Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 7, 2010
Станислав ВТОРУШИН
ВЛАДИМИР БАШУНОВ
В минуту откровения мудрый и много повидавший на своем веку Виктор Петрович Астафьев с пронзительной горечью произнес:
— У нас, в России, поэтов признают только после их смерти.
Эту горечь ему, по всей видимости, навеяла судьба Николая Рубцова, которого он близко знал, живя в Вологде.
Талантов всегда не хватает, многие из них увядают так и не успев расцвести, а тем, что расцветают, приходится продираться сквозь такие мучительные заслоны зависти, равнодушия, мстительного злорадства и ярой ненависти бездарностей, что когда они достигают признания, сил для творчества уже не остается. Какие потери несет от этого Россия, никто не подсчитал, да если бы и взялся подсчитать, вряд ли это удалось бы сделать. Попробуйте оценить то, что могли дать миру Пушкин, Лермонтов, Есенин, тот же Рубцов, проживи каждый из них хотя бы на двадцать-тридцать лет дольше. Какие духовные сокровища могли оставить они нам, насколько богаче стали бы наша культура и мы с вами.
Не хочу ставить в один ряд с Пушкиным или Есениным Владимира Башунова, это было бы просто не корректно, да и жизнь он прожил совсем другую, но то, что он был большим русским поэтом, не вызывает сомнений.
Настоящая поэзия — всегда открытие. Поэт вряд ли объяснит, почему вдруг ему в голову пришли строчки, читая которые у людей замирает душа, но у меня всегда возникает ощущение, что перед тем как написать их, надо пообщаться с Богом. Такое ощущение возникло, когда я услышал последние стихи Владимира Башунова. Он их читал учителям русского языка и литературы, собравшимся на одно из педагогических совещаний в Барнауле.
Башунов был одет по-домашнему, в теплой клетчатой рубашке (он не любил пиджаки и галстуки), на сцену вышел с большой кружкой чая в руках, что вовсе придавало ему домашний вид. Некоторые учителя с удивлением смотрели на него. Кое-кто начал переговариваться с соседями, обмениваясь первыми впечатлениями о поэте. Но едва он произнес начальные строчки, весь зал напряженно затих. А Башунов продолжал читать, не повышая голоса, со своей неповторимой картавинкой, и никто уже не видел и не слышал никого, кроме него.
Опустишься в сон, как в глубокую воду,
и там, в глубине,
пройдешь по любимому сердцем народу —
друзьям и родне.
По тем, с кем уже не увидишься въяве
ни нынче, ни впредь.
Ах, кто не мечтал не в болезни, а в славе
легко умереть.
Но что перед жизнью пустые мечтанья!
Как огненный смерч
приносит с собою испуг и страданье,
так ранняя смерть.
И я не хочу никакого загада —
не стоит гроша,
ведь муку чужого предсмертного взгляда
узнала душа.
И я не хочу, точно птица, попасться
в силки, как в беду.
И в день поминальный, девятый по Пасхе,
я вновь к вам приду.
И вновь я услышу, как дышат могилы,
пресилив тиски,
остатком еще не растраченной силы,
любви и тоски.
И вновь я увижу, как светел и тонок
небесный оклад.
И женщина плачет. И прячет ребенок
взрослеющий взгляд.
Поэт закончил читать, а зал еще несколько мгновений потрясенно молчал, переживая услышанное. Потом взорвался аплодисментами и снова тут же затих, напряженно ожидая, когда Башунов продолжит чтение.
После того памятного дня я много раз перечитывал это стихотворение, и оно не переставало поражать меня. Не перестает и до сих пор. Я не говорю о последних двух строчках: «И женщина плачет. И прячет ребенок / взрослеющий взгляд», которые заключают в себе глубочайший духовный и философский смысл, но откуда он взял и девятый день по Пасхе, и услышал, как дышат могилы? Скажите мне, что Башунов это выдумал сам, что когда он сидел за письменным столом его не навестил Господь, и я вам не поверю. Как не поверят все те, кто по-настоящему любит и умеет ценить поэзию. Впрочем, он сам признался в том, что вдохновение всегда приходит свыше:
И сжечь еще тетрадь.
Еще тетрадь раскрыть.
Легко было начать,
да нелегко забыть.
Твердили дома: «Брось,
а то ни спать, ни есть».
Хотел — не удалось.
Откуда шло — бог весть.
В насмешку ли, во зло,
во счастье ли — как знать?
Цвело, кипело, жгло,
а не давалось взять.
Зато, когда звезда
стояла меж дерев,
издалека тогда
мне слышался напев.
Зато я знал в руке
живого слова дрожь.
И голос вдалеке
был так на мой похож.
Вот этот голос вдалеке и есть тот самый голос божий, который помогает писать настоящие стихи. И только тот, кому дано услышать его, становится поэтом.
Люди быстро узнают цену материальному. Оценка духовного происходит труднее и требует больше времени. Духовное доступно не каждому, поэтому и цена его намного выше. Много ли на земле народов, которые дали миру литературу, подобную русской? Мы сами еще не до конца осознали ее значение, не поняли, какое богатство оставили нам наши писатели. И, самое главное, до сих пор не сумели воспользоваться этим богатством в полной мере.
Башунов никогда не был эстрадным поэтом, в его стихи надо вчитываться, а не воспринимать их на слух, иначе можно не уловить всей глубины мироощущения, тончайших движений души. Но настоящая поэзия тем и хороша, что ее воспринимаешь и с эстрады, и раскрывая поэтическую книгу. И каждый раз открываешь для себя в, казалось бы, уже давно знакомых строчках что-то новое. Такова тайна поэзии, ее не проходящая притягательная сила. Такова тайна слова.
В уже приведенном стихотворении — «И женщина плачет. И прячет ребенок / взрослеющий взгляд» — вся поэтическая и философская нагрузка лежит всего на одном слове — «взрослеющий». Оно отражает состояние человека и объясняет суть возникшей ситуации. Любое другое слово испортило бы стихотворение, читатель запнулся бы об него, как о случайно оказавшийся на дороге кирпич. Но тем и отличается талант от бездарности, что его строчки вызывают восторг, удивление, неожиданное открытие, ощущение подаренной тебе радости, а не досады. Не зря Маяковский, ворча и утирая градом катящийся с лица пот, заметил однажды: «Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды». Такова цена настоящего поэтического слова.
Однажды ко мне пришел уже довольно немолодой человек с толстой пачкой отпечатанных на компьютере стихов и положил их передо мной, предвосхищая одобрение. В написанных им строчках было все: и рифма, и ритм, и соблюдены все грамматические правила. Не было одного — поэзии. И когда я прямо сказал ему об этом, он совершенно искренне спросил:
— А как можно научиться писать стихи?
Я ответил:
— Никак!
Поэзия — это не ремесло, это дар божий. Он или есть, или его нет. Дар можно совершенствовать, развивать, и тогда он будет расти и расцветать как бережно лелеемое растение. Или засохнет, если на него не обращать внимания. Но если дара нет, то и лелеять нечего. И жалеть потом тоже будет не о чем. Задатки настоящего поэта видны сразу. Даже если его стихи еще наивны и по-детски несовершенны.
Впервые я встретил Башунова теплым августовским вечером в барнаульском городском саду. Это было начало шестидесятых — время взрыва общественного интереса к поэзии. Я уже печатал стихи в краевых газетах и альманахе «Алтай», в Алтайском книжном издательстве лежала рукопись моей первой книжки. Дирекция городского сада пригласила меня выступить на летней эстраде. Народу собралось много, слушали с интересом, часто аплодировали. А когда закончилось выступление, милая девушка, ведущая вечер, спросила, обращаясь к слушателям:
— А, может быть, и среди вас есть поэты? Мы и вас послушаем с интересом.
У меня сразу пропало настроение. После таких слов на эстраду обычно поднимаются графоманы, которые всегда оказываются среди зрителей, их невозможно остановить, но и слушать нет сил. Я увидел, как с одной из скамеек поднялся худенький русоволосый мальчик, застенчиво вышел на сцену и торопливо, иногда сбиваясь от волнения, начал читать свои стихи. И чем дольше он читал, тем больше росло мое удивление. На сцену вышел не мальчик, а настоящий поэт, его стихи были чистыми, свежими и настолько искренними, что невольно завораживали. Это был Владимир Башунов, три недели назад приехавший из таежного алтайского села Турачак в краевую столицу поступать в Барнаульский педагогический институт. Читал он негромким голосом, с заметной картавинкой, как бы стесняясь своей речи. Но какие стихи исторгал этот негромкий голос!
Вершится таинство в природе.
Уже незримая рука
в лесу,
на речке,
в огороде
всего коснулася слегка.
И на неприбранной поляне
на целый день решаю я
остаться в пестром балагане,
в гостях у синего ручья.
Здесь обостренней ощущенья,
свободней помыслы и речь.
Здесь птичьим посвистом и пеньем
нельзя надменно пренебречь.
Здесь ничего б не помешало
присесть к пеньку и начертать:
«Уж небо осенью дышало…»
Когда бы знать, как продолжать!
Большинство начинающих поэтов в первых своих стихах стараются подражать великим. В этом нет ничего предосудительного, каждый из них проходит таким образом школу ученичества. Башунов сразу выбрал себе в учителя самого Пушкина. И остался верен этому выбору до конца своих дней.
Из городского сада мы шли вдвоем, Башунов вызвался меня провожать. Мы говорили о современных поэтах, читали наизусть понравившиеся стихи, любовались тихим и спокойным вечерним городом. Он рассказывал о селе Турачак, о сопках, покрытых густой хвойной тайгой, о речке Лебедь, в которой водятся хариус и таймени. Рассказывал красочно, с подробностями, вспоминая истории, случавшиеся когда-то с людьми в этих местах. И вдруг неожиданно сказал, что в педагогический институт он поступил на факультет физкультуры. Меня это настолько удивило, что я остановился.
— Я люблю физкультуру, — сказал Башунов. — Буду тренером.
Я и сейчас убежден, что в своем селе он не имел ни малейшего представления о том, что такое профессиональный спорт. И занимался он в Турачаке не спортом, а именно физкультурой. Да и физические данные у него были совсем не спортивные. Но главное — он писал хорошие стихи. Я сразу вспомнил, что у ответственного секретаря Алтайской краевой писательской организации Александра Григорьевича Баздырева жена была филологом. И не просто филологом, а доцентом кафедры русской литературы Барнаульского педагогического института. Того самого, в который только что поступил Башунов. И я сказал ему:
— Володя, перепиши как можно больше своих стихов и завтра мы вместе с тобой покажем их Баздыреву.
Александр Григорьевич был человеком не очень большого литературного таланта, но хорошо исполнял свои обязанности ответственного секретаря. Не шелохнувшись, он почти целый час слушал стихи Башунова. Потом взял исписанные от руки листки, некоторые пробежал глазами. И сказал, растягивая слова:
— Я обязательно отберу кое-что из них и напечатаю в альманахе «Алтай».
«Алтай» в то время был печатным органом краевой писательской организации. Баздырев открыл папку, чтобы положить туда стихи Башунова, но я сказал:
— Александр Григорьевич, у Башунова беда. Он поступил в педагогический институт, но перепутал факультеты. Вместо филологического оказался на физкультурном.
Баздырев, подняв брови, с удивлением посмотрел на Башунова. Тому пришлось рассказать историю своего поступления. После чего Александр Григорьевич положил стихи в другую папку и сказал:
— Покажу их вечером жене. Она постарается что-нибудь придумать.
Вскоре после начала занятий в институте Башунова перевели на филологический факультет. О физкультурном он ни разу не вспоминал до самой смерти. Может, с кем-то и говорил на эту тему, но со мной — никогда.
Первая книжка его стихов «Поляна» вышла уже без меня. Я в это время уехал из Барнаула и вернулся многие годы спустя. По мере возможности старался следить за его творчеством, радовался, встречая подборки его стихов в московских журналах. Чувствовалось, что Башунов заметно возмужал в поэзии, у него появилось свое мироощущение, свой четкий и ясный голос.
Снова встретились мы на изломе девяностых. Страна бурлила, толпы людей, опьяненные демократией, собирались на митинги, некоторые алтайские писатели демонстративно отрекались от членства в коммунистической партии (а большинство из них состояли в ней, и партия щедро оплачивала это членство, издавая их книги огромными тиражами). Башунов резко отличался от всех этих возбужденных людей. На митинги не ходил, политических заявлений не делал, но не отодвинулся и в тень, которая уже накрывала многих, до этого известных деятелей литературы. Он начал издавать свою газету «Прямая речь». Без всякого преувеличения, это была одна из лучших газет того времени. Она, словно свеча, притягивала к себе, рассказывая о самом сокровенном в жизни народа. О его корнях, вере, о великих предках и гуманистических идеалах, о том, для чего человек появляется на свет и ради чего он должен жить. Находилось в ней место и для литературы, но литературы высокой, по-настоящему русской, зовущей душу к горним вершинам. Для многих людей каждое ее появление было настоящим событием, они находили в ней утешение. Но, встретив меня, Башунов первым делом спросил:
— Какие мои книжки ты читал?
— Не только не читал, но ни одной не видел, — ответил я.
Через неделю Башунов принес несколько своих книжек. Было видно, что он дорожил моим мнением и хотел знать его. На одной из них он написал: «Станиславу Вторушину — моему первому наставнику со спасибом за доброе напутствие». Я открыл книжку и не смог закрыть ее, пока не дочитал последнее стихотворение.
Сначала окно голубеет,
лицо обдает холодком.
Сначала потянет,
повеет
росою и молоком.
И дальние крыши проступят.
И кроны деревьев взойдут.
И горькие сроки наступят.
И светлые сроки придут.
Обрывками сна и тумана
играя меж розовых туч,
на утренние поляны
опустится утренний луч.
И свет разольется над миром.
И день возвестит о себе.
И люди оставят квартиры
и выйдут навстречу судьбе.
Печалясь, отчаясь, робея,
надеясь…
Но я не о том.
Сначала окно голубеет,
а все остальное — потом.
Сколько света, радости в этом стихотворении, с какой легкостью оно написано. Такую легкость ощущаешь — когда стихи пишутся на одном дыхании. Когда строчки возникают сами собой, а рука овладела настоящим мастерством. Вроде все просто, а вдумаешься и увидишь за этой простотой и глубокую философскую мысль, и спрессованный жизненный опыт, и высочайшее профессиональное мастерство.
К сожалению, долго тянуть свое замечательное детище — газету «Прямая речь» Башунову не удалось. Денег на нее не было, а у тех, кто имел, выпросить оказалось не по силам. Опьяненные упавшим под ноги счастьем, они были заняты переделом собственности, открытием в банках счетов, тусовками в среде себе подобных, на которых не только не надо было стыдиться своего неожиданного богатства, но, наоборот, кичиться им. До культуры ли было этим людям, до поэта ли, озабоченного судьбой Отечества? А Башунову надо было жить, кормить семью и постараться не сойти с ума от наступивших перемен.
Никогда не забуду одну из встреч с ним в те страшные дни. Я зашел в холодный, всегда казавшийся мне темным и неуютным Дом писателя. Дом был пуст, как огромный производственный цех, из которого вынесли все оборудование и по полу которого, уже ничего не боясь, начали бегать крысы. В комнате за большим столом одиноко сидел Башунов, в расстегнутом зимнем пальто с поднятым воротником. Поскольку он сидел спиной к двери, из-за воротника выглядывала только его поредевшая макушка. На столе, всегда заваленном рукописями и свежими книгами, не было ни одного листка. На нем стояли початая бутылка водки, пустой стакан и бутылка лимонада.
Башунов был мрачен и молчалив. Увидев меня, он несколько мгновений сидел, опустив голову. Потом, кивнув, произнес:
— Если хочешь, наливай.
Я отказался. Мы посидели за столом друг против друга несколько минут, не проронив ни слова. Я чувствовал, что Башунов не хочет говорить потому, что и без слов все было ясно. Я ничем не мог утешить его, он не мог утешить меня. Я встал и молча вышел. Он проводил меня отстраненным взглядом и тихо повернулся к столу. У меня до боли сжалось сердце. Именно в эту минуту я понял всю трагедию русских писателей, оказавшихся после революции заграницей и вдруг осознавших, что они никому не нужны. Теперь писатели стали никому не нужны на своей родине.
А жить все равно было надо. В мучительных поисках заработка Башунов стал наниматься писать то историю района, то историю какого-нибудь предприятия. Но удивительное дело. Даже эти, казалось бы, халтурные вещи, получались у него необыкновенно интересными. Он и здесь не мог опустить талант до уровня халтуры. Тогда же начала происходить и переоценка многого из того, что было раньше.
Вот и ягода с печалинкой,
с холодинкою вода.
Гуси к берегу причалили,
разбрелись в лугах стада.
Бор листом и хвоей выстелен,
в соснах вспышки янтаря.
Это я стою под выстрелом
золотого сентября.
Это синий свет колышется.
Это воздух говорит.
Как далеко выстрел слышится!
Как лицо мое горит!
Как мучительно, несвязанно
проступает между строк
все, что всуе было сказано
и чему приходит срок.
Не знаю, как бы он пережил эти годы, если бы не познакомился со священником Михаилом Капрановым. Отец Михаил был одним из самых замечательных людей, живших в то время в Барнауле. Не могу сказать, что он сделал Башунова православным, к вере каждый приходит по-своему, но он очень помог ему. В первую очередь тем, что не дал угаснуть вере в лучшие времена.
Отец Михаил переехал в Барнаул из Красноярска, служа в одной из церквей которого не только познакомился, но и подружился с Виктором Петровичем Астафьевым. Знаком был с ним и Башунов, но настоящая дружба между двумя писателями началась после приезда в Барнаул отца Михаила. На Алтае жил фронтовой друг Астафьева Петр Герасимович Николаенко. Приезжая в Барнаул, чтобы встретиться с ним, Виктор Петрович всегда останавливался на квартире отца Михаила, где его ждали как самого родного человека. Так же встречали там и Башунова. Такая уж атмосфера была в семье Капрановых.
Вместе с отцом Михаилом Башунов не раз приезжал к Виктору Петровичу в его родную Овсянку. Вместе они поехали и на похороны писателя. Но по дороге их машина попала в аварию, отцу Михаилу пришлось вернуться в Барнаул, а Башунов, несмотря ни на что, добрался до Красноярска. После возвращения с похорон он написал удивительные по своей искренности и нежности воспоминания о писателе. Свое прощальное слово.
«Виктор Петрович нежно любил поэзию, — писал Башунов, — тонко ее чувствовал, отдавал ей первенство перед прозой, знал поэтов Запада и Востока, а уж своих, кровных, рассейских — и говорить нечего.
В первое мое быванье в Овсянке, лет пятнадцать примерно назад, когда никто не мешал разговору вдвоем — говорил, конечно, Виктор Петрович, а я, и так-то не любивший говорить, тут вовсе “звука не ронял” — только бы наслушаться досыта!..
Удивительно, что почему-то вспомнили посреди деревенского раннего лета японцев стародавних и китайскую пейзажную лирику, и, осмелев, я прочитал несколько миниатюр Басё, которого любил изо всех отдельно, — хокку пять, может, шесть, что зацепились, чудом удержались в моей дырявой памяти…Читая, не зрением увидел — кожей услышал, как заволновался Виктор Петрович, откликнувшись на Басё.
И все бежит, кружит мой сон По выжженным лугам…
Можно, частью, привыкнуть к расставаниям насовсем — так много выжжено дорогих полян и лугов за минувшее страшное десятилетие, так часто случались расставания. Но невозможно привыкнуть к этой острой тайне — мгновенному переходу человека из живого общения в область воспоминания».
После смерти Астафьева Башунов надолго замкнулся в себе, многим даже казалось, что он не хочет ни с кем общаться.
Столько думок в голове теснится,
столько в сердце плачется тревог,
что едва метнешься за порог,
то одно желание — напиться!
То есть впасть в классический порок.
То есть выпасть,
пусть хоть на мгновенье
размягчаясь сердцем и умом,
из постылого оцепененья
жизни, опрокинутой вверх дном.
Я сие желанье пересилю
в этот раз, в другой и третий раз…
Матерь Божья, Оберег России,
или отвернулась Ты от нас?
И без материнского догляда
все пошло рывком да кувырком.
Тянет ниоткуда сквозняком.
А душа, взыскуя, ищет лада
и бредет по углям босиком.
У меня часто возникало ощущение, что Башунов, несмотря на огромный круг знакомых и большое число друзей, всю свою жизнь оставался одиноким. Да он и сам не скрывал этого, говоря: «Поэт одинок вдвойне, втройне. Чем ярче и сильнее дар, тем больше в нем одиночества, тем глуше и непреодолимей стена разделяющая». После смерти Виктора Петровича это одиночество стало проглядываться еще отчетливее. Он надолго исчезал, по месяцу и более не появляясь на людях. И вдруг принес одну из самых удивительных своих вещей — «Этюды о Пушкине».
Пушкин для нас такая же, если не большая тайна чем «Джоконда» Леонардо да Винчи. Сколько столетий искусствоведы и ученые пытаются разгадать ее улыбку, сколько заверений мы слышим, что она наконец-то разгадана, но стоит еще раз бросить взгляд на портрет самой знаменитой в мире итальянки, и неповторимая женская улыбка снова становится тайной. То же и с Пушкиным.
«Меня всю жизнь со школы преследовали мечтания о Пушкине, — писал однажды Башунов своему другу Валентину Курбатову. — Хоть бы на кинопленке его живого вполглаза посмотреть, но ведь и этой ерунды тогда не было. Многих бы интересно посмотреть, только Пушкина — особенно и всегда».
Помню, как совершенно неожиданно очутились мы вместе с ним в приемной только что избранного губернатора Алтайского края Михаила Евдокимова. Башунову было назначено время намного раньше меня, и к моему приходу он уже должен был закончить свой разговор. Но тот, кто зашел перед ним, задержался в высоком кабинете, и Башунову больше часа пришлось ждать своей очереди. Здесь мы и встретились.
Я не знал, с чем он идет к Евдокимову, я же пришел выпрашивать деньги на то, чтобы погасить долг журнала «Алтай» перед типографией. Первая моя встреча с каждым новым губернатором всегда начиналась с этого. Приемная была полна народу, Евдокимов большую часть времени проводил не в рабочем кабинете, а в своем родовом селе Верх-Обское, и, чтобы сократить очередь, нас с Башуновым запустили к нему вместе. Дескать, раз оба писатели, значит и вопросы у них одни и те же.
Евдокимов встретил нас улыбаясь, вышел из-за стола, поздоровался за руку. И мы, обменявшись взглядами, сочли это за хорошее предзнаменование. Башунов начал разговор первым. Сказал, что хочет написать историю алтайского села. Собрал уже большой материал, нашел интереснейшие документы и даже начал кое-что писать, но для того, чтобы книга получилась добротной, необходимо съездить в некоторые районы края, повстречаться с необходимыми людьми и, главное, найти потом деньги на ее издание. Евдокимов сидел за столом, над ним на стене красовался портрет президента, а на столе стояли несколько маленьких иконок. Время от времени он бросал на них взгляд, но как только Башунов заговорил о селе, глаза губернатора потухли, он молчал и лишь покачивал головой. Меня губернатор почти не слушал. Попросил только оставить ему бумагу с моей просьбой. Напоследок сказал обоим:
— Я подумаю, что можно сделать. Но только не сейчас. Сейчас не до этого.
Мы долго не могли выйти из кабинета потому, что дверь оказалась запертой. Чтобы открыть ее, нужно было нажать на специальную кнопку. Евдокимов подсказал, где она находится. Выйдя из кабинета, мы с Башуновым не смотрели друг на друга потому, что в который раз убедились: люди, идущие во власть, до выборов говорят одно, после выборов — совсем другое. Мы же, каждый раз получая вместо конфетки фантик, стараемся убедить себя, что и он сладкий.
Когда мы оказались в коридоре, Башунов поднял на меня задумчивые глаза и с горечью сказал:
— Вот если бы в кабинете каждого губернатора вместо нынешней фотографии висел портрет Пушкина, мы жили бы совсем по-другому.
Пушкина он вспомнил не как поэта, а как человека высочайшей культуры и глубокого государственного ума. Ему казалось, что Пушкин бы понял его, правильно оценил и принял единственно верное решение. Книга Башунова об истории алтайского крестьянства так и не появилась на свет.
Пушкина он любил до самозабвения. Звоня иногда мне и попадая на жену, Башунов всегда говорил ей:
— Приветствую тебя, Петра творенье! (Мою жену по отчеству величают Петровной.)
И звонко смеялся, радуясь тому, что и здесь Пушкин оказывался к месту.
«Такое ощущение, что в Пушкине нет исчерпанности, — писал Башунов в своих “Этюдах”. — Только вчитаешься во что-нибудь, только почудится, будто приблизился к пониманию тайны, глядь, а в ней или за нею стоят две новых. И так без конца…
Такого чтения, вглядывания и вдумывания хватит на всю жизнь — не только отдельному человеку, но — всей России».
Почитали бы наши образованцы, ведающие школами, эти строки, может быть, и не стали бы проводить свои антигуманитарные реформы и сокращать количество уроков, отводимых на изучение родной классики. Но до вглядывания и до вдумывания ли им в то, что написал Пушкин?
В самом начале 2004 года вышла предпоследняя, из пожизненных изданий, книжка Владимира Башунова «Ау». Как было сказано в аннотации, «поэт отобрал для издания стихи, в каких присутствует именно окликание той сокровенной жизни, что помнится и хранится в его душе, тех людей, которых он любил и любит». Включил он в этот сборник и несколько пронзительных по своему звучанию стихов о матери.
Я люблю эту странную область,
этот мир полуснов, полугрез,
где на всем еще светится отблеск
твоей жизни — улыбок и слез.
Мне иной не осталось отрады:
мне заказаны встречи вовне.
Возле крашеной синей ограды
пресекается голос во мне.
Хорошо здесь. Никто нас не слышит.
Я с тобой говорю полувслух.
Отблеск твой мою память колышет,
Реет близко невидимый дух.
Сосны тихим баюкают шумом.
Льется пения тонкая нить.
Нет конца моим грезам и думам,
нет желанья из них выходить.
Башунов ждал эту книгу и радовался ее выходу. До сих пор помню его счастливые глаза, когда он подписывал ее мне. И мы, его друзья, радовались, потому что по себе знали: каждая новая книга для поэта — всегда событие. Тем неожиданней для всех нас стала травля, начатая кучкой людей, считающих себя писателями. Они долго терпели его успех, оставаясь незамеченными ни читателями, ни литературной критикой. Эта ситуация, по всей видимости, доводила их до исступления, и они решили, что пришло время свергнуть кумира. Газета «Алтайская правда» напечатала гнуснейшую рецензию, которая называлась «Истощимо терпенье». В ней говорилось о том, что предпринятая Башуновым «попытка создать лирическое настроение не убедительна и не нова, все сочинено на основе заурядного ритма с правильными рифмами». «За что же были вручены Башунову пять литературных премий?» — восклицал автор убийственно-злобной рецензии.
Вслед за этой публикацией появилось не менее гнусное сочинение в журнале «Барнаул». В нем вообще не говорилось о поэзии Башунова — ведь для того, чтобы объективно и беспристрастно судить о поэте, надо самому подняться до его уровня. А поскольку сделать это невозможно, надо забросать его комьями грязи. Иначе говоря, совершить литературный расстрел. Чего только не наплел автор в этом сочинении!
К великому сожалению, для Барнаула такое отношение к талантам весьма характерно. Недаром Василий Шукшин, на фильмы которого «Алтайская правда» того времени писала расстрельные рецензии, объезжал этот город за сто верст. Отправляясь из Москвы в свое родное село Сростки, он летел самолетом до Новосибирска, а оттуда, минуя Барнаул, поездом добирался до Бийска. Башунову ехать было некуда, отравленные стрелы попадали ему прямо в сердце. Осенью его положили в кардиологический центр, сделали на сердце операцию. Через два месяца Владимира Башунова не стало.
Поздним вечером перед похоронами проститься с поэтом приехали его новосибирские друзья-писатели Владимир Берязев и Михаил Щукин. Мы с писателем, давним другом Владимира Башунова Анатолием Кирилиным встретили их на вокзале и прямо оттуда повезли в Свято-Никольский храм, где лежал гроб с телом поэта. Отпевать его должны были на следующее утро, а до этого всю ночь над гробом должны были читать молитвы. В церкви, тускло подрагивая, горели свечи, пахло воском, у гроба стояло несколько человек, пришедших попрощаться с поэтом. Недалеко от гроба женщина, покрытая черным платком, читала молитвы негромким голосом. У Берязева повлажнели глаза, глядя на гроб, он опустил голову. Михаил Щукин, угрюмо уставившись в одну точку, отрешенно молчал. У меня защемило сердце. Вдруг вспомнились светлые, необыкновенно легкие, небесные строки Башунова:
Завидная доля черемух —
завянуть и снова расцвесть.
Во всем на земле очередность,
всему повторение есть.
А мне повторенья не будет.
За краем ослепшего дня
и ливень меня не разбудит,
и лес позабудет меня.
Земля станет темной, оплывшей…
Но каждою клеткой своей,
не сдавшейся,
неостывшей,
я все буду помнить о ней!
Постояв у гроба, мы вышли из церкви. Город уже давно накрыла ночь, яркие, переливающиеся звезды расцветили небо. Мы, не сговариваясь, подняли головы к звездам. Куда-то туда скоро переместится душа поэта. А его прекрасные строчки навсегда останутся с нами.