Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 8, 2010
Юрий ПЕРМИНОВ
БЕЗ МОБИЛЫ И ГРОША
Понять пока не в силах: быть грозе ли
в начале мая, или сухоте…
Пьют бедолаги сумрачное зелье —
по кругу, по стопарику. А те,
что завязали, сшиблись в разговоре
про “шайбу-шайбу”, курят дяди зло…
Зато грустит ворона на заборе —
загадочная, словно НЛО…
Шумят в беседке чахлой ребятишки:
похоже, не поверили стишку
А. Л. Барто, по-моему,
и мишке
не лапу оторвали, а башку.
Ах, гражданин в погонах, не косись ты
на них! — Скажи, башку приделать — как?..
Облюбовала двор наш неказистый
печальная компания собак,
хотя и ветру негде развернуться…
А женщина — храни, Господь, её! —
удерживает мир от безрассудства,
развешивая детское бельё.
* * *
Помстилось мне: людей в округе нет,
есть — толпы, человеческие массы.
Сомкнулся мир настолько, что рассвет
встаёт из-за ближайшей теплотрассы,
где чутко, без мобилы и гроша,
укрывшись несминаемой рогожей,
спит Вечный Бомж, настойчиво дыша,
ни на кого на свете не похожий.
* * *
Деревьев тихих выцветшие кроны
пытаются царапать облака,
вороны — в целях самообороны? —
пугливые — орут на мужика,
а мужику — потрёпанному — не до
пугливых, но горланящих ворон:
задрав башку, печально смотрит в небо;
понять нельзя, что в нём увидел он.
…Откуда он — с котомкой за плечами?
Ему мешать не надо, потому
что взгляд его — внимательно-печальный —
пока понятен небу одному.
* * *
Ночую — всё на сердце ладно! —
у мамы,
тихо и отрадно
закончив день — тяжёлый, как
с плеча чужого лапсердак,
душевным — с мамой — разговором.
Мой сон — как вечность — невесом…
Сплю на диване, на котором
заснул отец мой — вечным сном…
А день, как всё родное в мире,
так светел,
если я с утра
вот здесь — в родительской квартире —
встаю с отцовского одра…
* * *
Не знаю, сказку или
быль я
надысь услышал…
В общем, так,
и в целом — так же: сделал крылья
и полетел — Иван-дурак.
Летал (в каком, не знаю, ухе
звенит) — не ангел, но не чёрт —
пока не вымер с голодухи
столичный город Раппопорт.
* * *
Когда притащат на шемякин суд,
я так скажу: “Не взять меня — живого! —
в Любви одной
увидевшего суть
того, чем жив.
И в корочке ржаного”.
Я дни свои не складывал в уме
и на бумаге — стопкой на комоде.
Кто выжил на свободе, как в тюрьме,
тот проживёт в тюрьме, как на свободе.
* * *
В нашем сквере нигде не указ мне ни холод, ни урка.
И сам чёрт мне не брат, и Солоха отнюдь не кума…
Отчего я сейчас бестолковей фольклорного турка,
если думы свои мне понять не хватает ума? —
Сам себя одарил заморочками-дулями щедро,
но… туда не иду, где меня по-домашнему ждут,
где не жаждут вина кулуарно-каминные щевры,
где мою самостийность не скрутят в соломенный жгут.
…Вот и кончился день клочковатого чахлого сквера.
Скорбно лёг на асфальт измордованный кем-то кроссворд.
Так безлюдно — пошто? Почему так бескрыло и серо?
Но — голодный гудёж комариных раскрученных орд.
Вязкий ветер оплёл и столбы, и фонарные выи;
медным светом сквозит
из обломков недолгого дня.
Распылю по траве все печали свои столбовые,
восвояси пойду — где-то были они у меня.
* * *
Янки могут спокойно чесать свои задницы:
нынче Кузькина мать работает от пенсии до валидола —
постарела,
а Кузькин работает рикшей
при дворе караван-баши
на овощном рынке имени Трудовых резервов…
…и не спит прежний доктор учёных наук,
если на ночь не прочитает от корки до телепрограммы
свою любимую газету “Аргументы и фак ю”.
ПОСЕЛКОВЫЙ БЛАЖЕННЫЙ
Вот и рассвет нашёптывает, дескать,
стряхни печаль, о суетном —
молчок…
“Христос воскресе!” — солнечно, по-детски
приветствует посёлок дурачок:
в глазах — восторг, щебечет сердце птичкой
непуганой… Воистину воскрес!
Блаженный Ваня — крашеным яичком
любуется, как чудом из чудес.
Никто не знает — кто он и откуда,
но прижилась у нас не с кондачка
примета незатейливая: худа
не будет,
если встретить дурачка, —
ни днём, ни ночью горя не случится…
Нет у него ни страха, ни “идей”…
Кого он ищет, всматриваясь в лица
любимых им, затюканных людей?..
И ничего ему не надо, кроме
Любви!..
Раскрыл, блаженствуя, суму,
и, преломив горбушку хлеба, кормит
небесных птиц,
слетающих к нему…
* * *
Тает бледная луна,
как брикет пломбира…
Магазинчик “Мир вина”
на проспекте Мира
ждёт похмельных мужиков
с мутными глазами,
виноватых…
Мир таков,
каковы мы сами.
КЛАДБИЩЕНСКИЙ БОМЖ
Он знает здесь каждую тропку,
он знает о том, что всегда
найдёт поминальную стопку
и хлебца. И даже орда
ворон — помешать бедолаге
не сможет…
Сквозит веково
вчерашнее время в овраге
души горемычной
его.
И знает, болезный, что тут он
обрящет и смерть, потому
что кладбище стало приютом
последним — при жизни! — ему.
Живёт он — печальник — не зная,
найдётся ли место в раю
за то, что он жил, поминая
чужую родню, как свою…
* * *
Молчат о чём в автобусе вечернем —
о том, что ждёт, не ждёт ли, впереди? —
девица с парнем, бабушка с печеньем,
кондуктор с тощей сумкой на груди,
хмельной мужик, партиец чей-то с пачкой
листовок (он протестами пропах)?
Молчит гражданка с комнатной собачкой,
молчащей у гражданки на руках.
Молчит абрек суровый — губы в жире
от шашлыка… Молчит юнец, жуя
резину…
Нынче в каждом пассажире
родного человека вижу я.
Пусть век наш громкий сжалится над ними,
вдохнёт в молчащих бодрости заряд…
Надеюсь, что останутся родными
они потом. Когда заговорят.
* * *
Покидаю свой город — с дорожной сумой, налегке ли,
лишь бы доброй дорога, несуетной, верной была —
неизменно легко: на бездомные дни
и недели
без родных сквозняков и родного до боли тепла.
Уезжаю легко — лишь бы думам дорога внимала —
потому что вернусь
в свой, натопленный памятью, кров,
потому что тепла мне родного хватает, но мало,
мало русскому сердцу
безмерных
родных сквозняков.