Рассказ
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 7, 2010
Людмила КОЛЬ
СЮЖЕТ С КАНДИНСКИМ
Рассказ
он услышал, как вошла Нина, почувствовал, что она смотрит на него — спит ли он, и, поняв по дыханию, что не спит, подошла к окну, осторожно раздернула шторы
— я приоткрою окно? — полувопросительно сказала она
он издал звук, похожий на согласие
щелчок задвижки — и до него дошла струя свежего воздуха, а вместе с нею — шум улицы, разрозненные звуки медленно просыпающегося города, словно музыканты настраивали инструменты перед концертом… тонкие разноцветные линии…
он сделал глубокий вдох… неуловимое присутствие воды от близости Сены… где-то запах Булонского леса…
— не холодно? — спросила Нина
— оставь, — чуть слышно произнес он
ноздри расширились, затрепетали, втянув воздух.. глубже… глубже… жадно ловили дыхание жизни… там, за окном, совсем рядом от Нейи-сюр-Сен, начинались Елисейские поля, бился ритмичный пульс Парижа… вечно молодого, вечно живого, вечного города… города со своей особой мелодией…
Выставка Кандинского в Центре Помпиду открылась еще в начале апреля. Афиши задолго были развешены везде: на улицах, и в подземных переходах, и в метро — отовсюду смотрели на прохожих летящие шары, квадраты, треугольники, овалы, ударяла в глаза огромная надпись: Кандинский…
В молодости он писал стихи и читал их в кругу друзей, и они их хвалили. Не просто так, чтобы похлопать по плечу, а искренне любили их слушать. Писал акварели — несколько лет ходил заниматься в студию. И акварели хвалили, советовали учиться дальше. Иногда на рисунке, где-нибудь в верхнем или нижнем углу, он записывал только что пришедший в голову стих — как дополнение к композиции. И его портретные рисунки гуашью нравились всем. Ему это было в удовольствие — на какой-нибудь летней студенческой тусовке пристроиться с мольбертом и красками и набросать понравившийся пейзаж или портрет и подарить потом со своим автографом. К нему выстраивалась очередь, как только он начинал раскладываться. Его почерк часто узнавали: «Это тебя Сергей Кондаков рисовал? Здорово уловил…»
Поэтому, осев в Париже, он не пропускал ни одной художественной выставки.
В этот раз у него не было времени, чтобы попасть на Кандинского в самом начале, да и бесконечная очередь останавливала. Он несколько раз откладывал на потом, когда первая волна любопытных схлынет.
— Напрасно надеешься, — сказала Виталия, которая тут же помчалась на открытие, — это же Кандинский!
И вот сегодня, поняв, что ему не дождаться момента, когда перед входом никого не будет, наконец собрался.
Уже стоя на пороге, он крикнул Виталии:
— Я на Кандинского.
— Наконец-то! — из глубины квартиры отозвалась жена и вышла в прихожую, чтобы проводить. — Рубашку надел свежую?
Он утвердительно кивнул:
— Конечно!
Она придирчиво глянула миндалевидными зеленовато-карими глазами, поправила что-то около воротничка, еще раз оглядела и добавила строго и укоризненно:
— Все уже посмотрели давно, ты последний, наверное. Стыдно сказать знакомым.
Он захлопнул дверь и слышал, стоя у лифта, как она что-то говорит сама с собой, но слов не разобрал.
Было раннее воскресное утро, июльскому солнцу пока не время было припекать, и он решил, что, пожалуй, припарковавшись, сначала пройдется по центру.
Оставив машину вблизи Бульвара Сен-Мишель, он медленно двинулся в сторону Сите.
Париж так многогранен, так разнообразен и неповторим, так полон фантазии, так брызжет энергией — и потому так прекрасен в любое время суток. Сейчас город лениво, полусонно и нехотя делал первые движения, издавал первые звуки утренней песни, которая днем окрепнет и зазвучит мощным оркестром. Он шел наугад, ни о чем не думая, просто наслаждаясь погодой и прозрачными красками города: нежно-голубым цветом неба, мягкой игрой воды и слегка выгоревшей от жары и тронутой уже желтизной зелени, яркими цветниками на газонах и обвивающими фонари цветами в подвесных вазах, причудливой пышной формы темными шапками крыш, которые в лучах солнца кажутся еще пышнее.
Он c удовольствием сознавал, что вот он среди этой красоты уже двадцать лет. Когда-то, еще студентом, он решил для себя во что бы то ни стало, любыми правдами и неправдами попасть в этот город, в котором каждый стремится побывать хотя бы раз: в Париж… в Париж!.. Насовсем? Тогда это еще не осознавалось, просто всем хотелось, мечталось о загранице. Витка просто бредила Парижем:
— Я знаю точно, чего хочу: машину «Ситроен», на которой я буду разъезжать по Елисейским полям!
Это так категорично говорилось и повторялось столько раз, что он заразился ее идеей, и в голове тоже прочно засел «Ситроен» — собственно, к этой точке и стремилась их жизнь.
В этом году отпраздновали двадцатилетие. Двадцать лет его безупречной работы, вид на постоянное жительство, у Виталии «Ситроен», у него «BMW» — на «Порше» или «Мерседес» не потянули, но тоже престижно; своя жилплощадь. Ну, не шестнадцатый квартал, у них более скромно, всего лишь за станцией Пер-Лашез, там, подальше, но — Париж!.. И пусть его бывшие сокурсники разбрелись теперь по всему миру, Америкой кого удивишь? Лучше всех эта самая «заграница» у него. Самое главное — когда выкладываешь эту визитную карточку всей своей жизни…
Он улыбнулся, глядя, как продавцы раскладывают букинистические книги на лотках, отрицательно покачал головой, когда ему сделали приглашающий жест посмотреть антикварные гравюры, бросив неизменное, вежливое, ничего не значащее «Merci!», и остановился перед красным светом светофора.
Магазины сегодня закрыты. Машины еще не набрали привычной скорости. Из кафе доносятся запахи круассанов, кофе и шоколада. Над столиками уже раскрыты зонты… Все спокойно, размеренно, с легкой усмешкой французского полуприкрытого глаза, который замечает любую мелкую деталь.
Перейдя через мост, он сразу почувствовал оживление перед Собором Нотр-Дам. Потихоньку стекались художники; пока солнце еще не залило всю площадь, раскладывали в тени стульчики и мольберты, выставляли готовые работы на продажу, надеясь получить сегодня хорошую выручку. «Народ уже толчется вовсю!» — отметил он про себя.
Было около девяти часов утра. Он сообразил, что скоро начнется воскресная месса, которую здесь никогда не стоит пропускать, и вместе с толпой туристов вошел внутрь собора.
Он не религиозен. Это Виталия ставит свечи умершим родственникам и просит и его делать то же самое, а для него трудно даже перекреститься в церкви. Он знает про себя, что посещает храмы лишь с эстетической и познавательной целью. Но никогда ни один храм не вызывает у него такого чувства, как Собор Парижской Богоматери. Таинственность — вот, наверное, точное определение, почему его неизменно тянет сюда. Приближаясь к Собору, он содрогается от загадочного, жесткого, ироничного выражения, с которым смотрят сверху химеры; каждый раз он вступает в него как в нечто еще не изведанное, как будто пришел сюда впервые. И каждый раз ему вспоминаются строки из великого романа, что это не просто яркая вспышка гения, а как бы огромная каменная симфония, колоссальное творение и человека, и народа. Внутри всегда полумрак. Приглушенный рассеянный свет теряется, постепенно растворяется, и из темной глубины храма, разбрасывая феерическую радугу оттенков, выступают, словно горят, лишь разноцветные пятна витражей. Длинная торжественная процессия с золотым крестом и свечами, которая медленно движется по вековым каменным плитам пола, заставляет внутри что-то неожиданно затрепетать перед величием места, где совершается Божеское правосудие. Время медленно замирает здесь, и единый мощный порыв, гармония, которая объединяет находящихся в храме — и священнослужителей, и пришедших, неважно, молящихся или нет, — возносится громким пением псалмов вверх, к стрельчатым сводам, звонкой натянутой струной: «Кто услышит слово мое и уверует в пославшего меня, имеет жизнь вечную…» И в конце — как облегчение после тяжкого испытания: «Amen!»
Восхищение — слишком, конечно, банально сказано, но именно это чувство он испытал в очередной раз, когда служба в Соборе Парижской Богоматери закончилась. «Да, впечатляет, — сказал он себе, медленно продвигаясь к выходу, — грандиозное шоу. Performance. Ничего не скажешь, умеют поставить».
Выйдя из собора, он решил, что не будет возвращаться к парковке, а поедет на метро, и спустился вниз. Кандинский… Кандинский… Афиши еще были на каждом углу, хотя выставка скоро заканчивалась.
Подойдя к Центру Помпиду, он понял, что надеяться на то, что толпа схлынет, было попросту наивно, вздохнул и встал в конец очереди.
Нина что-то переставила на столике около кровати, что-то, видимо, убрала и вышла…
и он снова остался один
открывать глаза было трудно, и он не хотел — он просто лежал, уйдя полностью в воспоминания
Франция дала ему еще одну жизнь… национал-социалисты объявили его произведения «дегенеративным искусством» и выкинули его работы из немецких музеев… Париж, этот город, в который влюблен даже тот, кто никогда в нем не бывал, вдохнул в него свой колорит
он гнал прочь грустные мысли… как всегда, впрочем… но тогда он полностью уходил в работу; иногда работал до глубокой ночи, пока им не овладевала усталость почти до тошноты… талант — это лишь дверь туда, где находится мастер — как это верно было сказано… дни, когда не удавалось написать пейзаж или этюд, казались растраченными впустую, легкомысленно, безумно потерянными
его неиссякаемой энергии всегда поражались… вот еще совсем недавно, в июне, он обсуждал с композитором Томасом фон Хартманом создание балета… как некогда делал проекты театральных постановок… а несколько дней назад они еще пели с Ниной русские песни… тихо пели, задушевно, так что у него на глазах выступали слезы…
они наползали — как всегда у него, окрашенные в цвета: ликующие и торжественные, задумчивые и мечтательные, серьезные, озорные, вздыхающие от облегчения, неустойчивые в своем равновесии… одно лишь нажатие пальца — и завораживающее буйство живых цветов само выходит из тюбика… он, мальчик, стоит перед набором масляных красок, которые только что получил в подарок, пораженный этим волшебным видением… потом, через много лет, он поймет: его — это ощущение — нужно только перенести на холст, чтобы сохранить навсегда…
навсегда…
много позже он опишет это состояние в «Ступенях», эту алхимию красок, которая тогда пленила его на всю жизнь… разноцветные шары, которые потом полетят на чистом голубом фоне…
Он медленно переходил от одного полотна к другому, подходил совсем близко, вглядывался в мазки, потом отходил на далекое расстояние, словно что-то прикидывал, измерял, решал для себя.
Вдруг он услышал русскую речь. Хотя в Париже ею никогда никого не удивишь — вокруг то тут, то там переговаривались по-русски. Но это была группа, которую вела экскурсовод-женщина, и он приостановился, чтобы немного послушать.
— По линии матери у Кандинского были прибалтийские немцы, — рассказывала она. — С детства художник привязан к Германии, первым языком его был немецкий и первая книжка, которую он прочел, была на немецком языке. Много позже в одном из писем к своей возлюбленной Габриеле Мюнтер он напишет, что все немецкое, немецкие древности значат для него больше, чем для многих немцев, что он только наполовину русский… «По воспитанию — я наполовину немец», — говорит он. Практически вся жизнь в искусстве была связана у художника с Германией. Однако в раннем творчестве Кандинского определенно просматривается русская традиция: основными темами его работ являются персонажи народного фольклора, сюжеты русских сказок, преданий, былин…
В конце концов в институте на их курсе ему дали прозвище: Кандинский — и по-другому никогда не называли. Он даже прочитал книгу «О духовном в искусстве», проникся идеей духовного треугольника, который медленно движется вперед и ввысь, и так ли уж много людей, несмотря на памятники, действительно поднялось на вершину? А потом лень, что ли, стала одолевать: скучно стало и стихи сочинять, и пейзажи рисовать. Все реже стал заниматься и тем, и другим. Ушло это из него, он чувствовал, мощь аккордов отзвучала. Иногда все-таки он пытался рисовать, но с досадой бросал кисть: ничего не получалось; а вялые арпеджио, которые временами еще возникали в душе, шли теперь по убывающей высоте и окончательно заглохли. Лежали теперь где-то ватманские листы с его работами; что-то, правда, Виталия повесила в их парижской квартире, а остальное запрятали. И забылось. Тетрадка со стихами недавно попалась, когда ящики чистил, почитали вечером вслух: «Надо же! Здорово!» — и заложили обратно.
Нет ни прошлого, ни будущего, есть только настоящее — это его глубокое убеждение, только этим и нужно жить. И в нем — машина, четырехкомнатная квартира в не-шестнадцатом квартале Парижа и дочь Ланка, которую родители регулярно оттаскивали от травки. Возвращаясь с Виталией домой, подозрительно принюхивались к запахам, оставленным в их отсутствие ее друзьями, хотя Ланка тщательно проветривала квартиру, чтобы к их приходу ни-ни. И вздыхали: вся эта современная молодежь теперь покуривает легкие наркотики, куда от этого денешься? Ничего не поделаешь, современный тренд… Они утверждают, что для поднятия настроения, чтобы от депрессии… Болтовня. Теперь Ланка живет отдельно, со всеми своими выкрутасами, так пока ни к чему и не пристала, но — настоящая француженка…
Взглянув сейчас на юные лица, на серьезные и внимательные глаза, которые были прикованы к экскурсоводу, он решил, что это должны быть студенты из России.
— В трактате «О духовном в искусстве», — слышалось впереди, — Кандинский разработал теорию формы, согласно которой каждый цвет, линия, геометрическая фигура может вызвать у человека самые разные ассоциации — зрительные, звуковые, вкусовые и прочие. Так, синий цвет, согласно художнику, подобен звуку флейты, а темно-синий — виолончели. Желтый цвет — цвет земли. Он подобен резкому звуку пения канарейки или духовых инструментов и часто ассоциируется с кислым вкусом лимона…
Что-то в манере излагать мысль, в мягком приятном голосе, в плавных движениях, которыми экскурсовод сопровождала речь, привлекло его, и, когда группа пошла вперед, он невольно пошел следом за ними. Группа медленно двигалась от одной картины к другой, и, внимательно слушая, он вдруг поймал себя на мысли о том, что лицо экскурсовода ему явно знакомо. Где он мог видеть эту женщину? Случайно в каком-то музее? В каком?..
— Музыкальный тон имеет непосредственный доступ к душе. Он тотчас находит в ней отклик, ибо у человека, как считал Кандинский, «музыка в душе»…
Нет, случайности быть не могло, тогда бы ее лицо не запомнилось ему так ясно. Эти черты лица ему знакомы. Он уверен, что где-то видел ее раньше. Но где?..
— «Цвет — это клавиш, глаз — молоточек, душа — многострунный рояль. Художник есть рука, которая посредством того или иного клавиша целесообразно приводит в вибрацию человеческую душу», — считал Кандинский. Его концепция живописи — плод его долгих раздумий…
Группа остановилась перед следующей картиной, и он продвинулся немного вперед, поближе к экскурсоводу.
— Описывая детские впечатления в книге «Ступени», Кандинский рассказывает: «Первые цвета, впечатлившиеся во мне, были светло-сочно-зеленое, белое, красное кармина, черное и желтое охры». Эти впечатления начались с трех лет его жизни. Италия, куда они едут с семьей, запомнилась ему двумя черными впечатлениями: черная карета, ступени в черную воду, а на воде — черная длинная лодка с черным ящиком посередине, это гондола, в которую они садятся ночью…
Он уже почти не слушал — он мучительно старался вспомнить, в какой ситуации он мог встретить эту женщину. Он лихорадочно рылся в памяти: на какой-нибудь конференции? на официальном приеме в посольстве? среди журналистов? или, может быть, в какой-то из заграничных поездок? или где-то в Москве?.. Но сколько он ни напрягал память, ничего не всплывало. Он уже пристально разглядывал ее фигуру, прическу, каждую черточку лица, с гибкими пальцами руку, которой она время от времени слегка взмахивала. Где они встречались? Он точно мог уже сказать, что встречались. Но где? Где?
— В студенческие годы, увидев в Эрмитаже Рембрандта, Кандинский был поражен его разделением темного и светлого на две большие части, растворением тонов второго порядка в этих больших частях, и потом, в Мюнхене, Кандинский пытается использовать этот элемент в своих картинах.
«Синее, синее поднималось, поднималось и падало.
Острое, тонкое свистело и втыкалось, но не протыкало.
Во всех углах загремело.
Густо-коричневое повисло будто на все времена.
Будто. Будто…»
что это за таинство — творение? как это происходит самой собой, вдруг, начинает бродить в глубине, тревожит, не дает покоя, накапливается, как будто видимое он слышит, а слышимое хочет видеть…
это было на концерте Арнольда Шенберга… в Мюнхене… исполняли первый и второй струнные квартеты… тогда он впервые это почувствовал — музыка созвучна живописи: неясные звуки начинают звучать в душе, хотят вырваться из тисков — и наконец наступает счастливый час, мгновение, день…
он задавал себе вопрос: быть может, так же рождаются новые миры?.. прекрасно именно то, что отвечает внутренней душевной необходимости…
он не раз вспоминал теперь Блока:
И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть и ненависть к отчизне…
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи…
когда потрясены религия, наука, нравственность, когда внешние устои угрожают падением, человек обращает свой взор от внешнего внутрь самого себя…
его называют теоретиком беспредметной живописи, им нужна предметность, им нужно, чтобы живопись что-то доказывала, описывала… они не понимают этого перехода от незримого к зримому, что видимая поверхность вещей исчезает и остается главное — энергия и духовность… не понимают, что литература, музыка и искусство отворачиваются от опустошающего душу содержания современной жизни и обращаются к сюжетам, дающим свободный исход исканиям жаждущей души, что всякое произведение искусства есть дитя своего времени…
они не приемлют отступления от общепринятых правил, от того, что всегда считалось неприкосновенным; не понимают, что новое становится возможным именно тогда, когда отступаешь от того, что считается верным, общеобязательным… разве не важнее, если искусство дает себя почувствовать? они не понимают, что живопись может говорить даже тогда, когда она ничего не описывает…
потом, много позже, во Франции, он опять вернулся к этой теме… в той статье… «Конкретное искусство», да, так он ее назвал… «Обратите ваши души к музыке, откройте ваши глаза на живопись. И… подумайте!»
— В своем творчестве Кандинский соединяет живопись и архитектуру, искусство и философию, форму и содержание. Художник отводил место и материальным вещам, в его абстрактных работах проглядываются элементы реальности: контуры людей, пейзажные мотивы, всадники, скачущие в неведомое…
Он механически следовал за группой, потому что мысль не давала ему покоя, сверлила мозг. Он должен вспомнить во что бы то ни стало, такие знакомые черты лица… Вот ему показалось на миг, что он ухватил конец: они могли встретиться в прошлом году на конгрессе… он работал переводчиком… может ли быть такое? И тут же отбросил эту предположение: нет, не там…
— Париж был переполнен художниками, бежавшими сюда из Германии и России, — доносилось до него откуда-то издалека, хотя он почти вплотную подошел к ней, — цены на картины резко упали, и Кандинский с женой Ниной могли вести лишь скромное существование на деньги от продажи полотен художника. К этому времени во Франции изменилась и художественная атмосфера, так как тон теперь задавали сюрреалисты, к которым Кандинский относился скептически. Во французскую артистическую среду он так и не вписался. И, несмотря на то, что дом у него был русский по духу, как отмечали многие, с кругом русских эмигрантов Кандинский тоже не сближался…
Они еще стояли вокруг нее плотным кольцом, задавали вопросы. Он ждал, и когда она распрощалась с ними, подошел к ней.
— Я прослушал вашу замечательную лекцию и хотел спросить кое-что. Вы, наверное, из России?
— Да, из Москвы, со студентами-искусствоведами.
— Дело в том, что моя жена тоже искусствовед. Она писала и о Кандинском, публиковала кое-что из своих статей в «Русской мысли»… Недавно у нее вышла книга…
Его прервал ее смех.
Он непонимающе умолк, не докончив фразы. А она продолжала смеяться.
— Кондаков, — сквозь смех выговорила она наконец. — Сергей! Неужели ты не узнаешь меня?
Он сконфужено покачал головой:
— Извините… нет…
— Сергей! Кондаков! Неужели ты совсем не представляешь, кто стоит сейчас перед тобой?
Он окинул ее взглядом и, уже почти испугавшись, что не может узнать, опять отрицательно покачал головой:
— Извините…
— Сергей! Это же я, Нина Верникова, мы учились с Виткой на одном курсе! Вспомнил?
— Боже мой, Ниночка! — он наконец узнал ее и сгреб в объятия.
— Задушишь! — смеялась она. — И пятно от губной помады оставлю на пиджаке.
— Как же мы не узнали друг друга? — освободив ее от своих рук и отстранившись, чтобы еще раз убедиться, что это именно она, Нина Верникова, сокурсница Виталии, воскликнул он.
— Я заметила тебя во время экскурсии и подумала: кто-то знакомый. Рассказываю, а про себя решаю: где я видела этого мужчину? Определенно видела, а вот где — не могу вспомнить! Узнала, когда ты упомянул про жену-искусствоведа, ее книгу и статьи в «Русской мысли».
— Ну да, я же был в молодости с бородой, густые черные волосы… а теперь облысел, бороду обстриг…
Они опять засмеялись.
— А у меня была длинная коса, коса-до-пояса, а сейчас короткая стрижка, которая так изменила мой имидж, что меня напрочь никто не узнает.
— Но ты отлично выглядишь! — он опять слегка отстранился и поднял большой палец вверх, чтобы выразить восхищение: — Просто здорово! Пока ты вела экскурсию, я смотрел и думал: лицо явно знакомо, а где? когда? в какой ситуации я мог встретить эту стильную женщину?
— Ты, как и в молодости, любишь говорить комплименты! Ходили слухи, что вы где-то в Париже, но, знаешь, это же все слухи…
— Уже двадцать лет в этом году отпраздновали.
— А не виделись мы, наверное, лет тридцать…
— Представь, я только сегодня собрался на эту выставку, хотя она работает с апреля, и встретил тебя. Это просто судьба!
— Я недавно вспоминала Витку. Как она?
Сергей слегка поморщился:
— Работает, но не постоянно. Одно время преподавала. Сейчас перерыв — тут это так называется. С работой трудно. Хорошо, что у меня она всегда есть. Пока, — он значительно поднял указательный палец и пояснил: — Все ведь в жизни временно, Ниночка.
— Но вы же столько лет выживаете как-то…
— Ну… да… стараемся… Вернее, я стараюсь, — и переменил тему разговора: — Да ты бы к нам в гости заскочила, я отвезу на машине! Витка будет страшно рада. Отметим встречу.
— Спасибо… Может быть, завтра? Сегодня вечером едем со студентами на теплоходе по Сене. С музыкой и рестораном, между прочим, — добавила она кокетливо. — Кстати, не присоединишься ли к нам?
— Отлично! А можно?
— Я представлю тебя как сотрудника прессы.
— Бывшего, — уточнил он.
— Пресса вечна, — отшутилась Нина и достала из сумочки свою визитную карточку: — Вот, держи на всякий случай. Отплываем в шесть вечера.
Он посмотрел на часы.
— Время есть. Я еще тут кое-что посмотрю и подъеду прямо туда, идет?..
Теплоход совершал экскурсию вдоль Сены. Обычную экскурсию для туристов с рассказом гида о достопримечательностях.
Ему это было неинтересно, и он сначала смотрел в окно на сто раз виденные остров Сите, Консьержери, Лувр, Орсе, а в перерыве между пояснениями экскурсовода — посмотрите направо… впереди… налево сейчас будет… — занимал своих соседок по столу анекдотами, потом поднимал тост, и все старательно чокались, чтобы бокалы издали звенящий звук; становилось все более шумно, за соседним столиком, где сидела Нина, то и дело раздавался смех.
На обратном пути, когда гид иссяк и умолк наконец, начались танцы.
Все смешалось, стулья разъехались в разные стороны, музыка полностью заглушала голоса, через танцующих протискивались не танцующие, сновали вверх — на палубу и вниз — в cloak room. И внизу уже путали, где чья, смеялись, извинялись и снова спешили наверх.
Он по очереди приглашал своих дам, чувствуя, что на него смотрят с восхищением. Он всегда был хорошим танцором! На лбу давно выступили капельки пота, и воротник рубашки промок, но он не мог остановиться.
Несколько раз цветовой луч выхватил в этой толпе тесно прижатых друг к другу тел Нину. Она улыбалась, глядя на то, как он самозабвенно отдается танцу.
— Ты только Витке не рассказывай! — крикнул он ей через головы.
Она понимающе кивнула, хотя услышать, что он произнес, было невозможно, но она поняла.
Он подхватил партнершу, ловко крутанул вокруг себя, слегка присел — и пошел всем корпусом вперед, вперед, вперед, легкими шажками, размахивая руками, увлекая за собой.
когда-нибудь, думал он, его картины завоюют Париж… он был связан с этим городом с самого начала — он всегда стремился сюда
в парижском Осеннем Салоне 1904 года… тогда его акварели не имели успеха… да и потом тоже, хотя он привозил свои работы каждый год, вплоть до 1910
тогда еще ничто не предвещало перемен… пожалуй, краски… дерзкие… он экспериментировал, смешивал в своих графических и живописных работах немецкий югенд с экспрессионизмом… но критики холодно обходили стороной… или отпускали подозрительно-иронические замечания
это уже придет потом — его любимой формой станет круг, вытеснит другие формы
здесь, в Париже, он написал более 140 картин, акварели, гуаши… здесь, во Франции, он фантазировал… это его «поистине живописная сказка»: что-то амебообразное, змеевидное, причудливые, нелепые фигуры… вот как будто пчелы, или майские жуки? или это странной формы грибы?.. а вот будто пароходик между волнами… яркие краски… метаморфоза его видений… пусть эта таинственнось навсегда останется его тайной, пусть гадают и видят каждый свое…
в конце концов — каждый за себя… он так и назвал ту картину: «Каждый за себя»
его имя становится все более и более известным… он, в конце концов, создал свою концепцию живописи, в которой творческий процесс есть самовыражение и саморазвитие духа, да… в своих вещах он всегда ясно видел только неизбежный дальнейший рост искусства… все его книги — результат долгих исканий, переживаний, желания вызвать к жизни, пробудить в людях эту радостную способность восприятия духовной сущности в материальных и абстрактных вещах…
но взгляды на искусство всегда были и будут обусловлены предрассудками… столько обид у него накопилось…
когда-нибудь, думалось ему не раз, его картинам придет время, они будут украшением коллекций самых известных музеев…
до его слуха опять донеслись звуки города: проехала машина… хлопнули ставни… подняли жалюзи… кто-то что-то крикнул… что? не разобрать… движения улицы обвиваются вокруг его тела… игра горизонтальных и вертикальных штрихов… устремленные в разных направлениях линии… цветовые пятна, звучащие то высоко, то низко…
когда-нибудь… когда?..
Неожиданно музыка прервалась, и в микрофон опять прорезался голос гида:
— Наша экскурсия подходит к концу. Хочу напомнить вам, что в Париже в Центре Жоржа Помпиду открыта выставка работ Василия Кандинского. Это главное культурное событие французской столицы в этом сезоне. В западном пригороде Парижа, в Нейи-сюр-Сен, прошли последние годы художника. Здесь же, рядом с великими деятелями искусства и литературы, такими как Пюви де Шаванн, Анатоль Франс и другими, покоится его прах. После смерти мужа Нина Николаевна Кандинская завещала все основные картины мужа Центру Жоржа Помпиду… Тем, кто еще не побывал на выставке, советую непременно пойти. В экспозиции представлено более ста полотен большого формата, отражающего эволюцию творчества мастера. Выставка работает до 10-го августа, так что у вас еще есть время увидеть картины этого замечательного русского художника, без которого невозможно представить себе современную живопись, основоположника абстрактного направления…
Музыка заиграла снова. Теплоход причаливал. Все уже толпились у выхода.
— Ребята! Не расходимся, — звучал голос Нины, — собираемся на пристани…
Он пошел вперед по сходням.
— Кандинский! — услышал он за собой. Она произнесла это очень тихо, почти шепотом, чтобы никто, кроме него, не услышал этого зова.
Он вздрогнул и обернулся. Она улыбалась и легко помахала ему рукой. Между ними стояли люди, и он угадал лишь по шевелению ее губ, что она сказала: «До завтра, не забудь!» Он кивнул и сделал тоже ответное движение рукой.