был повышен в звании. Однажды, когда он возвращался со службы в свое поселение, его настиг выстрел снайпера. Пуля попала ему прямо в глаз.
4. Блокпост
У блокпоста была дурная слава. Несколько лет назад палестинский снайпер уложил здесь десятерых наших солдат. Умирая, никто из них так и не успел открыть ответный огонь. Тот, кто убил наших солдат, был не просто снайпером. Это был виртуоз в своем деле. Прежде чем открыть смертельный огонь, он, будто тигр во время охоты, долго приноравливался, до мельчайших подробностей изучая повадки своих жертв. Среди убитых были как резервисты — мужчины лет под сорок, для которых это был последний раз, когда они надели форму, так и солдаты срочной службы, 18-19-летние ребята, только закончившие курс молодого бойца. Выбрав наиболее подходящий момент для убийства, снайпер открыл прицельный огонь на заре, около четырех часов утра, когда отдыхающий солдат спит особенно крепко, а бодрствующий — особенно сильно чувствует накопившуюся за бессонную ночь усталость.
Первыми жертвами снайпера стали трое солдат, находившиеся в охранении. Расположившись все вместе около бетонного блока, они стали идеальной мишенью для снайпера. Следующими жертвами стали солдаты-резервисты и командир блокпоста. Разбуженные выстрелами, они выскочили из палатки, где спали, и, схватив автоматы, в одних кальсонах бросились на помощь своим товарищам. Но не успели ни добежать, ни открыть огонь, погибнув один за другим от пуль снайпера.
Расстреляв блокпост, снайпер бесследно исчез.
После этой трагедии блокпост был укреплен по последнему слову военной науки и доукомплектован значительным количеством солдат, так что превратился в конце концов в маленькую военную базу. Помимо бетонных блоков здесь была установлена целая система хитроумных заграждений, а внутри блокпоста были проведены подземные коммуникации.
Однако эта мера не помогла и нападения на блокпост продолжались. Несколько раз палестинцы в машинах, начиненных взрывчаткой, на огромной скорости пытались прорваться сквозь сложную систему заграждений и взорвать себя прямо на блокпосту. Но солдаты, наученные горьким опытом, открывали огонь на поражение еще до того, как машина со смертником успевала приблизиться к блокпосту. Лишь однажды ночью палестинцы бесшумно подобрались к наблюдательному пункту, устроенному на том самом холме, откуда стрелял снайпер, и зарубили топорами троих солдат, спавших в палатке.
Был еще случай, когда пожилая арабка пришла на блокпост пешком и все что-то говорила, обращаясь к солдатам. Один из солдат подошел к ней, чтобы выяснить, что ей нужно. Именно в этот момент старуха попыталась ударить солдата ножом. Солдат, не ожидавший нападения со стороны пожилой женщины, успел среагировать лишь в последний момент, и это спасло ему жизнь.
Что же касается пулеметных и минометных обстрелов, то они давно уже стали здесь обыденностью. Обстрелы начинались ежедневно с наступлением сумерек. Стреляли из близлежащих арабских деревень — из автоматов, пулеметов, из самодельных минометов и гранатометов. Мы отвечали плотным огнем не только по предполагаемому источнику стрельбы, но и по окрестным деревням — так, на всякий случай, для профилактики. Стрельба стихала лишь к утру, и тогда мы обнаруживали на дороге мины, иногда одну, а иногда несколько, метрах в 50-100 друг от друга. Мины появлялись как грибы, несмотря на наше патрулирование и постоянное наблюдение.
Таким был этот блокпост, возникший здесь в самый разгар второй интифады.
В те дни повестки получили многие, в том числе и я. Так я оказался на этом злополучном блокпосту. Нашей задачей было обеспечить безопасность небольших еврейских поселений, которые были разбросаны на больших расстояниях друг от друга и удалены от основных поселенческих блоков. Такова была официальная цель нашего пребывания на этом блокпосту. На самом же деле блокпосты, подобные нашему, были предназначены не столько охранять, сколько оказывать давление на местное население. Дело в том, что на каждый новый взрыв, обстрел или нападение палестинцев наше командование отвечало ужесточением и без того суровых мер в отношении местных жителей. Такова была наша политика. А с помощью системы блокпостов можно было легко превратить жизнь местного населения в сущий ад. В любой момент мы могли наглухо перекрыть все ходы и выходы на всей подконтрольной нам территории, превратив арабские города и деревни здесь в настоящее гетто.
Из-за наших блокпостов поездка к родственникам, например, стала для местных арабов крайне непростым и рискованным предприятием. На дорогу в Иерусалим, вместо прежних 20-30 минут, они тратили теперь по нескольку часов, а иногда и целый день. Но главное было не в этом. Проделав нелегкий путь, палестинцы часто застревали на КПП, где их часами держали под открытым небом, подвергая унизительным проверкам и не всегда пропуская. Пропуск в ту или иную часть Западного берега являлся одновременно и поощрением и наказанием для местных жителей, которые целиком от нас зависели. Особенно страдали больные, роженицы и старики, жизнь которых часто теперь зависела от доброй воли командиров блокпостов. Тщательному досмотру подвергались не только частные машины, но также кареты «скорой помощи», поскольку «в них могли находиться террористы».
Проблему безопасности блокпосты не решили, но зато еще больше озлобили местное население против нас. За чужую жестокость и глупость всегда должен кто-то заплатить. Платят, как правило, самые беззащитные. В данном случае это были местные жители — арабы. Они платили нам ненавистью, становясь благодатной почвой для идущих убивать нас. В свою очередь арабы вымещали накопившуюся ненависть тоже на самых беззащитных в наших городах — тех, кто не мог себе позволить собственную машину и ездили на автобусах, которые взрывались чуть ли не каждый день.
Это был замкнутый круг — мы душили их города блокадами и бомбили их дома, а они в ответ взрывали себя в самых людных местах или в автобусах наших городов. А политики все это время твердили о своем стремлении к миру…
Страшное было время. Служба на блокпосту мало чем отличалась от других похожих мест. Днем было тихо, а с наступлением сумерек начинался обстрел. Сначала были слышны отдельные выстрелы, потом автоматные очереди, затем, будто в оркестре, вступал пулемет. Чуть позже начинали рваться гранаты и самодельные мины. Мы отвечали прицельным огнем из автоматов и гранатометов по машинам, огням домов и мечетей. Впрочем, огней было мало — с наступлением сумерек их города погружались во мрак, и мы вели огонь почти наугад, при этом не жалея патронов.
Так продолжалось довольно долго, пока не произошел случай, после которого и обстрелы и нападения на блокпост полностью прекратились.
Однажды к нашему блокпосту подъехала машина с зелеными номерами, с которыми ездят только палестинцы. Солдаты уже было приготовились открыть предупредительный огонь, но увиденное нами зрелище совершенно сбило нас с толку. Расстояние, отделявшее машину от блокпоста, было довольно внушительным и не позволяло пассажирам машины причинить серьезный ущерб блокпосту, если бы они вдруг вознамерились взорваться или открыть прицельный огонь, и вместе с тем позволяло разглядеть не только машину, но и ее пассажиров. Стекла машины были разбиты, и весь капот в дырах от пуль. В машине можно было разглядеть, кроме водителя, еще двоих пассажиров — юношу лет 16-ти и женщину на заднем сиденье. У юноши на переднем сиденье вся левая сторона была черной от крови. Он что-то прижимал к плечу и корчился от боли. Женщины на заднем сиденье почти не было видно, она, видимо, полулежала, но даже на таком расстоянии были слышны ее душераздирающие крики. Она кричала почти без перерыва.
Водитель осторожно открыл дверь и, подняв руки, вылез из машины. Стоя с поднятыми руками, он что-то кричал нам, и в голосе его чувствовалось отчаяние. Даже не понимая языка, нетрудно было догадаться, что он умолял о помощи. Кричал он громко, но его крик не перекрывал отчаянных воплей женщины.
Еще толком не осознав, что происходит, я рванулся к машине; следом за мной, как по команде, побежали врач и фельдшер.
— Стойте, это ловушка! — попытался остановить нас лейтенант Гай Мельник.
Но мы уже были около машины. Тут только я разглядел водителя. На вид ему было лет сорок. Высокий, худой, рубашка черная от пота. На лице — выражение отчаяния. Мы поняли, что пассажирами машины были его старший сын и беременная жена.
— Помогите, пожалуйста! — умолял он. — Жена рожает, у нее схватки. А сын… Сын ранен… Тфаддал[2]… Тфаддал! Ближайшая больница в Иерусалиме, а дорога перекрыта, — без остановки говорил этот несчастный араб, захлебываясь от волнения. — Все дороги перекрыты. Тогда я поехал в еврейское поселение, хотел попросить у них помощи, а они начали стрелять… — тут он осекся, еле сдерживая рыдания. — Умоляю вас! Помогите! — снова взмолился он, но увидев, что врач и фельдшер уже засуетились возле его сына и жены, вдруг как будто даже просветлел, и в его глазах блеснула надежда.
Открывшаяся нам картина была ужасной. Весь пол внутри машины был залит кровью. Подросток сидел, все так же скорчившись, его бил сильный озноб, а на заднем сиденье полулежала женщина. Ее одежда тоже была в крови, а по лицу катились слезы. Она была бледная, ее крики перешли в стоны, и, кажется, даже стонала она из последних сил.
— Вызывай вертолет! — отдал мне приказ врач. В такие минуты он всегда брал руководство на себя.
Удивительный человек этот доктор Евгений! Врачом он прошел первую ливанскую и, хотя по возрасту уже не подлежал призыву, каждый раз шел на сборы уже добровольно. В каких только переделках он ни побывал! И ни разу не ошибся. Но больше всего уважения внушало мне в нем его верность клятве Гиппократа. Ни больных, ни раненых он никогда не делил на своих и чужих, хотя в частной беседе мог высказать немало всего и в адрес арабов, и в адрес русских…
Доставалось от него и самим евреям. Но чтобы он ни говорил, прежде всего он был Человек и Врач.
— Вызывай вертолет! — приказал мне доктор. — Обоим нужна срочная госпитализация. Их можно спасти!
Он не стал ждать прибытия команды спасателей и принялся за дело. Ему удалось остановить кровотечение у женщины, и, когда прибыл вертолет со спасательной командой, ей и ребенку уже не угрожала опасность. Гораздо большие опасения доктору внушало здоровье юноши — он потерял много крови, ему нужно было срочное переливание. Слава Богу, группа крови у него не была редкой и сразу несколько солдат согласились быть донорами. Так получилось, что кровь врагов спасла ему жизнь.
Роженицу и раненого юношу доставили на вертолете в иерусалимскую больницу Шива. Вскоре она родила здорового ребенка. Юноша тоже пошел на поправку. Счастливый отец бросался нам на шею и плакал как ребенок, благодаря за спасение жены и детей, не опасаясь, что его обвинят в коллаборационизме с оккупантами.
Телевизионщики сняли репортаж о спасенной семье. Прославились и мы, причем сразу на весь мир. Капитан Омри Шварцман и доктор Евгений Горовиц стали символом гуманности израильской армии. Правда, ни в телерепортажах, ни в газетах не было ни слова о солдатах, которые не пропустили машину с роженицей, ни о поселенцах, которые едва не убили всех троих.
Следующие несколько дней прошли тихо. А спустя еще один день на блокпост пришел пожилой араб с огромными сумками, полными разной снеди. На вопрос, что ему нужно, старик сказал, что хочет поговорить с «командиром».
Солдаты стали его обыскивать, но старик лишь усмехнулся.
— Я пришел с миром, — сказал он.
Я вышел к старику.
— Это вам, — сказал старик, показывая на сумки. — И вас здесь никто больше не тронет, — сказал так, будто вся эта земля принадлежала ему.
Сказав это, старик не спеша повернулся и величественной походкой удалился прочь.
Едва он ушел, будто из-под земли вдруг вынырнули люди спецслужб и стали тщательно исследовать содержимое сумок. Но ничего подозрительного не нашли. А на блокпосту с тех пор действительно не прозвучало больше ни одного выстрела. Лишь где-то там, совсем недалеко от нас, всю ночь гремели выстрелы, и небо светлело от трассирующих пуль.
5. Детский сад
Самый старший сын Рувена погиб в Ливане.
Второй сын — в теракте.
Сам Рувен был многодетным отцом-одиночкой. Кроме двух старших, у него было еще четверо детей, которых он воспитывал один после скоропостижной смерти жены.
Второй сын Рувена, Арье, в момент гибели учился в особой полувоенной ешиве[3] для детей поселенцев. Телевидение и газеты в те дни подробно рассказывали о том, как «двое террористов ворвались в ешиву прямо средь бела дня и открыли огонь по ученикам», и о том, что «девять человек, включая рава[4], погибли на месте». Среди этих погибших был и сын Рувена.
Жертв могло быть гораздо больше, но подоспевшая охрана ответным огнем уничтожила обоих нападавших.
Организация «Народный фронт освобождения» взяла на себя ответственность за теракт и заявила, что расстрел в ешиве явился актом возмездия за гибель членов семьи Абу Бадр во время карательной акции израильской армии в деревне Умм аль Зайт, когда снаряд израильского танка угодил в один из домов деревни. Все члены семьи, находившиеся в это время в доме, погибли. Местные и иностранные телеканалы потом не раз показывали залитые кровью стены разрушенного дома. Добровольцы и специальная команда из местных потом долго отскребала со стен останки погибших.
В телеобращении, переданном организацией, тоже были показаны эти кадры. На том же диске оба террориста, оказавшиеся родными братьями 20 и 21-го года, заявляли о своем решении «совершить акт возмездия за убийство членов семьи Абу Бадр».
Это событие потрясло всю страну, и министр внутренней безопасности поклялся перед телекамерами, что «все виновные в организации и осуществлении этой бойни получат по заслугам».
Свое слово министр сдержал.
Спустя несколько месяцев ракеты, выпущенные с израильских боевых вертолетов, стали уничтожать дома всех, кого израильские спецслужбы считали причастными к расстрелу в ешиве. В этих обстрелах гибли вместе со своими мужьями беременные женщины, старики и дети — все, кто в момент атаки находился в доме.
По ту сторону Иордана клялись отомстить.
А по эту торжествовали при каждом известии об очередном обстреле и гибели всех подозреваемых в терроре.
Торжествовали и в небольшом еврейском поселении близ Хеврона, где жил Рувен. Каждое сообщение об очередной бомбардировке палестинских городов здесь воспринимали с нескрываемым злорадством. Наконец-то возмездие свершилось!
О погибших во время осуществления акта возмездия детях никто не упоминал. Все только радовались и со злорадством говорили: «В следующий раз им будет неповадно нападать на евреев!»
Поселенцы и сами не сидели сложа руки. Они жгли принадлежавшие арабам оливковые рощи, жестоко били крестьян, работавших на своих участках во время рейдов поселенцев, захватывали земли палестинцев и устанавливали на них свои караваны, объявляя эти земли своими.
Армия и полиция на «шалости» поселенцев смотрели сквозь пальцы. Полиция, хоть и открывала расследования по факту нападений на палестинских крестьян, виновных никогда не находила. Установленные же на землях палестинцев караваны, количество которых стремительно разрасталось, армия не трогала и даже присматривала за ними. В отношении же построек, возведенных палестинцами на спорных землях, военная администрация действовала чрезвычайно жестко, немедленно снося «незаконные постройки».
Создание новых форпостов на землях палестинцев в знак протеста против «арабского террора» было делом вполне обыденным для поселенцев. И поэтому, когда Рувен, оплакавший сына и исчезнувший на какое-то время в Иерусалиме, вернулся и вдруг стал восстанавливать полуразрушенный дом на одном из холмов, прилегающих к поселению и служивших еврейским форпостом на этих землях, никто из поселенцев и не удивился бы, если бы не одна странность: на холме он появился не один, а с арабами и евреями — явно не поселенцами, которые дружно стали восстанавливать строение из привезенных с собой стройматериалов.
Место, которое Рувен выбрал, было знаменито тем, что здесь неоднократно происходили ожесточенные бои между израильской армией и поселенцами с одной стороны, и палестинцами — с другой. Когда-то это строение возвели поселенцы, надеясь в будущем построить здесь еще один еврейский поселок. Холм, на котором поселенцы воздвигли строение, был как раз посередине между еврейским поселком и арабскими деревнями вокруг, и в случае конфликта давал весомый стратегический перевес тем, кто владел холмом. Поэтому жители окрестных деревень всеми силами пытались согнать поселенцев с холма.
Вокруг дома шли бесконечные суды. Палестинцам несколько раз удавалось захватить строение, но затем дом снова переходил во владение поселенцев. Поселенцы укрепили дом и даже установили здесь несколько караванов, купленных еще в конце восьмидесятых бывшим министром строительства Ариэлем Шароном в Югославии (по скидке).
Палестинцы с потерей холма не смирились и во время второй интифады это место стало ареной ожесточенных боев между нами и ими. Дом несколько раз переходил из рук в руки, пока наконец не был полностью разрушен. Его обгорелые стены до сих пор были видны и из арабских деревень, и из еврейского поселения. С тех пор это место получило название «Дом раздора». Так называли его и евреи, и арабы. Никто — ни евреи, ни арабы — не решался снова попытаться овладеть холмом. Это был своего рода местный Рубикон, за которым начиналась новая война.
Поначалу соседи никак не могли понять, что же произошло с Рувеном после перенесенной трагедии. Однако вскоре по поселку прошел слух, что Рувен ездил к отцу братьев-террористов, в лагерь беженцев, чтобы примириться, и дом, который он сейчас восстанавливает вместе с арабами, должен стать по его замыслу домом мира.
Теперь уже никто не сомневался, что Рувен сошел с ума. Нормальный человек никогда не простит врагу гибели своих сыновей. А Рувен, потеряв сына, вместо того чтобы мстить, поехал мириться к арабу. Ну и что, что у того во время рейда израильских вертолетов погибла вся семья? Его сыновья были террористами, их жены рожали террористов, а дети, которых они родили и которые погибли, тоже стали бы террористами. Так что всем им поделом!
— Мало ему горя, так он еще своего врага поехал утешать!— возмущались соседи Рувена.
Враги между тем заключили сулху[5], но на этом история не закончилась, а только началась.
Спустя какое-то время Рувен установил на холме караваны, а работа вокруг дома продолжала кипеть. Работали на холме все — и евреи, и арабы, причем и светские, и религиозные. Здесь можно было увидеть и совсем юных израильтян — юношей и девушек, и одетых в национальную одежду — в платья до самых пят и особые платки на головах — хиджабы, арабских девушек и женщин, смуглых арабских парней в джинсах и майках и одетых в национальную одежду пожилых мужчин, по-видимому, шейхов.
Все эти люди работали с энтузиазмом, оживленно разговаривая между собой на арабском, иврите, английском, итальянском… Микроавтобусы и грузовые автомобили подвозили к дому мебель, какие-то агрегаты, строительные материалы. Находившиеся здесь люди быстро все это разгружали, устанавливали, распределяли.
Никто не мог понять, что происходит на холме, пока над домом не появилась вывеска на арабском, иврите и по-английски: «Детский сад».
Поселенцы ожидали чего угодно, но только не этого.
Некоторые, самые наивные из поселенцев, думали поначалу, что Рувен хочет уединиться после постигшего его несчастья и для этого решил построить этот форпост для себя и детей. Но теперь всем стало понятно, что он совершенно спятил!
Оказывается, все это время, после гибели сына, он ездил то к арабам, то в разные организации израильских леваков и все лишь для того, чтобы открыть детский сад, а затем и школу для еврейских и арабских детей, чтобы те росли и учились вместе.
Безумством, по мнению поселенцев, было ехать к отцу убитых террористов. Арабы в той деревне, по логике вещей, должны были его убить, не дав даже рта раскрыть. Но никто его не убил, а отец убитых террористов принял Рувена и даже пустил в свой дом.
— Говори, — сказал хозяин.
И тогда Рувен сказал:
— Мы оба с тобой отцы, оба потеряли своих детей. У нас есть еще дети, и я не хочу, чтобы они погибли так же, как погибли их братья и сестры. Я не хочу гибели ни своих, ни твоих детей. Я вообще не хочу, чтобы чей-то ребенок погиб на войне или без войны. Ни еврейский, ни арабский. Защитить своих детей сможем только мы сами. Если мы этого не сделаем, наши дети продолжат убивать друг друга.
Араб кивнул в знак согласия, и Рувен продолжил:
— Альтернативой ненависти может быть только братство. Пусть оставшиеся в живых наши дети станут братьями и сестрами друг другу, пусть научатся слышать и понимать друг друга.
Старик снова одобрительно кивнул в знак согласия.
— Но как ты хочешь этого достичь? — недоверчиво спросил араб. — Ты хочешь вернуть арабам отнятую у них землю или, может быть, хочешь добиться справедливости для всех? А может быть, ты хочешь остановить машину войны? Тебе будет очень нелегко это сделать, — араб усмехнулся, он произносил ивритские слова как по-арабски, нараспев, и от этого каждое сказанное им слово приобретало особое звучание. Он был простым, но умным человеком, полагавшимся на свой жизненный опыт.
— Я не могу остановить машину войны, но я могу научить наших детей жить в мире, если ты мне поможешь, — ответил Рувен.
Араб бросил на Рувена вопросительный взгляд.
— Да, — продолжал Рувен, — это нужно прививать с детства.
И он рассказал арабу о своей идее совместного детского сада и школы, в которых будут воспитываться и учиться вместе еврейские и арабские дети.
— Ведь мы оба с тобой учителя, — сказал он арабу. — Ты всю жизнь учил Корану, а я — Торе. Мы оба молимся единому Богу, но проклинаем и убиваем друг друга, вместо того чтобы восславлять Его. И он карает нас именно за то, что мы убиваем друг друга.
Старик задумчиво слушал.
— Ну, так каково будет твое решение? — спросил Рувен и протянул арабу руку.
В ответ старик протянул ему свою коричневую, со сморщенной от солнца кожей и выступающими от постоянного физического труда венами, руку.
В качестве места для детского сада они выбрали то самое место на холме, которое все живущие здесь уже привыкли называть домом раздора…
Появление на спорном холме одновременно евреев и арабов, которые дружно занялись восстановлением разрушенного строения, поставило армейское командование, в чьей зоне ответственности находился дом, в сложное положение. Впервые и евреи, и арабы собрались не для того, чтобы разрушать, а наоборот, строить, причем совместными усилиями. Инструкций насчет подобной ситуации у нас не было.
Командир батальона командировал меня разведать обстановку на холме и в случае необходимости принять необходимые меры. Никто толком не мог понять, что происходит, поэтому и инструкция начальства была весьма туманной. В случае необходимости молодой подполковник мог все списать на неправильные действия своих подчиненных, то есть меня и моих солдат. Но в то же время для меня эта инструкция означала: «Действуй по обстановке». Короче говоря, все зависело от моего решения, и судьба задуманного Рувеном предприятия была в моих руках.
Прибыв на место, мы увидели описанную выше картину и вывеску над домом на трех языках: «Детский сад».
Я решил поговорить с Рувеном.
Он был совершенно открыт и говорил со мной как человек, которому нечего бояться.
Поздоровавшись с Рувеном, я спросил его о цели затеянной им работы.
Вместо ответа он указал мне на вывеску.
— Вообще-то, прежде чем устраивать здесь что-то, вам следовало бы получить разрешение военной администрации, в ведении которой находится данная территория, — начал я весьма официально и внутренне поморщился от собственной официозности.
Лицо Рувена тронула улыбка.
— У меня нет времени, — спокойно ответил Рувен.
— Времени на что? — спросил я.
— Чтобы собирать справки. Мне нужно воспитать своих детей, — все так же спокойно продолжал Рувен. — Я не хочу, чтобы они погибли, как мои сыновья, и не хочу, чтобы они убивали. А для этого нужно научить их жить в мире. И наших детей, и их детей, — он кивком указал в сторону арабов.
Сделав паузу, он продолжил не спеша, будто отвечая на сложный вопрос, заданный ему дотошным ребенком.
— Они никогда отсюда не уйдут. И мы не уйдем. Нам придется жить здесь вместе, на этой земле. Жить в мире, как братья. Смотри, — он обвел рукой холмы вокруг, — здесь хватит места и оливкам, и виноградникам. Евреям и арабам. Если… — он снова сделал паузу. — Если мы успеем воспитать новое поколение. Поколение мира, а не войны. Поэтому времени на сбор разрешений у меня нет, — добавил он.
— Ты думаешь, это возможно? — спросил я.
— Я уверен, — ответил Рувен. — Мы верим в одного Бога, — продолжил он свой монолог. — У нас один прародитель, а слово «салам» по-арабски очень похоже на еврейское «шалом». Скажи, почему мы не можем вместе молиться в пещере Махпела, почему должны делить эту землю?.. Пусть Господь услышит наши молитвы, а не проклятия друг другу!
Мне нечего было возразить ему.
Я решил выставить охрану возле кипевшего вовсю строительства. Солдаты должны были дежурить круглосуточно. В случае необходимости мы могли быстро и эффективно вмешаться в возникший конфликт.
Между тем строители работали, не обращая на солдат никакого внимания, до поздних сумерек.
Вернувшись на базу, я доложил своему непосредственному начальнику о ситуации и о принятом мною решении. Командир остался доволен мною.
— Правильно, пусть у чиновников в военной администрации голова болит о том, что с ними делать! А наше дело — контролировать здесь ситуацию и не допустить ее обострения, что мы и делаем. В случае чего пусть магабники[6] с ними разбираются, — весело добавил он.
У меня было смутное предчувствие, что мирно это предприятие просуществует недолго.
Так оно и оказалось.
Поначалу все шло без каких-либо эксцессов. Как только строительство было завершено и все необходимое для функционирования детского сада — компрессор для выработки электроэнергии, мебель и прочая — было доставлено на место, Рувен привез своих маленьких детей в садик. Отец убитых террористов также привез своих детей. Роль воспитательниц выполняли дипломированная учительница, сестра убитых террористов Амаль и студентка иерусалимского университета Анат.
Рувен, организуя детский сад, следовал завету еврейских мудрецов: сначала сделай! Так он и поступал. Всю свою сознательную жизнь он учился и учил. Это был мудрый и добрый человек, каких не часто встретишь среди поселенцев.
Именно поселенцы, а не арабы доставляли нам больше всего неприятностей. Они в большинстве своем были агрессивны и нетерпимы. Это в основном эмигранты из Штатов, Франции, Австралии. Они приехали в Израиль и поселились именно здесь — в самом взрывоопасном месте, в эпицентре арабо-израильского конфликта по политическим мотивам. Все они были религиозными фанатиками и на своих соседей-арабов смотрели как на досадное препятствие для реализации своих амбиций. Их было очень мало в сравнении с арабами — тысячи две против почти двухсоттысячного населения Хеврона и прилегающих к городу деревень. Тем не менее, нередко именно они были зачинщиками потасовок и нападений на арабов, и если армия, по их мнению, действовала недостаточно энергично и рьяно, поддерживая, а иногда и защищая их в столкновениях с арабами, то они, не задумываясь, изливали свой гнев на солдатах, швыряя в них камни точно так же, как и в своих соседей-арабов.
Хорошо зная местные нравы, я добровольно взял на себя функцию инспектора этого поистине международного проекта, который стремительно развивался.
Спустя две недели, кроме детей Рувена и шейха, в детском саду можно было встретить также детей из Иерусалима, как еврейской, так и арабской его части.
Поскольку дело шло к лету, то возник план организовать летний лагерь для детей арабов и евреев. Двух воспитательниц было уже мало и штат был увеличен в два раза.
Слава о проекте быстро достигла СМИ, и сюда нагрянули местные и иностранные журналисты. Кто-то из них даже окрестил детский сад «началом нового мирного процесса на Ближнем Востоке».
Издали я мог наблюдать за детьми, когда они резвились на свежем воздухе. Самым удивительным было то, что они говорили между собой каждый на своем родном языке и при этом отлично понимали друг друга без переводчика! Сгорая от любопытства, я как-то раз подобрался поближе к дому, где в это время Анат и Амаль проводили с детьми занятия по арабскому и ивриту. Я боялся испугать детей своей формой и оружием, и поэтому, затаив дыхание, наблюдал происходящее через открытую дверь.
И тут я понял, почему они понимают друг друга. Ведь наши языки так похожи! Просто нам некогда это замечать.
— Умм, — отчетливо произносила Анат арабское «мама». — А как это же слово на иврите? — спрашивала воспитательница.
И дети тут же подхватывали:
— Эм, има, ими!..
Уже инстинктивно я почувствовал, что у меня за спиной кто-то есть. Я обернулся. Это был Рувен. Я не узнал его. Он как будто помолодел и теперь улыбался во весь рот.
— Тоже хочешь к нам? — он весело рассмеялся.
— Хочу! — ответил я и тоже улыбнулся.
— А ты не дурак, Омри, — заметил Рувен. — Ты не представляешь себе, как здесь будет хорошо всего через десяток лет! Здесь будут цвести маслины и виноград, которые посадят наши дети. Да, я мечтаю открыть здесь школу и курсы арабского и иврита для всех желающих. Мне уже обещали бюджет на устройство школы и курсов. Осталось только получить, — и он нахмурил брови. — Но думаю, что все у нас будет, — добавил он. — Так что ты приглашен!
— Спасибо! — поблагодарил я, а про себя подумал: «Дай-то Бог!»
В тот день я всерьез задумался о семье. «Мы должны успеть…» — вспомнил я слова Рувена.
А буквально на следующий день после этого разговора соседи Рувена сожгли его дом в поселении.
Сам Рувен поселился с детьми в караванах на время летнего лагеря.
Вместе с ним и тремя солдатами я приехал на место пожара. Соседи Рувена были здесь же и не скрывали своего злорадства. Рувен лишь спросил, обращаясь к высокой смуглой женщине лет пятидесяти, которая, по-видимому, была главной у мстительных соседей:
— Зачем вы сожгли мой дом? Где в Торе написано, что нужно сжигать дом соседа?
— Я скажу тебе, где это написано, — ответила женщина, приготовившись к обороне. — В Торе написано, что если в доме завелась порча и ее нельзя вывести, то дом нужно сжечь.
Бедный Рувен только за голову схватился.
— И то же самое будет с твоим вертепом, который ты открыл на холме! Вместо того чтобы дать детям еврейское воспитание, ты решил сделать из них арабов! Предатель!
Несколько поселенцев плюнули в его сторону.
Тут я не выдержал.
— Властью, данною мне командованием, я запрещаю вам приближаться к холму ближе чем на двести метров!
В ответ женщина рассмеялась мне в лицо.
— Я была офицером в войну Судного Дня, когда ты еще не родился, сопляк! Что ты мне сделаешь?
— Это приказ, — твердо сказал я, — и нарушившие его понесут суровое наказание.
Женщина и поселенцы вокруг смотрели на меня с нескрываемой злобой и ехидством.
— И еще. Все вы до сих пор здесь — только благодаря солдатам. Поэтому будьте благоразумны и выполняйте приказы.
Мои слова привели их в бешенство. Женщина по-прежнему смеялась, но уже как-то натужно.
— Попробуйте только суньтесь на холм, — бросил я ей сквозь зубы, садясь в джип.
Мы уехали.
Можно было бы ходатайствовать о возбуждении уголовного дела по факту поджога. Но поджигателей едва ли найдут. Скорее всего, оформят как несчастный случай и выплатят Рувену страховку…
На холм поселенцы не пришли, но беда все-таки случилась.
Спустя несколько дней старик-араб приехал на холм совершенно бледный. Руки его тряслись.
— Амаль[7] исчезла, — только и смог сказать он.
Шансов, что она еще жива, было немного.
Наступали выходные, а с ними и мое очередное дежурство по базе.
Приняв командование, я оставил на базе одно отделение солдат и с остальными на бронетранспортерах рванул в деревню. Была пятница — время молитвы.
— Если через десять минут я не появлюсь, начинайте штурм, — отдал я приказ командиру взвода, когда мы подъехали к мечети.
Сняв армейские ботинки, я вошел в мечеть и произнес полагающуюся молитву на арабском. Молившиеся внимательно смотрели на меня. Я прекрасно знал, кто здесь главный, да и они тоже знали, кто я. В деревне был Мухтар-шейхи, но все смотрели на Мухаммада — человека лет тридцати, обладавшего колоссальным влиянием не только здесь, но и на всем Западном Берегу.
Я подошел прямо к нему, чувствуя, как за моей спиной образовалось плотное кольцо из людских тел.
— Я пришел поговорить, — сказал я, обращаясь к Мухаммаду. — Я не спрашиваю тебя про оружие, которое вы здесь прячете. Я не спрашиваю тебя про людей из Сирии, которых ты тоже прячешь где-то здесь. Я не спрашиваю тебя, кто и зачем это сделал. И так понятно: кому-то здесь очень мешает детский сад, где учат не только Корану и не только Торе, но еще и жить в мире. Я не спрашиваю тебя и про девушку. Но одно я тебе скажу: она должна вернуться к отцу живой и невредимой. Причем немедленно. Если она вернется, я обещаю тебе, что ни одного солдата не будет в деревне, пока вы сами не нарушите взятые на себя обязательства.
Объяснять ему, что будет, если он откажется выполнить мои условия, не стоило, Мухаммад и сам все прекрасно понимал. При всем могуществе Мухаммада нам ничего не стоило в течение получаса лишить его всего того могущества, которым он обладал. И он знал об этом. Чтобы знать, ему не нужно было даже выглядывать на улицу.
В ответ Мухаммад не произнес ни слова.
Своей речью я дал почувствовать ему одновременно и собственное могущество, и нашу силу. Пусть взвесит и то и другое.
Соображал Мухаммад мгновенно.
Когда я обернулся, никого за моей спиной не было и выход из мечети был свободен. Я понял, что мое условие будет выполнено. Я, не спеша, вышел из мечети и, надев ботинки, вернулся к бронетранспортеру.
Спустя несколько часов Амаль, совершенно невредимая, была уже дома.
В воскресенье я, как обычно, отправился на холм. Едва я подъехал, ко мне бросился отец Амаль и обнял меня как сына.
— Шукран[8], — тихо произнес старик и незаметно смахнул слезу.
Амаль была здесь же.
С окончанием лета дети из Иерусалима вернулись к себе домой, а Рувен так и продолжал жить со своими детьми на холме. Садик работал, для открытия школы все было готово. Поселенцы больше не докучали ему, да и Амаль больше никто не похищал.
Позже я узнал, что совместные садики для арабских и еврейских детей открылись еще в трех городах страны, в том числе и в самом Иерусалиме.
6. Помпеи
Отпуск мы с Нетой провели в Италии. Нета уговаривала меня махнуть за океан, но в конце концов, зная мое пристрастие к Италии, уступила. Ко времени нашей поездки я уже успел побывать в Италии не один раз. Побывав здесь однажды, я стремился попасть в эту удивительную страну при первой же возможности. Не побывав хоть раз в этой удивительной стране, невозможно понять человеческую историю во всем ее многообразии. Здесь ты как будто проникаешься духом давно ушедших эпох. И в каждый новый свой приезд я находил для себя нечто, что восхищало и очаровывало меня.
А восхищаться здесь можно абсолютно всем — архитектурой, природой, произведениями искусства…
Но из всего, увиденного мною в Италии, самым сильным впечатлением для меня было и остается впечатление от развалин Помпеи. Ничто так не передает ощущение смерти, как этот мертвый, заживо погребенный когда-то под вулканической лавой город.
Это же чувство соприкосновения с мертвым городом я испытал, прибыв на новое место службы в Хеврон. Хеврон — город, где по библейским преданиям погребены Адам и Ева, а также все еврейские патриархи. Пещеру Махпела, где покоятся останки праотцов еврейского народа, мусульмане, так же как и евреи, почитают своей святыней. Здесь находится усыпальница Авраама, праотца евреев и арабов. Усыпальница поражает воображение своей величавой красотой и, несмотря ни на что, здесь всегда много туристов, которые приезжают сюда со всего мира, а оливковые рощи, расположившиеся на окрестных холмах над городом, родились, наверное, еще в эпоху Ирода Великого.
И все же я не мог отделаться от охватившего меня чувства тоски, сродни тому, которое я испытал в Помпее.
Я никогда не любил Хеврон. Мне всегда казалось, что этот город пахнет кровью и каждый камень здесь пропитан ненавистью. Арабы и евреи, живущие в этом городе бок о бок и считающие себя детьми одного праотца, давно и отчаянно ненавидят друг друга. В 1929 году спор между евреями и арабами за святые места вылился в еврейский погром. Вооруженные ножами, жители арабских кварталов города и пришедшая им на подмогу молодежь из окрестных деревень стали резать и калечить своих соседей-евреев. Десятки людей были тогда убиты, сотни искалечены. Погромщики жгли священные для иудеев книги, убивая и калеча всех, кто попадался им под руку. Разгромили они и единственную в городе больницу, в которой лечились все жители города — и евреи, и арабы.
Евреи вернулись в город после 1967 года, и вражда вспыхнула с новой силой.
Копившаяся годами и тлевшая, как пламя, ненависть разгорелась в 1985, когда джип пограничной стражи задавил местную девочку. Арабы стали забрасывать камнями и бутылками с горючей смесью наши машины, а мы ответили слезоточивым газом и резиновыми пулями. Потом в ход пошли ножи и, наконец, огнестрельное оружие… И все-таки до 1994 года арабы и евреи помнили о том, что у них один праотец и молились ему вместе в пещере Махпела.
Но в 1994 году еврейский поселенец, эмигрант из Америки Барух Гольдштейн, расстрелял молившихся здесь арабов прямо во время молитвы. С тех пор евреи и арабы молились раздельно. А во время второй интифады палестинский снайпер прицельным выстрелом убил десятимесячную девочку в соседнем еврейском квартале, находящемся прямо напротив палестинской деревни.
В тот же день похороны погибшего ребенка вылились в жестокий погром. Разъяренная толпа еврейских поселенцев ворвалась на знаменитый местный рынок в самом центре города и разгромила лавки торговцев-арабов. С тех пор некогда оживленный центр города обезлюдел и выглядел мрачно и как-то зловеще. Лишь дух непримиримой вражды по-прежнему царил над городом. Еще совсем недавно бойкая торговля, казалось, умерла здесь навсегда. В уцелевших лавках поселились еврейские поселенцы, превратив их в свои жилища, и некогда оживленный торговый центр города превратился в подобие средневекового гетто.
Таким было мое новое место службы. И хотя новое назначение открывало передо мной заманчивые перспективы служебного роста, я был не слишком рад ему. Кроме того, я совершенно не разделял эйфории главы совета еврейских поселенцев, который видел в изгнании местных арабов начало эпохи возрождения.
В отсутствие командира гарнизона я временно принял на себя его обязанности. Мне предстояло служить в гарнизоне, задачей которого являлась охрана наиболее уязвимых с точки зрения безопасности еврейских поселенцев пограничных районов, как раз на стыке еврейских и арабских кварталов, где евреи и арабы жили бок о бок.
Председатель местного совета еврейских поселенцев считал своим долгом ввести меня в курс местных реалий и устроил мне своеобразную экскурсию в еврейскую часть города. Во все время нашего похода Моше, так звали председателя местного совета, пребывал в эйфории от тех изменений, которые пережил центр города за последние несколько лет. Из 30 тысяч арабов, проживавших здесь еще совсем недавно, осталось тысячи две, не больше, и это несказанно радовало Моше.
— Это подарок от Господа, да будет благословенно имя Его! — захлебывался Моше от собственных панегириков.
То, что Моше называл подарком Господа, был погром арабских магазинов на местном рынке, устроенный еврейскими поселенцами в отместку за смерть десятимесячного ребенка и последовавшее за этим изгнание большей части живших здесь арабов.
— Да и те, кто остались, боятся ходить здесь, крадутся вдоль стен, оглядываясь по сторонам, — продолжал свой восторженный комментарий Моше.
Занятый еврейскими поселенцами, центр перерезал арабский город надвое, и теперь, чтобы попасть из одной части города в другую, жители арабских кварталов вынуждены были преодолевать не только наши блокпосты, но и этот еврейский квартал. Каждое такое посещение еврейского квартала было жестоким испытанием для арабов. Стоило арабским детям, женщинам или взрослым появиться в этом месте еврейской части города, как на них тут же набрасывались дети поселенцев, которые выкрикивали ругательства, плевались и бросали в арабов камни. Затем к детям присоединялись их матери, а отцы семейств спокойно наблюдали эту сцену из домов, в полной готовности вмешаться в случае необходимости.
Армия и полиция не вмешивались, и от этого поселенцы становились с каждым разом еще более жестокими и наглыми. Армия и полиция вмешивались лишь в том случае, если издевательства над арабами перерастали в линч. Такое тоже случалось нередко. В этом случае солдаты и полицейские спасали несчастных от линча, но ни разу не задержали тех, кто участвовал в издевательствах и линчевании. Аргументы у полицейских были просты и убедительны.
— Как мы можем наказывать детей, если им еще не исполнилось 12 лет? Ведь это же не гуманно.
Израильские законы запрещают привлекать к ответственности детей младше 12 лет, и поселенцы, зная об этом, науськивали на арабов своих детей, которые были младше этого возраста. Когда жертвы оказывали сопротивление, на помощь своим бесчинствующим чадам тут же выскакивали их матери, которые тоже начинали оплевывать, пинать и кидать камни в своих жертв. Когда полицейские и солдаты пытались оттеснить женщин, то к последним на помощь выскакивали другие женщины с грудными детьми на руках. Своими младенцами они защищались от солдат как щитами.
Я помнил все это еще со времен своей срочной службы в этом городе, когда был солдатом. Служба здесь была постоянной головной болью. Еврейская и арабская части города ассоциировались у меня тогда с запертыми в тесном помещении и притиснутыми друг к другу двумя до смерти ненавидящими друг друга людьми. С тех пор почти ничего не изменилось. Лишь центр города обезлюдел и стал похож на гетто.
Я слушал Моше и думал о своем, а он между тем продолжал свое повествование:
— С Божьей помощью здесь когда-нибудь все станет нашим! — он торжественно обвел глазами унылые стены одноэтажных строений.
Я же, в отличие от Моше, испытывал гнетущее чувство и не понимал, как можно восторгаться смертью некогда оживленного квартала, и почему-то снова вспомнил Помпеи. То же ощущение мертвого города, но только еще более усиленное чертами средневекового гетто.
— Ну, как тебе город? — торжествующе спросил Моше, глядя на меня из-под сверкающих стекол своих очков, закончив экскурсию и свой панегирик.
Наверное, он думал, что я разделю его восторги.
— Помпеи, — не удержался я и произнес вслух то, что думал.
— Помпеи? — удивился Моше. — Какие Помпеи? Почему Помпеи?
— Да так, — ответил я. — Вот только что вернулся из Италии, все под впечатлением…
Мой ответ явно ему не понравился. Он недоверчиво посмотрел на меня, но ничего не сказал.
Расстались мы довольно холодно.
В мои функции входила охрана граничащего с арабской частью города еврейского квартала. И тут я с удивлением для себя обнаружил настоящий оазис среди ненависти, окружавшей меня со всех сторон. Это был огромный, величественный дом, больше похожий на дворец. Крышу дома солдаты использовали как наблюдательный пункт, с которого близлежащие еврейские и арабские кварталы были видны как на ладони. Дом находился прямо на границе между еврейской и арабской частью города. Благодаря наблюдательному посту, расположенному на крыше дома, его хозяева чувствовали себя в относительной безопасности, поскольку поселенцы не решались трогать живущую здесь семью. Принадлежал дом пожилому арабу с благообразной внешностью по имени Халиль.
Дом был не просто старый. Это был настоящий исторический памятник. Сколько лет было дому — я не знаю. Одни утверждали, что 500 лет, другие, что 800. Огромный, просторный, построен он был из особого камня, очень дорогого, который добывался в каменоломнях возле Иерусалима. Прочный, как скала, он сверкал на солнце, как драгоценный камень. Работа с таким камнем требовала особого искусства. Архитектура дома не поражала роскошью. При всех своих огромных размерах дом идеально вписывался в окружающий ландшафт. От него веяло скромным величием, благородством форм в сочетании с неброскостью.
Внутри этот дом поражал воображение любого, кто сюда заходил, еще больше. А сам Халиль оказался удивительным человеком. Его страстью были книги и стекло. У этого человека было удивительное чувство прекрасного, которое он умел не только видеть, но и создавать. В нем была искра Божья и проявлялась она прежде всего в том, что он умел создавать удивительные орнаменты из цветного стекла. Творениями его рук было украшено в доме все — окна, двери комнат и даже потолок. В этих орнаментах Халиль выражал свой удивительный мир и, путешествуя по его дому, я чувствовал себя как в волшебном калейдоскопе.
Другой страстью Халиля были книги. Он собирал их повсюду, где только мог. Его библиотека изобиловала как относительно новыми изданиями, так и очень дорогими древними книгами, печатными и рукописными, причем не только на арабском. Здесь можно было встретить книги на всех языках, которыми он владел, в том числе и на иврите. Особенно он гордился очень старыми священными для евреев книгами — изданной во Флоренции триста лет назад книгой Торы и очень редким изданием Егуды Халеви. Свои сокровища Халиль хранил в особых, очень дорогих шкафах из красного дерева, обработанного специальным материалом и закрытого цветным стеклом с узорами. И шкаф, и стекло — все было сделано руками Халиля. Значительную часть его дома занимала огромная мастерская, в которой Халиль, несмотря на годы, продолжал работать.
Я был поражен. Ведь это было настоящим чудом: прямо на линии фронта вдруг наткнуться на удивительный музей — настоящую сокровищницу культуры. Поначалу я не мог вымолвить ни слова от восхищения. Глаза хозяина дома потеплели, когда он увидел мой искренний восторг.
— Не верится, что такое возможно здесь! — воскликнул я.
Хозяин дома улыбнулся и пригласил меня во внутренние покои — святая святых, где располагалась его мастерская и то, чем он дорожил больше всего. Он был гостеприимен, но немногословен. И все же я узнал историю его семьи и созданного им музея.
Халиль происходил из очень знатного и влиятельного рода в местных краях. Его предки жили здесь сотни, а возможно, и тысячи лет. Войны разбросали его большую семью по всему миру. Многочисленные братья жили в Иордании, Египте, Америке, Европе. Членов его семьи можно было найти повсюду. Двое старших сыновей тоже жили за границей. Самый старший, Самир, окончил университет в Сорбонне, и внуки Халиля родились уже во Франции. Другой сын жил в Лондоне и был врачом. Вместе с Халилем в доме жили его жена и три их младшие дочери-школьницы. В молодости Халиль успешно занимался торговлей вместе со своими братьями и неплохо на этом зарабатывал. На протяжении всей его молодости книги и творчество занимали очень почетное, но не главное место. И лишь отойдя от дел в силу возраста, он всецело предался любимому занятию. Но он предпочел остаться здесь, прямо на линии фронта, и именно здесь, несмотря на все угрозы, создал эту сокровищницу. Халиль был человеком отнюдь не бедным и мог бы, наверное, хорошо развернуться да и жить гораздо комфортнее. Но все свои деньги он тратил на созданный им музей, не забывая, конечно, и о семье. Это была его страсть, его жизнь, его миссия в этой непростой жизни.
Я наслаждался общением с этим удивительным человеком и с тех пор был частым гостем в его доме. Дабы быть уверенным в безопасности Халиля, я перенес свою резиденцию прямо сюда, в пустующую пристройку рядом с домом, и большую часть времени проводил либо на наблюдательном пункте, либо в доме самого Халиля. В отсутствие командира гарнизона вся полнота власти принадлежала здесь мне. Да и решение обосноваться во дворце было совершенно оправданно со стратегической точки зрения — именно здесь тревожный пульс города чувствовался как нигде в другом месте. Дом Халиля стал для меня оазисом мира и процветания среди царившей повсюду ненависти.
Но вскоре произошло то, чего я больше всего боялся. Однажды, среди бела дня, был убит молодой поселенец, племянник Моше. Нападавший метнулся к нему, как пантера, как раз на стыке арабского и еврейского районов и нанес удар ножом в сердце, после чего скрылся прямо из-под носа солдат. Убийство произошло недалеко от дома Халиля, и разъяренные поселенцы двинулись к его дому, ища выход своему гневу.
Солдатам еле удалось сдержать разъяренную толпу. Поселенцы плевали в нас и швыряли камни. Несколько камней угодили в окна Халиля. Когда я пришел к нему, лицо его будто потемнело, он собирал осколки стекла — все, что осталось от одного из узорчатых окон его дома.
Мне было жаль старика, и я испытывал отвращение при одном воспоминании о шипящих, изрыгающих слюну женщинах поселенцев.
— Не волнуйся. Пока мы здесь, они тебя не тронут, — сказал я Халилю.
— Шукран[9], — поблагодарил он меня, но я видел, как тяжело на сердце у старика.
Уже под вечер нас подняли по тревоге и перебросили в район деревни, примыкающей к Кирьят Арба. Там, по сведениям спецслужб, намечались крупные беспорядки. По приказу военного коменданта города, для проведения намеченной операции были сняты все солдаты с блокпостов и даже с наблюдательного пункта в доме Халиля. Солдат сменили полицейские, которые должны были теперь охранять его дом.
Я покидал дом Халиля с тяжелым сердцем, но все-таки надеялся, что полицейские не позволят поселенцам тронуть дом Халиля. «Почему именно сейчас, когда поселенцы хоронят своего убитого и готовятся мстить, командование сняло охрану со всех блокпостов?» — кипя от негодования, думал я. Но обсуждать или оспаривать приказ у меня не было времени, и я лишь надеялся, что полиция удержит поселенцев от расправы.
Мои надежды не оправдались. Утром мы вернулись, и когда я увидел дом Халиля, у меня потемнело в глазах и подкосились ноги. Резные двери дома были выломаны и изуродованы, а дом полностью выгорел. Я смотрел и не верил своим глазам. Весь пол внутри был усыпан осколками разбитого стекла и обгоревшими останками книг на разных языках. Среди обгоревших книг я нашел и драгоценные фолианты еврейских священных писаний. Они не избежали судьбы остальных книг. Их точно так же топтали и жгли. Вся мебель была разбита и сожжена. Мастерская Халиля также была уничтожена.
Самого Халиля и его семьи здесь не было.
— Уходите, мы не сможем вас защитить, — сказал ему офицер полиции, когда толпа поселенцев приблизилась к дому.
Заперев двери, старик со своими домочадцами искал убежища в арабской части города. А полицейские, предав старика, просто открыли дорогу неистовствующей толпе, потому что были, как они потом утверждали, «не в силах сдержать».
Озверевшая толпа ворвалась в дом Халиля, круша все подряд. В считанные минуты они уничтожили все, что Халиль строил и собирал всю жизнь. Оазис был уничтожен, и торжествующие поселенцы с сознанием выполненного долга и с чувством справедливого возмездия вернулись в свои дома. Они даже не заметили, что вместе с другими книгами сожгли и те, которые считали священными для себя. Ослепленные ненавистью, они не видели ничего.
Я был совершенно убит и, как никогда раньше, особенно остро ощущал свое одиночество в этой жизни. Как будто родник в жаркой пустыне вдруг высох, а с ним и любая надежда. «Как я посмотрю теперь в глаза Халилю? Ведь я обещал ему, что с его сокровищницей ничего не случится». Я чувствовал, что вот-вот расплачусь, и держался из последних сил. Вспомнил, как орал на меня в детстве отец, когда я плакал. «Не смей реветь! — орал он на меня. — Ты должен быть сильным!» Да, я не могу позволить себе эту роскошь. Ведь я офицер, и я должен быть сильным. Я всегда должен быть сильным, у меня всегда все хорошо, что бы ни случилось, у меня всегда все хорошо!
Я скрипел зубами от ярости и чувствовал, как мною овладевает неведомая мне доселе ненависть. Ненависть к выродкам, ослепленным собственной ненавистью, которые уверены, что поклоняются Богу, а на самом деле служат сатане. Их ненависть, будто заразная болезнь, передалась и мне.
Я решительно поднялся с пола и, схватив несколько обгоревших книг на иврите, направился к дому, который служил местом для совета поселенцев. Секретарша вопросительно уставилась на меня, но я, не обращая на нее внимания, ворвался в комнату, где сидели трое мужчин, одинаково одетых и очень похожих друг на друга: все в очках, примерно одного возраста, с одинаковым выражением лица.
Они подняли на меня удивленные взгляды, а я, подойдя к столу, сунул им буквально под нос обгорелые книги. Все трое испуганно отпрянули от изуродованных погромщиками книг.
— Что это? — спросил дрожащим голосом Моше, увидев ивритские буквы.
— Это — книга Торы, а это — комментарии Нахманида к Пятикнижию, изданные в Риме 500 лет назад, — ответил я, кипя от бешенства и еле сдерживаясь.
— Это сделали арабы? — спросил Моше, и в нотках его голоса я уловил приближающуюся грозу.
— Это сделали евреи! — сорвался на крик я. — Евреи!
— Евреи? — переспросил Моше. — Евреи такого сделать не могли! — уверенно заявил он.
Двое других были с ним полностью согласны.
— И, тем не менее, это дел рук евреев, — сказал я. — Это книги из дома Халиля, который вчера разгромили поселенцы. Среди его книг были и еврейские. Когда ваши люди жгли библиотеку, они не успели прочитать даже заголовки книг! — я был почти в ярости. — Когда будете хоронить книги[10], не ищите виновных среди арабов.
Я повернулся и вышел. У меня было такое ощущение, что идти мне некуда. Дом Халиля, в котором я нашел убежище от тени Помпеи, опустел. И, сидя в полупустом флигеле, я с тоской считал дни, которые остались еще до окончания моего контракта. Еще три года, целых три года…
Несколько раз я подавал просьбу о переводе, но мне было отказано, и я продолжал службу в Хевроне. Халиль так и не вернулся больше домой. Под разными предлогами полиция не разрешала ему вернуться домой, объясняя свое решение заботой о его же собственной безопасности.
— Мы не можем гарантировать вам безопасность, — отвечали ему из полиции на все его обращения.
Дом, точнее, оставшиеся от него стены, обнесли ограждением из прочных стальных прутьев, и он так и стоял — без дверей, с выбитыми окнами и следами жестоких ожогов, с рассыпанным по всему полу цветным стеклом и обломками изуродованной мебели. Солдаты по-прежнему использовали прочную крышу дома под наблюдательный пункт. Крыша совершенно не пострадала. Внутри же дом выглядел как будто выеденный термитами.
Халиля я увидел лишь однажды, года через два. Он приехал в город, и я не узнал старика, так изменилось его лицо. Он тяжело передвигался, а взгляд стал потухший и какой-то отсутствующий. Увидев меня, он не отвел взгляд и в нем не было упрека. Мы поздоровались молча. Он выглядел как человек, который полностью смирился с вынесенным ему приговором.
Халиль вошел в свой дом и, остановившись на пороге, стоял будто около могилы. Лица его я не видел. Возможно, он плакал. Я понял, что он уже никогда не притронется к стеклу. Хозяин разделил судьбу своего дома. Снаружи он был еще жив, но жизнь у него внутри давно умерла.
Потом он, так же тяжело переваливаясь, вышел из дому и побрел к своей машине, в которой его ждал сын. Он с трудом залез в машину, и та тронулась с места…
Больше я его не видел. Провожая Халиля, я подумал, что обязательно напишу о том, о чем кричит моя душа. С тех пор прошли годы, а мне все снятся узоры из цветного стекла, которые вдруг разлетаются вдребезги от удара камня. Тогда я просыпаюсь и пишу свой дневник…
7. Четки
Одни и те же четки были у них и у нас. Четки из кости, из дерева, из камней, из металла… Среди четок встречались очень красивые и дорогие — из янтаря, красного дерева, слоновьей кости, панциря черепахи, жемчуга… И попроще — из металлов, похожих на золото и серебро, из костей верблюда, и самодельные — из косточек финика и олив. С ними не расставались ни шейхи, ни феллахи, потому что четки символизировали для них молитву к Единому Богу.
В каждой из этих четок было тридцать три камня, или зерна, как их здесь называют.
Если внимательно присмотреться, то легко заметить, что звенья в четках отделяются друг от друга особыми перемычками. Одиннадцать — перемычка, потом еще одиннадцать — снова перемычка, и еще одиннадцать. Одиннадцать — потому что эта цифра соответствует последовательности мусульманской молитвы. Любая молитва начинается с обращения к Всевышнему и произносится сначала стоя, признанием величия Бога: «Аллах велик» (Алла ху акбар). Признавая величие Бога, мусульманин преклоняет перед ним колени, падает ниц и лишь тогда произносит саму молитву, повторяя имя Всевышнего снова и снова, тем самым утверждая, что нет для него других богов кроме Аллаха, и Мухаммад — пророк Его.
Приветствуя Всевышнего, мусульманин называет 99 имен Аллаха — Великий, Мудрый, Милостивый… Затем непрерывно вместе со всеми он повторяет хором общепроизносимые части молитвы вслед за имамом. Именно этот порядок молитвы и символизировали одиннадцать звеньев в четках, служивших всем путеводной нитью в Молитве — и молодым, и пожилым, и шейхам, и феллахам.
Все звенья четок соединяются либо овальной удлиненной косточкой, либо камушком, изображающим Минарет и символизирующим Веру в Единого Бога. Арабы называют их «суббах», что означает «Восхвалять Бога». Но в иврите арабскому «суббах» для определения четок аналога нет. Поэтому мы использовали то, что есть — «махрозет», что означает «бусы или ожерелье».
Нашими четками были те, которые солдаты отняли у местных арабов. Отличались они от их четок тем, что вместо овальной удлиненной косточки либо камушка, символизирующего Минарет, на солдатских четках часто висел мобильный телефон, ключи или еще какие-нибудь безделушки. В таком виде они были привычнее для солдат, являясь для них одновременно и трофеем, и сувениром, и просто игрушкой.
Когда я впервые попал на эту базу в Хевроне, то первое, что мне бросилось в глаза, это четки, которые были у каждого солдата. У некоторых их было несколько. Четки вешали на зеркало в машине, использовали в качестве цепочки для мобильников и ключей или в качестве сувениров, которые дарили друзьям, подругам и знакомым. Все эти трофеи добывались на КПП, где солдаты останавливали палестинцев, которые ехали или пешком направлялись к родственникам в соседние кварталы, в больницы, на рынок, на работу или на учебу. Куда бы они ни направлялись, им было не миновать нас. Солдаты обыскивали машины, пассажиров, всех, кто направлялся через КПП. При обыске они и отнимали четки.
Для солдат это было обыденным делом, да и офицеры не особенно обращали внимание на эти солдатские шалости. Нам хватало других проблем. Хеврон — крупнейший город Западного Берега реки Иордан, и контролировать его очень не просто. И не только потому, что это большой город. Здесь находятся святыни, которые евреи и арабы считают только своими, хотя и мы, и они считаем себя детьми праотца Авраама, или, как называют его арабы, Ибрагима. К его усыпальнице приходят молиться и арабы, и евреи, но молятся отдельно друг от друга, после того как в феврале 1994 года американский иудей Барух Гольдштейн расстрелял здесь из автомата 29 молящихся мусульман.
И до, и после устроенной Гольдштейном бойни город не раз становился ареной кровавых столкновений между евреями и арабами. И ни они, ни мы не собирались забывать пролитую кровь, помня при этом только свою. Чем жестче действовали мы, тем ожесточеннее становились они. К тому времени, когда я прибыл на базу, мы удерживали 16 контрольно-пропускных пунктов и несколько кварталов города. Точнее, кварталов было три, и в них жили 800 евреев. Остальные же кварталы, в которых жили 30 тысяч арабов, находились под нашим контролем лишь формально, мы в них заходили редко и довольствовались тем, что контролировали все наиболее важные стратегические позиции в городе и его окрестностях. А что происходит там, внутри, в этих густонаселенных кварталах двухсоттысячного города — нам было уже не до того. Обгоревшие стены полуразрушенных домов — результат второй интифады — красноречиво свидетельствовали о положении дел в городе, и контролируемая нами территория все больше напоминала осажденную крепость.
Солдатам приходилось нелегко и, кроме того, здесь была своя действительность со своими законами, поэтому никто не смел беспокоить солдат из-за такой мелочи как четки.
Но однажды на базе появилась симпатичная девушка-офицер, в обязанности которой входило повышать образовательный и культурный уровень наших солдат. Есть такая должность в армии. Приняли ее на базе восторженно. Солдатам нравилась эта веселая симпатичная девушка, и они относились к ней тепло, без всякого намека на грубость или пошлость. Но особенно тепло принял ее командир базы. Он относился к ней по-отечески, как к дочке. Требовательный, подчеркнуто официальный, с нею он всегда улыбался какой-то особой теплой улыбкой. Нам было непривычно видеть командира таким обаятельным и трогательно-добрым. Высокий, атлетического сложения, хотя и слегка оплывший, он был требовательным и чрезвычайно жестким. Армейскую службу он любил, и армия была его второй семьей.
Свою службу в армии он начал во время Первой ливанской войны, прошел ее от начала до конца и затем служил в Ливане еще пять лет. Ему не раз предлагали штабную работу, но он каждый раз отказывался от весьма заманчивых предложений, обещавших ему быстрый карьерный рост.
— Лучше быть головой у мухи, нежели хвостом у слона, — говорил он по поводу этих назначений и оставался командиром в самых горячих точках в нашем раскаленном до предела конфликте.
Свою службу он любил, жил ею и того же требовал от подчиненных. Отличительной его чертой было нетерпение к любому проявлению малейшей слабости. В свои сорок с лишним лет он мог дать фору молодым офицерам и в плане физической подготовки, и в выносливости.
— Когда он бежит, это для него отдых! — сетовали солдаты, когда он был еще молодым офицером, судорожно вбирая в себя воздух после очередного кросса.
Казалось, что его целью было полностью вымотать своих подчиненных. Но, гоняя своих солдат, он никогда не наблюдал за ними со стороны, всегда был впереди, успевая подогнать отстающих и снова возглавить гонку. Ему и сейчас не было равных в физической подготовке. Того же он требовал и от подчиненных ему офицеров. Он не терпел даже малейшего проявления слабости и был беспощадно требователен и к себе, и к другим. Именно за проявление слабости он наиболее сурово наказывал своих подчиненных.
— Никогда не садитесь в машину на тремпиаде, — инструктировал он солдат. — Но если уж вы сели в машину и у вас возникли проблемы, я хочу трупов. Их трупов! И как можно больше! — наставлял он солдат перед очередным увольнением.
Однажды они напали на молодого офицера, который стоял на автобусной остановке. Нападавших было четверо, и парень не успел воспользоваться своим оружием. Арабы ранили его ножом и отняли оружие. Офицер выжил. Специальная комиссия оправдала его, признав действия офицера правильными, поскольку он пытался оказать сопротивление, хотя и безуспешное.
Но когда он вернулся на базу, командир заставил его написать рапорт с просьбой об отставке.
— Малахольным в армии не место! — резко бросил он.
Спорить с ним никто не пытался — авторитет командира был непререкаем, солдаты боготворили его, а армейское начальство ценило за добросовестность, решительность и преданность армии.
Конечно же, как и любой военный, он стремился к продвижению по службе. Но армия для него была любимым делом, он жил ею, в отличие от других офицеров, которые смотрели на свою службу как на ступень в карьере или как необходимость за неимением лучшего. Спорить с ним никто и никогда не решался. Он чем-то напоминал гвоздь — высокий, энергичный, с жестким пронзительным взглядом.
И вдруг…
Он как будто оттаял. Хотя таким мы видели его всего два дня. На третий день он стал мрачнее тучи. Несмотря на ясный солнечный день у меня было ощущение приближающейся бури. Мои ощущения не обманули меня. Он налетел на свою любимицу, как коршун, у самых ворот базы, едва она вышла из автобуса, привозившего солдат после выходных.
— По какому праву ты допрашиваешь моих солдат? — набросился он на нее с перекошенным от ярости лицом. — Кто дал тебе право совать везде свой нос? — Кто ты вообще такая, чтобы устанавливать порядки на базе?! Пышарка! — орал он.
Это был совершенно другой человек.
Девушка побледнела, но не отступила.
— Пиши рапорт о переводе на другую базу, — бросил он, с ненавистью глядя ей прямо в глаза. Щеки на его слегка оплывшей физиономии подрагивали.
— Могу я узнать причину, по которой должна подать рапорт? — со скрытой издевкой спросила девушка, полностью овладев собой.
— Поищи причину сама! — бросил ей подполковник, снова приходя в ярость. — Иначе…
Он сделал паузу, собираясь выплеснуть на девушку очередную порцию гнева.
Они стояли напротив, глядя прямо в глаза друг другу. Командир нависал над ней, как огромный медведь. Он умел подавить противника психологически еще до начала боя. Но девушка не отступала. Невысокая, рядом с ним она казалась совсем маленькой. Их поединок был похож на схватку огромного орла и маленькой кошки, защищающей своих котят. Девушка не отступила ни на шаг и смотрела на командира в упор, полная решимости защищаться до конца.
— Иначе что? — с вызовом спросила она.
— Иначе я буду вынужден поставить вопрос о твоем служебном несоответствии, — ответил командир, и в его голосе послышались нотки нескрываемого злорадства.
— Несоответствии? — переспросила девушка. — В чем же мое несоответствие? Может быть, в том, что я не намерена терпеть мародерства и нарушения закона со стороны солдат?
— Твое несоответствие заключается в том, что своим поведением ты разваливаешь и без того уже изрядно разваленную армию, — резко бросил ей командир.
— Чем же я разваливаю армию? — с иронией в голосе спросила офицер. — Тем, что хочу пресечь мародерство?
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я! — снова взорвался командир. — Да, именно такие, как ты, разрушили армию. Когда я начинал службу, арабы при виде израильского солдата разбегались, как мыши. И здесь, в Хевроне, и во всех городах Иудеи, Самарии и Газы мы чувствовали себя полными хозяевами в каждом уголке, на каждой улице, в каждом доме! Так было, потому что мы ни на кого не оглядывались! Потому что приказ командира в Хевроне значил больше, чем какая-то резолюция в Совете Безопасности ООН. А что сегодня? У нас осталось три квартала города, по которому мы ходим, озираясь по сторонам. Всего три квартала нашего города! — заорал он. — И все из-за таких, как ты, которые, будто вирус, разрушают армию своим прекраснодушием и мягкотелостью. Тебе нужно профессором в университете работать, разводить вместе с ними теории о правах человека и бастовать вместе с ними, а не офицером в армии служить!
— Я напишу рапорт, в котором потребую расследования инцидентов на КПП, — ровным тоном ответила девушка.
— Пиши! — бросил он ей презрительно и добавил: — С сегодняшнего дня вход на базу для тебя закрыт. Если увижу тебя на базе, прикажу арестовать. Убирайся немедленно, чтобы я тебя не видел! — брезгливо бросил он ей.
Девушка побрела к воротам базы. Она с трудом сдерживала слезы и пыталась внешне казаться спокойной. Но по тому, как опустились ее плечи, видно было, что эта схватка далась ей недешево.
— Закрой ворота! — крикнул командир солдату на воротах и, демонстративно повернувшись, удалился.
Мускулы на его волевом лице были напряжены, он тоже старался скрыть досаду. Наверняка он не случайно выбрал именно ворота базы и именно в тот момент, когда солдаты прибывали на службу после субботы. Он хотел размазать девчонку, попытавшуюся оспорить его авторитет при всех. Это должно было стать своего рода показательной казнью для всех нас, но… Он был похож на человека, который поскользнулся на собственной арбузной корке. Задумав растоптать ее, он вдруг выступил перед нами в самой неприглядной форме. И не только он, но и все мы. Каждый из нас понимал, что она была права, но никто — ни офицеры, ни солдаты — не посмел вмешаться в этот конфликт, предпочитая оставаться пассивным наблюдателем. В том числе и я.
Все мы понимали, что причина конфликта в тех самых четках. Увидев их у солдат, девушка стала допытываться, откуда у них четки. Солдаты поначалу отшучивались, но девушка оказалась настырной и требовала от солдат ответа на свой вопрос: как у них оказались четки арабов, да еще в таком количестве. В конце концов ее настырность стала их раздражать, и симпатия по отношению к ней быстро сменилась враждебностью. Еще быстрее эта история стала известна командиру базы. Возможно, ему доложил кто-то из солдат, может быть, и не один, а может, еще как.
До этой сцены с ней пытался беседовать один из офицеров по имени Миха Ашкенази. Это был молодой офицер, один из тех, к кому командир особенно благоволил. Он с первого дня своей службы находился на территориях и часто с гордостью заявлял, что знает здесь каждый камень, был необычайно вынослив, и так же необычайно жесток. На местных арабов он смотрел сверху вниз. Солдаты под его началом вели себя дерзко и вызывающе по отношению к местным.
— Они должны видеть в нас силу. И не просто видеть, а чувствовать ее. Иначе они превратят нас в пыль, — инструктировал он своих солдат.
Они действовали соответственно. Когда его солдаты дежурили на КПП, они не пропускали ни одной машины, будь то «скорая» с роженицей, больные, нуждавшиеся в срочной медицинской помощи, или старики, направлявшиеся к родственникам. На него не действовали никакие мольбы, он был совершенно глух к страданиям больных, рожениц, стариков.
Я познакомился с ним во время одного из рейдов в деревню, в окрестностях города. Мы искали подозреваемых, закидавших одну из наших машин бутылками с коктейлем Молотова. Мы арестовали несколько арабов, адреса которых нам передали спецслужбы, и ждали, когда прибудут следователи, чтобы передать им задержанных. Все это время арабы под охраной солдат сидели прямо на земле возле дома, курили и пытались шутить с солдатами. И тут неожиданно прибыл Миха. Его солдаты прочесали всю деревню, взорвав двери как минимум десятка домов. Ворвавшись в дом, они в поисках подозреваемых переворачивали все. Так, двигаясь из дома в дом, они добрались до нашей группы. Увидев сидящих на земле арабов, он поднял крик, подскочил к ним и приказал лечь на землю лицом вниз. Так он их держал до тех пор, пока не приехали следователи ШАБАКа, а сам в это время орал на старика, работавшего на своем участке недалеко от дома, где все происходило.
— Я заставлю тебя отжиматься от земли, пока ты не скажешь мне, где твои сыновья! — кричал на него Миха. — Я знаю, что они где-то здесь! Где они? Говори! — и он отвешивал старику тяжелые оплеухи.
Женщины, работавшие вместе со стариком, плакали от бессилия и отчаяния.
Многие солдаты и офицеры сторонились Михи, но возражать ему никто не решался. Да и бесполезно это было. Миха был абсолютно уверен в том, что «знает, как с ними надо». Начальство его ценило, и он довольно быстро продвигался по службе.
— Здесь свои законы, — вкрадчиво поучал девушку Миха, — и нам их не изменить — ни тебе, ни мне. Либо мы их, либо они нас. Это закон войны, а мы на войне. Пойми, на войне действуют совсем другие законы!
Миха мягко стелил, но это лишь еще больше настораживало девушку и укрепляло в непреклонности.
Конечно же, при желании командир базы мог обвинить ее в чем угодно, и положение девушки было бы весьма незавидным. Но вместо этого он почему-то предпочел устроить отвратительную сцену, и эта сцена стала как бы незаметной трещиной в стене неприступной крепости, которую он пытался построить здесь, если не навечно, то очень надолго.
А спустя несколько дней произошло событие, которое повергло в шок абсолютно всех.
Группа офицеров во главе с Михой в рамках повышения уровня физической подготовки совершала традиционную пробежку. Маршрут всегда был одним и тем же и пролегал по определенным улицам квартала, находящегося под нашим контролем. До сих пор непонятно как, но группа сбилась с маршрута и оказалась в густонаселенном арабском квартале. Пытаясь выбраться из арабского квартала, группа заблудилась еще больше. Они поняли это, когда увидели стремительно растущую толпу из местных жителей, которая окружала их со всех сторон. Образовавшееся вокруг офицеров плотное людское кольцо начало стремительно сжиматься. На этот раз в руках у них вместо четок были камни, куски арматуры, железные прутья и доски. Окруженным эта толпа казалась бескрайней, и камней в их руках было больше, чем на всех четках, которые были и у них, и у нас.
Офицеры, сбившись в кучу, направили на толпу автоматы… Так они и стояли друг против друга — окруженные со всех сторон солдаты с автоматами и огромная толпа. Дети, подростки, молодые люди — все были вооружены кто камнями, кто прутьями, кто досками и палками… Миха успел вызвать подкрепление по рации. На базе была объявлена тревога, в воздух поднялись вертолеты, и все наши силы брошены на выручку осажденным. Мы не рискнули войти в густонаселенный квартал, но и толпа, слегка расступившись, образовала узенький коридор, через который осажденные выскользнули, оказавшись среди своих. А буквально через минуту огромная толпа будто растворилась в воздухе. На улице не осталось ни одной живой души, все окна и двери были наглухо закрыты.
Все обошлось, но меня не оставляло ощущение, что из окон домов за нами наблюдает не одна пара глаз. А за железными карнизами и дверьми, будто сжатая пружина, ждут сотни, тысячи детей, подростков и молодых парней, чтобы обрушить на нас град камней и ударов.
Когда мы возвращались на базу, почти одновременно со всех минаретов в городе муэдзины стали звать правоверных к молитве, и если бы мы пытались говорить друг с другом, то вряд ли бы что расслышали. В такие минуты особенно остро ощущаешь себя в осажденной со всех сторон крепости. Под громкие призывы к молитве я думал, как вышло так, что наши офицеры сбились с привычного маршрута? Ведь Миха был абсолютно уверен, что знает город, как свои пять пальцев. Он всегда гордился тем, что лучше всех знает, «как с ними надо». Возможно, в тот момент, окруженный со всех сторон переполненной ненавистью толпой, он усомнился в своем всезнайстве?
Думаю, не я один размышлял об этом. История получила широкую огласку, и военное командование начало расследование инцидента. Впервые за свою многолетнюю службу командир оказался перед необходимостью доказывать свое служебное соответствие. Миха был переведен на другую базу, в центр страны. Какое-то время после этого инцидента он казался совершенно растерянным.
Вдобавок ко всему, во время отступления он потерял четки вместе с новым мобильником. Четки были необыкновенные. В них было 99 звеньев из янтаря — по числу имен Аллаха в Исламе. Кто-то из солдат отнял их у местного шейха и подарил ему. Миха носил эти четки вместе с мобильником, который повесил вместо красивого камня овальной формы, символизировавшего Минарет и объединявшего все 99 звеньев. Четки были большими, он вешал их на грудь вместе с мобильником и в этом виде напоминал не то спортсмена-медалиста, не то породистого пса, отмеченного медалью. Было непривычно видеть его без этого украшения. Необычные четки Михи на этот раз стали «их» трофеем. Миха был подавлен, но все остальные участники этой драмы были рады, что отделались лишь легким испугом.
8. Блокпост-2
С Гидоном я познакомился еще во время срочной службы в Хевроне. Однажды, когда мы патрулировали город, вдруг среди бела дня в самый центр города буквально влетел джип пограничной стражи. Из джипа выскочили офицер и двое солдат. Офицер наугад выхватывал из толпы арабов, а солдаты выстраивали их в шеренгу посреди площади. Отобрав человек 20, солдаты продержали их под открытым солнцем не меньше часа.
Наконец я не выдержал и вмешался.
— Что здесь происходит? — обратился я к офицеру.
В ответ он широко улыбнулся.
— Не парься, парень, просто — скукотища! — и он весело заржал.
Потом, прямо на моих глазах, он надавал оплеух задержанным арабам, а затем пинками прогнал их прочь.
Офицером был Гидон. Впоследствии мне не раз приходилось сталкиваться с этим типом. Второй раз довелось встретиться на блокпосту, где мы проверяли арабов, въезжавших в Восточный Иерусалим. Ничего подозрительного не происходило, но вдруг к блокпосту подъехал джип пограничной стражи, из него выскочил офицер, в котором я узнал Гидона. Он схватил за шиворот араба лет пятидесяти и, как щенка, потащил его к пустующему рядом строению, которое солдаты давно уже приспособили под туалет. Я успел увидеть лишь перепуганные глаза араба.
Спустя несколько секунд я услышал отчаянные крики, бросился на крик и увидел ужасающее зрелище: араб сидел на земле с разбитым лицом, из его глаз катились крупные слезы, и он уже не кричал, а лишь с недоумением, как обиженный ребенок, повторял:
— За что? За что?!
Гидон — смуглый красавец исполинского роста — возвышался над несчастным, и на его лице играла какая-то сатанинская улыбка. Обеими руками он сжимал пистолет, упиравшийся в висок араба.
— Что здесь происходит? — заорал я.
Гидон убрал пистолет и, самодовольно усмехнувшись, бросил в ответ:
— Шутка!
И, как тогда в Хевроне, заржав своим идиотским смехом, удалился легкой величественной походкой.
Себе я тогда поклялся, что в следующий раз обязательно съезжу ему по морде. Я ударю его так, что он запомнит меня на всю оставшуюся жизнь! Сначала я скажу все, что о нем думаю. Я скажу всего лишь одно слово:
— Мразь!
А потом ударю.
Но тогда я его не ударил и даже ничего не сказал. Когда он уезжал с блокпоста, то бросил на меня полный превосходства взгляд. Он был уверен, что он лучше нас всех — и солдат на блокпосту, и, тем более, арабов, которые полностью зависели от его настроения. Ему нравилось возвышаться над всеми и постоянно находить этому подтверждение. Наверное, он и правда был выше, если все мы молчали и позволяли делать все, что заблагорассудится. Он чувствовал свою безнаказанность, а я — свое бессилие. Я не сказал ему ни слова, не написал рапорт и лишь мучился по ночам от стыда и бессильной ярости.
Я все никак не мог забыть рыданий того, уже немолодого, человека. Мы угощали его сигаретами и делились кофе, а он все плакал от пережитого страха и унижения и кричал:
— У меня 11 детей. Если меня убьют, кто будет их кормить? За что он хотел убить меня? За что?!
Его рубашка была забрызгана кровью, и он рыдал как ребенок. Как рассказал нам Халиль — так звали того человека, Гидон, затащив его за дом, швырнул на землю и, когда тот попытался подняться, ударил кулаком в лицо. Затем, достав пистолет, Гидон сказал:
— Сейчас я убью тебя.
Он приставил пистолет к голове несчастного, наслаждаясь отчаянием насмерть перепуганного человека.
— Я ведь ничего не сделал! — отчаянно кричал араб. — Я должен вернуться! Дома меня ждет семья!..
Гидона на блокпосту я больше не видел. Но для себя решил, что никогда больше не допущу подобного. Пусть хоть кто-нибудь попробует тронуть этих несчастных.
Успокоив себя этим, я установил на блокпосту жесткий порядок и часами теперь говорил и спорил с солдатами и офицерами о недопустимости насилия. Раньше, при обыске проходивших через блокпост палестинцев, солдаты нередко выворачивали их сумки, выбрасывая вещи на землю. Я запретил солдатам выворачивать сумки палестинцев. В жаркие дни приказал давать задержанным на блокпосту воду. Кроме того, от своих солдат я требовал терпения по отношению к местному населению.
Ежедневно через блокпост в разных направлениях проходили тысячи людей. Это были старики, женщины, но, пожалуй, больше всего было тех, кто искал работу в Израиле. На работу в Израиле могли рассчитывать лишь те, у кого были специальные разрешения на работу, позволявшие этим людям находиться на территории Израиля. Выдавались такие разрешения оккупационными властями, и были эти заветные листки бумаги далеко не у каждого. Однако отсутствие разрешения на работу не останавливало местных жителей, и они на свой страх и риск всеми правдами и неправдами все равно пытались проникнуть в Израиль. Таких, «находящихся незаконно на территории Израиля», как их официально именовали израильские чиновники и СМИ, брали на работу в Израиле не менее, а может быть, даже и более охотно, чем «легальных». Ведь «незаконным» можно было заплатить гораздо меньше или вообще не заплатить — жаловаться они все равно не пойдут. А начнут права качать — их можно и в полицию сдать — тоже решение проблемы.
Но, несмотря на все опасности, количество желающих попасть на работу в Израиль не уменьшалось, и «нелегалы» были нашей постоянной головной болью. Ежедневно мы задерживали на блокпосту несколько десятков людей без соответствующих удостоверений. Были и такие, кто пытался обойти наш блокпост и проникнуть в Израиль через многочисленные ходы и лазейки в системе блокпостов и заграждений. Согласно приказу командования, пойманных таким образом «нелегалов» мы передавали пограничной страже, а дальше ими занималась полиция или спецслужбы, в зависимости от результатов следствия.
Как правило, следствие начиналось прямо на месте — солдаты и офицеры пограничной стражи проводили допрос с пристрастием, не скупясь на оплеухи и побои. Поэтому, если мы замечали палестинцев, пытавшихся проникнуть в Израиль в обход блокпоста, мы их задерживали, но не передавали пограничной страже, а после проверки документов просто отпускали обратно, туда, откуда они пришли. Такой исход устраивал палестинцев гораздо больше, чем перспектива попасть в руки таких, как Гидон.
Так было до того, как однажды на посту я лично не задержал паренька лет 17-18, который пытался перебраться на территорию Израиля буквально у нас под носом, метрах в 200 от блокпоста. Паренек был юркий, как ящерица, но, поняв, что обнаружен, он покорно вышел из своего укрытия, которое соорудил здесь же, прямо возле заграждения из стальных прутьев. Он был маленький и щуплый, так что его легко было не заметить в небольшом углублении за высохшим бугром. При его юркости, ему нужны были считанные секунды, чтобы перебраться через подкоп, который он, возможно, даже не один, делал немало времени. А дальше… Парень был уверен в своих силах и был, видимо, не робкого десятка, раз не побоялся фактически у нас на глазах обойти блокпост и на свой страх и риск искать счастья в незнакомой и враждебной стране.
— Документы у тебя есть? — спросил я его.
— Есть, — бойко ответил паренек и протянул мне малиновую книжечку с удостоверением личности.
Разрешения на работу у него, естественно, не было. Он был жителем одного из лагерей беженцев, расположенных в нескольких километрах от Иерусалима. Я не увидел в его взгляде ни испуга, ни мольбы, он казался совершенно бесстрастным.
— Иди домой и больше так не делай, если не хочешь неприятностей, — сказал я ему по-арабски. — Все понял?
В ответ он кивнул.
— Ступай с миром, — напутствовал я его, и паренек пустился в обратный путь…
День не предвещал ничего необычного, но в полдень я опять увидел того же паренька на том же самом месте.
«Он что, идиот?» — с раздражением подумал я.
Увидев солдат, он пустился наутек, но, услышав предупредительный выстрел, остановился.
— Я тебя предупредил, — встретил я паренька, когда солдат подвел его ко мне, — сказал, чтобы ты шел домой, а ты на меня решил положить?
Я еле сдерживал раздражение. Неужели он не понимает, чем ему грозит непослушание?
— Отведи его на пост, — отдал я приказ солдату, — я с ним сейчас поговорю.
Но поговорить мне не пришлось. Когда я вернулся на блокпост, шустрый паренек как сквозь землю провалился. Стоило солдатам на секунду отвлечься, то ли закурить, то ли потянуться за бутылкой воды, как он исчез. Прямо как суслик!
Я испытывал странное чувство, не то досады, не то злости. Поначалу я не хотел себе в этом признаваться. Но это ощущение усиливалось все стремительнее.
«Ладно, сбежал пацаненок, перехитрил всех и тебя в том числе… — рассуждал я. — Может, от этого я и испытывал досаду, что он оказался хитрее нас, а может, и смышленее?»
«Не обманывай себя! — будто кто-то невидимый рявкнул на меня изнутри. — Ты ведь не можешь простить пацаненку, что он по достоинству не оценил твое благородство? Ведь так? Он не ответил благодарностью на твою милость?.. Ну да, ты же здесь господин, и твоя милость по отношению к несчастным арабам должна восприниматься ими как благо!»
Я явственно слышал насмешку в этом неизвестно откуда шедшем гласе и чувство злой обиды захлестнуло меня.
— Куда вы смотрели?! — заорал я на солдат. — Вы уже, видимо, в Тель-Авиве, где-нибудь на Тель-Барухе, а не на службе, так? — распалялся я все больше, мне нужно было на ком-то сорваться. — Я вам устрою отдых! Пацан оставил вас в дураках, а вы как ни в чем не бывало ухмыляетесь тут!
Но вместо ухмылок на их лицах было выражение досады и стыда.
Мне стало неловко. Я всегда гордился тем, что действовал методами убеждения, лучшим из которых был мой собственный пример. Меня уважали, и именно на уважении зиждился мой незыблемый авторитет. Я всегда гордился тем, что мог найти к каждому солдату подход. Еще на курсах молодого бойца, где я был инструктором, я всегда находил, как поддержать слабого духом, научить человека верить в себя. Криком, наказаниями этого никогда не добьешься. А тут…
Сорвав злобу на своих подчиненных, я вдруг почувствовал мерзкий осадок в душе. Так всегда, когда я на ком-нибудь срываюсь. Это происходит редко, но если происходит, то вместо удовлетворения я чувствую мерзкий осадок, что-то вроде отвращения к самому себе.
«Ладно, хватит! — одернул я себя. — В конце концов, у каждого есть право выбора, и если этот паренек упрямо ищет неприятностей, что ж… Это его выбор».
Последующие три недели прошли тихо, без каких-либо происшествий, и я уже почти забыл о шустром пареньке. Наше дежурство на блокпосту подходило к концу, и тут я снова увидел его на том же самом месте. Он будто бросил мне вызов и решил во что бы то ни стало пробраться в Израиль именно здесь, у меня под носом.
— Стой! — скомандовал я.
Но он помчался, как заяц.
Я дал предупредительный выстрел в воздух, но парень не остановился. Он несся по голой степи, рассчитывая скрыться за камнями ближайшего холма. Я бросился вслед за ним, ярость несла меня как на крыльях. Настиг его около самого холма и, сбив с ног, стал месить кулаками. Он пытался уворачиваться от ударов, но я, схватив его за горло одной рукой и восседая на тщедушном тельце, со всей злости бил, стараясь попасть в лицо. Моя рука сжимала его горло, и он, будто котенок обеими лапками, инстинктивно вцепился в мою руку.
Я все бил и бил его, уже не в силах остановиться, и ярость, бушевавшая во мне, все больше уступала место страху — страху перед самим собой. Я убивал его, у меня появилось вдруг какое-то чужое желание разбить ему голову, и я все больше чувствовал себя хищным, ненасытным животным…
И в этот момент я почувствовал на своей сжатой в кулак руке чью-то железную хватку.
— Хватит! — услышал я над собой властный голос.
Я с удивлением оглянулся и увидел своего солдата.
— Хватит, — повторил он все так же властно, не отпуская мою руку.
Я повиновался.
Парень был весь в крови. Его кровь была на моих руках и на униформе. Юноша с трудом поднялся, кто-то из солдат принес ему воды, и он, умыв лицо, не стал пить, а лишь сплюнул на землю кровавую слюну и, шатаясь, побрел прочь.
Солдаты старались не встречаться со мной взглядами, и у меня не было мужества посмотреть им в глаза. Так же, как и местным, которые стали свидетелями этой позорной сцены. У меня тряслись руки от стыда, и я напрягал всю свою волю, чтобы это было не так заметно.
«Неужели это я?» — с ужасом спрашивал я себя.
Впервые я почувствовал, что я — это не только я, но и еще кто-то, совершенно другой и чужой. Не мог этого сделать я, учивший своих солдат терпимости, негодовавший из-за любого проявления жестокости. Это был не я!
В тот же день я написал рапорт и уехал с блокпоста, передав командование сержанту — своему заместителю. Обо мне как будто забыли, но спустя два дня меня вызвал к себе командир батальона, в котором я служил. Я думал, что против меня будет начато следствие, но, по-видимому, армейское начальство решило ограничиться негласным внутренним расследованием. Дело ведь было не только во мне. Как позже выяснилось, негласное следствие в отношении меня велось уже давно, и у армейского начальства были серьезные сомнения относительно моего служебного соответствия. Однако именно этот случай с избиением палестинца развеял у моих непосредственных начальников все сомнения относительно моего соответствия.
Командир батальона говорил со мной почти по-отечески, доверительно, и несколько раз как бы невзначай предложил мне побеседовать с офицером душевной безопасности — КаБаНом (кацин битахон нефеш).
— Отдохни немного и возвращайся на службу, армии нужны толковые и решительные офицеры, — напутствовал он меня.
В первой же беседе с КаБаНом я понял, что диагноз мне поставлен еще до того, как я вошел в его приемную. Это был лысый старичок с цепким, колючим взглядом, который подкрадывался к главному, как кот, осторожно. От его заключения зависела моя дальнейшая карьера. Старик был хитрым, но не умным. Проведя со мной несколько доверительных бесед, он устроил мне настоящий экзамен, описывая различные сложные ситуации и советуясь со мной, как бы стоило поступить в том или ином случае. Мне не трудно было предугадать ответ, который ждал этот скользкий тип. Главное, что его интересовало, это насколько быстро я способен принимать решения и, что не менее важно, а может, и самое главное, насколько я конформист.
Отвечал я так, как ему было нужно, и, похоже, он остался доволен результатами экзамена, поскольку вскоре я вернулся к своему месту службы, а спустя какое-то время даже получил повышение.
Все свои переживания я долго держал в себе. Наконец, однажды я решился поговорить со своей теткой. Она начала учиться в 35 лет, но к 45-ти уже имела две академические степени — была доктором психологии и магистром социологии. Внешне она была очень сурова. Больше всего на свете ненавидела ложь. Она всегда была очень независима и рано начала жить самостоятельной жизнью. Со своим отцом, моим дедом, отношения у нее были сложными. Пожалуй, она была единственной, кого дед не смог сломать и навязать свое мировоззрение. Все остальные в семье, включая моего отца, деда побаивались и всегда в конечном счете поступали так, как хотел дед.
Я рассказал ей все и вопросительно посмотрел на тетку.
— И чего ты ждешь от меня? — спросила меня тетка, и я услышал в ее голосе лед холодного металла. Честно говоря, не ожидал от нее такой реакции.
— Пытаюсь разобраться, — ответил я.
— Не ври! — вдруг прикрикнула она на меня. Ее глаза сверкали от гнева. — Ты пришел ко мне, чтобы я тебя пожалела! Ведь так? Признайся в этом хотя бы самому себе.
И я снова услышал те же слова, что слышал там, на блокпосту:
— Не обманывай себя! Ты не можешь простить пацаненку, что он по достоинству не оценил твое благородство? Ведь так? Он не ответил благодарностью на твою милость?.. Ну да, ты же здесь господин, и твоя милость по отношению к несчастным арабам должна восприниматься ими как благо!
Только теперь те же слова были произнесены уже моей теткой.
— И жертва ты, а не он! Ты благороден, потому что, распоряжаясь их жизнью и судьбой на их земле, ты позволяешь им навестить родственников, попасть в больницу и не издеваешься над ними, как другие солдаты и офицеры. А этот паренек набрался наглости и плюнул на твое благородство. Какая неблагодарность!
— Все не так! — крикнул я в ответ. Сейчас я чувствовал себя так, как, наверное, чувствовал себя тот несчастный парнишка, которого я так нещадно бил.
— Конечно, не так! — с новой яростью набросилась на меня тетка. — Ведь ты бил не его, а мерзавца Гидона и свое собственное малодушие! Ты доволен?
Последние ее слова совершенно убили меня, и я был полностью раздавлен.
— Так? — орала на меня тетка. — Ответь!
— Так, — ответил я, окончательно признавая свою вину. — Но где выход? — я в отчаянии посмотрел на нее. — Бросить все и уйти? Или остаться и быть как все, сдабривая насилие благородством, как сдабриваем мы салат лимонным соком?.. Где выход? — заорал я на нее и вскочил.
— Сядь, — сказала она тихо, но властно, и я почему-то повиновался. — Мы не можем все бросить и уйти. Это не в нашей власти. Это как жизнь. Ты приходишь в нее не по своей воле, и не тебе решать, когда из нее уйти. Мы здесь из-за таких как твой дед и мой отец. И… кроме вины на нас лежит еще великая ответственность. Мы сами взвалили ее на себя, думая, что мы лучше и сильнее других. Мы оказались не лучше, но с нас много спросится. Может быть, больше чем с других. И от этой ответственности нам никуда не уйти… Не пытайся спрятаться, Омри, — сказала мне тетка. Сейчас она говорила со мной как с ребенком.
После разговора с теткой я чувствовал себя так, будто меня долго били по всему телу. Но мне стало легко. Груз вины и ответственности уже больше не тяготил меня. Я шел с ним по жизни, как навьюченный ослик, для которого его груз это его судьба.
Гидона я встретил еще раз лет через пять, на свадьбе моего двоюродного брата. Оказалось, что мы, хоть и дальние, но родственники. К тому времени мы уже несколько лет жили с Нетой. Она очень готовилась к этому событию, специально пошила платье, купила новые туфли, придирчиво выбирала подарок для новобрачных…
Мы заметили друг друга лишь в самый разгар веселья — зал был полон. Увидев меня, Гидон узнал меня и, широко улыбаясь, направился в нашу сторону.
— Здравствуй, мой дорогой друг, — приветствовал он меня, протягивая руку.
— Я тебе не друг, — спокойно ответил я, не обращая внимания на протянутую руку.
Лицо Гидона исказилось.
— Пойдем, — сказал я Нете.
Она посмотрела на меня с недоумением, но поднялась и последовала за мной.
Спиной я чувствовал полный ненависти взгляд Гидона. Но он не посмел сказать мне ни слова.
Нета была расстроена и обижена на меня. Но после того, как я все ей рассказал, она задумалась и после небольшой паузы сказала мне:
— Ты все правильно сделал.
9. Сбор урожая
Война за оливки, принадлежащие земледельцам из деревни Бейт Джибрин, длилась уже третий год. Два года назад военная администрация, под контролем которой находился район деревни Бейт Джибрин, объявила принадлежащие местным земледельцам оливковые плантации закрытой военной зоной. Не знаю, какими стратегическими соображениями руководствовалось армейское командование, но для жителей деревни это означало, что отныне они не смогут собирать урожай на своих участках. Жители деревни, для большинства из которых оливковые деревья были единственным источником существования, пытались протестовать, но тщетно.
Деревня, даже по местным меркам, была небольшая, а жителями ее были в основном дети и старики, молодежь в поисках заработка перебиралась в более крупные города. Адвокаты земледельцев пытались оспорить решение военной администрации в израильском суде, а правозащитники — арабы и евреи — собирали петиции и проводили акции протеста. Но от всех этих усилий было мало толку — земледельцы так и не получили доступ к своим участкам.
Так было до тех пор, пока в дело не вмешался Рувен Голдберг. Это был удивительный человек. Многие считали его странным и даже сумасшедшим. Нормальные люди, сколько ни силились, никак не могли понять, зачем преуспевающий врач из Лондона вдруг оставил свою клинику и приехал в Израиль. Но еще больше их шокировало то, что религиозный еврей, уважаемый раввин, помогал палестинцам. Если его приезд в Израиль нормальные люди еще как-то могли объяснить религиозным рвением, то стремление Рувена добиться справедливости для жителей оккупированных территорий казались им явным признаком сумасшествия.
Сам Рувен объяснял причину столь радикальных перемен в своей жизни просто:
— Моя жизнь и опыт врача привели меня к Богу.
До сорока лет Рувен был преуспевающим врачом и жил со своею семьей в Лондоне. Хирург-ортопед, он прославился на весь мир своими уникальными операциями. За помощью или просто советом люди приезжали к нему в клинику со всех концов земли. Однако в сорок лет он вдруг начал читать Пятикнижие и посещать занятия в ешиве. Чуть позже он принялся за изучение иврита и арамейского, а затем еврейского, религиозного права, Галахи. С тех пор все свое свободное время Рувен посвящал изучению священных для иудеев книг Талмуда. Изучал он и труды Рамбама, Егуды Галеви и Раши. Теперь каждый день начинался и заканчивался для него молитвой. Молился он не только в синагоге, но и садясь за руль своей машины, дома, за столом, во время каждой трапезы, ложась ночью спать и вставая утром. Спустя несколько лет он сдал экзамен на даяна — раввинатского судью и вскоре после этого, оставив свою клинику в Лондоне, переселился в Израиль.
Его уже взрослые сыновья со своими семьями остались в Лондоне, и в Израиль он перебрался со своей женой Хаввой. Поначалу он поселился в еврейском квартале Восточного Иерусалима, среди наиболее фанатичных религиозных евреев. Работал он в иерусалимской больнице Шива, где, как и раньше в Лондоне, продолжал оперировать. Ему предлагали высокие административные должности, но он отказался, довольствуясь высоким статусом врача-специалиста.
Работы было много. Его пациентами часто были как солдаты израильской армии, так и палестинцы с территорий. Он никогда не делил своих больных на евреев и арабов и, как никто другой, хорошо был знаком с результатами бесконечного противостояния.
Однажды к нему привезли отца и четырех его дочерей, которые нуждались в срочной операции. Все они были ранены снарядом израильского танка. За несколько дней до этого палестинцы обстреляли наш патруль. Среди солдат были убитые и раненые. Тогда армейское командование решило провести «акцию возмездия». Наши части при поддержке танков и вертолетов вошли в сектор, при этом один из танков сразу же подорвался на фугасе. Жертв, к счастью, не было. Затем пехотные подразделения и танковый батальон, не встречая никакого сопротивления, подошли вплотную к крупному по нашим масштабам городу на самой границе сектора, но в город входить не стали. Указаний на этот счет не было, и в ожидании приказа о продолжении или свертывании операции подразделение заняло позиции прямо напротив города.
Было совершенно тихо, палестинцы огня не открывали — то ли готовились к уличным боям в самом городе, то ли просто выжидали. Эта тишина еще больше усиливала неопределенность, царившую вокруг. Видимо, чтобы избавиться от этой неопределенности, командир батальона отдал приказ командиру танка стрельнуть разок в сторону города.
Не знаю, какими соображениями руководствовался командир подразделения, отдавший этот приказ, но снаряд угодил прямо в дом, где в это время находилась большая семья — родители и восемь их детей. Мать и трое ее детей погибли на месте. Их собирали буквально по кускам. Еще один ребенок умер по дороге в больницу. Отца и четырех его дочерей доставили в больницу к Рувену.
Всю ночь Рувен и его команда врачей боролись за жизнь оставшихся в живых членов семьи. Их удалось спасти, правда, самой младшей девочке, которой только исполнилось семь лет, пришлось ампутировать обе ноги.
Эта трагедия потрясла Рувена, и после этого он стал совершенно другим. С тех пор его часто можно было увидеть в компании анархистов и левых активистов там, где летели камни, шипели газовые гранаты, свистели резиновые пули. Вместе с местными жителями он протестовал против строительства бетонного забора на палестинских землях или преграждал путь бульдозерам, пытавшимся снести дома в деревнях.
Его несколько раз задерживали вместе с израильскими анархистами, но предъявить ему обвинение ни в полиции, ни в суде так и не решились. Кроме того, он выступал по всей стране с лекциями, рассказывая об истинном положении дел на оккупированных территориях. Вскоре он основал организацию с непривычным названием: «Раввины за справедливость». Главным направлением деятельности его организации было отстаивание в суде прав палестинцев перед израильской гражданской и военной администрацией.
Он судился с государством по любым вопросам, начиная с отнятых армией у палестинских земледельцев земель и заканчивая арестами активистов из числа арабов и израильских левых. Именно он и его единомышленники пришли на помощь земледельцам деревни Бейт Джибрин, когда военная администрация отняла принадлежащие им участки земли.
Армейское начальство его побаивалось, хотя и старалось этого не показывать, а местные земледельцы относились к нему с глубоким почтением, почти с благоговением, как к древнему библейскому пророку. В нем и правда было что-то библейское. Исполинского роста, широкоплечий, лет пятидесяти, с густой черной бородой и смуглой кожей, он возвышался над любым собеседником как библейский царь Саул, будь то солдаты, местные земледельцы или представители военного командования. Взгляд его темно-карих глаз был суровым, как у судьи, и как будто прощупывал собеседника.
Я ни разу не видел его улыбающимся, он был суров и немногословен, но если говорил, то казалось, что каждое его слово оставляет глубокий след в душе собеседника. Одевался он так, как одеваются ортодоксальные евреи — всегда одинаково: широкополая черная шляпа, всегда белая рубашка, строгий черный костюм и, такого же цвета, всегда до блеска вычищенные туфли. Из-за пояса его брюк выглядывали пучки нитей, какие носят все богобоязненные евреи в память о заповедях, которые Бог дал евреям через Моисея на горе Синай — все белые, по числу заповедей, и лишь одна голубая — в напоминание о том, что Бог един.
Рувен и его соратники долго судились с военной администрацией по поводу оливковой рощи, принадлежащей местным земледельцам. Когда их иски в мировой суд не были удовлетворены, Рувен добрался до Высшего суда справедливости (главной судебной инстанции страны) и там, наконец, добился решения, обязывающего военную администрацию не препятствовать земледельцам в сборе урожая. Суд обязал армейское командование не препятствовать жителям Бейт Джибрин в сборе урожая маслин, и военные уступили, выделив крестьянам на сбор урожая четыре дня. Для того, чтобы собрать весь урожай, требовался по меньшей мере месяц.
И все-таки это была победа. До сих пор никому еще не удавалось оспорить решения армейского начальства. Армия чувствовала себя здесь полным хозяином и любые свои действия, в том числе и произвол, оправдывала военной необходимостью. Именно из-за военной необходимости временные армейские лагеря устраивались в оливковых рощах, на принадлежащих земледельцам участках. Именно из-за этой необходимости устанавливались блокпосты, перекрывавшие жителям деревень въезд и выезд в любом направлении, проводились рейды в деревни, аресты и снос жилых домов.
Получив наконец возможность собрать урожай, местные земледельцы всей деревней, от мала до велика, выстроившись в колонну, направились к своим оливкам нестройными рядами. К ним присоединились израильские анархисты, которые приехали помочь местным земледельцам в сборе урожая. Был здесь и Рувен со своей женой. Вместе со старейшинами деревни Рувен и его жена возглавили шествие. Мы могли наблюдать это шествие из своего палаточного лагеря, раскинувшегося на холме как раз напротив оливковой рощи.
Было что-то торжественное в этом шествии и радостное в работе людей. Работа кипела вовсю с раннего утра. Я наблюдал в бинокль за этой сценой и не мог оторвать взгляд от происходящего. Я мог видеть мельчайшие подробности обычного, казалось бы, для этих мест события. Может быть, непосвященному все происходящее и показалось бы чем-то вроде местной экзотики, не более того. Но я-то хорошо знал, сколько борьбы предшествовало этому дню. До сих пор я видел лишь осиротевшие маслины, превращенные в армейский лагерь. Вроде бы, маслины как маслины… Но было что-то неестественное и уродливое в этой одичавшей масличной роще. Она выглядела как-то безжизненно… Впрочем, может быть, это лишь мое субъективное восприятие.
Но сейчас казалось, что роща ожила. Под деревьями земледельцы расстелили что-то вроде широких покрывал, на которые сыпались от легких постукиваний спелые плоды. Те, у кого было еще достаточно сил, собирали маслины вручную — для нежных плодов это лучше всего. Тут же, в тени деревьев, прямо на земле, несколько пожилых женщин и девочек от семи до одиннадцати лет перебирали собранные плоды, отделяя спелые от перезрелых или порченных. Самой старшей из женщин, с круглым добрым лицом и большими темно-карими глазами, было на вид лет семьдесят пять, а может, и все восемьдесят. Ее привычные к работе, загорелые морщинистые ладони напоминали в этот момент руки музыканта, так быстро и умело она перебирала спелые оливки. Женщины почти не говорили между собой, вытянув загорелые ноги с босыми ступнями, они были целиком поглощены работой.
Несколько юношей суетились, аккуратно укладывая собранные оливки в кузов легковушки. Была здесь и телега, запряженная ослицей, на которой тоже возили собранные плоды. В ожидании, когда телега будет загружена, ослица щипала травку, всем своим видом выражая долготерпение. Как только кузов или телега заполнялись, кто-нибудь из жителей тут же отвозил драгоценный груз в деревню, где из собранных маслин сразу же начинали делать масло или солить. После разгрузки шофер сразу же возвращался обратно.
Торопились все. Как только спелый плод покинул оливковую ветвь, дорога каждая секунда. Чуть промедлишь — и вот уже драгоценный плод безвозвратно потерян. Нежные плоды маслин погибают и уже никогда не дадут масла и не окажутся на семейном столе.
Рувен, оставшись в одной рубашке, рукава которой он подкатал, без шляпы (на голове его была только кипа), стоя на лестнице, осторожно собирал нежные оливковые плоды. Его черная с проседью борода задорно задиралась вверх, когда он тянулся к плодам наверху, а на лице играла, будто солнечный зайчик, улыбка. А может быть, он и не улыбался, а лишь морщился от солнца. Как знать, человек он был суровый. Его жена Хавва перебирала плоды вместе с жительницами деревни. Начав работу с рассветом, земледельцы закончили работу, лишь когда начало смеркаться.
На следующий день земледельцы пришли на свои участки и продолжили сбор маслин уже без израильтян. В Израиле была середина рабочей недели и Рувен с остальными израильтянами были на работе. Все шло как обычно, но в самый разгар работы на участке вдруг появилась группа молодых парней с железными прутьями. Кто они — разобрать было нельзя, потому что их лица были закрыты какими-то тряпками. Они набросились на земледельцев и стали избивать их прутьями, давя обутыми в кроссовки и армейские ботинки ногами собранные плоды. Перепуганные дети кричали от страха, женщины закрывали собой детей. Несколько юношей из местных пытались дать отпор налетчикам, но силы были явно неравными. Налетчики хорошо подготовились к нападению, использовав эффект внезапности.
Заметив неладное, мы на двух джипах помчались к месту сбора урожая. Увидев наши джипы, налетчики скрылись так же стремительно, как и появились.
Особенно досталось пожилой паре: налетчики жестоко избили мужчину — семидесятилетнего старика, сломав ему несколько пальцев на правой руке, когда тот пытался закрыть лицо, его жене, шестидесятидвухлетней женщине, разбили голову. Обоим нужна была медицинская помощь, и я вызвал «скорую». Остальные земледельцы отделались более легкими травмами, но многие были напуганы, а дети были в шоке. Налетчики достигли своей цели: сбор урожая был сорван.
— Пусть полиция с ними разбирается, — махнул рукой командир базы, когда я доложил ему о нападении неизвестных на местных крестьян.
Впрочем, ни у кого не было сомнений насчет того, кем были эти «неизвестные». Такие методы, как избиения местных арабов, поджоги и вырубка оливковых деревьев, еврейские поселенцы использовали часто против своих соседей как средство давления, чтобы заставить их отказаться от земли. Армия и полиция ни разу не нашли вандалов. Даже следствие по факту этих случаев не открывалось.
А под утро мы почувствовали запах дыма. Дым шел со стороны оливковой рощи. Вместе с патрулем я выехал на место пожара. Там уже были жители деревни. Картина, которая нам открылась, ужаснула меня. Несколько деревьев были сожжены, другие — еще примерно десяток олив — жестоко порублены топорами.
В тот же день мы узнали, что ночью кто-то отравил воду в источнике, где жители деревни пасли свой скот. Источник был очень древний, легенда гласит, что он был здесь еще во времена библейских пророков, и местные земледельцы строили колодцы, которые пополнялись за счет этого источника. И вот ночью кто-то отравил воду в колодце. Жертвами отравления стал домашний скот, в том числе и ослица, еще вчера мирно щипавшая траву и возившая оливки.
Жители деревни искали защиты у полиции, но в управлении им ответили, что полиция не располагает достаточными силами для охраны олив.
Полиция вандалов не нашла, да, скорей всего, и не искала. Срок, отведенный жителям деревни на сбор урожая, истекал, но многие земледельцы уже не решались выходить на свои участки. Несмотря на бесчинства поселенцев, члены нескольких семей все-таки решили продолжить сбор урожая. Но у самой рощи им преградили дорогу поселенцы, вооруженные железными прутами. Они чувствовали себя здесь хозяевами и уже не прятали лица. Бояться им было некого — полиции и армии было вроде бы не до них, а местным арабам было не под силу справиться с хорошо организованными и вооруженными поселенцами.
— Убирайтесь отсюда! — кричали поселенцы арабам. — Это наша земля!
Жители деревни повернули обратно, и на следующий день уже никто из местных не решился выйти на сбор урожая, не без оснований опасаясь за себя и своих детей.
Оливковая роща, казалось, снова осиротела. Но тут в деревню приехал Рувен. С ним была его Хавва, неотступно следовавшая за мужем везде, где бы он ни был. Маленькая и хрупкая, она, в отличие от своего мужа, была мягкой, улыбчивой, говорила охотно и много. Рувен сразу направился к старейшинам деревни, с которыми долго говорил.
После разговора с Рувеном старейшины собрали у себя всех глав семей. Я мог лишь догадываться, о чем они говорили с ними, но на следующий день вся деревня вновь направилась в сторону оливковых деревьев. Возглавлял жителей деревни снова Рувен. Вместе с ним была его Хавва и еще человек двадцать анархистов и религиозных евреев.
Накануне я выставил патруль, чтобы они охраняли оливки и не допустили уничтожения деревьев поселенцами. Я сделал это после разговора с Рувеном. Встретил я его на блокпосту, когда тот направлялся в деревню.
— Я обеспечу вам охрану, — сказал я Рувену. Меня мучило чувство вины.
— Мне? — переспросил Рувен. — А почему же вы им, — он указал на деревню, — не обеспечили охрану? Почему не защитили их от поселенцев?
Он смотрел на меня пристально, с укором, и я вдруг испытал жгучий стыд, как школьник, которого застал учитель за неблаговидными делами. Мне нечего было ему ответить, но после разговора с Рувеном я твердо решил выставить охрану возле участков земледельцев и поклялся самому себе, что не позволю больше уничтожать оливки или калечить земледельцев.
Я видел, как жители деревни, возглавляемые Рувеном и старейшинами, шли к своим оливкам. На двух джипах мы подъехали к оливковой роще, чтобы предотвратить в случае необходимости столкновение с поселенцами. Впервые мы охраняли земледельцев, а не отнятую землю от ее хозяев. Рувен шел во главе колонны, как библейский Моисей во главе древних евреев. Но как только они вышли к холму, перед ними, как из-под земли, выросли десятка два поселенцев. В руках у них были железные прутья.
Колонна остановилась. Я хотел уже было прогнать поселенцев, но Рувен остановил меня:
— Не надо, я сам с ними поговорю.
— Это небезопасно, — предупредил я его.
— Если вы их сейчас арестуете или прогоните, завтра, а может быть, сегодня они снова вернутся и продолжат осквернять Святую Землю. С ними должен говорить я, — твердо заявил раввин и направился в сторону поселенцев.
Я и еще несколько солдат двинулись следом. Когда Рувен приблизился к поселенцам, мы остановились метрах в десяти от них.
Поселенцы, по-видимому, не ожидали увидеть перед собой раввина и немного растерялись, но уходить не собирались и все так же сжимали в руках железные прутья. Сейчас я мог их как следует разглядеть. Это были молодые парни в вязаных кипах, все рослые, худощавые, спортивного вида.
Какое-то время они стояли и молча смотрели друг на друга.
— Зачем вам железные прутья? — наконец обратился к парням Рувен. На иврите он говорил с чуть заметным британским акцентом. Не так, как говорят на иврите американцы, начисто лишенные слуха и насилующие каждое слово.
— Чтобы защитить Святую Землю от таких, как ты и те, — парень пренебрежительно кивнул подбородком в сторону ожидавших поодаль земледельцев и израильских анархистов, — кого ты привел за собой.
Парень говорил с вызовом. Он был примерно одного роста с Рувеном, держался развязно и, по-видимому, был главным у поселенцев. Его бледно-голубые глаза на выкате казались пустыми и даже какими-то остекленевшими.
— Почему ты решил, что от нас нужно защищать Святую Землю? — снова спросил его Рувен. — Мы не вырубаем оливковые деревья, не травим колодцы… Мы пришли для того, чтобы собрать священные плоды Святой Земли и тем выполнить заповедь Господа. Ведь Святая Земля — это сад Всевышнего, а все мы — труженики в Его саду…
Парни обступили Рувена плотным кольцом, но слушали, не перебивая. Слушали и мы, готовые каждую минуту вмешаться в случае необходимости. Но такой необходимости не возникало. В стеклянных глазах парня отразилось что-то похожее на недоумение. Лица остальных тоже выражали удивление. По-видимому, то, что говорил Рувен, они слышали впервые.
Но предводитель поселенцев тут же совладал с собой и перешел в атаку:
— Всевышний завещал эту землю евреям — своему народу. Поэтому жить и работать на этой земле должны только евреи! — парень говорил это как заученный текст, будто долго репетировал. — Так написано в Торе.
— Если бы ты внимательно читал Тору и понимал смысл прочитанного, то тебе и твоим товарищам сейчас не понадобились бы железные прутья в руках, — снова заговорил Рувен. — И вы бы не уничтожали оливковые деревья и не стали бы травить колодцы… Первое, что сделал наш отец Авраам, когда пришел в Святую Землю, — построил здесь колодцы, чтобы напоить землю и ее жителей водой, — Рувен сделал короткую паузу и продолжал: — Его сын Ицхак продолжил дело отца и тоже строил колодцы, чтобы напоить жителей этой земли, чтобы земля жила и плодоносила. А вы отравили вчера колодец у своих соседей, порубили и сожгли оливковые деревья — самый драгоценный дар Господа жителям Святой Земли! Священным маслом олив были помазаны на царство цари Израиля. Масло олив горело в Храме… Ты ссылаешься на Тору. Где в Торе написано, что нужно уничтожать оливковые деревья и травить колодцы? — глаза Рувена гневно засверкали.
— В Торе написано, что эта земля принадлежит евреям, — криво усмехнулся юноша. — А ты, — продолжал он, обращаясь к Рувену, — плохой еврей. Ты не любишь свой народ и его землю.
— Если ты любишь эту землю, то почему уничтожаешь ее плоды? Зачем отравляешь воду в ее колодцах? — не отступал Рувен. — Зачем вы бьете и калечите тех, кто трудится на этой земле?
— Мы выполняем заповедь Торы, отвоевывая нашу землю у гоев, — с вызовом ответил юноша. — Мы любим нашу землю и наш народ, а ты — нет.
— Ваша любовь к Святой Земле — это любовь насильника, который не умеет любить и хочет лишь одного — владеть, владеть любой ценой! — слова Рувена звучали как приговор. — Вы хотите владеть этой землею, но это еще не означает, что вы ее любите. Вспомни притчу о двух женщинах, которые пришли к царю Шломо, чтобы он рассудил, кто из них истинная мать. И когда царь Шломо велел им тянуть ребенка, пока не разорвут его на части, и таким образом каждой из женщин достанется часть ребенка, истинная мать воскликнула: «Пусть лучше будет ее, но цел и невредим!» А ваша любовь к Святой Земле сродни любви той женщины, которая готова разорвать ребенка на части, лишь бы он принадлежал ей.
Все время, пока Рувен говорил, парни лишь крепче сжимали железные прутья в руках. Заметив это, Рувен усмехнулся, но тут же его лицо снова стало серьезным и он сказал:
— Наши мудрецы говорили, что Храм разрушили не гои, а ненависть людей друг к другу. Я пришел к вам без оружия, потому что мне хватает слова. Вы же встретили меня с железными прутами. Что они заменяют вам: слово или силу духа?
При этих словах парень с досадой отшвырнул железный прут и пошел прочь. Остальные поселенцы последовали за ним.
Рувен повернулся к ждавшим его жителям деревни и колонна земледельцев-арабов и евреев уверенно двинулась на свои участки. А спустя еще какое-то время работа по сбору урожая уже кипела вовсю. Сборщики урожая торопились и работали до самых сумерек. Лишь несколько раз они сделали перерыв для трапезы и молитвы. Молились они совсем рядом — раввины и мусульмане, так же, как и собирали урожай. Я мог все это наблюдать и еще подумал тогда, что Бог у людей, наверное, все-таки один.
Я не стал снимать охрану, лишь менял посты, как того требует служба. Уже в сумерках, когда земледельцы возвращались в деревню, Рувен подошел к нам и пожал руки.
— Нам понадобится еще неделя, — сказал он. — Завтра я попробую добиться разрешения от армии. Справимся за неделю? — спросил он пожилого жителя деревни, с которым они вместе возвращались.
— Справимся, — ответил тот. — Если поселенцы не будут мешать.
— Они не будут больше мешать, — уверенно сказал Рувен.
Я подтвердил его слова.
Разрешение он получил, и урожай был собран. Все это время мы, на всякий случай, почти круглосуточно охраняли земледельцев и их деревья.
После того, как сбор урожая закончился, я видел Рувена еще раз, когда он привез нам масло из тех самых оливок, которые мы охраняли. У масла был особенный цвет и особый вкус… Хотя, может, это мне так только казалось.
10. Палестинские гавроши
Было раннее июльское утро, когда мы вдруг заметили возле самого забора, который отделял кибуц Маор от палестинской деревни Абу Рас, двух арабов. Оба были вооружены. Мы заметили их буквально в самый последний момент, когда они уже готовились установить взрывчатку.
Еврейское поселение и большая арабская деревня находились напротив друг друга, так что и мы и они могли видеть друг друга через прицел снайперской винтовки. От них нас отделяли лишь каменистые холмы с оливковыми рощами и высокий забор, возведенный для защиты поселка.
Заметив арабов, солдаты сделали несколько предупредительных выстрелов, но в ответ те открыли по нам огонь. Оба наших снайпера были профессионалами своего дела. Два выстрела — и оба араба были мертвы. Это сразу было видно по тому, как они упали на землю. Живой человек так не падает, он обычно пытается как-то защитить себя при падении. А эти упали как набитые тряпьем мешки.
Но бой на этом не закончился, у тех двоих была еще и группа прикрытия. Те, из группы прикрытия, их было трое, также открыли по нам огонь из стрелкового оружия. Завязался короткий и ожесточенный бой. Расклад сил был явно не в их пользу: наша огневая мощь была намного выше, точность — почти ювелирной, а быстрота реакции — идеальной. «Стрельба из автомата это такое же искусство, как и игра на фортепьяно», — говорил нам командир учебной роты, когда мы только призвались и проходили тиронут — курс молодого бойца. Эту фразу любили повторять многие наши офицеры. Она была своего рода крылатым выражением, которое должен был запомнить каждый новобранец как руководство к действию.
Впоследствии многие из нас именно так и относились к стрельбе из автомата, считая это искусством, в котором стремление к совершенству так же естественно, как и в музыке, и гордились, если нам удавалось стать виртуозами в своем деле.
В результате короткого и ожесточенного боя те трое разделили судьбу двух своих товарищей у забора. С нашей стороны потерь не было. Атака успешно отражена, вертолеты, поднятые в воздух, прочесали местность, а вслед за ними, как водится в таких случаях, начали прочесывать местность и мы.
Каково же было наше удивление, когда, прибыв на то самое место, откуда не более четверти часа назад по нам вели огонь боевики одной из местных групп сопротивления, мы не обнаружили возле тел убитых их оружия. Едва ли покойники решили спрятать свое оружие перед смертью, ведь отстреливались они до последнего. Значит…
Разгадка пришла в виде коротких автоматных очередей, почти в упор. Стрельба не была прицельной, но одна из пуль угодила в шею водителю джипа, который скончался на месте, еще трое солдат были ранены, один из них тяжело. Стреляли по нам из развалин какого-то строения, скорее всего, служившего ограждением для оливкового поля. Так ограждали свои поля местные крестьяне еще в древности, стремясь укрепить землю и не дать зимним дождям смыть ее в русла горных рек. Завоеватели приходили в эти края и уходили, а рукотворные ограждения, собранные буквально по камушку, оставались. Именно эти камни и укрывали сейчас тех, кто вел по нам огонь.
Мгновенно сориентировавшись, мы открыли ответный огонь сразу из нескольких точек, не оставив стрелявшим шансов на спасение. Хотя было похоже, что те, кто стрелял по нам, и не пытались лучше укрыться или поменять позицию, да и целились они не особенно, иначе потерь у нас было бы гораздо больше. Их действия очень напоминали тех, кого зовут террористами-смертниками, которые, убивая, сами уже не ищут спасения для себя.
Еще я автоматически отметил, что, в отличие от тех, из группы прикрытия, сейчас по нам стреляли люди, едва владеющие оружием. Возможно, это был их первый бой. «Какие-нибудь юнцы», — мысленно отметил я.
Ожесточенный бой продолжался не более минуты. В то время, когда в воздух снова были подняты вертолеты, чтобы поддержать нас и эвакуировать раненых, все было уже кончено, и мы двумя группами двинулись к тому месту, откуда минуту назад по нам велся яростный огонь. По нам никто больше не стрелял и, скорее всего, сами стрелявшие были уже мертвы.
Так оно и оказалось. Единственное, чего мы не ожидали увидеть, это мертвых детей. Открывшаяся нам картина повергла нас в шок. Убитыми были двое детей, лет 12-13. Никогда не забыть мне этой жуткой сцены. Один из мертвых подростков по-прежнему сжимал в руках автомат. Его лицо было залито кровью до самых глаз, а в самих уже мертвых глазах царило безразличие к смерти. Соединенные в один, оба рожка автомата, который он не хотел выпускать из рук даже после смерти, были пусты. Он выпустил в нас все, до единого патрона. Последние свои выстрелы он, скорее всего, сделал уже будучи мертвым… Второй ребенок лежал на спине, его автомат валялся рядом. Одна из наших пуль снесла ему полголовы. Он погиб первым, успев сделать всего несколько выстрелов… Кем приходились им убитые возле забора и те, другие, прикрывавшие их в оливковой роще? Может быть, это были их братья или отцы? В силу возраста эти подростки не могли еще присоединиться к своим старшим товарищам и потому наблюдали бой украдкой, так что их не заметили ни мы, ни они. Когда все было кончено, дети не помчались в деревню, подгоняемые страхом, а незаметно, будто ящерицы, подобрались к убитым и перетащили их оружие в показавшееся им удачным место для огневой позиции. Они не собирались никуда уходить и ждали нас, чтобы отомстить. Они были уверены, что мы придем. Мы всегда прочесываем местность и устраивали рейды в деревню, тем более после такого серьезного инцидента, как попытка нападения на поселок.
Все мы — солдаты и офицеры — были потрясены увиденным. Никогда мне еще не приходилось видеть столь страшную гримасу войны. Какое-то время мы просто смотрели на изуродованные тела детей, не в силах оторваться от этой ужасной картины, как будто желая спросить о чем-то саму смерть. Странно, но уже будучи мертвыми, они красноречиво отвечали на все наши вопросы, а заодно и на все вопросы о войне, мире, справедливости…
Насколько же они сильно нас ненавидели, если смогли, преодолев собственный детский страх, решиться пожертвовать жизнью для того, чтобы отомстить. Но стоило ли благополучие тех, кто там, за забором, жизни этих детей, еще не начавших жить, но уже отчаянно, до смерти ненавидевших нас?
«Группа террористов, пытавшихся атаковать поселение, уничтожена!» — бодро доложил командир гарнизона, когда мы вернулись на базу.
Не знаю, задавался ли он всеми этими вопросами… А я с тех пор задаю эти вопросы себе постоянно. И иногда мне кажется, что те же вопросы с укором мне задает сама смерть в образе тех убитых мальчиков.
Именно с тех пор я впервые всерьез стал задумываться о том, чтобы уйти из армии. И, возможно, не я один.
11. Мальчик
— Мы не позволим вас выселить, — обещал я женщине, единственной арабке, жившей в еврейском квартале Хеврона, когда она пришла ко мне за защитой от поселенцев. И я не просто обещал, я знал, что именно так и будет, что мы не позволим поселенцам отнять у нее дом.
Но слова своего я не сдержал. Мы защищали ее дом, как осажденную крепость, собственными телами, но не смогли защитить хозяйку дома и ее детей. Все мы были сильно разочарованы и испытывали чувство глубокой досады.
— Впервые мы пытались сделать что-то хорошее, и из этого ничего не вышло, — сказал мне Нив, когда мы вернулись на базу.
Мне нечего было ему возразить. Нив был не только хорошим офицером, но еще и совестливым человеком.
— Ты знаешь, — не раз говорил он мне. — У меня такое ощущение, что все мы делаем здесь что-то очень плохое.
Он говорил вслух то, о чем думали многие из нас, но мало кто имел мужество признаться себе в этом. У Нива было это мужество — назвать вслух черное черным, а белое белым.
С Нивом мы дружили еще со школы. Мы вместе призывались, потом учились на офицерских курсах, и вот судьба снова свела нас вместе в Хевроне. У нас было много общего. Прежде всего, были похожи семьи, в которых мы росли. Родители его отца приехали в Палестину сразу после окончания Второй мировой войны, как и мой дед. А его дед, точно так же, как и мой, был солдатом в первую арабо-израильскую войну, затем тридцать пять лет прослужил в армии и общей службе безопасности. Отец Нива тоже был кадровым военным. В войну Судного Дня его отец был солдатом, потом стал офицером и прослужил в армии тридцать лет.
Нив очень гордился своим отцом и, будучи еще ребенком, старался во всем ему подражать. Как и у большинства представителей нашего поколения, росших в той среде и в то время, у нас было особое отношение к армии. Служба в армии была для нас неотъемлемой частью нашей будущей жизни. В старших классах школы, когда мы собирались вместе, больше всего мы говорили о предстоящей службе в армии. Каждому из нас хотелось попасть в элитные боевые части, и мы соревновались друг с другом, без конца сравнивая, у кого выше профиль, хвастая друг перед другом высокими баллами, полученными на всевозможных тестах. Попав на службу в боевые части, мы чрезвычайно этим гордились. Служба в элитных боевых частях всегда была своего рода почетным знаком отличия, которым люди, прошедшие армейскую службу, гордились всю жизнь. Мой родной дядя по материнской линии, прошедший три войны, всю жизнь с гордостью называл себя пехотным сержантом, хотя давно уже был доктором и профессором в университете. Из всех своих званий и регалий именно это «пехотный сержант» он считал самым почетным.
Нас не нужно было уговаривать и объяснять, почему необходимо служить в армии. Еще с детства мы твердо знали, что пойдем служить для того, чтобы защищать свой дом, свою семью, свою Родину. Это же нам внушали наши командиры с первого дня службы. «Главное — защитить наши селения и жизнь наших граждан», — учили нас командиры, и для всех нас — и солдат, и офицеров — этот принцип был чем-то само собой разумеющимся.
Но оказавшись в Хевроне, я впервые почувствовал сомнения. Эти сомнения усиливались во мне с каждым днем. Из разговоров с сослуживцами я понял, что многих из них мучают точно такие же сомнения. Если мы должны защищать наши селения, то что делаем здесь, в этом огромном по местным масштабам арабском городе? Почему заставляем их жить так, как удобно нам?.. Чтобы заставить их жить так, как удобно нам и кучке еврейских поселенцев, мы вынуждены каждый день, как в большом так и в малом, делать много такого, из-за чего совесть, будто боль, постоянно давала о себе знать, причем все чаще и сильнее.
И вот наконец-то нам выпала редкая возможность примириться с собственной совестью. Поселенцы решили штурмом захватить единственный в еврейском квартале арабский дом, в котором жила единственная в этой еврейской части города арабская семья — мать и четверо ее детей.
Место, где жила женщина, было со всех сторон окружено домами поселенцев. Все эти дома поселенцы в разное время либо выкупили у арабов, либо просто захватили, воспользовавшись очередным обострением. Во время таких обострений, всегда заканчивавшихся вспышкой насилия в городе, немало арабов оставляли свои дома, имущество и искали убежища в других частях города. Оставленные арабами дома тут же захватывали поселенцы. Но эта женщина ни за что не хотела ни уходить, ни продавать свой дом. Она оставалась здесь, несмотря на яростную травлю, которую ей и ее семье устроили соседки и их дети из числа поселенцев.
Мы старались защищать эту женщину как могли. Наш патруль сопровождал ее дочерей из школы, чтобы защитить от издевательств и камней детей поселенцев. Что только поселенцы ни делали, чтобы выжить ее! Сначала пытались выкупить у нее дом, потом, когда она наотрез отказалась продавать, пытались доказать в суде, что дом принадлежал раньше евреям. Когда и это не удалось, они устроили ей настоящую травлю. Но женщина осталась непреклонна. И тогда поселенцы решили захватить ее дом силой.
Узнав об этом, я тут же решил: мы будем защищать дом этой женщины, чего бы нам это ни стоило.
— Как ты собираешься защищать дом? — спросил меня тогда Нив. В то время он был командиром взвода особого назначения. В наших условиях это означало, что на самые трудные задания ему и его бойцам предстоит идти первыми.
— Выставим живой щит вокруг дома, — ответил я.
— Думаешь, сможем? — с сомнением спросил Нив. — Нас слишком мало.
— Сможем, — ответил я. — Мы не будем применять ни слезоточивый газ, ни резиновые пули. Даже приклады в ход пускать не будем. Но ни один поселенец не войдет в ее дом! — сказал я, как отрезал.
После этих слов ни у кого из офицеров вопросов уже не было. Мы провели короткий инструктаж для солдат, и с этой минуты подразделение находилось в полной готовности немедленно выступить на защиту «дома раздора», как его называли в наших медиа.
Поселенцы уже неоднократно угрожали женщине расправиться с нею и ее детьми, «если она сама подобру-поздорову не уберется из этого дома». Женщина обращалась за защитой в полицию, но там ей прямо заявили, что «для вас же лучше всего сменить район проживания». В поисках защиты она обратилась и ко мне. В то время я командовал подразделением, под контролем которого находился злополучный квартал. На уровне командира роты многие решения я принимал самостоятельно и именно тогда пообещал этой женщине, что дом ее никто не тронет.
Вскоре поселенцы перешли от угроз к действиям и, придя к ее дому, попытались ворваться внутрь. Но наш патруль действовал весьма жестко, и поселенцы убрались восвояси, грозясь прийти сюда снова, «собрав евреев со всей Иудеи и Самарии».
Очередная попытка, когда поселенцы снова попробуют захватить дом, была лишь вопросом времени, причем самого ближайшего времени. Поселенцы не заставили себя долго ждать. Спустя два дня они большими силами попытались снова прорваться в дом, но мы действовали весьма решительно, пустив в ход кулаки против наиболее агрессивных и наглых. Мягко говоря, солдаты в большинстве своем поселенцев недолюбливали. Те вели себя вызывающе нагло по отношению ко всем, и к солдатам в том числе. Они были уверены, что весь мир вокруг существует только для них, и если им что-то не нравилось в действиях солдат, то они не стеснялись ни в выражениях, ни в действиях, нередко швыряя в нас камни. Возможно, еще и поэтому солдаты действовали весьма жестко.
Мне тоже пришлось несколько раз съездить по физиономиям молодых жлобов, которые пытались прорваться через наш заслон и едва при этом не сбили с ног меня и еще двоих солдат.
Это несколько охладило пыл поселенцев и, получив отпор, они, как водится, вывели на передний край атаки свою главную силу — женщин с грудными детьми на руках. Дети, однако, не мешали женщинам выкрикивать в наш адрес ругательства и плеваться, называя нас «неевреями» — самым страшным ругательством в их лексиконе. Но это была, скорее, психологическая атака, которой нас уже трудно было удивить и тем более сломить.
Обычно подобной руганью и заканчивались все наши противостояния с поселенцами. К подобным вещам мы уже привыкли относиться со снисходительным презрением. Мы, было, уже успокоились, атаки поселенцев успешно отбиты. Но тут мы обнаружили, что дети поселенцев, воспользовавшись моментом, пока их матери отвлекали нас, все-таки проникли внутрь, пробравшись по крышам домов, лепившихся друг к другу и вплотную примыкавших к «дому раздора». За детьми ринулись и взрослые. После этого дальнейшая оборона дома уже не имела смысла. Нам пришлось отступить, предварительно эвакуировав из дома женщину и ее детей.
Мы были совершенно бессильны против детей поселенцев. Кто посмеет направить на ребенка оружие или просто поднять на него руку? Зная о полной своей безнаказанности, дети проникли в дом, а за ними и взрослые.
Поселенцы праздновали победу, плясали на крыше захваченного дома и вокруг него, как дикари, бросая на нас торжествующие взгляды. Сев на джипы, мы с трудом прокладывали себе дорогу сквозь плотную толпу торжествующих поселенцев, которые пинали покрышки наших джипов и, забыв всякий стыд, показывали неприличные жесты.
— Вы все равно вернетесь домой, — пытался я успокоить женщину и ее дочерей, когда мы их увозили.
Но увидев их неверящие глаза, осекся. В горле у меня как будто образовался огромный ком, и от стыда я уже не мог поднять на нее глаза. Еще накануне я обещал ей, что все будет хорошо, что мы не дадим в обиду ни ее, ни детей. Она верила мне. И вот мы, солдаты боевых частей, оказались совершенно беспомощными и не смогли защитить женщину, поверившую нам.
— Мы ничего не могли сделать, — убеждал меня Нив, когда вечером мы сидели за столом в палатке-столовой на нашей базе.
— Ты в этом уверен? — спросил я Нива.
В ответ он промолчал.
Я не узнавал Нива, всегда такого прямолинейного, мужественного… Сейчас он пытался не то успокоить меня, не то обмануть самого себя. Я взглянул на Нива и понял, что ему стыдно точно так же, как и мне. Он сгорал от стыда и не знал, куда от него деться.
На следующий день в различных частях города, как раз там, где арабские кварталы граничат с еврейскими, произошли сразу несколько инцидентов. В одном из них ранним утром молодой палестинец попытался заколоть нашего сержанта — командира патруля. Нападение произошло на улице, по которой как раз проходит граница между еврейским и арабским кварталами. Палестинец не успел осуществить свой замысел, сержант оказался проворнее и застрелил нападавшего раньше, чем тот успел нанести удар.
Чуть позже, метрах в ста от места первого инцидента, другой палестинец ранил поселенца и сумел скрыться в граничащем с еврейской частью города арабском квартале. Поиски нападавшего ничего не дали, но командование решило проучить арабов. По-видимому, именно с этой целью наше командование затеяло специальную перепись населения в арабских кварталах города. Мы должны были собрать подробную информацию о каждой семье: номера паспортов, телефонов, точный адрес, количество членов семьи в каждом доме… Осуществлять эту перепись предстояло подразделению, которым командовал я.
Приказ был получен днем, командование требовало провести «мероприятие» (так эта акция именовалась в приказе) в недельный срок. После короткого инструктажа мы двинулись в арабские кварталы. Солдаты двигались из дома в дом, скрупулезно соблюдая инструкции при проведении подобного рода акций — держали оружие наготове, и первое, что видел хозяин дома, который открывал двери солдатам, это направленные на него автоматы.
Проведение переписи мы начали довольно поздно и продвигались медленно, соблюдая необходимые меры предосторожности. День закончился быстро, и вскоре солдаты двигались из дома в дом уже в сумерках, а потом и вовсе в полной темноте. И когда хозяин дома открывал дверь, свет электрического фонаря ударял ему прямо в глаза. Пока один из солдат проверял документы хозяина и записывал номер его паспорта и телефон, остальные солдаты проверяли все помещения в доме. При этом женщины жались друг к дружке и прижимали к себе детей. Дети испуганно плакали.
Так мы двигались из дома в дом до глубокой ночи. В квартале никто не спал: все ждали солдат. Кто-то украдкой выглядывал из окон домов, кто-то просто ждал. Мы шли из дома в дом и везде нас встречали испуганные женщины и плач детей.
Была уже глубокая ночь, и я связался с командиром батальона, попросив его отложить перепись жителей квартала до утра.
— Продолжать! — отрезал командир батальона.
Делать нечего. Мы закончили прочесывание квартала лишь под утро. На базу вернулись измученные и злые — для нас эта акция была не менее мучительна, чем для жителей арабского квартала, к которым мы вваливались посреди ночи.
На следующий день все повторилось заново, и так продолжалось всю неделю.
Уже на следующий день я стал замечать неприятные перемены в поведении солдат. Помощника Нива, сержанта Цахи Турджемана, который еще накануне не скрывал своей досады из-за полученного приказа и старался всеми способами сгладить шок у хозяев домов от наших визитов, вдруг будто подменили. Еще вчера он старался стучать в дверь дома негромко, предупредительно, стараясь не разбудить других членов семьи. В отличие от других солдат не светил фонарем в глаза хозяину дома, ослепляя его, как это делают магавники. Был любезен и предупредителен. Первыми его словами всегда были: «Добрый день» или «Добрый вечер». Документы требовал в вежливой форме: «Позвольте увидеть ваши документы». А сейчас он вдруг стал резким и раздражительным. Стучал в дверь громко и нетерпеливо, говорил с хозяином резко. Вместо предупредительного «Позвольте увидеть ваше удостоверение личности» теперь он грубо и резко задавал вопросы: «Кто еще живет в доме, кроме тебя?.. Документы! Номер телефона!..» Если хозяин мешкал, Цахи нетерпеливо подгонял его: «Быстрее!..»
Изменился за эти дни не только он. Заметив в окне пожилого араба, один из солдат резко повернулся в его сторону и вскинул автомат. Араб в ужасе отпрянул от окна.
Я не узнавал своих солдат. Еще вчера мы вместе защищали от поселенцев несчастную женщину и ее детей, а сегодня нас будто подменили. Мы все были недовольны полученным приказом, но срывали досаду именно на тех, кому сочувствовали.
Однако больше всех меня поразил Нив. В последний день, когда мы уже почти завершили прочесывание арабских районов, возле одного из домов мы наткнулись на мальчика лет 10-12. Он не испугался солдат и даже не двинулся с места при нашем появлении. Мальчик стоял и смотрел на нас с таким осуждением, что мне стало не по себе. И тут Нив сорвался. Он подскочил к ребенку и, схватив за шиворот, буквально бросил об стену. Прижав ребенка к стене, он заорал на него:
— Что ты на нас смотришь?! Чего тебе от нас надо?!
Я был в шоке. Никогда не видел Нива в таком состоянии. Он был очень сильным физически парнем, но никогда не хвастал своей силой и не обижал слабых. Он вообще всегда отличался сдержанностью. А тут сорвался так, что мне стало страшно.
Я схватил друга за плечи.
— Успокойся, Нив, — говорил я ему. — Ребенок-то в чем виноват?
Нив разжал ладони, отпустил ребенка. Тот, бросив на нас все тот же осуждающий взгляд, исчез среди сросшихся домов. Нив посмотрел на меня и ничего не сказал. Он овладел собой и внешне казался спокойным, но я видел, каких усилий стоило ему это самообладание.
Спустя несколько секунд он отдал короткие инструкции солдатам, и мы двинулись дальше.
— Зачем ты набросился на ребенка? — спросил я Нива, когда мы вернулись на базу.
Нив лишь с досадой отмахнулся от моего вопроса.
— Не спрашивай меня ни о чем, Омри! И так на душе тошно!
Чуть позже, уже придя в себя, Нив сам вернулся к этому разговору:
— Помнишь, я тебе говорил, что все время испытываю такое ощущение, будто мы делаем что-то плохое?
Я кивнул. У меня было точно такое же ощущение. И думаю, что не только у меня.
— И вдруг, — продолжал Нив. — Эти глаза… Глаза этого ребенка… Как будто сама совесть вдруг смотрит на тебя и требует ответа. А сказать-то нам с тобой нечего!
Я тоже не знал, что ответить другу. Близились выходные, и на этот раз мы оба получили отпуск. Мне не терпелось поскорее вернуться к Нете, которую я не видел уже несколько недель. Скорее, скорее отсюда! Я рвался домой, будто на свободу после долгого заключения. Мне необходим был отдых — глоток свободы, глоток обычной жизни, чтобы прийти в себя от всего того, с чем пришлось столкнуться в последние недели.
Когда я наконец вернулся домой и вошел в нашу просторную квартиру, мне показалось, что я вернулся из очень далекой чужой страны, где пробыл целую вечность. И хотя я чертовски устал, мне не хотелось тратить драгоценное время на сон, и мы с головой нырнули в бурлящую жизнь ночного города. Вместе с друзьями мы отправились в наше любимое кафе на набережной. Отсюда были видны море и почти вся набережная. Люди коротали свое свободное время как могли, и мне казалось, что я нахожусь совсем в другой стране, в другом мире. На какое-то время я совершенно забыл о той, совсем другой, жизни.
На следующий день, когда я отсыпался после ночного веселья, меня вдруг разбудил звонок Нива.
— Приезжай сейчас, поговорить нужно, — коротко сказал он.
Я не стал его спрашивать ни о чем и насколько это срочно.
— Я быстро, — сказал Нете, собравшись.
Она была расстроена, но старалась не подавать виду.
— Что случилось? — спросил я Нива, едва зайдя к нему в дом.
В ответ он лишь выразительно посмотрел на меня, будто говоря: «Неужели ты уже все забыл?»
— Давай съездим к морю, — предложил Нив.
Мы отправились в кафе-бар на набережной, наше любимое место еще со времен школы. Здесь было абсолютно все — хорошая музыка, изобилие всевозможных напитков, веселье и, вместе с тем, всегда можно было поговорить по душам.
— Я вот все думаю… — сказал Нив, когда мы сидели на веранде нашего любимого кафе-бара. — Вот если бы та женщина была еврейкой, а ее дом хотели захватить арабы, как ты думаешь, смогли бы мы ее защитить или так же опустили бы руки и ушли?
Я не ожидал такого вопроса, и мне стало не по себе.
А Нив продолжал:
— А если бы на ее месте была твоя или моя мать, или наша сестра… смогли бы мы ее защитить?.. А если бы дети, которые по крыше проникли в ее дом, были арабами, стали бы мы вести себя с ними так же, как с детьми поселенцев, или все-таки стали бы стрелять?.. — Нив как будто грубо схватил меня за грудки и резко развернул к той действительности, от которой я стремился убежать. — И я вот все время думаю: а хотели ли мы на самом деле ей помочь или нам нужно было лишь успокоить собственную совесть?.. Ведь делать вид гораздо легче, чем реально что-то изменить к лучшему. Ты когда-нибудь задумывался об этом, Омри? — спросил меня Нив.
— Да, — ответил я.
Нив вопросительно посмотрел на меня, но мне нечего было ему сказать. Все эти вопросы я задавал себе уже не раз и каждый раз бежал от ответа, потому что Нив был прав. В моей военной карьере уже были случаи, когда я мучился сомнениями и комплексом вины.
«Оставьте все причины, не разрывайте корни, спрятанные глубоко в земле, — учил нас, молодых офицеров, специально присланный психолог. — Живите настоящим, здесь и сейчас».
Какое-то время я именно так и пытался жить. Но вскоре понял, что этот подход не для меня, если я хочу остаться не только офицером, но и человеком.
Все эти вопросы, которые задавал мне сейчас Нив, сами находили меня. На многие из них я знал ответ, но, как ребенок, делал вид, что не замечаю этих ответов.
— И этот ребенок, — продолжал между тем Нив. — Ведь ребенка поселенцев я бы не посмел тронуть.
Я тоже прекрасно это понимал.
— А на этом я мог сорваться, потому что он — чужой. Я знал, что могу на нем сорваться, поэтому и схватил его. Мне нужно было выплеснуть на кого-то свою досаду, свое бессилие, свое унижение. И я нашел его, этого ребенка… Омри, мы делаем не то, что нужно. Мы делаем что-то нехорошее…
Нив сделал паузу и снова продолжил:
— А как все это исправить?
— Просто поступать так, как велит тебе совесть, — ответил я.
— А если то, что говорит тебе совесть, противоречит приказу? — спросил Нив. — Что важнее, совесть или приказ? И почему приказ должен противоречить совести?.. Мы всё оправдываем одной причиной: если сегодня мы уйдем из Хеврона, то завтра они придут к нам в Иерусалим. Мы все время повторяем это как мантру, как заклинание, как оправдание. Но мне почему-то думается, что мы там, в Хевроне, за тем, чтобы здесь никто не чувствовал продолжающейся там войны, чтобы тем, кто здесь, было удобно делать вид, будто ничего не происходит. А чтобы этого не замечали и мы, нам предоставлен этот отпуск. Тебе помогает отпуск? — спросил меня Нив.
— Без отпуска я бы давно уже свихнулся, — ответил я.
— А мне — наоборот, — сказал Нив, — я раздваиваюсь все больше. Там — война, хотя все мы стараемся делать вид, что ничего не происходит даже там, в Хевроне. А здесь — мир и обычный, вполне современный город. И сидя здесь, мы совершенно забываем, что расстояние до Хеврона, где начинается совсем другая реальность, призрачно!.. Нас с тобой учили всегда быть сильными, — продолжал Нив. — И у нас нет другого выхода, потому что «или мы их, или они нас». Но… Ты видел вчера глаза этого ребенка?
— Видел, — ответил я.
— Что он хотел нам сказать? Ты его понял? — спросил Нив.
— Конечно, понял. Да ведь и ты его понял. Проблема не в нем, а в нас.
Нив как будто все время спорил с самим собой, недоверчиво прислушиваясь к себе. Мы сидели еще очень долго, пили пиво и смотрели на волны. Была уже глубокая ночь, я чувствовал себя уставшим и испытывал противоречивые чувства от разговора с Нивом. И тут я увидел входящую в кафе Нету. Не знаю, как она нашла меня, но я был очень рад ей. Я устал от всех вопросов и чувства вины, и Нета явилась для меня избавлением от всего этого. Она подошла к нашему столику и, сдержано кивнув Ниву, села напротив нас, не говоря ни слова. Она никогда не вмешивалась в мужской разговор и сейчас тоже сидела молча, всем своим видом однако давая понять, что нам пора.
— Ладно, поздно уже, — сказал я, — нам пора. Тебя подвезти? — спросил я Нива.
— Сам доберусь, — ответил Нив. — Спасибо, что приехал. Извините, что нарушил ваши планы, — обратился он к Нете с виноватой улыбкой.
Нета в ответ улыбнулась.
— Я все понимаю, — ответила она.
Мы попрощались с Нивом и поднялись из-за стола.
— Слушай, а может, того мальчика и не было вовсе? — вдруг спросил Нив. — Может, это был всего лишь фантом?.. Как-то странно он смотрел на нас… — и Нив внимательно и в то же время с надеждой посмотрел на меня.
— Был, — уверенно ответил я, глядя ему прямо в глаза.
12. Вечность
Мы охраняли строительство нового еврейского поселения на Западном Берегу. Мое внимание привлек один из местных жителей, с близлежащего холма смотревший на нас. Он взирал на все вокруг, будто Гулливер на лилипутов — пожилой араб, сидевший прямо на камне под открытым солнцем и как будто не замечавший его лучей. Со своей возвышенности он спокойно наблюдал суету за забором, отделившим его от земли, где его деды и прадеды возделывали оливки и где покоились все его предки.
Там, за бетонным забором, суетились строительные подрядчики и утюжили землю могучие бульдозеры, возводя торговый центр и дома для тех, кто считал эту землю своею.
Казалось, никто не смел потревожить его величавого спокойствия: ни мощные бульдозеры, ни всемогущие подрядчики, ни безжалостное солнце. Здесь все было его — и каменистая земля под ногами, и это солнце, и весь мир вокруг. Он был абсолютно спокоен, потому что твердо знал — какие бы высокие заборы ни строили те, кто считал эту землю своею, какими бы мощными машинами ни утюжили землю, и как бы ни охраняли их вооруженные солдаты, рано или поздно все они исчезнут с этой земли.
Так было со всеми, кто приходил сюда до них. Они тоже строили города и крепости будто на века. Но время шло, и лишь груды камней и останки ржавого железа оставались от некогда могущественных завоевателей, а по развалинам когда-то неприступных крепостей теперь беспрепятственно сновали туристы. Они приходили и уходили — эти грозные завоеватели. А он оставался — смуглый крестьянин с грубыми могучими руками, привычными к любой работе. Все они покопошатся здесь, как муравьи, и исчезнут навсегда вместе со своими бульдозерами. А он, его дети и внуки снова будут выращивать оливки на этой земле. Потому что он был здесь и будет всегда.
Когда пришло время молитвы, пожилой араб расстелил небольшой коврик и стал молиться. Так он молился каждый день. Перед восходом солнца и в полдень. После полудня и на закате. Ночью и потом снова перед восходом. Молился там, где заставала его молитва. Так же, как молились все его предки.
Он был совершенно спокоен, потому что твердо знал, что нет другого Бога кроме Аллаха, что Мухаммад — его пророк, и что эта земля принадлежит ему. Всё остальное было преходящим. Как и эта бетонная стена, которой сейчас пытались отгородить его от принадлежавшей ему земли…